ФАДЕЕВ А. М.

ВОСПОМИНАНИЯ

ВОСПОМИНАНИЯ АНДРЕЯ МИХАЙЛОВИЧА ФАДЕЕВА.

1849-й год.

Новый год, по обыкновению встреченный на бале у Воронцовых, начался для меня неприятным разочарованием. По многим причинам, довольно серьезным как в служебном, так и в семейном отношении, мне хотелось, чтобы зятя моего, Витте, прикомандировали из канцелярии наместника для занятий при мне (это было наше обоюдное желание). Я сообщил о том Сафонову, который, переговорив с князем, передал мне об его согласии, и дело считалось решенным; однакоже, без всякого основательного повода, оно в то время не осуществилось, что меня несколько огорчило. Давно уже мне была пора привыкнуть к таким разочарованиям, много я испытал их на службе и прежде, и после того; но слабости человеческие часто невольно берут верх. Заметил я впрочем, что вслед за какой-нибудь семейной или служебной неприятностью приходит событие приятное; так было и тут: 5-го Февраля 1849 года приехал ко мне в Тифлис давно ожидаемый сын мой Ростислав, что было для всех нас великою радостию. Я не замедлил представить его князю Михаилу Семеновичу, который принял его очень приветливо. Князь умел снисходить к увлечениям и необдуманным действиям молодых людей; знал подробно, в настоящем виде, всю сущность неприятного и вместе с тем пустого дела, которое задерживало прибытие к нам моего сына и, по его милостивому ходатайству, немедленно изгладились последствия сих действий.

С 24-го Апреля возобновились мои разъезды по Немецким и Русским поселениям. В этом году мне надлежало объехать Гокчинское озеро, пустынные берега которого изобиловали плодородными местами, удобными для новых поселений. По сохранившимся признакам, окружности озера были некогда оживлены большим народонаселением. [425]

Первое из новых поселений основано различными сектантами, Молоканами, Жидовствующими, старообрядцами, на самом берегу озера, и названо Семеновкою, по имени князя Семена Михайловича Воронцова, сына наместника. Князь, в благодарность за это, устроил там фонтан. Поселенцы скоро достигли порядочного благосостояния, особенно посредством рыболовства, которым они умеют заниматься лучше и с большею прибылью, нежели туземцы. Дорога в объезд озера идет у самых берегов и, против обыкновения, довольно сносная, даже местами для экипажной езды, Снежные горы постоянно находятся в виду, воздух чистый, и хотя местоположение большею частию гористое, но почва земли и растительность превосходные. Несколько мест были мною предназначены для новых поселений на землях совершенно пустопорожних и на пространстве около 40 в. между дер. Еленовкою и деревнею Коваром, которая вслед затем обращена в уездный город под названием Новый Баязет, в живописной возвышенной лощине, к сожалению несколько вдали от озера.

Я употребил на объезд озера, имеющего в окружности более 200 верст, четыре дня. В деревне Адиаман, верстах в двух от Гокчи, при устье речки того же имени, находятся хорошие рудники, которых я впрочем сам не видал, и здесь же меня угощали отличными балыками из лакс-форели. Далее, по невозможности переправиться через устье речки Мазрачай, при местечке Гиль, мы были вынуждены расстаться на время с береговой дорогой и пробиваться вовсе без всякой дороги, хотя красивыми местами, но до того дикими, что проезд по ним оказался вовсе невозможным: мы шли пешком, иногда ехали верхом, а несколько верст меня несли в креслах, которыми уездный начальник имел любезность и предусмотрительность для меня запастись. По счастию, эта незавидная переправа продолжалась не долго, и мы на следующий день выбрались на прежний путь. Ночи проводил я в Татарских кибитках.

На всем протяжении осмотренного мною пространства нашлось достаточно свободных мест для новых поселений, вследствие того, что эти земли большею частью или никому не принадлежали, или ими пользовались Татары, имевшие уже и без того в избытке отведенный им надел. Особенно замечательна долина Мазрачайская. В ней приблизительно 50 тысяч десятин прекраснейшей земли, а ею пользовались всего двадцать одна деревня, в 508 дымов Армян и Татар. Но занятие этой земли было отложено до генерального обмежевания земель в Закавказьи, и главнейше потому, что в то время не предвиделось еще прибытия в большом количестве новых Русских переселенцев. Все это пространство не имеет лесной [426] растительности, за исключением можжевелового кустарника, который здесь растет большими деревьями сажени в две и более вышины. Эта прекрасная Мазрачайская долина остается и теперь (1867-й год) в том же положении, как была в 1849 году. Генеральное межевание земель за Кавказом едва ли кончится и чрез пятьдесят лет, а тем временем Татары конечно найдут средства занять эти земли своими бесполезными аулами. Кажется, что хоть несколько значительных участков из пустопорожних земель можно было бы обмежевать преимущественно перед другими, именно с целью неизменного предположения о заселении их Русскими или другими переселенцами, кои были уже оседлыми на прежних местах жительства. Мера весьма желательная; но к сожалению не всегда делается то, что нужно.

