ГЕЙМАН В. А.

1845 ГОД

III.

Дело 14-го июня на высотах Азал. Движение к Технуцалу. Возвращение. Пребывание в Андии до 6-го июля.

14-го июня мы все поднялись рано; независимо от холодного воздуха ожидание давно желанного боя лишало нас сна. Час спустя после рассвета, войска начали выстраиваться. Наш батальон должен был идти впереди, но едва прошли андийские ворота, получено было приказание остановиться и, пропустив пешую дружину и третьи батальоны нашего и люблинского полков, следовать за ними. Это приказание нас огорчило и казалось несправедливым; между солдатами слышалось ворчание: "да чем мы хуже 3-го батальона! разве когда-нибудь мы бегали что ли?" Офицеры решили, что преимущество 3-му батальону дано было потому, что им командует князь Барятинский. Я, как молодой офицер, молчал, но мысленно соглашался с мнениями недовольных. Недолго нам пришлось дожидаться. Начали проходить мимо [290] нас пешая и конная милиции, за ними — наш 3-й и люблинский батальоны с горной артиллерией. Впереди ехал наш командир, полковник Козловский, за ним командующий батальоном, князь Барятинский — молодой, красивый, с полным достоинством; офицеры, проезжая мимо, немного хвастливо перекинулись с нами несколькими словами. Наконец, тронулись и мы, но молча и угрюмые. Когда мы несколько прошли, то на половине подъема высоты Азал показались огромные скопища горцев в несколько тысяч. Лишь только спустились наши передовые войска к аулу Гогатль, неприятель открыл довольно частый огонь из трех орудий. В ауле завязалась ружейная перестрелка, но что там происходило — нам не было видно; потом узнали, что из аула Гогатль конная милиция выгнала неприятеля и преследовала до аула Анди, где за горевшими саклями горцы упорно защищались. К ним начали подходить с высоты Азал подкрепления, и уже нашей конной и пешей милиции, несмотря на то, что они дрались лихо, приходилось плохо. Но князь Барятинский, подоспев с 3-м батальоном, направил в аул 3-ю карабинерную и 7-ю роты. Они вместе с милицией вытеснили горцев из аула, горячо преследуя до ручья Годор, отделяющего аул Анди от возвышенности Азал, и затем, переправившись, начали подыматься на эту высоту. Услышав первые ружейные выстрелы, мы прибавили шагу и почти шли бегом, быстро прошли аулы Гогатль и Анди. Нас остановили на ручье Годор около двух рот люблинского батальона, составлявших прикрытие горной артиллерии, которая не могла действовать по дальности расстояния от неприятеля. Тут нам представилась следующая картина: на половине высоты Азал, на более отлогом месте, с небольшим в версте от нас, все силы неприятеля составили нестройную толпу от шести до семи тысяч пеших и конных. Огонь из трех орудий не умолкал, слышен был полет снарядов, но, кажется, они вреда не делали никакого. На половине расстояния между нами и неприятелем [291] медленно подымались: правее — милиция; наш 3-й батальон, имея впереди 3-ю карабинерную и 7-ю роты, составил как бы центр; левее, по краю оврага, подымались две роты люблинцев. Местность представляла искусственно сделанные террасы для посева хлеба, которые постепенно занимались нашими стрелками, и являлась возможность, под прикрытием крутизны их, несколько перевести дух. Сравнительно с сосредоточенным неприятелем на крепкой позиции, наши разбросанные войска казались ничтожными. Все офицеры батальона начали уговаривать батальонного командира — испросить разрешение генерала Клюки-фон-Клугенау о поддержании наших товарищей, которым угрожала опасность быть опрокинутыми, но майор Тимерман не решился подойти к генералу. Тогда мы сами отправились с этою просьбою. Солдаты совершенно нам сочувствовали; неудовольствие их дошло до смешного. Я сам слышал, как один солдат в досаде уверял другого, что "клюка" из татар, поэтому и бережет своих. Генерал, выслушав нас с полным добродушием, сказал: "мне особенно досадно, что я не могу, этих ("Этих" - была поговорка генерала Клюки-фон-Клугенау. Авт.), послать в дело такой славный батальон. Нельзя оставить без прикрытия, этих, артиллерию, тем более что можно ожидать движения неприятеля справа по ущелью. Но если не подойдут войска, то, этих, тотчас двину вас вперед". Возражение генерала было совершенно верно, но все-таки, понурив головы, мы возвратились к батальону. Наши подошли уже довольно близко к неприятелю; завязалась самая оживленная перестрелка. Толпы горцев двинулись навстречу и огромной численностью, казалось, были готовы задавить горсть храбрецов, которые хотя медленно, но безостановочно все лезли на гору. С напряженным вниманием следя [292] за каждым шагом, мы переживали целую жизнь. Тут я понял впервые, что значит честь полка, и как она дорога каждому, кто носит его славное имя. Чувство, которое мы испытывали, было до того тягостно, что я его могу сравнить только с тем чувством, которое мне пришлось испытать гораздо позже, стоя на берегу моря, когда видел крушение судна, гибель экипажа и не был в состоянии спасти их. Ружейная перестрелка усилилась до невозможности; гик горцев, крик "ура!" наших — все слилось в одно. Наконец, массы неприятеля начали отступать; невольно каждый из нас осенил себя знаменьем креста. В эту минуту зависть не имела места, и долгое томление заменилось радостью. Главнокомандующий, лично следивший за ходом дела, направился на гору. Бой уже совсем почти прекратился. Наши горячо преследовали шибко отступающего неприятеля. Арьергард его хотя и задерживался в устроенных по пути отступления завалах, чтобы дать возможность главным массам по крутой дороге подняться на гору, а главное — увезти артиллерию, но наши егеря их тотчас выбивали, и надо удивляться, как горцы успели увезти свои пушки. Сзади нас показалась голова какого-то батальона, и нам приказано было идти вперед на гору. Поднявшись довольно высоко, мы прошли место боя, на котором валялись трупы убитых горцев с отрезанными кистями правых рук (обычай тушин, перешедший к другим милиционерам). Стороною несли наших раненых и убитых, но кого именно мы потеряли — пока не могли еще узнать. Чрез некоторое время нас остановили, и едва только успели стянуться, подъехал главнокомандующий и, поздоровавшись, сказал: "поздравляю вас с победою". "Покорно благодарим" вместо "рады стараться" было ответом. Князь Воронцов продолжал: "кажется, вы, братцы, опоздали на дело?" — "Мы, ваше сиятельство не опоздали, а нас не пустили в дело", — отвечали старые карабинеры; в голосе слышалось и огорчение, и досада. Такой главнокомандующий, как князь Воронцов, не мог не [293] оценить подобной жалобы и, улыбнувшись, самым мягким голосом сказал: "я, братцы, разберу, кто вас не пустил в дело, и еще доставлю случай вам отличиться". — "Рады стараться!" — гаркнул весь батальон, и главнокомандующий это помнил и исполнил обещание.

Быстро мы спустились обратно вниз и остановились в ожидании 3-го батальона. Тут узнали, что командующий 7-ю егерской ротою, поручик Маевский, был сперва ранен, но продолжал вести роту вперед — пока не был убит наповал. Полк потерял в нем отличного боевого офицера. Ранен командир 3-й карабинерной роты штабс-капитан Эдлер-фон-Нейман — казалось бы, немец, а на деле кровный малоросс, бравый, лихой офицер. Пуля попала ему в пах — рана опасная; он сидел молодцом на носилках в Эриванской папахе набекрень, и когда главнокомандующий лично осведомлялся о здоровье раненых, то Нейман, отвечая ему, добавил: "а что, ваше сиятельство, кто лучше дерется: кабардинцы или куринцы?" Надо полагать, что эта мысль преследовала его и в самом бою. Также были ранены: поручик Алалаев и подпоручик Немцов; ранен был также, в ногу, и полковник князь Барятинский, до конца боя не оставлявший батальон, продолжая им распоряжаться. Одним словом, в этот день покрыли себя славою кабардинцы, особенно 3-я карабинерная и 7-я роты (теперешние 9-я и 10-я). Я гордился тем, что служил в таком славном полку и в душе завидовал, что не удалось участвовать в таком блестящем деле. Когда главнокомандующий отправился к своей ставке, и мы тронулись тоже, генерал Клюки-фон-Клугенау, проезжая мимо нашего батальона, благодарил следующими словами: "этих, братцы кабардинцы, молодцы! спасибо: орлы, этих! Вы лететь вперед хотели, только крыльев недоставало, этих". Дружное "рады стараться" было ответом. Я буквально помню эти слова и вижу перед собою фигуру старого боевого генерала. Он умел ценить, как дорого [294] войско, которое рвется в бой. Все, действительно, были рады такой блестящей победе. Этот день нам стоил общей потери, убитыми: обер-офицеров 1. нижних чинов 5; ранеными: штаб-офицер 1, обер-офицеров 9, нижних чинов 54; контуженными: обер-офицеров 5, нижних чинов 57. Надо полагать, что неприятелю этот день тоже обошелся не дешево. К вечеру все войска расположились лагерем: чеченский отряд между аулами Анди и Гогатль, а дагестанский — рядом, несколько выше.

