ГЕЙМАН В. А.

1845 ГОД

V.

Движение отряда от Дарго к Герзель-аулу. Дела 13-го, 14-го, 15-го, 16-го, 17-го, 18-го и 19-го июля. Прибытие в Герзель-аул и дневка там.

Совершенно спокойное положение в постели и крепкий сон после напряженной деятельности накануне поддержали мои силы; [329] только сухость во рту и отсутствие аппетита доказывали болезненное состояние. Боль в ране, если не трогаться, особенно не беспокоила; вся левая половина, начиная от головы, как бы одеревенела, зато малейшее движение вызывало невыносимую боль.

Целый день не было отдаваемо никаких приказаний; делалась проверка людей, патронов, продовольствия, которого оказалось мало. Большая потеря товарищей возбуждала естественную грусть, особенно во 2-м батальоне потеря любимого и вполне достойного командира, полковника Ранжевского, заметно печалила всех; не слышно было песен, веселого хохота; все говорили как бы вполголоса; немало такому настроению помогал и сильный холодный дождь, который шел все 12-е число. Но об унынии или упадке духа не было и мысли, по крайне мере это видно было по окружающим и по словам посещающих нас товарищей. Утром унтер-офицер, заменивший убитого фельдфебеля, придя с обычным рапортом к капитану, докладывал, что ружья промыты, патроны пополнены, провиант роздан, и люди отдохнули; передал подробно, кто из солдат убит, тяжело или легко ранен, одним словом — как это обыкновенно и ежедневно бывает, все подробности, начиная от варки пищи. Оказалось, что в нашей роте вчерашнего числа выбыло из строя пятьдесят два нижних чина. Не помню, кому была поручена рота для дальнейшего командования.

Перед вечером разнесся слух, что завтра отряд выступает к укреплению Герзель-аулу, расположенному на границе кумыкской плоскости, и что во время движения будем постоянно придерживаться реки Аксая, на которой и расположено это укрепление. Поздно вечером получилось приказание — на рассвете быть готовым к выступлению, ночью отобрать с убитых и тяжелораненых ружья, которые зарыть, палатки порвать на бинты, все лишнее сжечь; одним словом, освободить возможно больше вьючных лошадей для перевозки раненых. Часов в 11-ть вечера [330] мой денщик сообщил мне под секретом, что отряд выступает ночью, и что говорят, будто бы раненых, которые не могут ехать, оставят. Конечно, я этому не поверил, но семя сомнения запало; мне вспомнился Наполеон в Египте; воображение постепенно разыгрывалось, и я, наконец, пришел к тому убеждению, что все возможно. Немало этому содействовало и горячечное состояние — обыкновенное явление у раненых. К утру тревожный сон меня еще более расстроил, однако я никого не спрашивал, что будет с нами, но всю ночь прислушивался к малейшему шороху.

13-го июля, очень рано утром, отряд тронулся в следующем порядке:

Авангард, под командою генерал-майора Белявского: 3-й батальон апшеронский, 1-й люблинский, 5-й саперный, три роты стрелков при четырех горных орудиях, осетинская, дигорская, кабардинская и грузинская конные милиции. Главные силы, под командою генерал-лейтенанта Клюки-фон-Клугенау: 1-й батальон литовский, 2-й замосцский и 3-й люблинский; два полевых и пять горных орудий. Все раненые и тяжести были при этих войсках. Правая цепь, под командою полковника Бибикова: два батальона навагинцев, гурийская и тифлисская пешие дружины. Левая цепь, под командою полковника барона Меллера-Закомельского: шесть рот куринцев и горийская пешая дружина. Арьергард, под командою генерал-майора Лабинцева: два батальона кабардинцев (собственно говоря, 7 рот, потому что одна рота по очереди назначалась для несения своих раненых), два горных орудия и все казаки, командуемые полковником Витовским (Иосиф Петрович Витовский, в чине генерал-майора командуя 2-й бригадою 20-й пехотной дивизии, был командующим войсками на кумыкской плоскости; умер в 1848 году в укреплении Ташкичу. Авт.). [331]

Еще было темно. Тело полковника Ранжевского опустили в могилу. Говорят, солдаты были очень грустны, и многие не могли скрыть слез. Чрезмерная строгость при справедливости не лишала Ранжевского искренней любви солдат. Не найти теперь уже таких командиров!

Переправа через Аксай и очень крутой подъем много заняли времени; раненые перемешались с вьюками, солдаты с трудом несли носилки по крутой тропинке, то и дело спотыкаясь. Каждое мгновение можно было ожидать, что вот-вот полетим все вниз. Боль в ране — невыносимая; солнце жгло особенно жарко; пришлось переносить страшные страдания; к довершению всего неприятельские гранаты, когда мы еще были в ложбине реки, то и дело ложились поблизости от нас. После подъема на высоту движение, сравнительно, было бы довольно сносно, если бы не утомительные, беспрестанные остановки. Пройдя аул Белгатой, с носилок было видно движение почти всего отряда. Кругом перестрелка не особенно сильная; вообще казалось довольно картинно. Впереди войска подходили к довольно большому оврагу, переправившись через который, мы поднялись на весьма большую высоту Кетечь-Корт, где и была выбрана позиция для ночлега. В этот день горцы больше всего наседали на арьергард, и вся потеря преимущественно была у кабардинцев; она состояла: убитых — обер-офицер 1, нижних чинов 5; раненых — штаб-офицер 1, обер-офицеров 4, нижних чинов 62.

14-го числа, с рассветом, войска двинулись в том же порядке с той лишь разницей, что в авангарде люблинский батальон заменен литовским. Сначала завязалась незначительная перестрелка, которая, постепенно усиливаясь, дошла до ожесточенного боя; нам, раненым, не было ничего видно, хотя изредка долетали и к нам неприятельские пули; но постоянные остановки, усиленная пальба, крик "ура!" убеждали, что бой жаркий. Раненые [332] перемешались с вьюками; при остановках милиционеры, нисколько не стесняясь, переступали чрез наши головы, не заботясь о том, что можно наступить на голову или на рагу. С этих пор я возненавидел пешую милицию, которая, большей частью толкаясь по обозу, еще более производила беспорядок. После долгой остановки, наконец, тронулись. Нас внесли в густой лес; шли мы гуськом вперемежку с вьюками. Все как-то торопились пройти это пространство. Перестрелка слышалась только впереди и сзади, по сторонам выстрелы раздавались только изредка. Впереди несли флигель-адъютанта графа Бенкендорфа, полковника Завальевского и других. Я же, как прапорщик, очутился позади. Цепей в лесу не было видно. Казалось, мы двигались одни, без прикрытия. Вдруг слева ворвалось в колонну человек 20 горцев, все отлично одетые, оружие под серебром, так что их сперва приняли за казаков. Но обман продолжался недолго. Горцы, обнажив шашки, бросились рубить раненых, первого убили полковника Завальевского, нанесли несколько ран графу Бенкендорфу. Защищавший его конной гвардии штабс-ротмистр барон Шенинг получил несколько ран; другим раненым тоже досталось. В куринском полку служил переведенный из гвардии капитан У., довольно плотный мужчина. Будучи легко ранен в ногу, он лежал на носилках, хотя очень удобно мог ехать верхом. Когда произошла суматоха в колонне, У., не дождавшись, пока опустят носилки, вскочил на ноги и такого дал стрекача, что и верхом не догонишь. У. любил похвастать иногда и, владея хорошо словом, резко относился к действиям других, за что был нелюбим товарищами; но после этого случая его жало несколько притупилось. Об этом происшествии на другой день много говорили товарищи, конечно, цитируя смешную его сторону. В этот день для несения раненых нашего полка назначена была 8-я егерская рота, которой [333] командовал штабс-капитан Горяинов (В пятидесятых годах вышел в отставку подполковником. Авт.). При начале суматохи в обозе все закричали "ура!", но "ура!" от страха жалкое, и бросились в противоположную сторону. Солдаты, которые несли меня, сказав: "ваше благородие, мы вас бросим", опустили носилки на землю. Я попросил поднять меня на ноги — казалось, легче было быть изрубленным стоя. Солдаты, быстро исполнив мою просьбу, бросились, было, вперед к горцам, но когда передний, не успев еще выстрелить, попал под шашки, остальные тотчас ретировались. Это происходило не более, как в пяти шагах от меня. Я стоял, облокотившись о вьючную лошадь; вьюки столпились так, что не было возможности пробраться на правую сторону. Из числа раненых оставался в живых один я. Два горца дорубали уже лежащего солдата, одного их моих носильщиков, о котором говорил выше. Уже я видел, что меня заметили — положение безвыходное; я живо сохранил все в памяти и до сих пор помню даже лица. Заметивший меня горец был в темно-желтого цвета черкеске, большого роста, с крашеной бородою, в оружии под серебром, папаха за поясом, бритая голова, зверское лицо. Помню хорошо, что безвыходное положение и физическое ослабление дали мне полное самообладание: я перекрестился, мысленно сотворил молитву, попрощался с близкими сердцу; мгновенно пробежало все лучшее, прошедшее, сладкие мечты и т. д. Еще мгновение — и конец… Уже крашеная борода сделала шаг вперед и, как бы забавляясь, еще раз черкнула шашкой по лицу изрубленного солдата, павшего под шашечными ударами… В этот момент из-за кустарника, в лесу влево отменяя, гаркнули "ура!", да такое "ура!", от которого дрогнет самый сильный враг. Куринцы, находясь в левой цепи, услышали сквозь чащу, что в обозе [334] неладно: выстрелов вовсе не было, горцы работали шашками. Муромского полка капитан Перепелицын (Перепелицын в отставке, не знаю, в каком чине; живет в Петербурге, где у него три сына служат в лейб-егерях, и один в артиллерии; остальные три еще воспитываются. Авт.), прикомандированный к куринскому полку для участия в экспедиции, подхватив бывший с ним в резерве взвод, бросился на шум в колонну. В описанный мною момент они гаркнули "ура!" и тут же подняли на штыки незваных гостей. Перепелицын — 13-ти вершков роста, положительно великан. Я еще был мальчуганом, живя у моего дяди, офицера нижегородского полка, одной бригады с муромцами. Помню его, когда он прибыл из Дворянского полка юнкером; огромного роста, в кадетской куртке, он очень был красив. И вот, где нам пришлось встретиться… При огромном росте Перепелицына куринцы, маленькие егеря, казались около него детьми, но эти дети были чудо-богатыри; поистине можно было сказать: "егерь мал, но удал", как жаль, что в армии теперь уничтожено название егерей! С этим именем связано много воспоминаний нашей славной армии. Итак, товарищи-куринцы, вам я обязан спасеньем жизни! Подобные минуты не забываются до гробовой доски. Когда опасность миновала — возбуждение прошло, упадок сил стал сильнее; и не помню, с помощью кого я перешел на правую сторону обоза. Силы оставили меня, и когда я пришел в себя, то сидел уже под деревом в полном изнеможении; только белая фуражка с кокардой свидетельствовала, что я офицер. Все же, что находилось со мною на носилках, как то: шуба, подушки и т. д., осталось на месте, куда горцы бросились, и я лишился самого необходимого для покоя раненного. Передо мной, около куста, стояла какая-то лошадь. Видно на ней ехал какой-нибудь раненый солдат и в общей [335] суматохе, может быть, бедный, свалился. Обоз уже двигался. Я рассчитывал, что когда подойдет арьергард, меня подберут свои, но тут проходят мимо какой-то денщик и артиллерийский солдат. Один из них сказал: "давай, брат, посадим этого офицера на лошадь, а то, пожалуй, так и пропадет". Тут же подошел горнист 2-й роты, в которой я числился, и один из солдат, меня несших; они вчетвером буквально навалили меня на лошадь; солдат ее повел, а горнист поддерживал меня сбоку. Дождь шел довольно сильный, я страшно озяб; шагов 20 кое-как сидел, но дальше начал валиться. Тогда меня сняли с лошади и перекинули поперек седла; я не в силах был противоречить и тотчас впал в беспамятство. Когда пришел в себя — мне было так хорошо, я испытывал такое приятное чувство, что трудно описать. Когда открыл глаза — у моего изголовья сидели молодой офицер и юнкер; они тотчас осведомились, как я себя чувствую, и спросили, не хочу ли немного вина. Я согласился, и глоток вина меня очень подкрепил. Тут я узнал, что они навагинцы и стоят в резерве своей правой цепи. Когда меня привезли, то офицер спросил: "что, убит?" — "Никак нет; должно быть, еще живет", — отвечали мои вожатые. Тотчас меня сняли с лошади, положили на солдатскую шинель головою выше, другой укрыли, и я согрелся и пришел в себя. Я не знаю, кто вы, мои благодетели! Но, если вам попадутся эти строки, и вы вспомните этот случай, то верьте, что я научу своих детей благословлять вас! Подобное внимание к незнакомому человеку есть лучшее доказательство той сердечной теплоты, которая не всякому дана.