Князь Воронцов имел намерение учредить на Гокчинском озере небольшое пароходство. По этому производились изыскания, но они остались без последствий. Нет сомнения, что это предприятие вполне осуществимо; но дело в том, что по устройстве пароходов им надобно дать какую-нибудь производительную деятельность, а для этого необходимо оживление береговой местности по обеим сторонам озера населением не только трудолюбивым, но и промышленным. Об этом следовало бы позаботиться прежде всего, ибо иначе пароходы были бы бесполезны: некого и нечего было бы перевозить. Совсем другое бы последовало, если бы напр. Мазрачайская долина была населена предприимчивыми и смышлеными жителями: они могли бы более усилить поставку в Тифлис жизненных потребностей и тем самым удешевить ценность их в этом дорогом городе.

Подвигаясь по берегу озера, я достиг до того места, где, по причине природных преграждений; крутых и высоких скал, прилегающих к самому озеру, не представляется уже удобств для новых поселений. Я повернул в Елисаветпольский уезд, к находящейся в 10 верстах от Гокчи, Молоканской новой деревне Михайловке, которую нашел я довольно обстроенной; оттуда направился чрез Торчайское ущелье по новой дороге, сперва на Делижанский тракт, а потом чрез сел. Караклис, Шогалинский лес (где некогда была проведена повозочная дорога, в последствии запущенная до невозможности) и перевалом чрез Безобдал, до военных поселений Гергеры и Джелал-Оглу, которое названо Русскими Каменкой.

Осмотрев урочище Гергеры, я нашел их по красивому местоположению, умеренному климату и другим условиям, довольно подходящим убежищем для спасения от Тифлисских жаров, и потому решился принять любезное предложение тамошнего батарейного командира подполковника Воропаева, провести в Гергерах лето с моей [427] семьей. Обратно в Тифлис прибыл я 4-го Июня. Он уже обратился в раскаленную духовую печь.

Лето в Гергерах прошло приятно и разнообразно. Утро я проводил, как всегда, в занятиях; после обеда устраивались большие прогулки пешком, на линейках и верхом по окрестностям, большею частию в живописное Безобдальское ущелье. Для меня достали отличную, спокойную лошадку из породы Имеретинских иноходцев, так называемых бача, и я часто ездил верхом, что было полезно для моего здоровья. Ко мне постоянно приезжали из разных мест чиновники по делам, также хорошие знакомые, гостившие у нас по нескольку дней; приходили местные артиллерийские офицеры и Воропаев с женой, приглашавшие и нас беспрестанно к себе. Сын мой с зятем ездили несколько раз на охоту в Борчалинское кочевье, где познакомились с известным в то время в крае агаларом Тоштамуром, который устраивал для них эти охотничьи забавы. Их всегда сопровождал проживавший тогда у нас ученый Александропольский мирза Абдула-Теймураз-оглы, которого мой сын взял к себе, чтобы учиться Татарскому языку.

Иван Васильевич Воропаев, заслуженный, отличавшийся в битвах с горцами офицер, Георгиевский кавалер и вместе с тем добродушнейший человек, имел одну непобедимую, фатальную слабость: неустрашимый со всякими врагами и супостатами, он страшно боялся мышей. При одном слове мышь он менялся в лице и начинал лихорадочно дрожать, а при виде ее положительно падал в обморок. Этот панический страх доводил его иногда до самых эксцентрических выходок. Впоследствии он был переведен батарейным командиром в Гори, и на первых же порах проделал такой казус, который долго оставался памятен Горийским жителям. По приезде его к новому месту назначения, все офицеры его батареи собрались представляться в первый раз своему начальнику. Воропаев бодро вошел в приемную, стал перед офицерами и вдруг побледнел как полотно, весь затрясся, выхватил из ножен шашку, вскочил на стул, потом на стол и, закрыв одной рукой глаза, другою стал отчаянно махать во все стороны. Предстоявшие офицеры, озадаченные таким необыкновенным явлением, разумеется, не могли его объяснить себе ничем другим, кроме припадка внезапного умопомешательства. Сцена продолжалась довольно долго. Воропаев совершал весь этот маневр в полном безмолвии: у него от избытка ужаса пропал голос. Все разъяснилось тем, что ему послышалось, будто в углу комнаты скребется мышь. [428]