До 20 июня мы вполне бездействовали. Как слышно было, черводарские лошади начали сильно падать от бескормицы, плохих горных дорог и непогоды. Доставка затруднилась, нам уменьшили дачу сухарей, зато мяса было вдоволь. В это время, по недостатку крупы, нам отпустили овес, но приказали сперва парить, потом толочь и варить. Это вызвало много острот, что, мол, будет легче, а то, пожалуй, от овса и брыкаться начнем; но никто не роптал, все были веселы и довольны. Офицеры получали сухари натурою и порционные деньги на мясо, поэтому, когда отпускались главнокомандующим войскам мясные и винные порции, то их получали и мы — только вдвое против солдат.

В продолжение этого времени, ежедневно на высотах Азал виднелись массы горцев, но перестрелок не было, за исключением нескольких выстрелов в прикрытии, назначенном при пастьбе лошадей. 20-го июня часть войск была оставлена в прикрытии лагеря, под командою генерал-лейтенанта Клюки-фон-Клугенау. Наш 3-й батальон был отправлен для сопровождения генерал-лейтенанта князя Бебутова, отправлявшегося в Темир-Хан-Шуру, и прикрытия транспорта, за сухарями. Батальон должен был остаться где-то в вагенбурге, а 7 батальонов пехоты, в том числе и наш, рота саперов, рота стрелков, две пешие дружины милиции, 9 сотен кавалерии и 8 горных орудий выступили довольно рано по ущелью, вдоль ручья Годор, параллельно [295] хребту высот Азал. Вскоре нас обогнал главнокомандующий; мы шли за кавалерией и пешими дружинами. Сначала было идти хорошо, но около 11 часов начали подыматься без дороги по едва заметной горной тропинке на огромную гору хребта Речел, составляющего продолжение хребта Азал. Мы подымались несколько часов, положительно выбивались из сил, солдаты еще более терпели; имея на себе все походное снаряжение, они шли медленно, мерно, делая маленькие, но ровные шаги, и ложились отдыхать гораздо реже меня. Тут я понял, что для ходьбы по горам надо иметь большую сноровку. Когда мы поднялись уже довольно высоко, внимание всех нас было обращено к стороне андийских ворот, где слышна была оживленная перестрелка. Возвратясь, мы узнали, что из вагенбурга, у андийских ворот, прикрываемого житомирцами, послана была колонна за дровами к аулу Рикуани, на которую напала весьма значительная партия; но житомирцы лихо отбились и, набрав дров, возвратились. Солнце было уже довольно низко, когда мы взобрались, наконец, на гору. Перед нами предстал немного волнистый, отлогий скат, покрытый травою. Справа солнечные лучи играли, как в зеркале, на поверхности довольно большого озера; вдали виднелись дымки от выстрелов кавалерии, — звука не было слышно; весь скат был усеян растянувшимися пешими и конными милиционерами. Приятно было вдыхать чистый горный воздух, как-то вдруг легко стало. Здесь нам приказано было прибавить шагу. Уже совсем были сумерки, когда стали на место бивачного расположения. Не прошло и часа — чайники дымились, солдаты в котелках варили кашу. Мой Максим на походе захватил у какого-то казака штук 20 форели, что улучшило наш незатейливый ужин. Оказалось потом, что солдаты всю ночь, а казаки еще перед вечером ловили в озере форель, которой там была гибель, и с этих пор это озеро получило название "форельного". Бивак наш был недалеко от границы Технуцала. Не помню, кто [296] рассказывал за ужином, что когда-то давно тут проходил донской полк и имел у озера ночлег. Казаки, увлекшись ловлей рыбы, забыли о предосторожности и были все до одного изрублены горцами. Мне казалось, что это — ни более, ни менее — выдумка, хотя рассказчик, по-видимому, говорил утвердительно. Никто из нас не знал, что предстоит на другой день: идти вперед или возвращаться назад в Андию. Тем не менее, по случаю сильной усталости, бивак скоро успокоился. 21-го числа, на рассвете, войска начали обратное движение двумя колоннами: одна — по той же дороге, а другая — по высотам Азал; наш батальон назначен в последнюю. Подъем обратный был отлогий, а затем, по гребню хребта, было идти хорошо. Справа нам виделась волнистая покатость и после — несколько круче подъем, оканчивающийся вдали цепью огромных гор; слева — ущелье или, лучше сказать, долина, по которой накануне двигались, вся котловина Андии, наш лагерь, красивые андийские ворота. Идти было как-то легко, и мы шли вообще очень шибко. На спуске с высоты Азал, на который подымался, отступая, 14-го числа неприятель, заготовлено было очень много камня, чтобы угощать штурмующие войска. По этому можно судить о поспешности, с какою отступали горцы, если эти камни остались на месте. Спускаясь по весьма крутой аробной дороге, мы опять удивлялись, как Шамиль успел 14-го июня увезти свои пушки. Еще довольно рано возвратились в лагерь; все наше имущество без нас сдвинули в общей вагенбург; нам указано было новое место лагерного расположения, над самой речкой, которую мы называли Андийка, лицом к андийским воротам. Этот фас занимали наши два батальона; невдалеке от нас была расположена главная квартира.

До 6-го июля занятия наши были вполне скучные: строилось особое временное укрепление для прикрытия вагенбурга, который здесь оставался; назначались войска для прикрытия пастьбы лошадей и порционного скота. Но все наше внимание было обращено [297] большей частью на андийские ворота, откуда ожидались сухари; их у нас уже совсем под конец не было, соли тоже. Одна мясная пища начала скоро влиять на здоровье: на лице появлялась какая-то обрюзглость, голова кружилась и вообще чувствовалась неприятное состояние, но все это переносилось легко. Недостаток табаку казался самым ощутительным. Мой Максим Тюлентьев поделился со мною махоркою, пришлось ее курить, но всякий раз со мною делалось что-то вроде обморока. Мне казалось, что это самое лучшее средство отучиться курить, но на деле выходит иначе: не прошло и трех дней, а я уже без обмороков отлично курил, как называли солдаты, "сам-кроше", но гораздо меньше обыкновенного табаку. В этот период, до 6-го июля, при полном почти бездействии, следующие эпизоды сохранились в моей памяти.

В одну из очередей по прикрытию табуна ротный командир оставался дома; я вел роту, которую с двумя горными орудиями расположили со стороны Андии на возвышенности, довольно незначительной. Но когда мы на нее поднялись, нам представилась величественная картина: под нашими ногами расстилалась Салатавия, часть нагорной Чечни, вся кумыкская плоскость и терская линия. Терек виднелся в виде узкой ленты, едва заметно; часть Сулака тоже была видна; называли станицы, укрепления и аулы. Я все это видел, но не мог быть судьею, потому что вовсе не был знаком с местностью, однако, солдаты, как мне казалось, совершенно верно определяли видимые пункты. Мы стояли на высоте нескольких тысяч футов над расстилающейся под нашими ногами плоскостью. Скат к ней крутой, безлесный, покрыт травою. Внизу, в небольшой ложбине, виднелось несколько сакль; около них ходили домашние животные, но людей не было видно. Над самым спуском, где мы стояли, был огромной величины, в несколько тысяч пудов, камень, настолько наклоненный, что, казалось, только его толкнуть — и он [298] грохнется вниз; но на деле оказалось, что он далеко врос в землю. Живо солдаты взялись за шанцевый инструмент: кирки, лопатки, топоры — все пошло в ход; едва ли возможно было усерднее работать, вот что означит "охота пуще неволи". И только после шести-семи часов работы наши труды увенчались успехом, — громада пошатнулась и страшно ринулась вниз, сперва как будто медленно, а потом с такою быстротою, что едва возможно было следить за полетом. По линии падения попались две сакли — их как не бывало; хорошо, если в этих саклях никого не было, а в противном случае это непростительная шалость, от которой, впрочем, могли погибнуть только семейства неприятеля.

В 5-й егерской роте был унтер-офицер Бурдыга; это был вполне герой. Казалось, для него не существовало опасности, в самом жарком бою он всегда был спокоен и не без юмора, но при этом вне службы очень любил выпить. Весь израненный, что нисколько не влияло на его здоровую натуру. В этой же роте был унтер-офицер Гладков — несколько лучшей нравственности и более счастлив относительно ран — но тоже храбрец. Во 2-й карабинерной роте были унтер-офицеры Щепкин и Башкатов, это были те же Бурдыга и Гладков: что это были за богатыри! Вечная вам память, товарищи! Вы были истинные сыны России, о которых было справедливое заключение бессмертного гения войны, кажется, после битвы под Прейсиш-Эйлау: "русского солдата мало что убить, его надо еще свалить". Кавказская война выработала столько таким героев, что их и не перечтешь., редкий из них возвратился на родину не раненый; кости других разбросаны по всему Кавказу, и едва ли новое поколение сумеет оценить их героизм. Бурдыга и Башкатов убиты в этой же экспедиции при движении от Дарго к Герзель-аулу; Щепкин, несколько лет спустя, в одном из дел был изрублен, имея нас себе прежних 12 ран. Один Гладков, в [299] мое командование 5-й егерской ротой, вышел в отставку, женившись на службе, имея 5 ран, и, кажется, умер в укр. Куринском, где остался жить. Я помню еще во 2-й карабинерной роте унтер-офицера Кропа. Это был такого же склада солдат, честный и бесстрашный; он уже был стариком и кандидатом, т. е. имел золотой шеврон; обыкновенно перед выступлением в поход он всякий раз рапортовался больным. Ротный командир хорошо знал Кропа, и прикажет ему оставаться на ротном дворе, но чуть утром пробил барабанщик "по возам", Кроп живо соберется и первый выйдет к роте. Командир, видя его на фланге роты, обратит на него внимание и спросит: "ведь ты рапортовался больным, Кроп?" — "Точно так, ваше благородие, раны болят, и что-то мочи нет; да как же это рота, на 26-м году, первый раз пойдет без меня в поход? Ужотко, ваше благородие, последний раз схожу с ротою, а там — и шабаш…" Эти последние разы были до самой его смерти. Рядовые 5-й карабинерной роты: Хомяков, Скворцов, Копалкин, Семенов, выслужив 27 лет во фронте, умерли. Все это были георгиевские кавалеры, чудо-богатыри. Я теперь с гордостью вспоминаю о них; это были люди уважаемые и товарищами и начальниками; подобными солдатами полк гордился, старые кавказские полки много их насчитывали.

