ФЕЛЬКНЕР А. И.

ДЕЛО ФЛИГЕЛЬ-АДЪЮТАНТА КОПЬЕВА

Рассказ из времени управления Кавказом кн. Воронцовым.

1845-1850.

Перебирая мои бумаги, я нашел в них заметки относительно события, наделавшего, в свое время, много шуму, и действительно замечательному. Теперь, когда прошло более четверти века с тех пор, как дело это возникло, когда главные, действовавшие в нем лица уже давно предстали пред судом Предвечного Судьи, а из участвовавших в его производстве лиц, сколько мне известно, только я один обретаюсь еще живым, считаю себя обязанным собрать в одно целое эти заметки. Но для ясности рассказа необходимо сделать отступление и сказать несколько слов о себе.

Я имел честь служить в лейб-гвардии преображенском полку, и без хвастовства скажу, что, по знании мною службы, считался не из последних офицеров полка.

В 1839 году я женился. Слабое здоровье жены потребовало пребывания в теплом климате и я вынужден был оставить, сулившую мне, по началу, блестящую карьеру, службу в преображенском полку и отправиться на Кавказ, в эриванский карабинерный полк. В июне месяце 1843 года состоялся мой перевод; но, должно быть, не в добрый час затеял я его, потому что с этого времени начинаются все мои бедствия и неудачи.

В начале 1845 года последовало назначение графа Михаила Семеновича Воронцова наместником кавказским и главнокомандующим кавказскою армиею, с такими правами и преимуществами, какие, до того, не были дарованы ни одному, когда-либо начальствовавшему на Кавказе, лицу. Говорить о произведенном этим назначением впечатлении, в Грузии и на Кавказе вообще, было бы здесь излишне: все были преисполнены великих надежд и встретили [534] графа с неописанным восторгом. Но на первых порах, крой чрезмерного наплыва чиновного люда, военного и статского, последовавшего за графом из Одессы и вновь навербованного в Петербурге, ничего особенного не произошло; а так как экспедиция в Дарго была решена, то его сиятельство вскоре отправился в Темир-Хан-Шуру и все осталось на основании прежних порядков, хотя многих тяготило тайное предчувствие, что буря не за горами, Действительно, с ноября месяца того же года, все и вся в Тифлисе переполошились: вернулся князь Михаил Семенович, привезя с собою глубокое убеждение, что в Грузии и на Кавказе укоренились страшные злоупотребления, что всюду господствует своевластие, казнокрадство и тому подобные гражданские доблести; у подъезда князя привешен был знаменитый желтый ящик, куда каждый мог, безнаказанно, опускать безымянные доносы, ябедные письма, пасквили (в которых, иногда не щадили и самого князя), словом все, что вздумалось; и по всем таким доносам, ябедам и часто явным клеветам, немедленно назначались следствия и дознания, поручавшиеся нередко людям, заинтересованным обвинить личность, над которою они производили дознание или следствие. Переполох и сумбур вышли страшные, доходившие иногда до полнейшего комизма; так, мне привелось быть свидетелем одной, весьма забавной сцены: собрались мы однажды, вечером, у всеми уважаемого, любимого доктора И. А. Попейко, поиграть в вист, до которого он был страстный охотник; вдруг за одним столом возникла между играющими ссора, за какой-то неправильный ход, и один из ссорившихся пресерьезно сказал другому: «я на вас завтра же напишу безымянный донос и опущу его в желтый ящик!» Разумеется, что выходка была встречена общим, неудержимым хохотом и стоила хозяину нескольких лишних бутылок шампанского; но она, как нельзя лучше, характеризует общее, в то время, настроение умов и доказывает вполне несостоятельность принятия крайних мер, вызванных даже самыми честнейшими и самыми теплыми побуждениями на общую пользу и благо края. В добрых же и благих намерениях князя Михаила Семеновича Воронцова уж, конечно, никто не усомнится. Но ошибаться, увы! присуще человеку.