Жена его Александра Николаевна, чрезвычайно симпатичная женщина как наружностию, так и душою, до замужества своего слыла самою красивою девушкой в Тифлисе, и хотя была дочерью неважного провиантского чиновника Мезенова, но генеральша Головина особенно дорожила присутствием на всех своих балах девицы Мезеновой, как украшением своего общества. Когда мы познакомились с Ворапаевыми, их довольно большая семья состояла, кроме их двоих с двумя малолетними детьми, из ее отца, матери и трех братьев. В самое короткое время все они вымерли, кроме старушки-матери и детей. Точно что-то роковое преследовало это семейство. Первым умер отец, старик Мезенов; вскоре потом умер в Гори Иван Васильевич Воропаев от горячки, оставив семью почти без всяких средств. За ним последовал от чахотки старший из братьев Воропаевой, молодой человек, только что окончивший курс Московского университета, служивший в канцелярии наместника, надежда и опора матери и сестры. Потом скончалась от чахотки же Александра Николаевна Воропаева, едва перешедшая за тридцатилетний возраст; а чрез несколько месяцев умер второй ее брат, офицер, от тифа. Третий брат, по выходе корпуса, служил офицером в Симбирске. Не прошло года после последней смерти, как все газеты наполнились описаниями страшных пожаров, свирепствовавших в Симбирске. Народ волновался, подозревая поджоги, и доискивался поджигателей. В числе различных эпизодов бедствия, газеты передавали и такой случай. Горела одна из улиц; собравшиеся толпы мрачно смотрели на гибель своего города. Тут же стояли два офицера, разговаривая между собою; один из них засмеялся. Из толпы раздался крик: «Смотрите! Мы погибаем, а они смеются! Это и есть наши злодеи-поджигальщики, в огонь их!» Толпа кинулась к офицерам, один из них успел вырваться и убежать, именно тот, который смеялся; он оказался Поляком; другого схватили и кинули живьем в самое жерло пламени. Сгоревший офицер был прапорщик Мезенов, последний сын старушки-матери.

Из числа лиц, навещавших нас в это лето, самым замечательным был упомянутый выше агалар Тоштамур, зажиточный Александропольский Татарин, прапорщик милиции и вместе с тем знаменитый разбойник. Может быть, он сам лично и не разбойничал, но во всяком случае, по репутации, за ним установившейся, считался весьма влиятельным лицом в разбойничьей сфере, что однако нисколько не стесняло его свободы и не мешало его хорошим отношениям с властями. Вероятно прямых улик не открывалось, а дело мастера боялось. Познакомившись с моим сыном и зятем [429] на охоте в Борчале, он прибыл сюда со всем своим кочевьем, водворившимся неподалеку от Гергер, в красивой долине, с целью отдать им визит. К тому же он был большим приятелем с нашим мирзой Абдаллой, честным и строгим мусульманином. Ага-Тоштамур устроил для нас увеселительное празднество в кочевье, очень занимательное и забавное, особенно для моих внуков, но окончившееся для нас весьма неблагополучно. Мы отправились туда с утра, всей семьей, с Воропаевыми, батарейными офицерами, большой компанией, и провели там целый день до позднего вечера. Тоштамур хотел отличиться и задать пир на славу: навез с собою или выписал всяких местных Татарских музыкантов, скоморохов, канатных плясунов, фокусников, акробатов, которые целый день представляли перед нами всяческие фарсы и штуки под аккомпанемент неумолкавшей зурны, бубнов и дикого для непривычных ушей Азиатского пения. Обедали в кибитках на разостланных коврах. Угощение, конечно, туземное, преизобиловало бараниной во всевозможных видах, а также сластями и конфектами, по обычаю восточных кондитерских, на бараньем жире. День прошел для нас шумно и оригинально. На возвратном пути, уже в поздние сумерки, мы ехали на линейках, а часть публики верхом, в том числе и мой Ростислав. Лошадь его, испугавшись чего-то, понесла; дорога шла косогором по склону горы, скопанной по окраине прилегающей к дороге; стараясь остановить лошадь, сын мой круто повернул ее в гору, рыхлая земля осунулась под ее ногами, и лошадь со всего размаха повалилась на землю боком. Седло было Азиатское с широкими медными стременами: при падении левая нога Ростислава проскользнула внутрь стремени и, придавленная всею тяжестию лошади, была ужасно изранена острым краем стремени, глубоко вонзившимся в тело и содравшим кожу более чем на четверть ниже колена. С большим усилием он выдернул ногу из-под лошади, пытался встать, но не мог, и трава около него мгновенно обагрилась кровью из раны. Все это происходило на наших глазах. Можно себе представить, как мы были перепуганы, и каково нам было смотреть на это. Спутники сына моего, подоспев к нему, подняли его, кое-как перевязали рану и, усадив с нами на линейку, привезли домой. Доктор нашел рану очень опасной, а чрез несколько дней объявил о необходимости отнять ногу из опасения Антонова огня; но сын мой, по счастию, не согласился на операцию, предпочитая лучше умереть, нежели лишиться ноги. Не доверяя медицинскому искусству доктора, он решительно устранил его от себя и начал лечиться у фельдшера, казавшегося ему благонадежнее. К великой нашей [430] радости, эта мера оказалась вполне удачной, и хотя Ростислав пролежал в постели почти шесть недель, но, слава Господу, рана совершенно закрылась, нога окрепла, и здоровье его восстановилось.