Эти-то солдаты составляли основание того героизма, той дисциплины, которыми поистине могла гордиться наша армия. Им мы обязаны той милости нашего обожаемого Царя, которая постоянно высказывалась кавказцами. Он лично их видел в былые годы, и впечатление того времени не изгладилось из Его доброго сердца; отсюда становиться понятно, почему мы, протянувшие десятки лет в рядах этих славных боевых товарищей, теперь живем только прошедшим, сохраняя к нему самое теплое чувство. Но я опять увлекся… Обратимся к делу: вот этот-то Бурдыга и учинил скандал в Андии. Ему надоело [300] бездействие, да недостаток сухарей; немного подвыпил и отправился к ставке главнокомандующего. Войдя в столовую палатку, начал осматривать накрытые приборы; на каждом: на каждом, под салфеткою, было положено по одному сухарю. Он что-то про себя ворчал, когда вошел камердинер князя Воронцова (нахал и дерзкий человек, которых очень много имеется у больших бар) и грубо начал выгонять Бурдыгу. Но каково было его удивление, когда в ответ услыхал: "ах ты, дрянь! И ты еще смеешь грубить георгиевскому кавалеру и старому унтер-офицеру? Смотри, брат, худо будет!" Этот господин, видя, что тут не шутки, отправился с жалобою, что в столовой шумит какой-то солдат. Главнокомандующий, войдя, лично спросил: "что тебе, братец, надо?" Бурдыга, нисколько не конфузясь и став в почтительную позу, отвечал: "плохо дело, ваше сиятельство; если у самого главнокомандующего дают по одному сухарику, стало быть, о нашем брате нечего и говорить". Князь Воронцов, позвав ординарца, приказал его арестовать и послал за полковым командиром, которому по прибытии сказал: "любезнейший, ваш какой-то солдат у меня делает бесчинство, что это значит?" Полковник Козловский, не зная в чем дело, смешался; но, вдруг увидев у караула Бурдыгу, ответил таким тоном, как будто тут нечего больше и говорить: "это Бурдыга, как…" В свою очередь князь Воронцов был этим ответом удивлен. Но когда ему полковник Козловский разъяснил, что это за личность, главнокомандующий, подозвав Бурдыгу, похвалил его за примерную храбрость, приказал ему выдать два золотых, сказав при этом: "ты себе оставь, любезнейший, немного на расходы; остальные деньги отдай артельщику на сохранение; вернешься из похода — тебе деньги пригодятся". Бурдыга исполнил приказание, только несколько иначе. Он отдал артельщику на сохранение 40 копеек, остальные растратил, и когда смертельно ранен был в шею, 15-го июля, то, идя в колонне, рассказывал юнкеру Жеребцову, [301] шутя: "вот, теперь Бурдыга умирает; так и пропали бы деньги". Он шел сам, не позволяя себя вести, и затем моментально упал и умер.

В андийских воротах находился вагенбург под прикрытием одного батальона житомирского полка. Из главного отряда рота литовского полка была послана туда за спиртом. Когда следовало возвратиться, ротный командир по какой-то надобности задержался в вагенбурге, а роту отправил с субалтерн-офицером, молодым прапорщиком, обещав сейчас догнать роту. От андийских ворот к лагерю дорога шла сперва как бы вырезанная в крутом скате, но на половине расстояния местность расширяется. Тут-то, за камнями, от лагеря с левой стороны дороги засели несколько десятков горцев, и когда рота с ними поравнялась, они открыли частый ружейный огонь. Надо полагать, что рота была ведена без всяких военных предосторожностей. Нечаянность сконфузила людей; молодой офицер не успел найтись, и вместо того, чтобы выбить горцев из-за камней или, несколько отступив, занять на высоте позицию и дать возможность присоединиться ротному командиру, все бросились бежать к лагерю. Лишь только послышались выстрелы, наша 2-я карабинерная и 2-я егерская роты бросились на выручку и встретили бегущую роту, которую остановили с трудом. Тут мы узнали, в чем дело. Солдаты говорили, что они видели, как капитан скакал к ним, и просили позволения идти навстречу, но прапорщик приказал скорее спешить к лагерю. Кто прав, кто виноват — не наше дело было разбирать, но офицер молчал и был очень сконфужен.

Поднявшись на первую высоту, на дороге нашли тело капитана; он был совершенно раздет, только на шее оставался галстух; пуля попала ему в грудь и было перерезано горло; он был еще теплый. Капитан был красивый мужчина, лет 32-х; тело его передали литовцам. Солдаты очень грустили, говорили, [302] что капитан был для них отцом. Конечно, в этом случае солдат, особенно малоопытных, нельзя винить; они были дурно ведены офицером, и нечаянность их сконфузила. Через несколько дней эти же самые литовцы, при занятии Дарго, покрыли себя славою. После этого происшествия ежедневно на половину дороги к андийским воротам высылались наши две роты в виде аванпостов. Предосторожность не лишняя: спустя дня четыре, едва не повторилось то же самое с командою Моздокских казаков, возвращавшихся от андийских ворот, куда конвоировали курьера.

С выездом князя Бебутова в Темир-Хан-Шуру для распоряжений по своевременному снабжению войск всем необходимым довольствием, все свободные от занятия вагенбургов войска обоих отрядов, по пути сообщений между Андией и укр. Евгеньевским, составили в Андии один отряд под названием главного действующего; начальство над ним было поручено командиру 5-го корпуса генерал-лейтенанту Лидерсу.

Все мы были заняты предстоящим движением в Дарго. Никто из нас не знал туда дорог, и какая местность, но толков было много. Говорили, что туда ведут две дороги: одна безлесная, по которой нельзя везти даже горной артиллерии, другая — лесистая, и можно ожидать большого дела. для движения ожидали только прибытия колонны с продовольствием. Сухарей, табаку, соли у нас давно уже не было; одно мясо до того надоело, что его даже видеть не хотелось. Наконец, 4-го июля, ожидаемая колонна прибыла; кроме сухарей и прочего казенного имущества, подвезли и маркитантам много продуктов. Все бросились за покупками, в том числе и я со своим денщиком. Войдя в одну маркитанскую палатку, я нашел там почти весь главный штаб и застал тот момент, когда князь Паскевич, отсчитывая несколько сторублевых бумажек из большой пачки, говорил: "следует сдачи десять рублей, так дай мне два фунта еще галет". Я подумал: куда же мне соваться, когда у меня в [303] кармане всего несколько рублей, и потихоньку отретировался. Затем ограничился покупкою у какого-то милиционера двух фунтов черных, но пшеничных сухарей, что мне стоило рубль, да фунта два табаку.

С этою же колонною получились известия, что во время следования, 21-го июня, нашего 3-го батальона, которым командовал майор Майдель (ныне генерал от инфантерии) между перевалом Бурцул и Мичикалом, весьма значительные толпы неприятеля напали на колонну, когда она очень растянулась. Но наши егеря отделались лихо, причем сам князь Бебутов лично подвергся опасности: на него понесся один лихой наездник; князь, заметив это, выхватил шашку и поскакал навстречу, но тут был вблизи солдат 8-й егерской роты (фамилии не помню); в момент, когда оба противника должны были скрестить оружие, выстрелом сбоку ссадил всадника. С этих пор князь Бебутов до самой смерти каждый год, к 21-му июня, присылал этому солдату собственноручное письмо самого теплого содержания, и всегда с вложением денег. В этот день наш 3-й батальон потерял 11 убитых и 30 раненых нижних чинов, неприятель оставил на месте 10 тел и вообще, как говорили, имел большую потерю.

5-е июля употреблено на принятие сухарей и вообще на приготовление к давно желанному выступлению в Дарго. Ожидали жаркого боя. Было как-то весело, скорее хотелось побывать в резиденции Шамиля; никому и в голову не приходило, что многие там сложат свои кости и многие из нас будут искалечены. В вагенбурге, у аула Гогатль, оставлены были пять рот пражского полка, три орудия, 20 казаков; здесь же должны были остаться и все больные, которые не могли двигаться с войсками. Все эти команды были подчинены подполковнику Бельгарду. [304]

________________________

IV.

Дело в лесу, 6-го июля, и занятие Дарго. дело 7-го июля близ Цантери. Так называемое "сухарное дело" 10-го и 11-го июля.