Итак, сумбур и переполох в Тифлисе были общие; но когда разнеслась весть, что командир грузинского гренадерского полка, флигель-адъютант его императорского величества, полковник Юрий Алексеевич Копьев отрешен от командования полком, предан военному суду и будет лишен звания флигель-адъютанта, [535] тогда ужас овладел всеми, и пресловутый желтый ящик, грозно вывешенный у главного подъезда дворца князя-наместника, принял какой-то особенный вид; были и такие робкие смертные, которые, проходя мимо его, украдкою клали на себя крестное знамение и творили молитвы в роде: «помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его» и т.д. Действительно, событие было крупное, да и обвинения, возведенные на Копьева, немаловажны: он обвинялся в жестоком обращении с подчиненными ему солдатами полка, вследствие чего, один из них лишил себя жизни через повешение, — каковое происшествие, будто бы, скрыто по приказанию Копьева, — и в недоброкачественности провианта, поставлявшегося им для полка на коммерческом праве, отчего значительно увеличилась смертность нижних чинов и терялось на очищение до двадцати фунтов в куле муки, что и относилось на ответственность рот и команд исполнявших убыль эту собственными артельными деньгами. Слова нет, что если бы обвинения оказались справедливыми, то полковник Копьев вполне был бы достоен постигшей его участи и, конечно, ни в ком не встретил бы к себе сострадания и сочувствия; но негласные слухи об этом событии ходили совершенно другие по Тифлису: говорили, например, что вся суть заключается в старинной вражде князя Воронцова с отцом Копьева, известным проказником и любимцем императора Павла Петровича; что донос на Копьева был безымянный и писан личным врагом его, которого он выжил из полка, как человека негодного; что, наконец, производство дознания, по этому доносу, порученное полковнику Г**, который давно, но безуспешно домогался получить в свое командование какой-либо полк, ведено им совершенно неправильно, с предвзятою целью обвинить Копьева, выслужиться тем перед князем и, в награду за такой недостойный поступок, быть назначенным командиром грузинского гренадерского полка. Как бы то ни было, но вскоре получен был высочайший приказ, которым полковник Копьев лишался звания флигель-адъютанта его величества и предавался военному суду арестованным в Тифлисе. Тяжелое впечатление на всех вообще произвело это известие, тем более, что общественное мнение, как я уже сказал, далеко не безусловно обвиняло Копьева. Какая громадная разница с событием, происшедшим в Тифлисе 8 или 9 лет перед тем! Тогда, в лишении звания флигель-адъютанта и в предании военному суду командира эриванского карабинерного полка, полковника князя Дадьяна, все видели вполне заслуженную им кару за противозаконные его действия и управление полком, как бы наследственною вотчиною [536] крепостных крестьян. Копьева же положительно никто не обвинял, а все наперерыв старались выказать ему участие и сочувствие, и, несмотря на строжайший арест, которому он был подвергнут, находили все-таки возможность утешать и успокаивать несчастного страдальца.

В члены комиссии военного суда, наряженного над полковником Копьевым, попал и я; составлена же она была так: презус — генерал-майор Чекмарев; асессоры: артиллерии полковники князь Бектабеков и Чаплиц; майоры: эриванского карабинерного полка я, Фелькнер, мингрельского егерского — Гаркушенко, тифлисского егерского — Воронченко и тифлисский плац-адъютант, капитан (впоследствии майор) Гурский; аудитор — Кабенин.

Никогда не забуду я первого заседания комиссии, когда мы, приняв, по обряду суда, присягу, послали члена плац-адъютанта Гурского за полковником Копьевым, а по прибытии его, прочли предписание об открытии комиссии военного суда и предложили ему заявить, не имеет ли он законных причин к устранению кого-либо из членов? Никто из нас не узнавал в этом, представшем пред нами, убитом горем штаб-офицере, за два месяца пред тем блестящего, счастливого флигель-адъютанта государя императора, полковника Копьева. Перед нами смиренно, с поникшей головой, стоял, внимательно следя за чтением аудитора, дряхлый, согбенный старик, в черных, как смоль, волосах которого серебрилась недавняя, обильная седина; морщины быстро избороздили знакомое нам приятное, красивое лицо его, а глаза, так недавно озарявшиеся пламенем счастья и веры в будущее, теперь тускло глядели из-под нависших бровей, и невольная, неудержимая слеза вытекала из них на исхудавшие, почерневшие щеки.