С этого времени началось наше знакомство с Тоштамуром, продолжающееся до сих пор. Приезжая в Тифлис, он всегда является ко мне, также как и в Александрополе, когда мне случается заезжать туда. Разговор его, не лишенный своего рода остроумия и юмора, иногда бывает очень забавен. Однажды, в Александрополе, он пригласил меня к себе на обед. Я вообще небольшой охотник до званых обедов, а тем более до Татарской кухни; но, не желая обидеть почтенного агалара отказом, принял его приглашение, однако в трапезе его участвовал умеренно, из опасения за свой желудок. Чрез несколько времени, уже в Тифлисе, я узнал от нашего мирзы Абдаллы, что Тоштамур для этого обеда украл быка у своего Александропольского муфтия. А муфтий у мусульман-шиитов высокое духовное лицо, в роде архиерея. В первый затем свой приезд в Тифлис, Тоштамур пришел к нам в гости. После обеда, за кофеем, разговор между прочим коснулся религиозных предметов, именно на счет магометанского учения о страшном суде. Мирза Абдалла, очень набожный шиит, считавший себя великим богословом, рассказывал, что на страшном суде будут судиться первыми и строже всех других мусульмане, а затем уже все прочие; что там будут присутствовать не только все люди, но даже все звери, все животные, что все жившее и дышавшее с сотворения мира предстанет на суд пред лицом Аллаха. Кто-то из присутствовавших спросил Тоштамура, боится ли он этого суда? «Что мне бояться», храбро возразил он; «вовсе не боюсь. Что я делаю такое, чтоб мне бояться?» — «Что делаешь?» воскликнул в увлечении мирза, «ты разве святой? И святые будут бояться, а ты кто такой? Мало ли ты делаешь каких дрянных дел на свете?» — «А что я делаю, ну скажи! Что я делаю?» — «Да вот хоть например, продолжал подумав мирза, помнишь, как ты в Александрополе для обеда эрнала (генерала) украл у нашего муфтия быка?» Агалар немножко сконфузился, не от кражи быка; а ему сделалось неловко, что я теперь узнал, что он меня потчевал краденым быком; но он сейчас же оправился. «Ну что ж что украл, ну и украл, что ж за важность!» — «Да ведь это большой грех», важно доказывал мирза; «если б у простого человека, так ничего, а у муфтия нельзя. Муфтий будет жаловаться самому Аллаху, скажет: я твой слуга, а вот Тоштамур меня обидел, украл моего быка; накажи его за это.» — «А я скажу, что это неправда, что муфтий врет».— «Не [431] можешь», горячился мирза, «тут же будет и сам бык! Бык скажет Аллаху: да, это правда, я бык Александропольского муфтия, Тоштамур меня украл и зарезал для обеда эрнала».— «И прекрасно!» обрадовался Тоштамур, «я сейчас же возьму быка за рога и отдам муфтию; скажу ему: на, вот возьми своего быка, и пожалуйста отстань от меня!» Такой неожиданный результат диспута крайне озадачил мирзу и рассмешил нас всех. Тоштамур был очень доволен тем, что привел в смущение своего антагониста и так удачно отвязался от него; даже казалось, он как будто предвкушал будущее, уже упроченное торжество своей находчивости на страшном суде. В этот же вечер, в разговоре, у него спросили, сколько у него жег? «Три жены», объявил он. При этом выразили удивление, как он может уживаться с тремя женами, тогда как у нас, Европейцев, и с одною не всегда уживаются, а от трех жен обыкновенно приходится вешаться, что доказывается даже всем известною баснею о Троеженце. «Ничего!» возразил Тоштамур; мне хорошо с моими тремя женами, потому что когда одна меня бьет, две другие всегда заступаются». Вообще этот Борчалинский герой прекуриозный Татарин 16.

В Августе месяце я с зятем и частию моего семейства ездил на неделю в урочище Дарачичаг, летнее пребывание Эриванских чиновников, на берегу Гокчи пересел в шлюпку и снова проехался по озеру, при чем заезжал в Армянский монастырь на скале Севанго. В Дарачичаге я осматривал древния церкви, хотя запущенные, с обрушившимися куполами, но любопытные по красивой отделке и прочному построению; ездил в караван-сарай, откуда любовался издали видом Арарата и дышал чистым легким воздухом этой здоровой местности.

В Гергерах окончил я и отправил к князю Воронцову проект нового преобразования управления государственными имуществами в Закавказском крае; а в половине Сентября мы расстались с Гергерами. Воропаев с своими офицерами устроил нам торжественные проводы до самой Каменки, где прощальный обед с [432] разливным морем Шампанского продолжался так долго, что мы едва к вечеру успели выбраться в дальнейший путь.