________________________

На рассвете, 6 июля, все войска были на ногах; приказано было иметь людям с собою по куску мяса, полный комплект патронов; вообще видно было, что ожидалось серьезное дело. Все ходили бодро, говорили весело; суматоха общая: снимались палатки, здесь несли котлы, одни — там поили лошадей, другие — седлали, иной, усердный, прежде времени навьючивал лошадь. Есть натуры, которые вечно торопятся и боятся опоздать; в начальнике это большой недостаток, и ложится тяжестью на подчиненных; у такого начальника всегда больше утомлены солдаты: где много суеты, там всегда мало толку. У солдат этот недостаток проявляется больше у молодых, мало у бывалых; другой спозаранку наденет ранец — и доволен. Солдаты, особенно старые, спокойно сидели около своих ранцев и молча курили трубки; трудно было прочитать в их добрых, но серьезных лицах, о чем они размышляли. В половине четвертого ударили "по возам", затем "сбор", и не прошло и пяти минут, уже все войска на своих местах построили колонны; суета продолжалась только у обозных. Около четырех часов войска тронулись в следующем порядке: авангард, под командою генерал-майора Белявского — 1-й батальон литовского полка, 2-й батальон кабардинского, рота саперов, четыре горных орудия № 4 батареи, сотня казаков. За авангардом следовали войска, назначенные в правую цепь (Правая обходная колонна. Авт.), под командою полковника [305] Меллера-Закомельского: 6 рот куринцев, взвод кавказского стрелкового батальона, вторая дружина грузинской пешей милиции. Дальше — войска, назначенные в левую цепь (Левая обходная колонна. Авт.), под командою полковника Козловского: 1-й батальон люблинцев, 1-й батальон кабардинского полка, взвод стрелков, первая дружина грузинской пешей милиции. Главные силы, под командою генерал-лейтенанта Клюки-фон-Клугенау: три роты саперов, две роты стрелков, 3-й батальон люблинского полка, 3-й и 4-й батальоны навагинского полка, два легких орудия № 7-й батареи 20-й артиллерийской бригады, шесть горных №№ 1-й, 3-й и 4-й батарей, все вьюки и тяжести отряда. Арьергард, под командою генерал-майора Лабинцева: 2-й батальон замосцского полка, 3-й батальон апшеронского, четыре горных орудия № 3-го батареи, три сотни казаков.

Вся остальная кавалерия в составе девяти сотен, под командою генерал-майора Безобразова, следовала особой колонною левее отряда.

Всего выступило из Андии в Дарго: 10 1/2 батальонов пехоты, 4 роты саперов, 3 роты стрелков, две дружины пешей милиции. 4 сотни казаков. 9 сотен конной милиции, 2 легких и 14 горных орудий, — общим числом 9,500 человек (Всего в строю: пехоты 7,940 человек, конницы 1,218 и 342 артиллериста. При отряде находилась 6-ти дневная порция провианта, до 4,000 артиллерийских зарядов, 600,000 патронов и около 5,000 подъемных, казачьих, транспортных и артиллерийских лошадей. Ред.).

Войска двигались в вышеозначенном порядке, общей колонной и следовали батальон за батальоном. С места начали подыматься на довольно отлогий подъем; идти было хорошо, а ожидание боя, прекрасное утро в горах, общее движение большой [306] массы войск, — все это действовало обаятельно, и как-то весело было на душе; почти во всех войсках пели песенники. Около 5-ти часов послышалось издали: "здравия желаем, ваше сиятельство!" Это здоровался главнокомандующий, объезжая войска. Подъехав к нашему батальону, седовласый вождь, поздоровавшись, добавил: "я вам, братцы, обещал доставить случай отличиться. Вы будете в левой цепи и, вероятно, будете иметь жаркое дело". Лихое "рады стараться" было ответом, и все еще как-то стали веселее, пройдя верст пятнадцать, мы остановились на большой возвышенной площадке, чтобы стянуться для отдыха; пред нами предстала великолепная картина.

Мы стояли на высоте перевала; вниз от нас шел крутой спуск, оканчивавшийся узким, но не глубоким оврагом, вымытым потоками дождевой воды, чрез который пролегала дорога; за оврагом небольшой подъем. Дорога, круто поворачивая налево, проходит по левому скату небольшого безлесного гребня, но с правой стороны подошва его покрыта густым лесом; пройдя около верста вдоль гребня, дорога входит в густой лес, чрез который нам предстоит идти. Местность, сперва покатистая, оканчивалась огромной долиною, дна которой нам не было видно. На противоположной стороне этой долины, на большой поляне, виден был стан Шамиля. До сих пор мы видели одни голые скалы и горы, а у ног наших расстилалась вся Ичкерия, перерытая по всевозможным направлениям оврагами. Все это покрыто вековыми лесами, на которых приятно отдыхал глаз; ландшафт поистине великолепный. Все молча, с напряженным вниманием рассматривали предстоящий нам путь. Я смутно понимал, что тут-то, вероятно, начнется кровавая драма, к которой мы, военные, так рвемся, и где многие добиваются славы, у многих удовлетворяется в известной степени честолюбие, а большинство находит общий удел всего человечества — могилу, только преждевременную. Собственно я был в неопределенном состоянии: [307] меня влекло и желание испытать сильное ощущение и, не испытав себя, сомнение, что не сумею быть достойным стоять в рядах такого славного полка. Когда прошло первое впечатление, почти все расположились спокойно закусывать. Было около 11-ти часов. Обыкновенная веселость не оставляла, казалось, никого.

После некоторого отдыха войска правой цепи стали в ружье, затем двинулись вниз; за ними — авангард, а потом и войска левой цепи. Видно было, что предполагалось занять сперва опушку леса, тянувшегося справа вдоль гребня, прикрывавшего дорогу, а потом авангардом опушку леса спереди, и тогда уже двинуться дальше. Куринцы быстро спустились вниз; пройдя овраг, начали рассыпать цепь влево. Но лишь только, устроившись, двинулись вперед, были встречены сильным ружейным огнем со страшным гиком. Цепь на минуту как бы остановилась и с криком "ура!" бросилась в опушку. Резервы еще не успели подойти, и цепь была опрокинута; огромный перевес неприятеля дал этому возможность. Но чуть резервы показались из-за гребня, как цепь бросилась опять в опушку леса с такою стремительностью, что и мысли нельзя было допустить о возможности вторично ее опрокинуть. Мы в это время только что начали спускаться вниз, и нам все это было видно до мельчайшей подробности. Куринцы были хороши до увлечения, — подобное войско непобедимо; они действовали дружно и смело. Заняв опушку, они прикрыли общее движение. Между прочим, авангард, а за ним и мы, тоже переправились через овраг. До сих пор перестрелка весьма живая только в правой цепи, но лишь авангард втянулся в лес — послышался ожесточенный огонь с обеих сторон. В вековом лесу непрерывная ружейная пальба, частые пушечные выстрелы, гик горцев, "ура" наших как-то странно повлияли на меня, — это был чистый ад, но мы быстро шли в этот омут, и во всем этом хаосе было что-то увлекательно хорошее. По мере усиления огня, мы прибавляли шагу и шли почти бегом; [308] нас остановили с левой стороны дороги над крутым спуском в лесистый овраг или, скорее, над обрывом, который отделялся справа от такого же оврага узким перешейком, чрез который и проходила дорога в одну повозку. Этот перешеек, в виде перемычки, всего шагов двадцать; за ним следует подъем, на котором был устроен огромный завал, стоивший нам много жертв; из-за него был встречен наш авангард убийственным огнем. Литовский батальон, взявший уже завал, пошел дальше; наш 2-й батальон стоял за завалом, имея вправо цепь. Тут же лежал убитый отрядный обер-квартирмейстер, генерального штаба подполковник Левинсон, о нем все отзывались очень лестно. Здесь же был ранен поручик князь Дондуков-Корсаков и еще какой-то молодой артиллерийский офицер, раненый в шею; последний сильно страдал, хотя и крепился. С правой стороны огонь неприятеля действовал убийственно: вся артиллерийская прислуга была перебита. Состоящий при главнокомандующем, генерал-майор Фок, собрав кое-как артиллеристов от зарядных вьюков, сам начал наводить орудие и был смертельно ранен. Это был большого роста человек, казалось, очень сильный, но мгновенно до того изменился, что его нельзя было узнать; несколько часов до смерти он перенес страшные страдания. Хотя мы генерала и не знали вовсе, но он возбудил сочувствие всех. Тут же лежало много раненых и убитых солдат. Ружейный огонь стал постепенно от нас удаляться. Наконец все утихло. Главные силы и обоз уже тронулись чрез перешеек. Нам же приказано оставаться на месте до прибытия арьергарда. Здесь со мною случилось следующее происшествие: до прибытия главных сил мы не сделали ни одного выстрела, кроме цепи; под обрывом столпилось много зевак. Отсюда хорошо был виден описанный завал, в нем проделывался проход саперами. Я стоял, подбоченясь левою рукою, и, задумавшись, смотрел в глубину оврага. Внизу, из чащи зелени, показался дымок, последовал выстрел, — пуля [309] пролетела между моим боком и рукою, попала прямо в сердце солдату 1-й егерской роты, стоявшему сзади меня. Нечаянность эта страшно меня озадачила, я невольно побледнел; оправившись, мысленно возблагодарил Бога за спасение жизни. Однако, этот случай, и впоследствии нескольких других, особенно 14 июля, произвели на меня громадное впечатление, и я невольно сделался отчасти фаталистом.