Мертвая тишина царила в комиссии во время чтения аудитора; безмолвно выслушали мы Копьева, сказавшего, что он не считает себя вправе сомневаться в ком-либо из нас, что он вполне убежден, как в благородстве и беспристрастии нашем, так и в своей невинности, и твердо уповает, что, при благонамеренных и нелицеприятных действиях членов комиссии, одушевляемых принятою ими пред лицом Бога Всемогущего присягою, истина, а с нею и правота его восторжествуют и козни врагов его обратятся на их преступные головы. Не знаю, что происходило в сердцах моих сотоварищей, но я задыхался от душевного волнения и тогда же дал себе обет употребить все средства, все усилия мои, чтобы правда была обнаружена, и быть строго беспристрастным и справедливым в этом деле, хотя бы подвергся [537] сам всяким невзгодам от сильных мира сего. Обет этот был, видимо, принят Господом сил, избравшим меня орудием святой воли своей, и все впоследствии случилось по внутреннему предчувствию моему.

Затем начались ежедневные заседания комиссии; но на первых же порах всем резко бросилось в глаза, что полковник Копьев был предан суду без формального следствия, как то требуется основными законами нашего судопроизводства; что к обвинению его, послужили: а) дознание, произведенное полковником Г**, без присяжных или даже письменных показаний, спрошенных, будто бы, им лиц, и б) представленная им же, Г**, проба недоброкачественного хлеба, вредного для употребления в пищу, испеченного, будто бы, из поставлявшегося Копьевым провианта и взятая, по заверению Г** же, в пекарне инвалидной полуроты грузинского гренадерского полка. Непостижимо было, как мог полковник Г** прослуживший много лет в военной службе, допустить в столь важном деле такие непростительные промахи, как представление пробы хлеба, опечатанной только его печатью, без составления акта о взятии таковой именно в пекарне инвалидной полуроты и именно такого качества, за подписью и приложением печатей дежурных офицеров по полку и батальону, командира и артельщика полуроты и дежурного по госпиталю медика? Как бы не взять ни одного формального показания от спрошенных им, о злоупотреблениях полковника Копьева, нижних чинов, а говорить глухо, что такие-то и такие-то сообщили ему то-то и то-то, забывая, что от официальной передачи этих, крайне неопределенных, рассказов начальству, зависели участь и честь человека, до того ничем незапятнанного, пользовавшегося общим уважением и высоким благоволением государя императора? Невольно приходилось задаваться мыслью, что дело это выходит из ряда обыкновенных; что обвинения голословны, не подтверждены присяжными показаниями; что поспешность, с которою решалась судьба Копьева, более чем загадочна и подозрительна; что только от добросовестного и неуклонно-честного образа действий членов комиссии зависит разъяснение истины, и что этого им следовало, во что бы то ни стало, добиться. Таково было мое убеждение, и я неизменно руководился им до конца; разделяли ли его прочие члены комиссии и сочувствовали ли мне, — не знаю; но упущения Г** были так очевидны; невозможность постановить приговор, без предварительного производства следствия, столь непреложна, что по первому заявлении моему о том, всеми признано было необходимым просить разрешения высшей власти, командировать для [538] этой надобности двух или трех членов комиссии, при аудиторе, в г. Гори, штаб-квартиру грузинского гренадерского полка; до получения же ответного по сему предписания, заседания комиссии приостановить.