На третий день мы расположились на отдых в колонии Екатериненфельд, где дела меня задержали более двух недель. Жили мы тут спокойно и удобно. При нас в ней произошли два трагических случая. На площади, пересекающей главную улицу, в канаве, где не было и на пол-аршина воды, утонула маленькая колонистская девочка; а вскоре затем, один Немец, домохозяин, наработавшись в своем саду, прилег под деревом отдохнуть и крепко заснул; к нему тихонько подкралась гиена, забравшаяся в сад, и откусила у него нос. Бедный Немец, страшно обезображенный, едва не истек кровью. Здесь везде эти гадкие звери водятся во множестве, также как и шакалы, вой которых по ночам напоминает пронзительный детский крик или плач.

Из Елисабетталя мое семейство возвратилось в Тифлис, а я заехал еще в Мариенфельд, где оставался до конца Октября, главнейше по причине там устраиваемой и никогда не устроенной надлежащим образом Иорской канавы.

В Тифлисе мне не пришлось долго оставаться: в течение короткого времени я сделал еще несколько поездок по служебным надобностям. Под конец года, кроме обычных моих многочисленных кабинетных занятий, в нашем Совете также накопились довольно важные дела. Между прочим 14-го Ноября у нас происходило продолжительное заседание под председательством наместника, для обсуждений об открытии Эриванской губернии.

1850-й год.

Первые дни начавшегося 1850-го года ознаменовались получением высочайшего утверждения об уничтожении в Закавказском крае палат государственных имуществ и об учреждении при главном управлении, под названием «Экспедиции», в роде министерского департамента, управляющим коего назначен я. Много в начале мне было хлопот, много представлялось всяких затруднений при введении нового преобразования; не менее того возникло по сему случаю всяких говоров и толков на разные лады. Однако Экспедиция была торжественно открыта, и дела пошли вновь установленным порядком. Могу сказать по совести, что все зависевшее от меня к основанию лучшего устройства в новом ходе дел я сделал. Но успех хорошего и точного исполнения моих распоряжений от меня не зависел, потому что исполнителями на местах были уездные начальники, [433] непосредственно подчиненные губернаторам. Я мог только иметь ближайшее влияние на улучшение быта и организацию Русских поселенцев, а также на устройство водопроводов и водворение хотя некоторого порядка в управлении и пользовании лесами. Натурально, служебные мои занятия сравнительно с прежними удвоились.

Тогда же, в самом начале, я имел неприятность открыть плутовскую стачку двух из моих подчиненных чиновников, которых до того времени считал вполне благонадежными. Произошло это совершенно случайно. В одно воскресное утро, чиновник находившийся при мне с давних пор, еще из Астрахани, разбирал на моем письменном столе пакеты и деловые письма, полученные в тот день, распечатывал и читал их мне в слух, не заглядывая на адресы. В числе бумаг попалось письмо, адресованное в канцелярию Экспедиции Государственных Имуществ, писанное чиновником, заведывавшим многими значительными раскольничьими поселениями, к другому чиновнику, служившему в моей канцелярии. Письмо обнаруживало самым несомненным образом переписку их между собою и раскольниками о том, каким образом помогать последним в приписке и укрывательстве приходящих к ним беглых их собратий, разумеется, за хорошую плату. Это открытие тем прискорбнее подействовало на меня, что оба чиновника считались мною одними из лучших в моем ведомстве и были таким же образом зарекомендованы мною князю-наместнику, пред которым я был поставлен теперь в самое неловкое положение. Мне самому было очень досадно и совестно, что я мог так ошибиться в людях и своей ошибкой ввести в заблуждение других. Я счел своею обязанностию довести это обстоятельство до сведения князя, представил обличительное письмо и просил извинения в моем промахе. Князь Михаил Семенович спокойно меня выслушал, поглядел на меня как бы с легким удивлением, махнул рукой и улыбаясь сказал: «Вот нашли еще в чем извиняться! Со мной столько случалось таких историй, что я и счет им потерял. Я так привык к подобным открытиям, что давно уже сделался к ним равнодушен. Удивляюсь, как вы еще можете принимать это к сердцу. Разве можно узнать человека, пока он сам не проявит себя?».

Ранней весной Тифлис находился в ожидании нового, еще невиданного им зрелища: открытия первой в стране сельскохозяйственной, промышленной выставки. Князь Воронцов отнесся к этому делу с полным сочувствием, а потому для устройства его было оказано всевозможное содействие и помощь. Выставка открылась в Марте. Она вышла очень удачна для первоначального опыта в этом роде. [434] Я несколько раз осматривал ее, особенно сельскохозяйственный отдел, устройством которого занимался, по поручению князя, зять мой Ю. Ф. Витте. Всю же выставку вообще устраивал приехавший в прошлом году из Петербурга к Воронцову, тайный советник барон Мейендорф, человек образованный, но необыкновенно плодовитый прожектер, а вместе с тем превеликий фантазер. Он пробыл в Тифлисе несколько лет, которые посвятил исключительно на измышление разных глубокомысленных предприятий, оказывавшихся, за немногими исключениями, одни несостоятельнее других. Между прочим он уговорил князя основать пароходство на Куре и многие хозяйственные заведения в больших размерах. Все эти плоды подвижного воображения поглотили много денег, и все они, еще до выезда барона из Закавказья, успели разлететься прахом.