Оставаться на месте, в бездействии, невыносимо скучно. Я, несколько офицеров и юнкеров отправились осматривать завал. Он был сложен из огромных вековых деревьев, и его можно было обойти только с флангов. Завал был расположен поперек дороги, упираясь краями в чащу леса шагах в ста впереди перешейка, на котором можно было бить каждого на выбор. Посередине был сделан саперами проход для вьюков, по сторонам лежало много убитых и раненых. Рабочие постепенно выносили их. Из числа раненых многие очень страдали; особенное внимание обращал на себя лежавший в стороне и, казалось, забытый всеми милиционер, которому в голову попало несколько пуль, так что виднелся мозг; он был в беспамятстве, однако, в сумерки еще в нем были признаки жизни. Уже стемнело. Настала прелестная летняя ночь; ясное звездное небо едва виднелось сквозь чащу деревьев; по дороге — черная масса движущихся вьюков; изредка только слышно фырканье усталой лошади или возглас вожатого; все как будто затихло вместе с природою. Несмотря на усталость и бездействие, никого не клонило ко сну; мы молча курили трубки, предаваясь каждый своим думам. Наконец, часов около одиннадцати, подошел арьергард, и нам приказано было, обогнав вьюки, двигаться вперед, присоединив два орудия, стоявшие справа на позиции. Ночью в лесу по узкой дороге обойти вьюки — не легкая задача; однако, с помощью где слова, где палки, мы довольно скоро прошли узкое пространство и вышли на довольно большую площадку, на [310] которой тесно столпились вьюки. Кое-как, с большим трудом мы добрались до спуска, загроможденного вьюками главного штаба. Тут уже было труднее пробираться: при вьюках народ все чиновный, смотрящий на фронтовую братию с высоты величия своих господ. "Посторонись!" Не тут-то было, и внимания не обращают; и когда убеждения не помогли, пришлось прокладывать дорогу прикладами — чего они терпеть не могут. Послышались возгласы: "я буду жаловаться князю, графу" и т. д. но карабинеры молча продолжали крестить прикладами направо и налево. Дорога мигом очистилась. Мы начали нисходить по весьма крутому спуску; густая тень от деревьев совершенно закрывала луну, и мы спускались как в погреб. Вдали послышалась перестрелка, показалась яркая полоса света. Когда мы дошли до нее, дорога поворотила круто направо, и нам представилась великолепная картина: узкая, длинная поляна, освещенная полной луною, окаймлялась безлесной возвышенностью. Вдали виднелся лес, слева — по камням шумел быстрый Аксай. Левый берег его довольно высок, покрыт перелесками, из темноты которых поминутно мелькали огоньки ружейных выстрелов засевших горцев; впереди — зарево пылавших двух аулов, составлявших цель наших стремлений. Это — Дарго. Исходив полтора месяца по горам, увидеть совершенно ровную поляну, великолепную живописную местность и перестрелку, в сферу которой мы тотчас вошли; почувствовать свежий южный воздух перед рассветом, — все это вместе наполняло душу чем-то сладостным. Все были бодры, и с трудом верилось, что целые сутки были мы на ногах и ничем особенно не подкреплялись. Даже мой капитан, мастер ругаться, и тот затих под общим обаянием. Выходит, что и нашим грубым натурам доступна поэзия, только для этого нужна подобная обстановка. Горцы из-за Аксая провожали нас довольно частым огнем, но выстрелы их не причиняли нам время, хотя пули кругом свистели. Мы даже [311] не отвечали, не доходя пылавшего аула, мы поднялись на небольшую высоту вправо и получили приказание расположиться биваком с тем, что утром будет показано новое место для лагеря. Раз цель достигнута, и ничто не возбуждает — бренное тело, как говорится, потребовало отдыха, и откуда вдруг взялась усталость. Заря, предвестница утра, уже показалась; явилось непреодолимое желание уснуть. Но на беду оказалось, что опять бурка на вьюке. Две солдатские шинели взамен ее: одна под голову, другая — вместо одеяла в предохранение от утренней росы, и офицер уснул безмятежным сном. Я думаю, изнеженный столичный франт, отправляющийся в Швейцарию, чтобы видеть восход солнца, позавидовал бы моему сну, хотя и на скромном ложе; я же этой минуты наслаждения не уступил бы за все его богатства.

Утром солнце уже сильно припекало, когда я проснулся; не хотелось вставать, и первая мысль моя: как бы выпить стакан чаю. Но какова была моя радость, когда я только что открыл шинель и первое, что увидел — это моего доброго Максима с чайником в руках. Вьюки пришли, когда было уже совсем светло, и он тотчас же распорядился поставить к огню чайник и явился с готовым чаем. В походе хороший, расторопный денщик — истинный благодетель. Для утреннего туалета потребовалось немного времени, — полманерки воды, чтобы освежить лицо, усы только что начали пробиваться, а стрижка под гребенку не требует особенной заботы, перекрестив лоб, спокойно я расположился на бурке пить чай; черные сухари заменяли бисквиты, и через пять минут завтрак был окончен. В 8 часов было указано лагерное место, здесь же вблизи. Через час был поставлен лагерь. Мы с капитаном стояли в одной палатке; солдаты живо вбили сошки, притащили из аула какие-то ворота — и кровать готова; охапка травы, покрытой буркой, заменила матрас. [312]

День 6-го июля, однако, обошелся нам недешево; 173 человека выбыло из строя, не считая 32-х контуженных, а именно убиты: генерал 1, штаб-офицеров 2, нижних чинов 28, милиционеров 4; ранены: штаб и обер-офицеров 9, нижних чинов 98, милиционеров 30.

Устроившись в лагере, я и несколько офицеров отправились осматривать ближайший аул, где была резиденция Шамиля и жили наши беглые; другой аул был несколько дальше. Сакли Шамиля уже сгорели дотла, но некоторые домики уцелели, и солдаты разобрали их на дрова. Некоторые из домиков имели вид русских изб, не без некоторого щегольства; но больше всего приковала наше внимание яма, в которой содержались наши пленные; она была устроена совершенно наподобие ям, какие делаются в Малороссии и Белоруссии для волков, с той разницей, что сверху была построена сакля для караула; свет туда не проникал, о воздухе нечего и говорить. Когда мы осматривали, сакля уже сгорела, и яма была открыта, но до того был тяжелый запах, что с трудом можно было простоять несколько минут. Здесь-то наши несчастные пленники страдали. Понятно, что один вид этой тюрьмы не только возбудил полное сострадание к ближнему, но и явилось какое-то озлобление к неприятелю. Тут же, по поводу пленных, было несколько рассказов, — всегда являются всезнайки, но рассказы эти скоро выходили из памяти.

На противоположном берегу Аксая, на открытой возвышенности стояли массы неприятеля в несколько тысяч. Оттуда был открыт огонь из трех орудий по правому флангу лагеря; снаряды к нам не долетали. Около 12-ти часов некоторые войска начали выстраиваться, оказалось, что генерал-майору Лабинцеву поручено было с частью войск отбросить неприятельские толпы дальше. Генерал Лабинцев построил войска в три линии: в первой — 3-й и 4-й батальоны навагинского и первый люблинского полков с 4-мя горными орудиями; во второй — [313] батальон замосцского, 3-й апшеронского, две роты куринского полков, две роты стрелков и рота саперов при двух орудиях; четыре сотни казаков и две сотни конной милиции, под командою генерал-майора Безобразова, составляли резерв или третью линию. Лишь только войска подошли к Аксаю, как завязалась перестрелка, перешедшая в ожесточенный бой. Навагинцы стремительно атаковали лес, защищаемый огромной массой горцев, и последние должны были быстро его очистить. Горцы, заняв аул Белгатой, упорно в нем держались; но опять навагинцы, поддержанные люблинским батальоном, выбили их оттуда штыками. Вслед затем последовало общее преследование бегущего неприятеля до тех пор, пока он не был отброшен в овраги и леса. Но едва наши войска начали обратно отступать эшелонами, как опять горцы собрались со всех сторон, и завязали упорный бой, особенно около аула Белгатой и его кладбища, которое несколько раз переходило из рук в руки. Навагинцы и апшеронцы лихо держались и этим облегчили отступление прочих войск. На спуске к реке Аксаю генерал Лабинцев остался с батальонами навагинским и апшеронским, и пока все войска не переправились, все упорные натиски неприятеля отбивал штыками, так как почти все патроны были уже выпущены. Только в сумерки войска возвратились в лагерь, покрыв себя славою, особенно наванигцы и апшеронцы. Из лагеря было видно стройное движение войск, особенно при отступлении, что составляло на Кавказе всегда самую трудную задачу, но генерал Лабинцев, старый боевой кавказец, был мастером своего дела.

Это славное дело стоило нам убитыми: 1 штаб-офицера — подполковника Познанского, командира апшеронского батальона, храбрейшего и дельнейшего офицера армии; 1 обер-офицера, 28 нижних чинов; ранеными: штаб-офицера 1 — командира люблинского батальона подполковника Корнилова, молодого, дельного офицера, весьма много обещавшего в будущем, он был ранен [314] смертельно; обер-офицеров 8, нижних чинов 178. Надо полагать, что 7-го июля и горцы понесли значительную потерю.

8-го июля был отслужен благодарственный молебен с коленопреклонением, по случаю занятия Дарго, и потом — панихида по убитым. 8-го и 9-го войскам дан был отдых, поминутно звуки похоронного марша и залпы на могиле наводили уныние на всех нас; как-то тяжело становилось на душе. Мы все смутно понимали, что многих еще в будущем не досчитаемся, но каждый таил это про себя. Однако музыка и залпы на похоронах были в последующие дни воспрещены.