Подан сигнал — правой цепи движение, и я расстался со своими благодетелями. Опять меня усадили на лошадь. Сперва я ехал довольно бодро. Дождь пошел сильнее; это отчасти уравновешивало жар от горячки; повязки давно слезли, и я весь был облит кровью. Дело шло к вечеру. Предстояло взбираться [336] на огромную высоту. Лошадь скользит; силы начали оставлять меня, и я уже сам просил, чтобы меня перекинули через лошадь поперек — что и было исполнено. Когда взобрались на гору, было уже совсем темно. Мои вожаки спустили меня на землю в большую впадину, где лежали все раненые нашего полка, и догадались положить головой выше. Надо полагать, что было уже довольно поздно, когда я пришел в себя. Дождь шел проливной, сверху — вода с грязью стекала во впадину, в которой мы лежали; я не только весь был мокрый, но и в грязи. Холод чувствовался страшный. Кто-то из проходящих солдат по моей просьбе меня поднял, и я, крича из всей силы, звал моего Максима, но тщетно: слабый голос, ливень и говор делали совершенно неслышными мои звуки. Делать нечего, с помощью тоже какого-то проходящего я лег на землю и, свернувшись от усталости, крепко уснул.

14-е июля нам обошлось очень дорого. Убиты: штаб-офицер 1, обер-офицеров 5, нижних чинов 65; ранены: штаб-офицеров 3; полковник Альбрантс 11 апшеронцами бросился на завал и был ранен в руку, которую на другой день ему отняли, и во время операции он курил трубку. Командир навагинского полка полковник Бибиков и командующий апшеронским батальоном подполковник граф Стембок ранены в ногу; через несколько дней Стембоку отняли ногу; обер-офицеров 11, нижних чинов 158; без вести пропало 7 нижних чинов.

Войска сделали переход всего 12 верст. Сильный бой и ливень страшно их изнурили, именно поэтому остановились ночевать. Наши кабардинцы только утром присоединились; полевая артиллерия не могла подняться на последнюю высоту.

Когда утром я проснулся, денщик мой с вьюком был уже тут. Оказалось, что он всю ночь, не развьючивая лошади, простоял от меня всего в пятнадцати шагах. Вещи хотя у меня были, но переодеваться было некогда; главная беда — нечем [337] было укрыться. К этому прибавился страх, что опять носилок нет. Весь мокрый, с открытою раною, я не знал, как помочь горю. Шагах в пяти от меня лежал на носилках раненый фельдфебель 2-й кабардинской роты, покрытый моей буркой и на моей подушке. Оказалось, что сзади меня несли фельдфебеля, и солдаты подобрали мои вещи, брошенные в лесу с носилками. Мы были оба в одном положении, и мой Максим заявил, что вещи следует возвратить, и мне их отдали тотчас. Лекарь Верминский, осматривая с рассвета раненых, отыскал меня и сделал перевязку; затем, по моей просьбе, отправился разыскивать для меня носилки. Жажда и голод страшно меня начали беспокоить, костров не раскладывали — все мокрое; да и, кажется, варить-то нечего было. Вдруг походит ко мне корнет князь Яшвиль и, с полным участием осведомившись о моем здоровье, куда-то скрылся на минутку, а затем принес мне стакан чаю и крендель; потом бросился разыскивать носилки. Благодаря ему, я через четверть часа не только лежал на носилках, но и были назначены рабочие для последних. Князь Яшвиль, кажется, обломок золотой орды, гвардейский лейб-гусар; за дуэль был разжалован, потом произведен в корнеты по кавалерии и состоял в распоряжении полковника Козловского. Я лично с князем не был знаком, но видел и сам испытал благотворные последствия его неутомимых забот о раненых. Когда ему был возвращен прежний чин ротмистра, все искренно этому радовались, и уже гораздо позже назначение его командиром лейб-гусарского полка было принято всеми нами очень сочувственно. Князь Яшвиль вообще, по простодушному обращению со всеми, готовности во всякую минуту быть каждому полезным, снискал себе общую любовь.

Около 10 часов отряд тронулся дальше, и в виду сильного утомления войск переход был всего верст пять. Войска двигались без особенной задержки, хотя с незначительной перестрелкою; видно горцы тоже были утомлены. Перед вечером [338] отряд расположился на довольно живописной местности у аула Аллерой.

Вечером пошел теплый дождик; капитан и я лежали рядом. Денщик покрыл меня буркой, которую я над лицом поддерживал здоровою рукою, чтобы свободнее дышать. Мимо нас сновали вперед и назад проходящие. Вдруг из числа их подходит какой-то офицер, кавалерист, сюртук с красным воротником и пуговицы с орлами; до этого я никогда не видел его. Спросив у денщика топор, приказал вырубить колья, затем вбил их по углам носилок и по середине и, соединив тонкими перекладинами, покрыл сверху буркою, так что мне стало совсем удобно. Я на все это смотрел молча, ломая голову, кто это, какого полка? Когда же, по окончании работы, я благодарил моего незнакомца и спросил, кому обязан таким любезным вниманием, он отвечал: "конно-гренадерского полка поручику барону Вранкин". Больше я его и не видел.

Потеря 15-го числа состояла из убитых: нижних чинов 15; обер-офицеров 3, нижних чинов 44; без вести пропавшего — одного нижнего чина.

16-го июля густой туман и дождик задержали движение, пока несколько не разъяснилась погода. В 8-мь часов отряд двинулся в том же порядке, но с первым шагом началась перестрелка, не умолкавшая до тех пор, пока к вечеру не расположились биваком у аула Шаухаль-Берды. Усиленная перестрелка слышалась особенно в левой цепи и арьергарде, но с носилок ничего не было видно, да и от упадка сил явилась какая-то апатия ко всему. Не раз приходила в голову мысль: хорошо бы сразу покончить, чем переносить тяжелые страдания. Лишь только стали на бивак, подходит ко мне мой денщик (его лицо от слез сморщилось) со словами: "Василий Александрович, что мы будем делать! Все наше имение пропало!" Я сначала не понял, в чем дело, но он пояснил, что, не доходя мостика, [339] чеченец у него из рук отобрал лошадь и его чуть не изрубил, но он спасся бегством. "Слава Богу, что ты остался жив", — был мой ответ. Тем не менее оказалось, что положение мое было очень непривлекательное: ни гроша денег, ни вещей, да вдобавок — еле живой.

Этот день нам обошелся дорого. Убито: обер-офицеров 4. нижних чинов 107; ранено: штаб-офицеров 4, обер-офицеров 10, нижних чинов 306; без вести пропало нижних чинов 15.

Около Шаухаль-Берды большая поляна, на которой мы расположились, окаймлялась с трех сторон лесом, а четвертая примыкала к Аксаю, правый возвышенный берег которого представлял высокую крутизну частью обрывистую, частью покрытую лесом. Кругом поляны, по опушке леса, были раскинуты наши цепи. Скопище же Шамиля было расположено главным образом на крутизне за Аксаем, и кругом весь лес был занят неприятелем.

С восходом солнца, 17-го числа, неприятель из-за Аксая открыл по нам безнаказанный огонь из трех орудий, на который мы не могли отвечать по малому количеству зарядов. Кругом, из леса, ружейный огонь не умолкал; то и дело с одной стороны падали артиллерийские снаряды, с другой — щелкали пули; к довершению всего — страшная жара; притом положительно нечего есть. И так целые два дня томиться — пытка невыносимая. Если в таком положении был офицер, то что же испытывали бедные раненые солдаты? Часов в 11-ть главнокомандующий верхом объехал все войска; тут его положительно осыпали пулями, но оно совершенно спокойно, приветливо здоровался с солдатами; мне это хорошо было видно с моих носилок. Солдат очень ободрило спокойствие князя Воронцова; они были положительно в восторге, вполне поняв цель его объезда. Меня в это день [340] навестил генерального штаба штабс-капитан барон Сталь (Впоследствии командовал волынским пехотным полком и, по производству в генерал-майоры, вышел в отставку. Авт.) и нашел, что моя позиция очень невыгодна; но мы пришли к тому заключению, что везде скверно, все равно — везде бьют. У нас был полковой маркитант Фавишович; все вьюки его были отбиты, и только осталось немного чаю и сахару; однако он сохранил все офицерские расписки. Должно быть, он готовился тоже к смерти: обходил раненых и поил чаем, сделался добродушным. Пожалуй, при некоторой назойливости, да если бы еще поблизости лопнула неприятельская граната, Фавишович с готовностью расстался бы и с расписками. Впрочем, надо правду сказать, что наш маркитант был старый полковой и не без хороших качеств, хотя и не забывал себя.