Ходатайство комиссии, о разрешении производства следствия, было принято неблагосклонно, и если бы не, личное влияние начальника главного штаба, генерал-адъютанта П. Е. Коцебу, признавшего справедливость такового, то в нем несомненно было бы отказано; но вот, однажды, презус пригласил нас в заседание, прочел нам полученное собственно им, — не но званию презуса комиссии военного суда, учрежденной при тифлисском ордонанс-гаузе над полковником Копьевым, а как генерал-майором Чекмаревым, — предписание такого содержания, что «хотя князь-наместник вполне убежден в виновности полковника Копьева, достаточно обнаруженной уже как дознанием, произведенным полковником Грекуловым, так и в особенности пробою хлеба, представленною этим штаб-офицером, но, для вящего раскрытия злоупотреблений Копьева, разрешает, отправить в г. Гори, для производства формального следствия, трех членов комиссии при аудиторе, под председательством г. презуса».

Прочитав эту, поистине замечательную, бумагу, генерал-майор Чекмарев сложил ее и спрятал в карман, а аудитору предложил составить протокол о точном ее исполнении; все члены безмолвствовали, украдкою поглядывая друг на друга, как бы желая высказать тем, что они пришли к убеждению, что напрасно навлекли на себя неудовольствие князя-наместника, так как безусловное признание его сиятельством виновности Копьева, ясно доказывает, что ничто его не оправдает, потому что... ну, хотя потому, что сила солому ломит! Я один смотрел на это иначе; я глубоко сознавал, что теперь-то именно наступила решительная минута действовать и что, упустив ее, дело ничем уже не исправить; а потому, в самых почтительных выражениях попросил г. презуса еще раз прочитать предписание; когда же он это исполнил и затем вновь собирался спрятать бумагу, то я заявил мнение, что она необходимо должна быть приобщена к делу, как документ, разрешающий производство следствия; что ее следует выслушать и передать аудитору, а отнюдь не прятать. Генерал-майор Чекмарев, видимо смущенный таким требованием, принялся горячо мне возражать, опираясь на то, что предписание адресовано лично ему, а не презусу комиссии; но на это я совершенно спокойно и твердо отвечал, что, в таком случае, не нужно было вовсе читать его в [539] присутствии суда; а то, что раз прочитано, то по закону должно быть приобщено к делу, присовокупив при том, что если мое справедливое желание почему-либо не будет исполнено, то я вынужденным найдусь представить особое об этом мнение, с прописанием текста предписания. Невмешательство прочих членов в этот спор наш ободряло генерал-майора Чекмарева и он настойчиво продолжал упорствовать, так что я приступил уже к составлению протеста; но, в это время, аудитор, подойдя к нему, начал шепотом что-то ему говорить, вероятно, разъяснять несостоятельность его упорства, — и тогда генерал Чекмарев передал предписание ему, приказав, во всеуслышание, составить протокол. Так как я только этого домогался, то подавать мнение делалось бесполезным; а потому, дождавшись написания и подписания протокола и убедясь, что знаменитое предписание, действительно, приобщено к делу, я, совершенно довольный и счастливый таким успехом, оставил присутствие комиссии.

Считаю излишним разъяснять всю важность одержанной мною победы. Каждый легко поймет, что приобщение к делу такого знаменательного документа, как это предписание, которым явно обнаруживалось предвзятое убеждение высшей в крае власти в несомненной, хотя фактически еще не доказанной, виновности Копьева, послужит, при рассмотрении дела в генерал-аудиториате, непреложным фактом, что Копьев не настолько преступен, насколько имелось в виду это выставить и, быть может, сделается как бы точкою опоры для его оправдания.

Не скрою, что в этот день я был совершенно счастлив и доволен собою, — но, увы! такому блаженному состоянию не суждено было долго длиться, — к вечеру рассыльный казак привез мне из корпусного штаба повестку, чтобы я на завтра, в десять часов утра, явился к князю-наместнику. Делать было нечего; и за полчаса до назначенного времени, я уже был в приемной, откуда дежурный адъютант, штаб-ротмистр князь Л. М. Дондуков-Корсаков, ввел меня в кабинет князя Воронцова. Он встретил меня на середине комнаты и холодно — вежливо отдал мне поклон, откинув притом обе руки на спину. Несколько секунд шло в тяжелом молчании; по едва заметному подергиванию тонких губ его и напряженной иронической улыбке, я тотчас заметил, что князь не на шутку взволнован и что разговор будет серьезный.