Часов в 11-ть 8-го числа я был послан разбить палатки для главного штаба, т. е. перенести их на другое место, кажется, по причине, что Шамиль, узнав, где ставка главнокомандующего, направил туда артиллерийский огонь. Было бы, конечно, смешно, если бы маститый старец, краонский герой, из одного тщеславия подвергал напрасно свою жизнь опасности; я помню, что тогда мы все так к этому относились. Палатки были перенесены, поставлены; почти все штабные давали солдатам на водку. Но тому из них, с синим воротником, что-то вроде обер-гевальдигера, или что-либо другое поважнее, как-то не угодили: он сперва ругнул солдат, а потом ударил одного нагайкою. Я спокойно скомандовал: "в ружье". И когда он спросил: как я смею? отвечал: что солдаты присланы на работу, а не для того, чтобы их били. Последовала угроза: "я доложу главнокомандующему", но я, в ответ скомандовав "направо", увел роту и, возвратясь в лагерь, доложил командиру полка. Полковник Козловский сделал мне замечание: "напрасно, как… вы погорячились, а прочем, поступили хорошо". Вечером полковник Ранжевский прислал за мною. Признаюсь, я боялся его и был удивлен, зачем он завет меня, когда я не его батальона. Когда я вошел в палатку, он принял меня приветливо, пригласил сесть и сказал несколько любезностей по [315] случаю моей службы, причем дал мне совет — продолжать так же. Я был тронут таким вниманием человека, которого за храбрость и его правила все глубоко уважали; три дня спустя он был убит, а я тяжело ранен.

Вечером 9-го числа мне было так грустно, как никогда в жизни. Было ли это предчувствие? Надо полагать, да. Вспомнились мне мои старики, которых я давно не видел, и другие родные, и сердце мое в то время билось той юношеской страстью, которая способна подвинуть молодого человека и на великое дело, и на пошлую выходку. Звездное небо, полная тишина в боевом стане еще более разжигали мои думы. Уже за полночь мой Максим, хорошо выспавшись, вспомнил обо мне, сказав, что пора спать, а то как бы утром куда-нибудь не погнали. Этот совет был кстати; я его исполнил, хотя и жаль было расстаться со сладкими мечтами.

10-го июля, утром, показалась на высоте, где мы 6-го числа отдыхали перед выступлением в лес, колонна с сухарями. Отдано было приказание, каким войскам идти навстречу, и около трех часов они выстроились в следующем порядке: под командою генерал-майора Пассека — 2-й батальон кабардинского полка, рота стрелков, две роты саперов и часть милиции, при двух горных орудиях. Правая цепь — сводный батальон, по две роты литовского и замосцского полков. Левая цепь — три роты куринцев. В голове колонны, за авангардом, казаки, 3-й батальон люблинского полка; за ним все вьюки, на них раненые, которые могли ехать, и тело генерала Фока. Арьергард, под командою генерал-майора Викторова: сводный батальон навагинского полка, две роты апшеронцев, полроты стрелков при двух орудиях, милиция, казаки; артиллерийские команды посланы в половинном числе. Всеми войсками командовал генерал-лейтенант Клюки-фон-Клугенау.

Лишь только колонна эта поднялась на возвышенную площадку [316] и начала втягиваться в лес, послышалась ожесточенная перестрелка; нам был виден только дым и слышны выстрелы. Главнокомандующий со своею свитою стоял шагах в ста впереди куринского лагеря и смотрел в бинокль по направлению к лесу.

Мало-помалу собралось много офицеров, которые в стороне составили группу, в том числе и я. Мы все всматривались в лес и ничего не видели. Уже совсем вечером главнокомандующий обратился к полковнику Козловскому: "Викентий Михайлович, назначьте офицера сюда на пикет и пришлите его ко мне". Полковник Козловский подошел к нашей группе и, заметив меня, приказал идти за собою и тут же подвел к князю Воронцову. Очень ясно, что я сперва совсем сконфузился, но скоро оправился. "Мой любезный, вы останьтесь здесь на всю ночь и прислушивайтесь, что там будет делаться в лесу, а завтра утром я приеду, мне скажите; если бы можно было предположить по выстрелам, что колонна двинется ночью — дайте мне тотчас знать, особенно, когда услышите три пушечных выстрела и три ракеты; это условный знак". Командир приказал мне сходить в лагерь и взять себе в прикрытие четыре человека. Через полчаса я возвратился и еще застал главнокомандующего, который уехал тогда только, когда совсем прекратилась перестрелка.

Всю ночь я был в положении любовника, которому назначено свидание: то всматривался, то прислушивался; слышно было, как горцы перекликались со стороны Аксая. В лесу, где было дело, виднелись огни и слышался стук топоров, — ясно, что строили завалы. Ночь казалась нескончаемой. К довершению всего ветерок из гор пронизывал насквозь; да и не успел я напиться чаю и поужинать, а это тоже не совсем приятное положение. Наконец, начало светать. Едва явилась возможность рассмотреть предметы на дальнее расстояние, как открылись вереницы горцев, тянувшихся один за другим в лес, чрез [317] который должна была возвращаться конница. Еще не всходило солнце, когда приехал главнокомандующий с одним адъютантом. Я тотчас доложил, что видел и слышал. До прибытия главнокомандующего пришли через лес, прямо в лагерь несколько солдат люблинского полка; они были накануне ранены и притворились убитыми; их раздели буквально донага и в таком виде они возвратились. Хотя их оставили в главном штабе под присмотром, тотчас по лагерю разнесся слух, что генерал Викторов убит, взяты пушки, большая потеря и т. д. Кроме люблинцев прибыл кабардинского полка юнкер Длошовский с запискою от генерала Клугенау, за что тут же был произведен в прапорщики. Длошовский был баснословный вральман, но бесспорно смелый человек. Горцы продолжали все тянуться группами в лес; казалось, им и конца не будет. Потом стало известным, что это были чеченцы, прибывшие накануне по требованию Шамиля. Когда взошло солнце, внимание наше было обращено на следующее: на поляне, за Аксаем, где было дело 7-го июля, колонна человек в шестьсот стройно маршировала под звуки хора горнистов и барабанщиков; это — наши бежавшие разновременно солдаты, и, надо полагать, Шамиль хотел нас этим подразнить. Эта комедия, однако, продолжалась около часа.