С утра еще прошла весть по биваку, что ночью посланы к генералу Фрейтагу в Герзель-аул охотники с записками одного содержания. Охотники были два егеря нашего полка, два казака и два милиционера; они должны были пробраться врозь сквозь неприятельскую позицию. По прибытии отряда в Герзель-аул мы узнали, что первыми пришли егеря, а последними — милиционеры.

18-го числа, с восходом солнца, опять неприятель открыл огонь со всех сторон; свист пуль и артиллерийских снарядов казался еще неприятнее. Перед закатом солнца вдали, к стороне аула, показались на высоте войска. Это был генерал Фрейтаг. В отряде все встрепенулось; взоры всех были обращены к стороне Фрейтага. Мне, конечно, ничего не было видно, но много глаз смотрело, и впечатления высказывались вслух.

Потеря 17-го и 18-го чисел выразилась — убитыми: 12 нижних чинов; ранеными: 1 обер-офицер, 24 нижних чина.

19-го числа все поднялись очень рано; но, помнится, мы долго стояли на месте. С восходом солнца, на дальней высоте [341] показались войска генерала Фрейтага. Затем была открыта канонада по неприятельским массам, расположенным на высоте за Аксаем, где после первых выстрелов сделалась большая суета. Около 10-ти часов отряд двинулся. Первыми шли раненые, которые могли сами двигаться, затем понесли и носилки. У входа в узкий проход одного перелеска столпилось много носилок, и тут я заметил, что рядом со мною вместо носилок держали на древках железную кровать, которая кругом, вроде ящика, была обита досками. На кровати лежал раненый 14-го числа командир навагинского полка полковник Бибиков. Я с ним совершенно не был знаком, но он обратился ко мне со словами: "господин офицер, напрасно вы не обставите носилки досками, как у меня, а то, пожалуй, могут подстрелить". Пройдя небольшой перелесок, нас остановили на небольшой полянке, по обыкновению носилки опустили на землю. Случилось так, что со мною лежали рядом: полковник Бибиков и лейб-гвардии измайловского полка поручик Козлянинов, большой мой приятель. Козлянинов с Бибиковым перекидывались словами по-французски, со мною же по-русски. Было очень жарко; выстрелы слышались где-то вдали. Вдруг с небольшого пригорка, левее дороги, осыпали нас пулями. Все вскочили. Открыли и с нашей стороны ружейный огонь; крик, суматоха — общие. Но это продолжалось недолго; горцы скрылись, и на их месте показалась наша цепь. Этими выстрелами убит наповал полковник Бибиков; поручик Козлянинов ранен в нос. Я же отделался счастливо: убит один из моих носильщиков и прострелено древко носилок. Не было ли предчувствие со стороны Бибикова? Чему же приписать обшивку носилок досками, когда Бибиков, как говорили, не имел привычки избегать пуль? Смерть его огорчила многих; память о нем сохранилась между офицерами навагинского полка до сих пор.

Мы двинулись дальше. Перестрелка довольно сильная [342] слышалась только сзади. Пройдя небольшой овраг, мои носильщики положили меня под кустом, немного в стороне от дороги, чтобы самим отдохнуть. В это время 4-я и 5-я карабинерные роты кабардинского полка, из отряда генерала Фрейтага, быстро пробежали мимо нас, они были посланы в арьергард. 4-й карабинерной ротой командовал штабс-капитан Кириленко, 5-й — поручик Берзенадзе; субалтерн-офицеры были: прапорщики Беллик и Асланов (Кириленко убит под Гергебилем в 1848 году в чине майора, командуя 4-м батальоном; Берзенадзе — подполковником в отставке живет в г. Грозном; Беллик — полковник при кавказской армии; Асланов в отставке, кажется, еще с конца сороковых годов. Авт.). Эти последние два — мои товарищи по таганрогскому университету. Прапорщик Асланов, заметив меня, лежащим под кустом, живо соскочил с лошади и с полным участием осведомился о моем здоровье; я у него тотчас попросил хлеба и получил. Не могу обойти молчанием о впечатлении, какое на меня сделали карабинеры: что это были за молодцы, чудо-богатыри! Все мы — черные, исхудалые, голодные, а они — в белых рубахах, синих шароварах, чисто одетые — красавцы, шли с таким одушевлением, что, по-видимому, горе тому, кто им не уступит! И действительно, чуть дошли до арьергарда — штыками вынесли все, что было впереди, и начали медленно отступать, отстаивая твердо каждый шаг. Но уже до прибытия карабинеров наша 1-я карабинерная рота, бывшая в арьергарде, сильно пострадала. Дело, как тогда рассказывали, происходило так: 1-я и 2-я карабинерные роты отступали в арьергарде так называемым перекатным отступлением, 1-я левее 2-й. Последней надо было подняться на горку, а потом на ее место перейти 1-й, потому что на пути ее отступления была тина и густой кустарник, заросший диким виноградом, [343] сквозь который не было возможности пробраться. От генерала Лабинцева послан был с приказанием подпоручик Кудрявцев (После экспедиции вышел в отставку. Авт.), чтобы предупредить роты о порядке отступления. В это время был ожесточенный огонь со стороны неприятеля, почему, надо полагать, Кудрявцев ограничился тем, что с горки помахал платком. По этому сигналу 1-я карабинерная рота, видя, что уже 2-я отступила, тоже начала отступать прямо, как была расположена, и лишь только вошли в чащу карабинеры, горцы гикнули и окружили роту, требуя сдачи. Командующий ротою штабс-капитан Тимахович, видя безвыходное положение, обратился к роте: "что, братцы делать?" — "Ваше благородие, ляжем все, а не дадим поживы этим оборванцам", — был ответ солдат. И действительно, карабинеры легли почти все, но не даром: в рукопашной схватке досталось порядком горцам. Бой продолжался недолго, но был жестокий бой и шел насмерть. Штабс-капитан Тимахович, тяжело раненый, был взят в плен, и потом уже мы слышали от лазутчиков, что с него живого сняли кожу. Юнкер Жеребцов, молодой юноша, во все время отступления шел в обозе, но в этот день, видя войска генерала Фрейтага, полагал, что уже не будет дела, пошел с ротою и был убит. Из всей роты спаслось, кажется, три человека, пробравшихся кое-как сквозь чащу; они рассказывали подробности дела. Бог наказал подпоручика Кудрявцева, который последним выстрелом был тяжело ранен в руку.

К вечеру пошел проливной дождь, и мы едва дотащились до места ночлега у аула Мискит; полевая же артиллерия с арьергардом едва притащилась к рассвету.

19-е июля нам обошлось не дешево. Убиты: штаб-офицер [344] 1, обер-офицер 2, нижних чинов 78; ранены: штаб-офицер 1, обер-офицеров 7, нижних чинов 139; без вести пропало 17 нижних чинов.

С генералом Фрейтагом пришли следующие войска: 2-й батальон модлинского полка, 2-го батальона прагского полка 1 рота, 2-го батальона люблинского полка 2 роты, 1-й батальон замосцского полка, 2-го батальона навагинского полка 3 роты, 4-й батальон кабардинского полка, 5-го батальона того же полка 2 роты, 4-й и 5-й батальоны куринского полка, кавказский линейный № 15 батальон, всего 7 1/2 батальонов; легкой № 3 батареи, 14 артиллерийской бригады, 1 орудие, батарейной № 2 батареи, 20-й артиллерийской бригады, 3 орудия, донской казачьей конной № 1-го батареи 2 орудия, линейной казачьей № 14 конной батареи 4 орудия, подвижной гарнизонной артиллерии 3 орудия, всего 13 орудий; донского казачьего № 20 полка 1 сотня и № 52 полка 2 сотни, всего 3 сотни кавалерии.

Из вышеозначенного видно, что генерал Фрейтаг взял с собою все, что мог, уменьшив везде гарнизоны, и оставил край почти без подвижных резервов и лишь только почти со всею кавалерией.

Войска генерала Фрейтага, 19-го числа, имели потерю: убито 14 нижних чинов; ранены: обер-офицер 1, нижних чинов 27; без вести пропало 2 нижних чина.

20-го июля отряд снялся с ночлега довольно поздно. Войска генерала Фрейтага занимали боевые цепи и арьергард; наши же, утомленные, составляли авангард и главные силы. После того беспорядка, в каком несли раненых в предыдущие дни, нам казался странным строй, в котором мы тронулись. В голове колонны — два батальона с артиллерией, потом — носилки с ранеными офицерами и батальон, носилки с ранеными солдатами и батальон, раненые верхом и батальон, обоз и т. д. К каждому роду раненых — особый офицер для наблюдения за порядком и [345] доктор; одним словом, все приняло вид строго порядка и заботливости о раненых. К сожалению, это не могло вознаградить нас за перенесенные страдания.