В Марте у нас в Совете состоялось продолжительное заседание, заключавшееся в совещаниях об учреждении новых гражданских мундиров на Кавказе. Обсудили и учредили. А 29-го того месяца я с зятем моим присутствовал у князя Воронцова на открытии Общества Сельского Хозяйства.

Приблизительно около этого времени, разыгралась маленькая история, поставившая в крайне неприятное недоумение все Тифлисское народонаселение. Совершенно неожиданно для всех, городские торговцы мясом закрыли свои лавки и прекратили торговлю говядиной. Вышло это вследствие того, что с некоторых пор мясные продукты в городе стали без всякой причины повышаться в цене, что возбудило ропот и жалобы жителей, дошедшие до сведения наместника. Князь приказал немедленно понизить таксы и строго наблюдать за исполнением этого распоряжения. Оно так не понравилось мясникам, что они, не долго думая, сделали между собой единодушную стачку и внезапно заперли все свои лавки. В продолжении двух дней, нельзя было достать ни за какие деньги куска говядины, весь город содержался на строжайшем посте. Поднялся общий крик. Князь Воронцов призвал губернатора князя Андроникова и крепко распек его за подобные беспорядки в городе. В след затем, драматизм мясной истории начал принимать трагикомический характер. Надобно знать, что князь Иван Малхазович Андроников, популярно называемый в Грузим просто «Малхазыч», хотя в молодости служил в гвардии, живал в Петербурге, но к Европейской цивилизации ни чуть не приобщился и сохранил себя во всей полноте, по нраву и обычаям, цельным Азиатским человеком. Храбрый на войне, крайне неподатливый в общежитии, он имел весьма слабые понятия о Русских законах, также как о размере прав должностных лиц; он [435] даже не мог или не хотел одолеть премудрости Русской грамоты и долго не умел подписывать своего собственного имени: вместо «Андроников» писал «князь Андроков». (Уже назначенный Тифлисским губернатором, он выучился этой хитрости после многих прилежных стараний и умственного напряжения). Сильно раздраженный вышесказанной головомойкой наместника и желая на ком-нибудь выместить злость, он отправился прямо в градскую думу. В присутственной зале он застал заседание думы в полном собрании и, без дальних объяснений, ожесточенно напустился на городского голову, с криком и ругательствами обвиняя его и думу во всей происшедшей неурядице. Озадаченный голова резонно возразил озлобленному губернатору, что его сиятельство напрасно изволит так кричать и браниться, что дума ни в чем не виновна, что ее дело надзирать за торговлей, смотреть за соблюдением таксы, а за порядком мясных лавок и мясников обязана смотреть полиция; всем известно, что полиция в Тифлисе самая дрянная и полицейские никуда не годятся; и что князь Андроников, как прямой начальник полиции, должен обратиться с своей руганью к ней, а никак не к думе, не имеющей в этом деле никакого участия, следовательно и ответственности. Слова эти привели пылкого генерала в такой гнев, что он, окончательно рассвирепев, с яростию ударил кулаком по столу и вскричал неистовым голосом: «Если бы у меня теперь был кинжал, я бы тебя сейчас же заколол!» После этого краткого, но потрясающего возгласа, князь Андроников с грозным видом удалился из залы присутствия.