В 8 часов утра явственно послышались три пушечных выстрела и видны были пущенные три ракеты — условный знак, что колонна тронулась обратно. Вскоре послышалась перестрелка, постоянно усиливающаяся, особенно был силен огонь неприятельский; выстрелы горских винтовок резко отличались от наших кремневых самопалов. Главнокомандующий потребовал наш батальон, он быстро прибежал. Поздоровавшись, князь Воронцов сказал: "вот, братцы, случай вас отличиться; ступайте выручать товарищей". — "Рады стараться!" — был ответ, и мы тронулись. Я был в белой фуражке; Максим меня догнал и, подавая черную, сказал: "наденьте этот картуз, а то в лесу белый — [318] далеко   виден". Признаюсь, я был не прочь переменить, но, посмотрев на солдат, как-то посовестился, хотя батальон имел шапки без чехлов, — и я остался в белой. Лишь только мы спустились с пригорка, где оставили князя Воронцова, по нам открыли с левого берега Аксая, вправо от нас, ружейный огонь. Сначала пули едва долетали; люди шли так быстро и так весело, что можно было бы подумать, что торопятся на пир. Я командовал правой цепью, в которой было несколько стрелков, под командою лейб-гвардии стрелкового батальона подпоручика Адам. Пройти пространство до подъема, взобраться по высокой крутизне на площадку было делом четверти часа, двадцати минут, по крайней мере, время было незаметно. Только что мы остановились, чтобы стянуться и идти вперед, как начали выходить из леса навстречу к нам в полном беспорядке пешая милиция, перемешанная с люблинским батальоном, и впереди их — полковник Беклемишев (он, кажется, был адъютантом у фельдмаршала князя Паскевича). Мы его забросали вопросами: что там делается? куда идти на помощь? где наш 2-й батальон? и получили ответ: "я прошел впереди всех, все завалы" и еще что-то в этом роде; одним словом, мы не узнали ничего нового. Мы все желали идти вперед, но батальонный командир, майор Тимерман, сказал: "нам надо дождаться здесь приказания, и мы примем сами на себя отступление". — "Там, может быть, перебили половину, и мы вместо того, чтобы помочь, будем здесь стоять? Наконец, наш 2-й батальон, может быть, в опасности!" — "Ничего, придут", — был его ответ. В это время моего ротного командира, капитана Дурова, ранили в руку около локтя. Он чуть ли не первый из нашего батальона был в этот день ранен. Вслед за этим штабс-капитан Краузе, не слушая возражений майора Тимермана, крикнул: "карабинеры, за мною!" Рота быстро побежала за своим храбрым командиром; за ними поручик Гостыминский пошел со своей первой ротой, а затем и я [319] крикнул: "вторая рота, марш!" Все это сделалось моментально. Мы бежали по узкой дороге гуськом, растянулись; пули как пчелы жужжали со всех сторон. Навстречу нам несли раненых; пронесли тело убитого полковника Ранжевского. Ни от кого нельзя было добиться толку, что делается; все как будто бы сконфузились. Наконец мы встретили лейб-гвардии измайловского полка поручика Козлянинова, который был прикомандирован к нашему 2-му батальону и, раненый в обе ноги, с трудом пробирался по дороге. Он-то и сообщил нам, что идет страшная бойня, что 2-й батальон нашего полка без патронов, и что навагинцы с трудом держатся у завалов, и также без патронов. Тут же, между ранеными, пробиралось много и целых, невредимых. На площадке, с которой мы тронулись, и особенно на дороге, лежало много убитых и тяжело раненых; все они — совершенно голые с отрубленными руками; у многих кинжалом выпущены внутренности. Все это не столько грустно влияло на нас, сколько ожесточало. В эту минуту едва ли была бы дана кому-нибудь пощада. На меня особенно тяжело повлиять следующий случай. На краю описанной площадки лежал совершенно раздетый молодой человек, брюнет, красавец в полном значении слова. Его нежное, белое тело свидетельствовало о хорошем происхождении; у него была отрублена кисть руки, и виднелась рана в груди. Он был еще жив, глаза уже с предсмертным блеском провожали нас. У меня судорожно сжалось сердце, и хотя я видел его только мимоходом, но и теперь я помню эти глаза, полные грустного выражения, эти прекрасные черты юноши, пред которым так много было впереди, и ранняя смерть не только скосила его после тяжких страданий, но и брошен он был на съедение хищным шакалам. И много там брошено вас, братья-товарищи, вечная вам память! Не успел я пробежать с ротою шагов сто, как дорога начинала суживаться обрывами с обеих сторон. Первая рота начала занимать правую цепь; слева [320] от дороги обрыв несколько выдавался полукругом, внутренняя сторона была обращена к дороге, по которой мы бежали. Шагах в десяти от нас, на этом полукруге, лежало несколько бревен; за ними засели горцы и били проходящих на выбор; так и у меня повалили несколько человек. Заметив горцев, я крикнул роте: "налево!", и мигом мы сбросили этих господ под кручу. Тут же, рассыпав роту, мы составили левую цепь. Таким образом, дорога была прикрыта с обеих сторон, хотя пули и летали все-таки кругом. Горцы преимущественно стреляли с деревьев, на которые взобрались, и за зеленью их не было видно. Рота моя потеряла уже человек 15 раненых; с одного из них я взял ружье и патронташ, начал стрелять, прислоняясь к большому чинару так, что вся рота, лежавшая впереди за бревнами, мне была видна. Кто-то из старых солдат, обратясь ко мне, сказал: "ваше благородие, станьте за дерево, а то занапрасно вас убьют". Я возразил: "Пустяки! виноватого пуля найдет". — "Да гляньте на дерево, ведь там целят в голову; ваша белая фуражка в лесу далеко видна". Я невольно поднял голову — все дерево было испещрено пулями, и тут же одна врезалась. Признаюсь, это меня покоробило, но стать за дерево было уже не в моей воле. Возможно ли было исполнить совет, когда я первый раз в таком жарком бою, да еще командую ротой и такими лихими солдатами, которых то и дело вытаскивают убитыми или ранеными, а целые или подшучивают друг над другом, или ободряют молодых и без малейшей суеты, совершенно спокойно стреляют, стараясь беречь патрон на критическую минуту. Я остался на месте и, смотря на этих героев, совершенно успокоился. После третьего выстрела я повернулся направо, чтобы выдернуть шомпол. В этот момент пуля попала мне в левое плечо. Сначала сильная боль, а затем чувство, как будто бы чем-то тяжелым ударило по плечо, начало [321] захватывать  дыхание, как будто бы мало воздуха: голова кружится и все тянет вниз. Только сила воли заставила меня удержаться на ногах. Тут пришло мне в голову, а что если я легко ранен, то стыдно будет, если разнежусь. Эта мысль заставила меня встрепенуться, и я вышел из цепи сам. Крикнули фельдшера, который усадил меня около дороги для перевязки. На вопрос мой: "какова рана?" он сказал: "ничего, порядочная" и с этими словами начала ощупывать у меня правый бок. "Что ты, братец, ищешь?" — "Да выхода пули". Тут я подумал: если пуля попала в левое плечо, а ее выхода ищут в правом боку, так где же тут жить, — и со мною сделался обморок. Фельдшер, приведя меня в чувство, продолжал перевязку. Меня постоянно не покидала мысль: как бы держаться бодрее и не показать малодушия, и помню хорошо, что я довольно спокоен, хотя и сознавал, что рана опасна. Между прочим, пули кругом жужжали, и я опасался одного: как бы не ранили опять, сидячего. Когда окончилась перевязка, и меня хотели везти, мимо пронесли тело генерала Пассека. Надо знать, что в лесу очень много валялось коры, слупленной с больших деревьев, срубленных для завалов. Вероятно, горцы ночью или на них отдыхали, потому что было мокро, или же лубки составляли навес от дождя. На одном из таких лубков Пассек лежал со сложенными руками, в белой фуражке, с окровавленным, но совершенно спокойным лицом; он был привязан, и его тащили два донских казака волоком, как на санях. Вслед за телом Пассека повели и меня два егеря; один нес ружье, мой сюртук и шашку, а другой вел меня под руку. Я шел с трудом, чувствовал сильную слабость; к довершению всего, ноги вязли в грязи. Когда мы вышли на площадку перед спуском — там царствовал полный беспорядок: вьюки, люди, раненые, убитые — все перемешалось; шум, гам страшный; все толпятся. Пришлось остановиться. Один из провожатых моих притащил тоже большой лубок и предложил [322] мне на нем спуститься с горы, убеждая, что на спуске очень грязно и круто, и что мне будет удобнее. Я согласился, и пока его приготовляли, т. е. проделывали дыры, чтобы продеть веревку и потом меня привязать, я заметил вправо, шагах в двенадцати, генерала Клугенау. Он сидел на лошади над самой кручей и смотрел в лес, на нем был какой-то серый костюм вроде теперешних наших пальто, — он олицетворял собой статую командора из "Дон Жуана". Он был один; вся его свита была перебита; его платье кругом было прострелено, но он остался невредим; бледен, но совершенно спокоен. Бог хранил этого достойного, храброго генерала. Ружейный огонь сзади продолжался усиленно, но здесь, на площадке, мало пролетало пуль. Наконец, спуск был прикрыт цепью, и вся беспорядочная масса тронулась. Каждый силился скорее пробраться вперед. Тронулись и мы. Меня потащили опять же за телом генерала Пассека. Положение раненых было ужасное: каждый из нас рисковал быть задавленным или лошадью, или вьюком; тут уже ничего и никого не разбирали. На спуске толпа сгустилась еще больше, — места мало; положительная давка. В это время послышался с левой стороны залп, ружей из десяти, и гик горцев; вся масса стремглав бросилась вправо и увлекла все. Я только помню первый момент, и чувствовал, что куда-то лечу. Когда я пришел в себя, я лежал в овраге; около меня несколько разбитых лошадей, разбросанные вьюки; то там, то сям — кто поднимался, как бы после крепкого сна — стоны раненых. Первое время я не мог дать себе отчета, что случилось, но постепенно, приходя в себя, я понял, в чем дело, а когда отыскали меня мои провожатые — объяснилось все. Слева была слабая цепь. Когда сделали горцы залп, вся масса, не стройно движущаяся, по чувству самосохранения бросилась направо; и тогда люди, вьюки, раненые полетели с дороги в овраг по весьма большой крутизне. Я летел в своем лубке как вещь, потому что был привязан, и этот же лубок [323] предохранил меня от камней, — я только отделался несколькими лишними синяками. Оправившись, мы начали пробираться вдоль опушки леса и, благодаря совершившейся катастрофе, сразу очутились внизу, и нам не предстояло спускаться. Выбравшись на поляну, где пролегала дорога в лагерь, уже для нас видимый, мы встретили прикрытие, высланное оттуда, которое давало возможность свободно всем идти. Но тут силы начали меня оставлять; к довершению всего — проливной дождь. Находясь в одной рубашке, я озяб до того, что не в состоянии был слова вымолвить. Совсем вечерело. Перестрелка вдали еще была слышна, но редкая. К моему счастью, вели мимо меня верховую лошадь одного из офицеров нашего полка, кажется, прапорщика Чернецкого; меня на нее посадили и, поддерживая, довезли в лагерь. Главнокомандующий был на том же месте, где мы его оставили. У начала лагеря меня встретил мой Максим; он уже знал, что я ранен; он плакал. Его сморщенное лицо до того было смешное, что, несмотря на то, что он меня тронул своею привязанностью, я невольно улыбнулся. Скромная, походная постель была уже приготовлена, чай — тоже; так приятно было, наконец, успокоиться после тяжелых треволнений дня. Капитана своего я застал в постели, он видимо страдал, но крепился. Первый его вопрос: "что рота?". Я ответил: "молодцы, но теперь там нет ни одного офицера; фельдфебель убит, и вообще много потери; да и нас обоих подстрелили". — "Куда вас хватило?" я сказал: "в плечо". — "Ну, нехорошо". И на том наш разговор прекратился. Час спустя, пришел лекарь Верминский; его все в полку от мала до велика любили за доброту и искусства. Он одинаково был внимателен и к солдату, и к офицеру; для него — человек страдает — и он готов за него положить душу. Верминский по политическому преступлению был сослан на Кавказ рядовым, окончив уже виленскую академию, постоянно был в походах. За отличие был произведен в унтер-офицеры и [324] прапорщики и, спустя некоторое время после производства, переименован в батальонные лекаря. Верминский тоже был с колонной в лесу и, едва возвратившись, тотчас зашел к нам, осмотрел раны и сделал перевязку, тут же он мне сказал, что рана тяжелая и опасная, но мне отчаиваться не следует, так как я молод, полон нетронутых сил, и поэтому я, наверное, выздоровею, но не скоро. Он говорил таким спокойным голосом, что окончательно меня успокоил. Только что окончилась перевязка, нам дали знать, что идет к нам командира полка. Когда он вошел, то, поцеловав капитана, сказал ему какую-то любезность. Потом, подойдя ко мне, сказал, тоже после поцелуя: "поздравляю, как… с первою раною; это хорошо, как… Кто так славно начинает боевую службу, того… как… ожидает в будущем слава". Я подумал, да с чем же он поздравляет? По-моему лучше начинать и продолжать боевую службу с целыми боками. Вечером перебывали у нас почти все товарищи, рассказывали подробности дела, и хотя это меня утомляло, но я с жадностью слушал все подробности. Вот они: 10-го числа колонна поднялась на площадку в лесу совершенно беспрепятственно, но дальше — возобновленные и разбросанные нами 6-го июля завалы, и еще усиленные, задержали наше движение. Наш 2-й батальон, однако, брал завалы легко, с небольшой потерею, причем полковник Ранжевский был легко ранен в ногу. Но когда вьюки столпились на описанном выше перешейке, и произошел беспорядок. Горцы бросились на арьергард и отрезали его, часть его изрубили, но наши еще держались у орудий. Смерть генерала Викторова нравственно подействовала на горсть еще державшихся храбрецов. Заметив это, горцы сделали новый сильный натиск. В момент вся артиллерийская прислуга была перебита, орудия брошены под кручу и окончательно рассеян арьергард. В это время авангард, уцелевшие вьюки и прочие войска уже вышли из леса и соединились с колонной, прибывшей из Андии, а с ними и генерал Клугенау. Никто не [325] знал и не подозревал о случившемся в арьергарде. Генерал распорядился о подании помощи раненым. Перестрелка в лесу прекратилась, и все поджидали: вот покажется из леса арьергард. Прошло много времени. Вдруг начали показываться из леса, по дороге, сначала одиночные раненые, а затем в беспорядке остатки арьергарда. Тогда объяснилось все. Клугенау, собрав начальников частей, спокойно отдавал соответствующие распоряжения об обратном движении, но, видно было, что большая понесенная потеря и страдание раненых на него сильно повлияли.