— «Я позвал вас», — начал князь, — «для того, чтобы сказать сим, что мне очень не нравятся возражения, которые вы позволяете [540] себе делать в комиссии военного суда над полковником Копьевым; вам известно, что я признаю штаб-офицера этого виноватым, а потому оправдать его нельзя.»

На ответ мой, что все обстоятельства дела этого разъяснятся следствием, которое, с разрешения его сиятельства, будет произведено командированными для того членами суда, а что теперь еще нет законного основания признать Копьева безусловно виноватым и постановить приговор, — он, с явным неудовольствием, продолжал:

— «Мне нет дела до следствия; это все вздор; приказываю вам, отнюдь никаких мнений не подавать, и чтобы дело Копьева было окончено, в кратчайший срок, его обвинением. Слышите! я этого требую!»

Вся кровь хлынула мне в голову, при этих жестоких словах, и я едва устоял на ногах. Все, самые теплые, самые святые мои верования и убеждения разбивались ими в прах; сердце мое было как бы надорвано ими, — но я был тогда молод, впечатлителен и пылок, а потому, скоро оправившись от невольного смущения и собрав все силы, твердо отвечал:

— «Не могу, ваше сиятельство, считать мои действия в деле полковника Копьева неправильными; приняв же раз присягу, обязан поступать по долгу совести и чести, и не могу допустить, чтобы наместник справедливого и милостивого царя русского требовал от меня чего-либо иного. Утешаю себя мыслью, что вашему сиятельству угодно было только испытать твердость моих убеждений.» — «Очень рад, что вы так верно поняли мои намерения», — живо возразил князь, — «будьте уверены, что я не забуду этого разговора; прощайте» (Слова князя М. С. Воронцова и мои ответы, били записаны мною в тот же день на моих памятных листках, а потому в точности их сомнения быть не может. А. Ф.).

С этими словами он быстро повернулся и пошел к письменному столу; я же, почтительно поклонясь ему, вышел из кабинета. Должно быть наружность моя ясно выражала происходившее, в то время, в душе моей волнение, потому что князь А. М. Дондуков-Корсаков, с свойственным ему сарказмом, прощаясь со мною, сказал:

— «Il parait que Vous avez en aujourd'hui votre Dargol» (Кажется, и вы побывали сегодня в Дарго.)

Хотя в этих словах князя слышался гадкий намек на многое и на многих, а также и на то, что я не участвовал в знаменитой [541] экспедиции прошлого года, — но они пришлись мне тогда по сердцу и я, крепко пожав руку приветливого князя, совершенно успокоенный его милою шуткою, поспешил оставить чертоги князя-наместника.

Слух о том, что князь-наместник вызывал меня, что он не доволен моими ответами, быстро распространился по городу и полкам, и пересудам не было конца; от меня даже, как от прокаженного, стали иные сторониться. Но меня это нисколько не волновало и не тревожило; твердое убеждение, что я честно исполнил свою обязанность, что действиями моими не руководили какие-либо пристрастные побуждения или корыстные цели, успокаивало мою совесть, и я с нетерпением ожидал возвращения следственной комиссии и возобновления заседаний суда. Около двух месяцев прошло в таком ожидании, тем более тягостном, что о действиях комиссии не было никаких слухов; но по тому непреложному закону природы, по которому всему на свете бывает конец, кончились и труды ее, и она, в полном своем составе, прибыла в Тифлис, привезя фолианты спросов, показаний, актов, книг и прочего.