Отряд тронулся в 10 часов; дорога ровная, выстрелов не слышно, но невыносимая жара страшно нас томила. Около четырех часов пополудни послышались издали, впереди нас, громкие пушечные выстрелы. Это был салют главнокомандующему с батарей укрепления Герзель-аула, которое уже виднелось. Многие из нас перекрестились. Слава Богу, конец мучениям! Все приободрились, но только на время; недостаток пищи и труды до того изнурили силы солдат, что они едва тащились; то и дело спускали на землю носилки для отдыха. Люди постоянно спотыкались, части растянулись. Тут невольно пришла в голову басня дедушки Крылова "Лисица и виноград". Видя Герзель-аул, мы никак не могли до него дотащиться. Наконец, уже совсем стемнело, когда меня принесли к роте, расположенной внизу на берегу р. Аксая. Но тут сказали нам, что раненых офицеров велено нести в крепость. Надо было обратно взбираться на большую гору, где расположено укрепление. Тут носильщики наотрез отказались нести, говоря, что не в силах. Действительно, они, бедные, устали донельзя. Унтер-офицер 2-й роты, в которой я числился, назначил рабочих, и меня потащили на гору. У ворот крепости народ сновал взад и вперед, нельзя было пробраться сквозь толпу по мостику через ров. Вдруг какой-то офицер, заметив носилки, давай крестить нагайкою по головам всех, бормоча что-то на неопределенном языке. Живо очистили дорогу, и меня свободно пронесли в ворота крепости. Оказалось потом, что это был состоящий по кавалерии и при главном штабе поручик Иедлинский (Состоял в распоряжении генерал-фельдмаршала князя Барятинского в чине генерал-майора. Авт.). Ему было поручено — всех [346] раненых офицеров направлять в крепость. Иедлинский, кажется, говорил на 8-ми языках; впоследствии мы часто встречались в походах и всегда были хорошими приятелями. Адальберт Артурович был бравый кавалерист; в беседе за стаканом был незаменим: бездна юмора всегда оживляла все общество. Наконец, меня принесли в казарму, опустив носилки и подняв на ноги, ввели в большую освещенную половину. Я остановился в дверях, и мне представилось следующее: во всю длину казармы, с обеих сторон, почти вплотную были поставлены лазаретные кровати, все занятые ранеными офицерами. У дверей направо на нескольких кроватях сподряд лежали и сидели гвардейские офицеры — надо полагать, большей частью легко раненые, потому что очень бойко и громко говорили, нисколько не стесняясь, что тут были страдальцы, которым необходим покой. Речь сыпалась по-французски с русским вставками — смесь французского с нижегородским. Дальше, за гвардейцами, были слышны только тихие стоны, потому что из армейских были тут одни тяжелораненые; остальные расположились при своих частях. Я с ужасом увидел, что уже все места заняты, но мой денщик отыскал единственную свободную кровать, от противоположного конца влево — четвертую, меня положили на кровать; все мое имущество, бурка и подушка — со мною, а денщик уселся на полу у моих ног. Устроившись, я начал осматриваться. Слева мой сосед, апшеронец, прапорщик, раненый в ногу, был совершенно спокоен; справа — куринец, штабс-капитан Костырко, раненый в грудь; он тяжело дышал и мутными глазами обводил во все стороны. Наискось, в углу, лежал подполковник граф Стембок, тяжело раненый в ногу, и рядом с ним — капитан люблинского полка, довольно полный мужчина, раненый в грудь; он очень страдал, ему все мало было воздуха. Прочие — кто тяжело дышит, кто стонет, кто молча терпит; одни французы за полночь не давали никому покоя. Спустя час после того, как меня [347] принесли, лазаретный служитель принес в фартуке порции хлеба и начал раздавать. Я спросил: "не дадите ли нам суп?" — "И суп дамо", — ответил он с полною флегмою. Действительно, немного спустя, тот же служитель принес нам и суп. Я добросовестно разделил свою порцию с моим Максимом; он был здоров, и воображаю, как ему хотелось есть, если я, еле живой, страшно мучился от голода. Поужинав, я улегся так, чтобы ногою можно было разбудить денщика, который расположился под кроватью, потому что я сам ни подыматься, ни повернуться без посторонней помощи не мог.

На другой день, т. е. 21-го июля, я проснулся рано. Первое, что мне бросилось в глаза — это мой сосед справа, Костырко; он умер, и никто не закрыл ему глаза. Его смерть произвела на меня тяжелое впечатление; мне пришло в голову: ведь и мой конец, может быть, близок, и подумаешь, из-за чего человек бьется. Спустя некоторое время, смерть Костырко была замечена служителем, и его вынесли. Графа Стембока для операции перенесли в другое помещение, и я приказал переложить себя на его место; но мой новый сосед, люблинский капитан, к вечеру тоже умер; это я встретил уже спокойнее.

Я уже выше сказал, что все мое имущество было отбито, — ни денег, ни белья у меня не было; денщик снял с меня рубаху, чтобы вымыть, я же остался в виде Адама, покрытый буркою. Жажда мучила меня страшно; за стакан чаю готов был бы отдать полжизни; но и за эту цену трудно достать, а просить незнакомых — лучше томится. В таком виде, часов около девяти, перевязал мне рану доктор Верминский в присутствии Эраста Степановича Андреевского, доктора, состоявшего лично при главнокомандующем, по приказанию которого он осматривал всех раненых. Тут же полковник Дружинин, комендант главной квартиры, громко объявил нам, что главнокомандующий разрешает нам ехать лечиться куда угодно, лишь бы в районе армии; [348] что его сиятельство приказать изволил: прямо обращаться к нему, если кто имеет какую нужду; что нам будет вообще оказано денежное пособие, и добавил, между прочим, что нам к обеду готовится суп и жаркое. Невольно все улыбнулись на последнее добавление, и оно, пожалуй, больше всего обрадовало голодную публику. Вслед затем меня посетил барон Сталь, о котором я уже говорил. У него всего капитала было в кошельке 6 рублей, и он со мною поделился пополам, так что мы с Максимом вечером уже пили чай с белым хлебом. Около десяти часов к нам пришел начальник главного штаба генерал-лейтенант Гурко, обошел раненых и, подойдя ко мне, не знаю уже почему, обратился с вопросом: "может быть, вам что-нибудь нужно?" надо полагать, что моя молодость обратила его внимание. Я открыл бурку и сказал: "прошу приказать мне дать солдатскую лазаретную рубаху; я, видите, лежу голый". — "Потерпите, завтра главнокомандующий даст вам по 20 червонцев". У меня кровь бросилась в голову, и дальше не помню, что со мною было, — так меня оскорбил ответ этого генерала, который, между прочим, как сегодня вижу, был одет как денди с Невского: белые брюки, такой же жилет, сюртук генерального штаба без эполет, с тросточкой, которую, надо полагать, возил с собою во вьюке, потому что в Герзель-ауле едва ли можно было такую приобресть. И костюм, и манера далеко не шли к генералу, занимающему такой высокий пост.

Лишь только ушел генерал Гурко, все засуетилось, и в палату вошел главнокомандующий в сопровождении доктора Андреевского, полковника Дружинина и адъютанта. Сделав общий поклон наклонением головы, спросил громко полковника Дружинина: передал ли он нам его предложение? Дружинин живо ответил: "как же, ваше сиятельство, я передал обо всем, что вы жертвуете". Князь Воронцов вдруг вытянулся, побледнел; как-то борода у него затряслась и, возвысив голос, сказал: [349] "как вы смели сказать, что я жертвую? какое я имею право жертвовать офицерам, это жалует Государь!" Затем, повернувшись спиною к Дружинину, совершенно спокойно, с добродушной улыбкою начал осведомляться о здоровье каждого, причем Андреевский по-французски объяснял состояние здоровья тяжелораненых. Очередь дошла до меня. Надо сказать, что у меня нагноение раны до того было сильное, что еще издали был слышен тяжелый запах, противный мне самому; но князь Воронцов подошел ко мне близко, выслушал с полной подробностью по-французски доклад о состоянии раны и потом сказал: "мужайтесь, молодой человек! Бог милостив, вы молоды еще; не только оправитесь, но успеете за себя отомстить; кто начинает так доблестно военное поприще, у того много хорошего в перспективе". У меня вообще были нервы расстроены, внимание и теплые слова старого вождя вызвали невольно слезы. Так приветливо может говорить и производить впечатление только личность, подобная князю Воронцову. Он видел не одну смерть в своей жизни. Мир праху твоему, доблестный вождь! Где ты был — везде оставил по себе память, а твоя деятельность принадлежит истории.

День казался бесконечно длинным; жара, мухи и французская, неумолкаемая речь гвардейцев страшно надоели, особенно слово ecoutez. Казалось, без этого они не умели ничего начинать.

Вся потеря наша в описываемую экспедицию составляла: убито — генералов 3, штаб-офицеров 7, обер-офицеров 28, нижних чинов 909; ранено — штаб-офицеров 11, обер-офицеров 96, нижних чинов 1,951; без вести пропало — нижних чинов 42; контужено — штаб-офицеров 2, обер-офицеров 22, нижних чинов 248.

Из этого числа собственно в кабардинском полку убиты: полковник Ранжевский, штабс-капитан Тимахович, поручик [350] Маевский, прапорщики — Войнелович и Невинский; ранены: штабс-капитаны — Дуров, Краузе, Кириленко, фон-Нейман; поручики — Алалаев и Ежов; подпоручики — Гаркушевский, Немцов, Мажаров и Кудрявцев; прапорщики — Чернецкий, Прушинский и Гейман; прикомандированные — адъютант Государя наследника, ныне благополучно царствующего Государя, гвардии полковник князь Барятинский и лейб-гвардии измайловского полка поручик Козлянинов.

________________________

VI.

Переезд раненых в крепость Внезапную. Пребывание в госпитале. Штаб-квартирная жизнь. Полковой бал. Переезд в Ставрополь. На пути бал в ст. Червленной.

________________________

22-го июля, ранним утром, всем раненым было отпущено денежное пособие: штаб-офицерам по 40, а обер-офицерам по 20 голландских червонцев. Такого золота и так много денег у меня еще никогда не было. Здесь де нам также объявили, что желающие ехать в кр. Внезапную могут отправиться в 10 часов; мы и отправились, в числе 26 офицеров и 600 нижних чинов, на кумыкских арбах. Ни одна пытка инквизиции не может сравниться с теми мучениями, какие пришлось испытывать при этом переезде. Надо полагать, что арбы нарочно выдуманы правоверными, чтобы православным, ехавшим на них вытрясти всю душу. Каждый толчок сопровождался мучительной болью; я лежал, сидел — и все напрасно. Пришлось терпеть…

В конвой транспорта с ранеными были назначены 1-й и 2-й батальоны кабардинского полка. Эти грозные перед [351] выступлением в поход батальоны представляли собою какие-то клочки, составленные из загорелых, исхудалых солдат в весьма поношенном костюме, но все же бодрых, могущих за себя постоять. Я помню, на вопрос мой: сколько штыков? мне ответили, что средним числом в роте по 32 штыка. Это все, что осталось; следовательно, в каждой роте выбыло из строя убитыми, ранеными и заболевшими с лишком 170 человек, — и это в какие-нибудь два месяца! Из офицеров остались целыми: майор Тимерман (он командовал нашей колонною), штабс-капитаны — Цитовский, Горяинов, поручики — Гостыминский и Киселев.