Возвратившись к себе домой в самом сердитом расположении духа, поджигаемый страстным позывом отомстить голове за его продерзости, он первым делом послал за своим секретарем (помнится, князем Джоржадзе), толковым чиновником, приставленными к нему специально для его руководствования и вразумления. При появлении секретаря, губернатор ошеломил его объявлением энергичного приказа к неотложному исполнению. «Как можно скорее, сделайте распоряжение, чтобы градского главу немедленно схватить и высечь плетьми на площади.» Чиновник, хотя хорошо знакомый с нравом своего начальника, сначала не поверил своим ушам, но, по вторичном возглашении приказания, осмелился скромно заметить: — «Ваше сиятельство, это невозможно! По Русским законам вы не имеете права сделать такое распоряжение, и его никто не послушает».— «Как не послушают? Что ты знаешь! Ну в таком случае, я приказываю сейчас же ему забрить лоб и отдать в солдаты.» — «Этого тоже никак нельзя сделать». — Гм! сердито заворчал Малхазыч, так [436] пусть его сегодня же запрут в острог! — «И это никак невозможно».— «А я хочу непременно чтобы его хоть высекли! Если нельзя публично, то пусть домашним образом». — «Городского голову нельзя высечь».— «Так пусть по крайней мере его посадят под караул.» — «Городского голову нельзя посадить под караул».— «И под караул нельзя?!» — «Ни под каким видом нельзя». — «Ты что знаешь! Я не могу под караул?!» — «Не можете, ваше сиятельство, ничего этого вы не можете сделать. Городского голову вы не можете ни высечь, ни отдать в солдаты, ни запереть в острог, ни посадить под караул.».— «Кто так сказал?» — «Закон так сказал». — Андроников отчаянно замычал, остановился, помолчал, подумал, и наконец воскликнул решительным тоном: — «Ну так я пойду, побью его!» — «Вот это другое дело, одобрительно согласился секретарь, побить городского голову вы можете, если вам угодно; вы его побьете, он вас побьет, и прекрасно, тем все и кончится». Однако князю Андроникову не удалось удовлетворить себя даже и этим маленьким удовольствием. Сам ли передумал, отсоветовал ли кто, только он головы не побил. Может быть, не успел, потому что вынужденный принять скорейшие меры для освобождения города от неурочного мясопуста, он должен был прежде всего заняться этим делом; а потом, погодя, уж кипяток остыл, и страстный порыв мстительности улегся. С мясниками он управился скоро: не затрудняясь мероприятиями, он объявил базарным революционерам, что если они сегодня же не начнут торговать мясом, то он вытребует солдат, прикажет разбить все мясные лавки и выкинуть на улицу все что там найдется. Эта резолюция подействовала очень успешно, и с того же дня говядина снова появилась в городе.

Четыре года спустя, во время Крымской войны, князь Иван Малхазович Андроников воевал с большим успехом в Закавказии. Командуя Гурийским отрядом, он усердно колотил Турок, а в Кобулетском санджаке, при реке Чолоке, расколотил на голову мушира Селим-пашу с его 34-х тысячным корпусом, забрав в трофеи победы весь лагерь, всю артиллерию, пушки, знамена, значки и множество оружия. Нет сомнения, что побиение враждебного Турецкого мушира не в пример славнее и лестнее побиения безобидного градского головы. Надобно полагать, что такая удача на поле брани вознаградила с лихвою князя Ивана Малхазовича за неудачу в Тифлисской городской думе. Но в тот день гневного увлечения, когда ему так сердечно хотелось разнести в дребезги, или хоть по крайности посечь дерзновенного голову, если бы в тот день предложили будущему Чолокскому герою, разгромившему Турецкий корпус, [437] выбор между муширом и головой, едва ли бы не вышло на оборот, и пострадать бы пришлось не муширу, а голове.

Князь Андроников тогда оказал мне большую услугу, дав указания на участки свободных земель в Кахетии (его родине), для поселения колонистов или Русских переселенцев. Я нарочно 3-го Мая поехал в Кахетию для обозрения этих участков и нашел их вполне удобными. Я проехал на Сигнах и Телав в Сигнахском уезде видел казенных и церковных крестьян в той же крайней бедности, о коей упоминал выше, по причине (кроме неурожаев) накопившихся неоплатных долгов Армянам-кулакам, Князья и дворяне тоже быстро беднели, как от беспечности, так и от раздробления имений, чему никаких пределов до сего времени у них не постановлено. Князей в уезде больше всего Андрониковых и Вачнадзе; самый богатый из них, наш губернатор Иван Малхазович, имеющий здесь двести дымов крестьян.

За Сигнахом замечательно Анахское ущелье, как по местоположению, так и особенно по множеству родников, на коих устроено более сорока небольших водяных мельниц. До станции Мокучанской дорога пролегает в долине близ селений, раскинутых на лево, почти беспрерывною цепью, по скату гор, у подножия коих тянутся сплошным рядом виноградные сады. Лучшие из селений, Карданах и Бакурцихе, помещичьи; первое почти все князей Вачнадзе. Телавский уезд начинается в четырех верстах от станции; дорога проходит уже через самые селения и между садами. Места прелестные: с правой стороны горы снежные, с левой покрытые густым лесом. Наиболее выдающееся из селений — Цинондалы, принадлежащее князьям Чавчавадзе.