В ночь все завалы были еще более усилены и прибавлены вновь. Трупы наших убитых, раздетые донага, были уложены ярусами перед завалами, чтобы нравственно действовать на войска; у большинства были распороты животы и выпущены внутренности. При обратном следовании в авангарде шел люблинский батальон и милиция, до перешейка. Хотя из-за вновь устроенных завалов сильно поражал нас неприятельский огонь, но войска двигались безостановочно, и лишь только подошли к перешейку, с противоположной стороны и с боковых завалов до того был открыт убийственный огонь, что не было возможности допустить и мысли — приступить к разработке огромного завала, возобновленного и усиленного, который расположен поперек дороги, упираясь своими концами с обеих сторон к кручам. Этот завал, убранный нашими убитыми накануне телами, не был защищаем. Горцы, по-видимому, с целью его оставили, чтобы с боков бить всех, кто покажется на перешейке, и затем, когда начнут разрабатывать описанный большой завал. Генерал Пассек тотчас послал две роты люблинцев, под командою какого-то кирасирского полка гвардии поручика Вальховского, овладеть правым завалом, а другие две роты сам повел на левый. Несмотря на убийственный огонь, люблинцы с Вальховским бросились на завал. Уже Вальховский вскочил на него первый, но тут же был убит. [326] Люблинцы понесли огромную потерю, лишившись начальника, дрогнули и в беспорядке отступили. Тогда и роты, бывшие с генералом Пассеком, тоже отступили назад. Генерал Пассек с трудом восстановил порядок, вторично повел атаку, но сам слишком далеко увлекся вперед, — выскочивший из-за куста горец убил его из пистолета в упор. Тогда люблинцы и милиция, несмотря уже на убийственный с боков огонь, бросились на большой завал, чтобы, кто может, пробраться в лагерь. Вот мы-то их и встретили на площадке, бегущих толпой. Саперы, полагая, что завал взят и прикрыт, приступили к прорубке в нем прохода, но, окруженные со всех сторон, мигом были все изрублены. Наконец, подошедшие навагинцы взяли завалы и кое-как прикрыли дорогу. В главном завале с трудом был проделан узкий проход, у которого столпились вьюки. Огонь неприятельский не умолкал; поминутно падали убитыми люди, лошади, — все пространство перед большим завалом и площадкою было буквально загромождено телами убитых людей и лошадей, вьюками и разными тяжестями, так что пешему невозможно было пробраться. Лошади артиллерийского взвода, вся прислуга — перебиты, а орудия брошены в грязи на дороге. В этот-то момент наш батальон бросился вперед. Как сказано выше, штабс-капитан Краузе со своими карабинерами пошел первый и был тотчас ранен. Пуля ударила сбоку в заднюю пуговицу его сюртука, на талии, и вместе с нею, пройдя внутрь глубоко, остановилась. Краузе, закрыв рукою рану, чтобы не заметили ее карабинеры, добежал до большого завала и занял от него правую цепь; правее стала 1-я егерская рота, а я со второю составил левую цепь. Этим распоряжением, сделанным, впрочем, самовольно, прикрылась дорога. Поручик Киселев от проходящих узнал, что наш 2-й батальон, составляя арьергард, находится в критическом положении, отделенный от общей колонны грудой убитых людей, брошенных вьюков, и, к довершению всего [327] потеряв  батальонного командира, остался совсем без патронов. Поручик Киселев, забрав наши патронные вьюки, с трудом начал пробираться ко 2-му батальону, который застал в следующем положении: роты лежали за бревнами, у солдат осталось всего по два, по три патрона на критическую минуту. Когда полковник Ранжевский был убит, старшим остался штабс-капитан Цитовский. Он собрал на совет офицеров, и все решились — стрелять только в критическую минуту и ни в каком случае не отступать, пока не придет выручка; никто и мысли не допускал, чтобы их не выручили товарищи. Горцы, догадавшись, что патронов у нас нет, тоже перестали стрелять и ожидали, когда начнется отступление, чтобы броситься в шашки, тем более что на этом месте до этого момента батальон выдержал несколько страшных натисков, которые горцам обошлись весьма дорого. Наши и горцы были так близко, что один из находчивых солдат бросил к неприятелю камень, попавший удачно. Это возбудило хохот, и пошло перебрасывание больших или меньших камней с обеих сторон. Все это сопровождалось поговорками, коверканным языком то по-русски, то по-чеченски, и хохотом — чистые ребятишки в деревне за забором. И это — люди, обреченные на смерть! На прибытие 3-й роты горцы не обратили особенного внимания, не зная, что это свежая часть. Когда же незаметно было розданы патроны, батальон начал быстро отступать залогами за 3-ю роту, которая осталась сзади. Но лишь только успел немного отбежать батальон за 3-ю роту, как горцы бросились на нее в огромной массе без выстрелов в шашки. Поручик Киселев это предвидел и, подпустив массу неприятеля на тридцать шагов, дал целою ротою зало. Казалось, ни одна пуля не пропала даром, потому что передние все пали, остальные несколько смешались. Рота успела повторить залп, от которого горцы разбежались во все стороны, оставив на месте груды убитых и раненых. Это единственное удачное [328] распоряжение дало возможность нашему арьергарду отступить чрез перешеек и спасти кой-как вьюки, причем брошенные орудия с трудом были вытащены из тины: у одного сломался лафет, его спустили под кручу, а другое притащили в лагерь на себе. Уже совершенно в сумерки наши 2 батальона прибыли последними в лагерь, отдельно от прочих войск; одно время даже считали их совсем уничтоженными.

Дела 10-го и 11-го июля, названные "сухарной экспедицией", обошлись нам весьма дорого. Выбыло из строя убитых: генералов два — Пассек и Викторов, тела которых, равно и тело Фока, брошены в лесу; штаб-офицеров — три; из них полковник Ранжевский 10-го был ранен в ногу. 11-го распоряжался батальоном на носилках, пока не был убит; его тело солдаты вынесли; остальные тела брошены; обер-офицеров 14, нижних чинов 537; раненых: 32 обер-офицера и 738 нижних чинов. Убитые, за немногим исключением, брошены в лесу, там же осталась и часть раненых, но наши были все до одного вынесены. Всех же выбыло из строя: 2 генерала, 49 штаб и обер-офицеров, 1,275 нижних чинов; потеряны три горных орудия, большинство лошадей с вьюками и разным продовольствием.

Вся свита генерала Клюки-фон-Клугенау была перебита; он же, находясь постоянно в самом жарком огне, спасся чудом.

Текст воспроизведен по изданию: 1845 год. Воспоминания В. А. Геймана // Кавказский сборник, Том 3. 1879

© текст - Волконский Н. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2012
©
OCR - Андреев-Попович И., военно-исторический проект "Адъютант!" (http://adjudant.ru). 2012
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1879