Огромный обоз шел медленно для облегчения страданий тяжелораненых, постоянные остановки, — так что уже почти садилось солнце, когда мы добрались до теперешнего Хасав-юрта. Тут был продолжительный привал; уже очень поздно кое-как дотащились до кр. Внезапной. Это, кажется, единственная крепость, которая вполне соответствовала своему назначению. Она расположена была на правом возвышенном берегу реки Акташ, и при проезде по дороге со стороны линии открывалась вдруг, в расстоянии пушечного выстрела (Крепость Внезапная ныне упразднена. Авт.). Госпиталь в крепости Внезапной имел всего 300 мест для нижних чинов и десять офицерских, поэтому можно себе вообразить, какая давка и как мало могло быть удобств для помещения такого огромного количества больных. Все казармы и офицерские флигеля были очищены. Нас поместили в офицерскую палату. Я чувствовал полное изнеможение. Пришло несколько врачей — делать нам перевязки. Я попал на долю лекаря Прянишникова, от него так несло водкою, что не было возможности терпеть; притом он уже очень бесцеремонно взялся за перевязку, и от невольного толчка ногою не успел опомниться, как очутился под кроватью. Тут же был молодой врач [352] Костимиревский; он меня успокоил и перевязал рану. Хотя в госпитале нас содержали относительно не совсем хорошо, но делали все возможное.

Через несколько дней, проездом в Темир-Хан-Шуру, посетил нас главнокомандующий, очень подробно осведомился о здоровье каждого из нас, а также о содержании, и с полной заботливостью приказал оказывать нам совершенное внимание.

По прибытии нашем в госпиталь, первое время заведовал нашей палатою лекарь Дущанский, но дня через два мы настоятельно просили о назначении другого, и нам дали молодого врача Костимиревского (Кажется, ныне в отставке, проживает в темир-Хан-Шуре. Авт.). Много мы ему обязаны, особенно я; положительно он спас мне жизнь. Костимиревский — кровный руссапет; Москву и все русское обожал; весьма развитой и хорошо владевший словом; он, не говоря уже о том, что всегда делал нам перевязку собственноручно, просиживал у нас до поздней ночи, говоря без умолку; это не мало развлекало нас при скучной госпитальной обстановке. Первоначально мы были очень тесно размещены, поэтому восьмерых из нас перевели в два офицерских флигеля, и в одном из них, в двух комнатах, мы разместились вчетвером: в первой комнате помещался гвардейской артиллерии поручик Форселлес (Ныне генерал-лейтенант); он был ранен в кисть руки. Рана хотя не очень опасная, но он, бедный, очень страдал и проводил бессонные ночи; малейшее сотрясение производило страшную боль, а тут на беду доски на полу ходили как клавиши. Во второй комнате расположились: я, лейб-гвардии литовского полка поручик Лапа (Лапа, кажется, был впоследствии полицеймейстером в Нижнем Новгороде. Авт.), раненый [353] довольно легко в руку. Нам было просторно и удобно, но с каждым днем я все более и более слабел; отделение костей, нарывы и сильное нагноение окончательно меня изнурили; открылся сильный кашель, кровь и материя вместо истечения из раны, которая почти была сухая, шли горлом. Дни мои были сочтены, я уже еле дышал. Потом уже мне сказали, что Костимиревский назначил мне жизни один день, но он же и спас меня, ухитрившись приладить иначе перевязку: из мокрой газетной бумаги сделал валик, умудрился его очень туго прикрепить бинтом с левой стороны груди, чтобы не допускать материи просачиваться из раны в грудную полость. Кашель тотчас начал уменьшаться, образовался ниже плеча на груди нарыв — его вскрыли. Потом силы поддержали хересом, крепкими бульонами, и я начал быстро поправляться, так что в конце сентября при посторонней помощи мог прохаживаться по комнате. Все это время Козлянинов меня не оставлял и нравственно поддерживал; письма от родных, знакомых полные сочувствия доставляли истинную отраду. Во время самого кризиса я просил Козлянинова прочитывать их по несколько раз; он же был мне секретарем, отвечая за меня. Козлянинов был человек с отличным сердцем, способен на все честное, храбрый офицер. Он всею душою любил своих измайловцев и был вполне достойным представителем этого славного полка. Ранняя смерть Константина Яковлевича лишила нашу армию полезного, деятельного человека (Командуя, кажется, прагским полком, убит в последнее восстание в Польше, в 1863 году; говорят, что повстанец рассек ему топором голову. Авт.).

Старшим врачом в госпитале был статский советник М., уже порядочная развалина, но предобрый и, вместе с тем, препотешный старик. Он очень часто с нами беседовал, и один [354] раз с полным простодушием рассказал про свою женитьбу в Петербурге. Ему предложило одно высокопоставленное лицо жениться, само изволило сватать, но он, подобно мусульманину, невесты не видел, и после свадебного пира тут же подкатила почтовая тройка, вручили ему подорожную, прогоны, и покатил молодой супруг вместо спальни новобрачной на погибельный Кавказ. Отъезд мотивировали тем, что он молод, а положение жены требует, чтобы он заслужил некоторые регалии. Спустя несколько лет, М. получил орден на шею и отправился в Петербург, чтобы порадовать жену, и с твердым намерением, во что бы то ни стало или взять ее с собою, или жить с нею в Петербурге. Является утром, его принимают очень любезно, тотчас ему представили его детей, которые хотя все значились по формуляру, но он их видел в первый раз; отвели ему комнату на другом конце обширной квартиры под видом того, чтобы не беспокоили дети. Надо знать, что в то время на Кавказе была мода носить бешметы; и вот почтенный М., когда его позвали вечером пить чай, полагая произвести известный эффект, нарядился в новый бешмет и явился с длинным чубуком в руках, пуская ароматный дым. Но каково же было его удивление, когда супруга, назвав его невежею, просто выгнала вон, и утром он получил строжайшее предписание от начальства — немедленно отправиться к месту служения. Судя по интонации голоса, казалось, больше всего оскорбило М. последнее событие, и он с тех пор в Петербург больше не ездил.

В числе раненых, лечившихся во Внезапной, был и полковник Альбрант. После операции 14-го июля, по прибытии отряда в Герзель-аул, он тотчас отправился во Внезапную и жил в доме полкового командира. Когда Лев Львович начал выходить, часто нас посещал, а потом и мы к нему ходили. Это была личность недюжинная: среднего роста, брюнет, глаза искрились огнем; владея вполне словом, он говорил увлекательно. [355] Трудно допустить человека более энергичного и симпатичного; при этом он был экзальтирован. Из наших частых бесед вот два эпизода, сохранившиеся у меня в памяти, частью из рассказов самого Л. Л. Альбранта, а частью, касательно его женитьбы, из слов родного его племянника, в то время прапорщика, Богдановича (Смертельно ранен при отступлении от аула Гурдали 11-го августа 1852 года; в тот же день умер в чине капитана. Авт.).

Л. Л. Альбрант был молодым еще человеком. Не умею сказать, где он служил — в военной или в гражданской службе. Живя в Петербурге, он полюбил одну девушку с полным увлечением молодой страстной натуры, но, когда сделал предложение, чтобы связать себя узами Гименея, ему отвечали, что его тоже любят, но до тех пор не состоится его свадьба, пока он не сделает военного отличия, которое составляло бы ее гордость. Понятно, что искреннюю любовь со стороны девицы подозревать трудно, но довольно было одного слова — и Альбрант полетел на Кавказ. Молодой Альбрант попал в адъютанты или состоял при бывшем командире отдельного кавказского корпуса, бароне Розене — хорошо не помню; но был в экспедиции, окончившейся взятием Гимр и смертью знаменитого Кази-муллы, предшественника Гамзат-бека, а потом Шамиля. Альбрант был послан с двумя ротами тифлисского полка на штурм башни; левее шли эриванцы на укрепленные завалы. Со стороны атакующих тифлисцев башня стояла довольно высоко, одно лишь окно, в которое можно было влезть, и по сторонам несколько бойниц. Тифлисцы подбежали к башне — предстояло лезть в окно на верную смерть, по крайне мере, первым смельчакам. Альбрант обратился к солдатам: "Братцы! кто честный русский солдат, тот за мною, [356] — подсадите!" С этими словами он полез первый. Когда Альбрант поднялся в окно, его осыпали пулями, и одна прострелила ему грудь навылет. Единственною мыслью у него было — упасть вперед, а не назад, что он и успел сделать. За ним влез фельдфебель, затем поодиночке и остальные. Конечно, первые герои пали, но остальные перекололи всех, бывших в башне горцев, в том числе пал и Кази-мулла. Когда окончилось дело, и начали вытаскивать из башни тела убитых горцев и своих, последним вытащили без признаков жизни Альбранта. Он пал первым, и все, влезшие в окно, прыгали на него. Тут случился молодой врач, который заметил в нем признаки жизни; оказано было пособие, а молодость и энергия поставили его на ноги, хотя и не скоро. Лев Львович, когда несколько оправился, поехал в Петербург, Мысли о женитьбе уже не было — прошло несколько лет, можно было успокоиться и убедиться, что кого любят, того не подвергают случайностям войны. Он не был в доме своей возлюбленной. Уже довольно долго прожил в Петербурге. Как-то раз, возвращаясь после веселого завтрака у Дюссо, он вдруг встречает ее брата, который, по-видимому, ужасно обрадовался встрече. Тут ловко было вставлено, что сестра только что узнала о его приезде и с нетерпением желает его видеть. Альбрант вспыхнул; вся прежняя страсть воскресла живее; берут извозчика, едут. На лестнице он слышит звуки пьесы, которая его некогда сводила с ума; вбегает, падает на колена — и все кончено. Чрез месяц была свадьба, а после первых родов, которые дали ему двух близнецов-сыновей, он потерял жену.

В разговоре с нами Лев Львович, вспоминая о жене с глубоким чувством, говорил, что его жизнь с женою была коротким сном: единственное, лучшее, светлое в его жизни…

Не знаю, до женитьбы или после Лев Львович по предварительному согласию нашего и персидского правительств был [357] послан в Тегеран, чтобы вывезти оттуда, если пожелают, несколько сот наших беглых и пленных, очень понятно, приезд Альбранта не мог понравиться шаху и персидским властям. Первый не дал ему даже аудиенции. Наши составляли особую стражу, нечто вроде гвардии при властителе Персии, помещались в особой казарме, и жилось им относительно недурно. Лев Львович, представившись властям и получив разрешение, отправился в казарму и со свойственным ему увлечением сказал беглецам речь, напомнив им о родине, о церкви, о присяге в верности Царю и заключил, что им будет дано полное прощение, за что он отвечает, и что он нарочно прислан, чтобы им все это объявить и вывезти из Персии. Ораторствовал он, забравшись на нары, и, окончив речь, предложил желающим отделиться в одну сторону. Постепенно почти все согласились возвратиться, но тут один из слушателей отозвался: "что, братцы, он балы-то точит; небось, говорит красно, теперь все обещает, а потом, как придем, нас всех расстреляют или разошлют по арестантским ротам". В мгновение ока Альбрант подскочил к оратору, отпустив полновесную пощечину, и крикнул: "как ты смеешь так говорить при офицере? Молчать, каналья!" Тотчас невольно опустились руки у дерзкого. "Виноват, ваше высокоблагородие, больше не буду, это по глупости". Эта находчивость Альбранта окончательно дала толчок, и все без исключения изъявили согласие идти из Персии. Чтобы еще более увлечь этот сброд, Лев Львович, ничего не пивший, три дня с ними пировал. На четвертый день разделил всю команду на роты и капральства, назначил старших и в строгом порядке выступил из Тегерана. Но перед выступлением роздал каждому по одному патрону с тем, чтобы они могли его убить, если не будут все поголовно прощены.