Прошло еще несколько дней, употребленных аудитором на приведение в порядок произведенного комиссией следственного дела, — и начались, так нетерпеливо ожидаемые, заседания, в которых раскрылась перед нами вся истина, все козни и интриги, жертвою которых был злосчастный Копьев. Недаром же общественное мнение не обвиняло его, — не даром указывало оно на ложный, безымянный донос на него тайного врага и на недобросовестность дознания, произведенного полковником Г**. Вообразите себе, что буквально ни один обвинительный, против Копьева, пункт не подтвердился, как показаниями, спрошенных под присягою, нижних чинов, на словесные сообщения которых указывал Г**, так и тщательною поверкою артельных и харчевых книг, скорбных листов полкового госпиталя и другими фактами. Что же касается пробы хлеба, представленной Г**, то никто из чинов грузинского гренадерского полка даже не знал, когда и где таковая им взята. Не правда ли, что такая таинственность в деле, которое требовало, напротив того, непреложного официально засвидетельствованного удостоверения, что проба хлеба этого точно взята в пекарне инвалидной полуроты и что именно таким недоброкачественным хлебом пользовались нижние чины полуроты, более чем предосудительна и давала полное право осуждать полковника Г** и заподозрить его в злонамеренном оклеветании Копьева, с предвзятою, корыстною целью, [542] опираясь на безымянный донос, которым, к несчастью, был введен в заблуждение и сам князь-наместник.

Вот сущность полученных, по рассмотрении следствия, выводов.

Относительно повесившегося рядового оказалось, что он, за несколько недель до самоубийства, сильно запил (что с ним и прежде случалось) и сделал самовольную отлучку из своей команды, продолжавшуюся несколько дней; когда же он возвратился, то о поступке его было доложено полковнику Копьеву, по приказании которого пьяница наказан 50 или 70-ю ударами розог. Эта исправительная, вовсе не жестокая мера взыскания не подействовала на порочного солдата и он снова запил, снова самовольно отлучился и, дней через десять, найден повесившимся. Формальное следствие, наряженное по этому случаю, никаких причин, побудивших его к самоубийству, не открыло, кроме сильного запоя и затем страха, подвергнуться более строгому взысканию, чем то, которому он уже подвергся. По окончании, следствие было, установленным порядком, представляемо на рассмотрение и утверждение подлежащей высшей власти, которая постановила: «оставить случай этот без последствий». Никто из чинов грузинского гренадерского полка не заявил о жестоком обращении полковника Копьева с подчиненными; напротив того, общие отзывы о нем были, как о начальнике справедливом, добром, снисходительном и внимательном; в таком же точно смысле аттестовал его и командир кавказской гренадерской бригады. Сочувствие и участие к судьбе его в чинах полка было общее.

Относительно провианта, поставлявшегося полковником Копьевым, обнаружено следующее:

Горийский уезд и город Гори, где была штаб-квартира грузинского гренадерского полка, известен в Грузии недоброкачественностью своего хлеба, в котором постоянно оказываются признаки других произрастений, преимущественно же рожков (Seculum Coruntum), имеющих весьма вредное влияние на здоровье людей; так что в то время, когда провиант для полка поставлялся подрядчиками провиантского ведомства, то, действительно, случаи заболевания и даже смертности, от употребления в пищу этого хлеба, были довольно часты в полку; это подтвердилось тщательным рассмотрением скорбных листов полкового лазарета. Имея об этом обстоятельстве верные сведения, бывший командир отдельного кавказского корпуса, генерал-адъютант Нейдгардт, предложил флигель-адъютанту его императорского величества полковнику Копьеву, принять на себя поставку, для командуемого им полка, провианта, [543] с тем, чтобы грузинский хлеб отнюдь не был допускаем к употреблению в пищу нижних чинов. Не желая противиться воле главного начальника края, полковник Копьев взял на себя подряд доставки провианта, но уж, ни в каком случае, не из корыстных целей, потому что объявил цену, значительно меньшую против цен подрядчиков. В точности исполняя принятое на себя обязательство, полковник Копьев не щадил ничего, чтобы приобретать провиант самого лучшего качества и в деле имелись даже точные доказательства того, что он нередко покупал хле6 дороже той цены, которая утверждена была правительством, без всякого за то от последнего вознаграждения. Такая добросовестность его увенчалась самыми удовлетворительными последствиями, так как случаи заболевания нижних чинов полка, от употребления в пищу недоброкачественного хлеба, если не вовсе прекратились (Такие случаи, иногда могли еще происходить, без сомнения, оттого, что низшие чины могли употреблять вредный хлеб в пищу на стороне. А. Ф.), то, по крайней мере, сделались очень редки; это блистательно подтвердилось рассмотрением скорбных листов и отзывом полкового медика. Смертных же случаев, за все время, вовсе не было.