Независимо от рассказа об этом самого Альбранта, все подтвердил и дополнил хорунжий, кажется, Моздокского полка, [358] который в то время был казаком и ездил с ним в Персию и, по случаю болезни Льва Львовича, по старой памяти ухаживал за ним во Внезапной.

Эти только что рассказанные два эпизода из жизни и деятельности Льва Львовича Альбранта отчасти его характеризуют; притом он был до крайности добр и очень мягкого характера. Умер впоследствии, в чине генерал-майора, начальником одного из отделений бывшей черноморской береговой линии.

С начала октября здоровье мое начало поправляться; много костей уже отделилось и вынуто; было решено, что пулю извлечь нельзя. Я делал уже легкие прогулки по крепости, но в халате. В конце октября приехал во Внезапную начальник левого фланга генерал Фрейтаг. Командир полка, потребовав полкового адъютанта, штабс-капитана Козинцова (Убит в чине капитана в 1847 году в набеге к аулу Зондак. Авт.), отдал приказание: "позвать, как… наших дам сегодня на бал". А их-то всех было четыре, да госпитальных три, и того — семь. Впрочем, у аптекарши было чуть ли не пять дочерей — старшей десять, младшей пять лет; они тоже считались дамами, и прапорщики с ними упражнялись в танцах. В то время были у нас еще короткие мундиры, и они далеко были не у всех, поэтому многих их офицеров не было на балу. Я же, как раненый, был в сюртуке, который с большим трудом надел первый раз. Тут же, на балу, полковым командиром я был представлен генералу Фрейтагу при нескольких лестных отзывах. Роберт Карлович протянул мне руку и сказал несколько простых, ласковых слов, спросил, между прочим, о состоянии здоровья. Квартира полкового командира была довольно тесная, танцевали в [359] маленькой зале; музыка помещалась в сенях, и что она там играла — трудно было разобрать, но шуму было много. В антрактах, между кадрилями, ставили для дам варенье, маркитанские конфеты. Но, чуть повестка кадрили — все уносилось, чтобы прапорщики не поели. Надо полагать, что распоряжение было не от хозяина, а изобрел его мажордом. Закуска в особой комнате для офицеров, правда, далеко не изысканная, зато обильная, то и дело подновлялась. Часов в 12-ть — ужин, в этой же зале, где танцевали. Бесконечное накрывание стола, за ужином тост за здоровье виновника торжества, потом желе — официальное пирожное в то время во всех торжественных случаях; одним словом, бал, как следует.

В те времена штаб-квартирная жизнь была далеко не привлекательная: полковых собраний не было, библиотеки заключались в нескольких периодических журналах — и то они читались немногими; квартиры отвратительные, общества никакого, все жили на походную ногу. Вся форма заключалась в сюртуке с контр-погончиками; широчайшие верблюжьи шаровары, непременно с шелковым очкуром, дополняли костюм, да азиатская шашка под серебром — неразлучная спутница каждого; зимою — шубка из мерлушек азиатского покроя. Вот костюмы, в которых ходили офицеры и дома, и на службе, и представлялись начальству. Считалось у нас еще большим шиком иметь под сюртуком шелковый бешмет и на поясе кинжал, — тогда уже сюртук расстегнутый. Я помню, как сегодня, в описываемую экспедицию у В. М. Козловского был зеленый бешмет, на поясе большой кинжал под серебром; в этаком костюме для начальства, и то большого, застегивались верхние три пуговицы на сюртуке, но дисциплина, однако, от этого не страдала, напротив — она была образцовая.

Как видит читатель, скарб у офицеров был небольшой, зато редкий из их не имел хорошей верховой лошади с [360] приличным азиатским седлом, и все лихо ездили верхом. Большинство офицеров было занято ежедневно службою, а свободные сходились, как говорилось, "заводить толковище"; обыкновенно являлась водочка, закусочка и зачастую требовались песенники — утро ли это, вечер или ночь, все равно — как придет вдохновение; это считалось делом обыкновенным. Сказав, что мы в то время не читали, будет не совсем верно. Напротив того, в большой моде тогда были три журнала: "Современник", "Отечественные записки" и "Сын отечества", но они читались при различных условиях, например: в походе читали всегда "Современник", это — спирт; в штаб-квартире всегда "Отечественные записки" — очищенная; ну, а "Сын отечества" — полугар, только при неимении других журналов. Публика соберется в несколько человек, немного почитают — ну, и весело. Маркитанская лавка представляла собою нечто вроде клуба: там пили портер, привилегированное аристократическое питье, и всегда мы его имели отличного качества; сардинки, сыр и колбаса — единственные, привилегированные закуски, отвратительного качества. Вообще жили неприхотливо. По вечерам обыкновенно человек десять, иногда больше, собирались в полковую канцелярию — узнать новости и сплетни. Так проходили дни за днями. Одни тревоги чуть ли не каждый день несколько нарушали монотонность, но и к ним так привыкли, что если кого-нибудь притащат на носилках, то это не нарушало обыденных привычек: никто не был застрахован от смерти или раны. Много надо было иметь силы воли, чтобы так долго прожить; однако, до того свыклись, что и под старость грустили об этой жизни: видно, привычка — другая натура.

Приходила оказия (Колонна. Авт.) с линии; она привозила почту и все [361] новости. Это событие нарушало на несколько часов обыденную жизнь. Оказия посылалась раз в неделю в укр. Ташкичу, с небольшим 30 верст; на другой день свежая рота шла в Амираджи-юрт; к вечеру — назад, и на третий день колонна возвращалась во Внезапную. В оказию назначалась рота с орудием, иногда две и больше, последнее зависело от сбора поблизости горцев. Обыкновенно несколько человек молодежи отпросятся в Ташкичу под видом покупок. Всегда отпускали, но чуть оказия скроется из вида крепости, нагайка щелкнула — и были таковы! К вечеру — в Червленной или в щедрине, это верст 80, там дневка, и на третий день, не доходя Внезапной, догонялась оказия, и возвращались, как ни в чем не бывало. Конечно, никто никаких покупок не делал, и все это знали.

Станица Червленная была своего рода Андалузия; все мечты стремились туда. Недаром и песня была сложена:

В Ташкичу я не хочу,
В Грозную не надо;
А в Червленную пойдем —
Там все радости найдем.

В те времена женитьба считалась роскошью, и это право принадлежало денежному люду, например: казначею, квартирмейстеру, которым и подобало вступать в законный брак; прочие вообще не торопились расставаться со свободою. Впрочем, сказать правду, и приманки не было, и, конечно, невесты не засиживались, если судьба их забрасывала в штаб-квартиру. Тут не разбиралось, есть ли зубы или нет — все равно. Не то, что теперь, когда все, очертя голову, женятся — впрочем, и не без причины, если присмотреться поближе.

Около половины ноября мы с Козляниновым решили вместе выехать из Внезапной; я — в Ставрополь, чтобы лечиться у [362] родных, а он намеревался пробраться в Новгородскую губернию, тоже у родных. Купили повозку, что-то вроде брички. 20-го ноября, с оказией, выехали и только 23-го добрались до Червленной. Каждое сотрясение производило страшную боль. Я, было, решил совсем возвратиться обратно, но товарищ уговорил ехать дальше; я согласился, и мы условились делать две-три станции в день, а иногда и дневку; первую сделали 24-го ноября в ст. Червленной.

Утром мы находились еще в постели, когда к нам зашел барон Франк, поручик нашего полка (Перешел в казаки и, кажется, умер. Авт.); в сущности, он был хороший малый, но службы не любил; пристал к нам, как с ножом к горлу, чтобы вечером быть на балу у князя Гагарина, по случаю именин его сестры, и что ему поручили нас пригласить. Нам было не до бала, и мы отказали наотрез, сказав, что больны, не можем одеться, да и незнакомы. Через час опять является барон, опять настойчиво упрашивает быть на балу, говоря, что мы можем быть в каком угодно костюме. Нас, как раненых, просили не стесняться, что за нами пришлют экипаж, и, наконец, сама княжна собирается нас навестить. Не знаю, может быть Франк последнее от себя прибавил, но это меня до того напугало, что я согласился быть, лишь бы княжна не приезжала. Как ее принять в казачьей избе? Да и одеваться — была своего рода пытка. Однако когда барон ушел, мы решили все-таки не быть на балу, если за нами не пришлют. Но через час является казак от князя с вопросом: в котором часу прислать экипаж? Пешком, мол, придем — был ответ.

Вечером опять является, как злой дух, барон Франк [363] и с ним два казака с фонарями. Делать нечего, надо идти — и мы отправились. С трудом мы пробирались, обходя страшную грязь. Выйдя на площадь, мы увидели залитый огнями двухэтажный дом командира гребенского полка, полковника Суслова (Ныне генерал-лейтенант, состоит по кавалерии. Авт.), который большую часть своей квартиры уступил семейству князя Гагарина.

Прикомандированный к гребенскому полку, кажется, в то время ротмистр по кавалерии князь Гагарин с целым семейством жил в Червленной; надо полагать, что ему некуда было деваться, если он не нашел лучшего места. При нем жила и его сестра, княжна Екатерина, виновница торжества. Впоследствии князю Гагарину под Гергебилем или Салтами оторвало ногу, и он слыл под названием безногого Гагарина; куда же потом девался — не знаю.

Наконец добрались. У дверей освещенной залы любезно нас встретил хозяин, представил княгине, молодой, весьма красивой женщине с прекрасного цвета пепельными волосами; потом — швейцарке, гувернантке; наконец, из боковых дверей выходит княжна. Нас представили, и я тут растерялся по следующим причинам: во-первых, я воображал княжну идеальной красавицей, а тут наоборот: довольно полная и не первой молодости девушка, у которой оспа оставила на лице страшные следы; во-вторых, не успели мы поклониться, княжна посыпала мелким бисером по-французски, да так безостановочно, что я никак не мог выбрать момента, чтобы сказать, что не говорю по-французски. Княжна имела, по-видимому, привычку всегда близко стоять, с кем разговаривает, так что даже дыхание ее [364] слышно; я начал тихонько пятиться, она наступает; наконец сзади — диван, и отступление отрезано. Речь княжны была без перерыва, и сначала я, должно быть, был пресмешной, выпучив глаза и не зная, что мне делать. Я первый раз был на княжеском балу и чистосердечно в уме каялся, что не говорю по-французски. Потом постепенно возвратилось самосознание; я рассудил, что все равно ничего не понимаю, и начал рассматривать публику. Кругом стен, на стульях, восседали мамуки и нянюки (Гребенские казаки — старообрядцы, говорят особым русским наречием; замужние женщины называются мамуками, а девушки — нянюками. Авт.). Между ними было очень много красавиц. Своеобразный азиатский костюм, который я видел в первый раз, поразил меня оригинальностью; было несколько дам и в европейских костюмах. Наконец, все рассмотрел; оставалось пересчитать только разве свечи, а княжна все продолжает. Но вдруг по голосу я догадался, что мне предложили вопрос — я скромно ответил, что не говорю по-французски. Княжна была очень любезна, нисколько не изменяясь, повторила то же по-русски, только покороче. Дело в том, что лейб-гусар князь мещерский, большой ее друг, был тяжело ранен, и его повез в Москву мой родной брат, доктор, которого княжна считала очень любезным и острым.

Заиграла музыка — уж, право, не помню какая. Начались танцы: кадриль, вальс и очень часто лезгинка, которую танцевали одни станичные дамы. Лезгинку я тоже видел в первый раз. Этот грациозный танец не лишен прелести, если его танцует хорошенькая женщина. Мне кажется, ни в одном танце женщина не имеет возможности так выказать свою грацию и кокетство, [365] как в лезгинке; но для этого, действительно, надо иметь и то, и другое.

В половине вечера опять княжна подсела ко мне. Ей, по-видимому, нравилось неожиданными оборотами речи конфузить молодого, неопытного юношу. Может быть это напоминало ей прошедшую юность? Но надо отдать полную справедливость и уму, и любезности княжны Екатерины, хотя мне было и не под силу поддерживать разговор, что она не могла не заметить.

Гостеприимство чисто барское и любезное внимание хозяев ко всем гостям бросалось всем в глаза, хотя незаметно по их лицам и скользила иногда улыбка при неловкости некоторых гостей. Ужинали на маленьких столиках. Меня, Козлянинова и сотника Федюшкина (Ныне генерал-майор, начальник отдела в терском казачьем войске. Авт.) княжна пригласила к своему столу. Федюшкин был в полном значении слова красавец и, по-видимому, нравился ей.

Возвратясь поздно домой, я, хотя чувствовал себя очень усталым, но далеко не раскаивался, что воспользовался любезным приглашением на бал. Нельзя было не оценить того внимания и любезности, которые выказало нам семейство князя Гагарина. Год спустя, я встретился с ними на водах в Кисловодске. Я был опытнее и, несмотря на все любезные приглашения, ограничился одним визитом: это общество не моей сферы, так незачем туда и стремиться.

На другой день мы тронулись дальше. Ехали шагом, с дневками, дорогою, где были военные врачи, они осматривали нас с полной предупредительностью. И, наконец, только в первых [366] числах декабря дотащились до Ставрополя, где я остался, а мой добрый товарищ, погостив у моих родных три дня, потащился в свои Боровичи.

________________________

VII.

Несколько слов о походе 1845 года в Андию и Дарго.

________________________

Поход в Андию и Дарго принадлежал к тому периоду военных действий на Кавказе, когда еще не была выработана строго обдуманная система ведения войны, — говорим система, потому что горная война против воинственного населения, прикрытого недоступною или труднодоступною местностью, независимо плана, требует еще и системы. Движение в горы, разорение аулов наносили неприятелю, сравнительно, незначительный вред. Имущество обыкновенно успевали жители уносить в леса и трущобы, где скрывались и семейства; аулы жгли, но ничего не стоило их опять возобновлять на прежних местах, особенно если они вдали от наших укреплений. Горцы, сравнительно, несли потери гораздо меньше нас, потому что они были вооружены нарезными винтовками, которые стреляли и дальше, и вернее наших весьма плохих кремниевых самопалов. К тому же горцы были искусные стрелки, приучаясь к стрельбе чуть ли не с детства; нашим же солдатам некогда было учиться стрелять, и искусство заменялось огромным количеством выпускаемых патронов на каждый горский выстрел. Затем горцы искусно умели пользоваться местностью и действовали врассыпную, мы же должны были двигаться массами. Горец легко одет, без [367] всякой ноши, быстро мог переменять место; наши же солдаты, с тяжелым боевым снаряжением. зачастую с шестидневным сухарным запасом, шанцевым инструментом должны были двигаться медленно. Вот и главная причина, почему мы, сравнительно, несли громадные потери.

Плохое оружие было главной причиной принятого строя при движениях в Чечне: это был так называемый ящик, т. е. по всем четырем сторонам цепи, потом — поддержки, резервы и в середине обоз. Введение нарезного оружия, вместе с которым впервые обращено было внимание на обучение стрельбе, сразу дало нам перевес в бою; и с этого лишь времени ящик начал терять свою форму; выдвигались отдельные боковые колонны, и неприятель уже не рисковал подходить близко, а должен был держаться на таком расстоянии, что его выстрелы были или совсем недействительны, или пули на излете приносили незначительный вред. Вместе с введением нарезного оружия совпадает отчасти и принятая последняя система ведения войны, что и ускорило падение Кавказа.

Теперь перейдем к краткому очерку ведения военных действий.

В командование генералом Ермоловым кавказским корпусом мюридизм еще не был в силе, хотя к этому времени надо отнести его начало. В Чечне один-два батальона ходили свободно, от пушечного выстрела разбегались все, а в Дагестане каких-нибудь четыре батальона держали в страхе всю страну. В то время горцы были еще совершенно неопытны в деле войны, не были сплочены под одной властью и не были связаны одним интересом; оттого еще не выказались способные военные люди. Общее восстание Чечни в 1840-м г оду, присоединение к мюридизму, признание Шамиля имамом и подчинение его власти, — были началом кровопролитной борьбы последних 20-ти лет, которая потребовала страшных усилий России. Предприимчивые и [368] смелые люди Чечни, как например: Ахверды-Магома, Шуаиб-мулла и позднее в Дагестане Хаджи-Мурат, не считая многих второстепенных, не только содействовали упорной войне с нами, но не раз имели и перевес. Постепенное напряженное состояние наших войск, которые должны были прикрывать и нашу казачью линию, и покорные нам аулы. Дерзкие набеги горцев в наши пределы вызвали и с нашей стороны такие же набеги, которые немало стоили русской крови, не принося никакой пользы. Этими набегами многие начальники подчас и злоупотребляли. Конечно, войска делали свое дело, дрались отлично, но, в общем — это было без всякой цели. Всякий набег (а они по всей занятой нами линии были не редки) стоил нам подчас сотни раненых и убитых. Писались реляции, прославлялась потеря наша, а неприятельская всегда больше, ведь ее проверить было невозможно, и всегда обозначалось: "неприятель потерял самых лучших людей". Сложился по этому поводу даже следующий анекдот: адъютант, докладывая начальнику реляцию, спрашивает: "ваше превосходительство, сколько прикажете показать потери у неприятеля?" — "Да что их жалеть! покажите столько-то". Если по всем реляциям сосчитать показанную потерю неприятеля, то надо удивляться плодовитости горцев, когда еще их так много осталось после покорения Кавказа. Неудачная экспедиция в Ичкерию генерала Грабе в 1842-м году имела ту же цель и тот же характер, как и в 1845-м году экспедиция в Дарго, с той разницей, что последняя велась с другого конца; но обе стоили огромных потерь и не принесли никаких результатов. Впрочем, последняя положила начало систематическому движению вперед посредством проведения просек, устройства укреплений на более важных пунктах, а также целого ряда казачьих станиц и т. д. Мысль — делать просеки, принадлежит, кажется, генералу Ермолову, который в двадцатых годах, построив на реке Сунже кр. Грозную, сделал просеку в ханкальское ущелье; [369] потом просеки были оставлены, и уже при главнокомандующем князе Воронцове были сделаны просеки: гойтинская, гехинская, на Валерике и дальше к Ачхою. Но наряду с этим набеги получили большее развитие. Князь Барятинский окончательно развил и настойчиво преследовал систему просек. Набеги совсем почти прекратились; раз занятый пункт уже не оставлялся. Круглый год медленно, но прочно подвигающиеся вперед отряды уже не без цели, а по строго обдуманному плану решили судьбу Кавказа. Воинственная Чечня, разоренная, скученная в горах, истомленная долгою борьбою, должна была покориться, а с нею пал и Дагестан, который без Чечни не мог держаться, потому что доступ к нему уже был открыт со всех сторон. В составлении метода, хотя медленного, но настойчивого движения вперед, немало было в основании — знание характера горцев. Насколько горцы воинственны, настолько, если не больше, легковерны: малейший успех или оставление на время нами пункта, давало идею о нашей несостоятельности, чем ловкие люди успевали пользоваться и подымали нравственный дух до невозможности. Система набегов, и в них жаркие схватки, постоянные тревоги, делали войска закаленными в боях и трудах: для солдата того времени не было ничего невозможного. Наша пехота поистине была идеалом, о котором в настоящее время можно лишь мечтать. В параллель с этим офицеры тоже были отличные, правда — не паркетные, и многие частенько читали "Современник", но на них всегда можно было положиться, какое бы трудное предприятие не было. Между ними и солдатами была тесная связь, потому что одинаково все подвергались опасностям и равно несли труды. Солдаты уважали своих офицеров и искренно их любили.

Рассматривая затем собственно экспедицию 1845-го года в Андию и Дарго, нельзя не прийти к заключению, что началом неудачи служил огромный падеж транспортных лошадей. Страшные непогоды, имеющие особенный характер в горах, [370] бездорожье или вместо дорог крутые каменистые тропинки, недостаток корма для такого огромного количества лошадей, независимо от тяжестей на вьюках, на большое расстояние — вот главные причины падежа лошадей. Все это отчасти трудно было предвидеть, хотя и много было опытных служивых. От медленной доставки провианта мы еще в Андии ощущали в нем недостаток и бесполезно стояли на месте в ожидании подвоза припасов.