Рассмотрение харчевых и артельных книг всех рот и команд грузинского гренадерского полка привело к убеждению, что на очистку провианта от посторонних веществ, не только 20 фунтов, но и 20 золотников на куль муки не отходило; мнимая убыль эта собственными солдатскими деньгами никогда не пополнялась, и никто из указанных полковником Г** нижних чинов, говоривших, будто бы, ему об этом, таких слов не подтвердил, хотя большая часть из них спрошена была следователями под присягою.

Что же касается пробы недоброкачественного хлеба, представленной Г**, то, как уже выше сказано, никто не видал, где и когда она была им взята. Следователи же добавили, что хлеб совершенно схожий с пробным по виду и качеству, постоянно продается в городе Гори на базаре, местными жителями; в ротах же и командах они всегда видели хлеб самого лучшего качества и никто из чинов полка не приносил им жалобы на недоброкачественность провианта, поставлявшегося полковником Копьевым, о котором все единодушно отзывались с самой лучшей стороны и высказывали живое и теплое участие к его незаслуженному, тяжелому горю.

Военно-судная комиссия делала свое дело и постановила: «дать полковнику Г** (который уже командовал мингрельским егерским [544] полком) очные ставки с теми нижними чинами грузинского гренадерского полка, на которых он поименно указал в своем дознании, как на лиц, заявивших ему, что провиант, поставлявшийся полковником Копьевым, был недоброкачественный, и еще то, что потеря 20-ти фунт, на куль муки, при очистке этого провианта, пополнялась собственными солдатскими деньгами. Назначение очных ставок вызвало небольшое разногласие во мнении членов суда, из коих некоторые находили, что эта мера может вновь навлечь на комиссию неудовольствие высшей власти; но необходимость принять таковой была столь очевидна, что скоро всякое опасение за «qu'en dura-ton» было устранено, и полковнику Г** послано приглашение, прибыть в комиссии ко дню, назначенному для явки в оную нижних чинов.

Боже праведный! И теперь, без особого, тяжелого чувства нельзя вспомнить о впечатлениях, вынесенных членами военно-судной комиссии из заседания этого знаменательного дня. Не дай, Господи, злейшему врагу когда-либо находиться в таком жалком, унизительном положении, в каком находился в этот день полковник Г**! Он едва мог выдерживать испытываемую им нравственную пытку. Вообразите, что все, без исключения, предъявленные ему нижние чины уличали его в глаза, — каждый, конечно, по своему, — что указания его на них совершенно ложны; что они никогда ничего подобного ему не говорили и говорить не могли, потому что были всегда довольны, как обхождением с ними полковника Копьева и его строгою справедливостью ко всем без исключения, так и провиантом, им поставлявшимся, получая который «они, — как говорили, — свет увидели, животики свои успокоили и перестали подвергаться одурению». Замечательнее всех прочих, была очная ставка Г** с одним стариком-инвалидом, состоящей при полку полуроты. Став пред зерцалом присутствия на колени, маститый старец, украшенный сединами, двумя Георгиевскими крестами, знаком ордена св. Анны 5-й степени и многими шевронами, со слезами на глазах, говорил: «Ваше превосходительство! Ваши высокоблагородия! Вот видите ли, я ведь старик, уж одною ногою стою в могиле; имею сыновей, все они на царской службе унтер-офицерами, грудь их, как моя, обвешана св. Егориями; имею внучат, они меня тешат и покоят; но не дай мне, Господь, увидать их не дай умереть на их руках, если я когда-либо говорил вот этому г. полковнику, что сидит в сторонке, о нашем бывшем командире и о хлебе, которым он нас кормил; а с чего их высокоблагородия пиши в лепорте, я не знаю, а только таких слов, что мне ноне [545] сказывают, и будто я их ему, когда он приезжал к нам, в Гори, говорил, и то не правда; видеть-то я его тогда видел и говорил с ним, но того, что он написал, ей Богу, — не говорил... Не загублю души пред концом жизни, — я ведь святую присягу принял, что буду показывать сущую правду и не попущусь, ни ради чего, на свидетельство ложно!»