Главную неудачу мы потерпели в так называемой "сухарной экспедиции" 10-о и 11-го июля, давшей нам большую массу раненых, которых надо было нести и везти. Большая потеря продовольственных припасов и боевых снарядов, брошенных в лесу, выразилась в значительном во всем недостатке. Брошенные в лесу три горных единорога, а также брошенные там же убитые и раненые подняли до того нравственный дух горцев, что, когда мы были расположены у Шаухал-Берды, женщины из окрестных деревень собрались с мешками, чтобы делить добычу.

Нам кажется, что можно было бы избегнуть катастрофы в "сухарной экспедиции", если бы при прохождении леса 6-го июля, между Андией и Дарго, в нем мимоходом устроить две сильные засеки и в каждой оставить по батальону с двумя единорогами; тогда, конечно, неприятель не мог бы устроить вновь завалов, и не пришлось бы в этом лесу иметь отчаянный бой. Могут возразить, что в лесу не было воды, да ведь Аксай всего в двух верстах и лагерь в трех: можно бы было при смене приносить с собою воду в манерках, в котелках, даже в ротных котлах, ведь не раз приходилось воду носить и дальше. Главную неудачу боя 10-го и 11-го июля надо приписать наряду в колонну сборных частей. Подобный наряд никогда не приносил пользы и не должен был быть допускаем. Нам тогда же было известно, что генерал Клугенау против [371] этого протестовал, но на это не было обращено особенного внимания, а это именно и было началом неудачи. Потом, выбор людей для исполнения всякого дела — есть главная задача; по нашему разумению, в данном случае не было обращено должного внимания. Например: Клюки-фон-Клугенау бесспорно был храбрый и дельный генерал, но большая часть его деятельность была в Дагестане, где был особый метод боевого порядка, и наоборот, генерал Лабинцев всю свою службу был в лесных походах, требующих особого навыка. Казалось бы, дело 7-го июля следовало поручить генералу Клугенау, а 10-го и 11-го июля генералу Лабинцеву. Потом генералу Клугенау были назначены помощниками генералы: Пассек и Викторов. Первый — пылкий, способный, любимый войсками; последнего никто не знал, да и бывал ли он еще в делах? Не лучше ли было вместо Викторова назначить одного из полковых командиров, Козловского или Бибикова, которые бесполезно оставались в лагере без всякого дела. Весьма важно во всяком деле, особенно в военном, уметь выбрать человека для исполнения известной операции, и весьма ошибаются те военачальники, которые думают: кого бы не назначить для исполнения их предначертаний — лишь бы соответствовал чину. Войска дисциплинированные пойдут за всяким, но пойдут иначе за тем, кого знают, кому доверяют. Ведь тут дело идет о жизни, которая каждому дорога, а войско далеко не есть безжизненное бревно, которым можно ворочать, как угодно. Наоборот, это живая машина, которою должен управлять привычный механик, знающий хорошо малейший винтик ее и умеющий один из них подвинтить, другой — ослабить, там подмазать и т. д. Великий Суворов это очень хорошо понимал, всегда умел сделать выбор, что кому поручить, и его армия не знала поражений. Почему, например, все бывшие корпуса имели один состав, однако 3-й, 4-й и 5-й были лучшими боевыми и считались самыми надежными? Очень ясно: к корпусным [372] командирам войска имели полное доверие и за ними везде шли безусловно, веря в победу.

При всей неудаче в делах 10-го и 11-го июля, движение из Дарго к Герзель-аулу могло бы быть исполнено с меньшими потерями, если бы было более обращено внимания на порядок в обозе. Что там творилось — одному Богу известно. При выступлении из Андии, на какие-нибудь без малого десять тысяч войска, не считая главнокомандующего, начальника главного штаба и начальника главного действующего отряда, было семь генералов, огромный главный штаб, потом — отрядный, независимо штаба 5-го корпуса, который был тут же; адъютантов — целый легион, все это люди комфорта; масса вьюков, а при них прислуга избалованная, не подчиняющаяся каким бы то ни было распоряжениям, упираясь на значение господ в штабе; в соединении с пешей милицией они производили полнейший беспорядок в обозе, что немало содействовало увеличению потери, так как требовалось не по силам растягивать боковые цепи, прорываемые неприятелем, как это случилось 14-го и 16-го июля.

Нам кажется, что движение в Дарго было бы удобнее от Герзель-аула, если бы у этой крепости собрать ту же массу войск, которая сосредоточилась за теренгульским оврагом, придав пехоте, не считая саперного и стрелкового батальонов, по 300 топоров на каждый, что составило бы 6,300 топоров. В десять дней, много в две недели, не только была бы сделана просека до Дарго, но и колесная дорога до Кречь-Корта. Тогда потери в общей сложности было бы гораздо меньше; доставка провианта на колесах обошлась бы гораздо дешевле, и тогда, конечно, нанесен был бы Чечне удар, и ускорено ее падение, так как от Кетечь-Корта до Ведено всего верст 15-ть, и занятием харачаевского ущелья главные пути в Дагестане были бы в наших руках, не говоря уже о том, что из Дарго и Ведено мы господствовали бы над всею Чечнею, с которой управиться было бы [373] уже не так трудно.

Когда факт совершился, его легко подвергнуть критическому разбору. Теперь прошло много уже лет, и об экспедиции 1845 года легко трактовать. Никто не знал, кроме главнокомандующего, причин, по которым было поступлено так или иначе, поэтому можно рассуждать об его действиях только по совершившимся фактам. Во всяком случае, по трудности экспедиции, громадности жертв 1845-й год есть знаменательный в шестидесятилетней борьбе России с дикими горцами. С этого года выработался более верный взгляд на ведение кавказской войны, которая увенчалась покорением всего Кавказа.

Природа Алжира, с которой так долго боролась Франция, не может сравниться с Кавказом, изрытым громадными горами, непроходимыми дебрями, покрытым вековыми лесами. Исполать вам, богатыри земли русской! Вы доказали, что перед вашей мощной силой все должно пасть. Вечная память павшим героям! Ваши кости разбросаны по всему Кавказу. Слава оставшимся в живых! Вас уже осталось не так много. Теперь взоры России обращены на новые интересы, а при всякой новинке старое забывается скоро. Но поздняя история, чуждая всякой зависти, беспристрастно вас оценить, и ваша доблесть и достойное удивления терпение при перенесении трудов для славы Государя и отечества будет прекрасным примером для грядущего поколения.

________________________

VIII.

Посещение Дарго через 28 лет.

________________________

В начале моего рассказа было упомянуто о посещении Дарго 8-го мая 1873-го года. Я прибыл в укрепление Ведень для инспекторского смотра куринского полка и, расспрашивая о Дарго, о дороге туда, выразил желание, когда-нибудь побывать еще там. [374] Командир названного полка, полковник Ломновский, после окончания смотра обязательно предложил мне прогулку в Дарго.

Утром, 8-го мая, несколько офицеров полка, окружной начальник в сопровождении нескольких чеченцев отправились все вместе в Дарго; в этой поездке приняла участие и жена полкового командира. Дорогою моему воображению живо представилась вся местность Дарго и экспедиция 1845-го года, так что до спуска в Кетечь-Корт, откуда открывается верхняя долина Аксая, в которой расположен аул Дарго, я с полной уверенностью говорил, между прочим, что найду даже дерево, около которого ранен, описывая его вид. Издали долина Аксая показалась как будто меньше, чем я ее помнил. Приехав в аул, мы наскоро позавтракали и отправились на гору, где было дело 10-го и 11-го июля. В 1845-м году с этой горы я спустился ночью 6-го июля с перестрелкой; 11-го поднялся, и мне казалась не так высока гора, как в этот раз. Подымаясь верхом, поневоле пришлось сознаться, что тогда был молод, а теперь уже начинаю стареть, поэтому и верхом ехать кажется и долго, и круто. Площадка на горе не изменилась, только вырублена часть леса на стороне, где я с ротою занимал левую цепь. Поехали мы сперва к перешейку, где был главный завал. Конечно, его и признаков не было; по сторонам, в густой траве, еще местами валялись кости наших убитых; чеченцы мне их подносили. Грустно мне было вспомнить о павших братьях, и я поблагодарил Бога, что мои кости, подобно этим, не валяются; еще живее представилась картина былого. Возвращаясь, я без особенного труда отыскал дерево, около которого был ранен; оно уцелело от топора, потому что это был довольно толстый чинар; он сильно был испещрен пулями, несколько выше головы по моему росту, и только знаки от пуль приняли коричневый вид. Не скрою, я был очень доволен, что память мне не изменила.

Возвратясь в Дарго, после краткого отдыха вся компания [375] расположилась обедать на коврах в саду аульного старшины. Чистый горный воздух, прогулка и любезное гостеприимство хозяев подзадоривали мой аппетит, и мы вполне сделали честь прекрасному обеду. Постепенно начали собираться глазеть на нас чеченцы; потом пришли девушки, и начались танцы. Чеченцы совершенно дружелюбно с нами разговаривали. Я заметил: как же они танцуют лезгинку без выстрела из пистолета. Тотчас явился пистолет; танцевал чеченец лет сорока, и когда надо было выстрелить, то не только он отвернулся, но даже после выстрела вздрогнул, что заметно было и в большинстве окружающих. Я подумал, что это уже не те грозные ичкеринцы! Их прежде выстрел одушевлял, и приемы с оружием были другие. Еще десять, двадцать лет спокойной жизни — и эта грозная некогда Чечня с улучшением своего быта будет все более и более благодушествовать, а вместе с этим и обленится. И будет время, когда они будут тем же, что и казанские татары, положим, не скоро, а все же будет…

Уже поздно вечером, довольно усталые, мы возвратились. Я не мог всю ночь уснуть — так на меня подействовало впечатление дня, и уже утром пришел к следующему заключению: молодости не воротишь, это уже пропащее дело! А раз, что это решено — лучше под старость, в чине генерала, видеть места, некогда обагренные собственной кровью, чем быть каким-нибудь, положим, усть-сысольским городничим, о чем я мечтал, когда томился раненый в госпитале. И возблагодарил я Господа, что предпочел всему строевую службу, и что мне пришлось еще раз посетить эти места через 28 лет в настоящем служебном положении.

В. Гейман.

31-го августа, 1876 г.
Г. Грозный.

Текст воспроизведен по изданию: 1845 год. Воспоминания В. А. Геймана // Кавказский сборник, Том 3. 1879

© текст - Волконский Н. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2012
©
OCR - Андреев-Попович И., военно-исторический проект "Адъютант!" (http://adjudant.ru). 2012
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1879