Слушая старика, мы хранили глубокое молчание. Г** же сидел, как приговоренный к смерти: лицо его то бледнело, то багровело.

С окончанием очных ставок, прекратился живой интерес этого замечательного дела; тотчас же приступлено было к составлению выписки и ею кончилось мое в нем участие, потому что, сдав в то время сводно-учебный батальон и приняв 3-й батальон эриванского карабинерного полка, я отправился в экспедицию на лезгинскую кордонную линию и окончательного приговора не подписывал. Но исход суда над Копьевым мне известен: военно-судная комиссия не нашла его виноватым и, в таком виде, дело представлено было в Петербург на высочайшую конфирмацию. Государь император изволил обратить особое внимание на это дело (всем известно, как строго он относился ко всему, что касалось его флигель-адъютантов); но все, собранные судом, факты так красноречиво говорили в пользу полковника Копьева, что признать его виновным было невозможно. Сущность высочайшей конфирмации была, приблизительно, следующая:

«Полковника Копьева признать от суда и ответственности свободным и прикомандировать к образцовому пехотному полку; членам военного суда, подписавшим протокол о даче очных ставок полковнику Грекулову с нижними чинами грузинского гренадерского полка, сделать выговор, без внесения такового в формулярные их списки; а хотя и следовало бы подвергнуть полковника Грекулова той ответственности, которой подвергся бы полковник Копьев, если бы изложенное в дознании подтвердилось, но, вследствие ходатайства наместника кавказского и во внимании к его прежней, долговременной службе, ограничиться высочайшим выговором и арестованием на две недели с содержанием на гауптвахте, со внесением взыскания этого в формулярный его список». Так кончилось дело полковника Копьева. По приезде в Петербург, он имел счастье представляться государю императору, был милостиво им принят и через два или три месяца сделан командиром армейского пехотного полка. Во время крымской кампании, Копьев был генералом и командующим дивизиею, и в этом [546] звании, по окончании войны, он умер, вследствие падения из экипажа.

Что касается моего участия в спасении честного и невинного Копьева, то оно обошлось мне не дешево. Князь Воронцов исполнил свое слово: он не забыл моего с ним объяснения.

Несмотря ни на какие представления меня к наградам, — даже по двум реляциям, — князь-наместник безжалостно вычеркивал меня из наградных списков; и если бы не особое ходатайство начальника главного штаба, генерал-адъютанта Коцебу, то я не получил бы и ордена св. Анны 2-й ст. с мечами, — хотя в экспедиции 1850 года совершил, по распоряжению самого князя, переход из урочища Агдам-Тахты, через Кавказский хребет, к с. Цахуру, по местам, где еще никогда не бывала русская нога, с двумя только ротами и командою крепостных ружей, тогда как сам князь пришел в Цахур с несколькими батальонами, орудиями, казаками и сборною милициею.

А. И. Фелькнер.

Текст воспроизведен по изданию: Дело флигель-адьютанта Копьева. Рассказ из времени управления Кавказом кн. Воронцовым. 1845-1850 // Русская старина, № 4. 1873

© текст - Фелькнер А. И. 1873
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
©
OCR - A-U-L. www.a-u-l.narod.ru. 2009
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русская старина. 1873