Телав городок небольшой, но живописно расположенный на пригорке, с разбросанными каменными домами и садиками. Крепость еще довольно уцелела; в ней две церкви и дворец царя Ираклия, в котором три комнаты возобновлены, а прочая часть в разрушении. Отсюда я повернул на Гамборы, в 30-ти верстах от Телава, по низменности, покрытой садами и рощами; далее, поднявшись верст на двенадцать в гору, спустился на столько же вниз, большею частию лесом. Дорога хотя не слишком каменистая, но постоянно грязная и топкая по причине горных родников, отчего устройство ее очень затруднительно. Я вынужден был сделать почти весь этот переезд верхом. В Гамборах, пообедав у батарейного командира подполковника Левина, к вечеру прибыл я в колонию Мариенфельд, дабы осмотреть Иорскую канаву, уже оконченную по Самгорскому полю. [438]

Дня через два я выехал в Лачины на встречу князя Воронцова, проезжавшего в Дагестан. Его провожали княгиня Елисавета Ксаверьевна, ее родственница графиня Шуазель, князь Бебутов, начальник штаба Коцебу, Сафонов и много других. Вместе с ними я отправился на канаву, которую князь желал видеть. Он остался ею доволен, только приказал провести далее до впадения в овраг, чтоб вода могла удобнее прямо стекать в Демурчасальскую канаву на Караясской степи; сделал распоряжение об исправлении последней канавы, о построении каменного моста, монумента при нем. одобрил все мои распоряжения и поехал со всей свитой обедать и ночевать в Мариенфельд, где я пробыл у него до десяти часов. На следующий день князь продолжал путь в экспедицию, а княгиня с графинею, распростясь с ним, повернули обратно в Тифлис, куда и я за ними последовал.

Я застал город в необыкновенном движении, по случаю происходившего в тот день, 14-го Июня, погребения в Мцхете последней Грузинской царицы Марии Георгиевны, умершей в Москве и привезенной в Грузию после слишком сорокалетнего отсутствия, для помещения в общей царской усыпальнице Мцхетского собора, возле ее мужа царя Георгия, умершего в 1800 году. Все туземное общество и народонаселение стремилось в Мцхет отдать последний долг праху ее. Эта царица, из семейства князей Цициановых, вдова последнего Грузинского и Кахетинского царя Георгия XIII-го, наделала в свое время много шума и возбудила много толков.

В начале столетия, вскоре по присоединении Грузии к России, главнокомандующий князь Цицианов, по приказанию из Петербурга, предложил вдовствующей царице немедленно выехать со всем семейством из Тифлиса в Россию. Царица наотрез отказалась. Князь Цицианов, не смотря на то, что сам был Грузин по происхождению, а может именно по этой самой причине, не слишком церемонился с туземной аристократией. Он послал к царице храброго генерала Лазарева (победителя Омара, хана Аварского) с дорожными экипажами н строжайшим наказом уговорить ее, усадить в экипаж и без проволочек отправить в дорогу. Лазарев (по сказаниям молвы пользовавшийся близкой благосклонностью царицы), как ни старался убедить ее, но все было напрасно: она сердилась, бранилась и ехать не желала. Вынужденный исполнить приказание начальства во что бы ни стало, Лазарев хотел повезти ее силою. Тогда, говорят, произошла скандальная сцена: будто бы, в пылу гнева, царица дала ему пощечину, а он не задумываясь возвратил ей оную. Так или не так; только разъяренная царица вытащила [439] из под тюфяка тахты, на которой пред тем сидела, большой кинжал и заколола генерала. Он тут же скончался; а царицу с детьми сейчас же взяли, посадили в экипажи и отвезли в Белгород, где она жила на покаянии, кажется, при монастыре, несколько лет, а потом переселилась в Москву и пребывала там до конца жизни. Общее мнение, заслуживающее доверие, утверждало, что Лазарев убит не собственноручно царицей, а находившимся при ней бичо, молодым человеком в роде телохранителя, Кахетинцем Химшиевым, которому она отдала кинжал с приказанием убить генерала; а по исполнении этого приказания, взяла вину на себя, объявив себя убийцей для спасения настоящего убийцы. Это же, как говорят, подтверждал в Мцхете, на ее похоронах, сопровождавший тело из Москвы духовник ее, заявивший, что на предсмертной исповеди царица сказала ему, что генерала Лазарева не она убила, и просила после ее смерти объявить это гласно.

Для нашей летней перекочевки па этот раз было избрано военное поселение Приют, куда я со всеми моими и переехал 25-го Июня. Здесь не излишне сказать, что такое были военные поселения в Грузик. Кажется, что еще при Ермолове породилась мысль к основанию их, из отставных или выслуживших сроки воинских нижних чинов, с целью, с одной стороны, успокоения заслуженных воинов, коим возвращаться в Россию было или трудно, или за неимением близкого родства не для кого и не для чего; а с другой — чтобы между туземными населениями водворить Русский элемент. Таковой проект приведен в действие при главнокомандующих Головине и Нейдгардте. Для этих поселений избраны здоровые, хорошие места, почти все близ постоянных полковых квартир. Земли наделено вдоволь, на обзаведение сделано достаточное вспоможение, даны все средства для успешного водворения. При таких условиях поселения могли бы скоро утвердить свое благосостояние и приносить вообще пользу краю, особенно находясь большею частию не вдалеке от Тифлиса, где все продукты могут всегда сбываться по выгодной цене, если бы с самого начала их учреждения был установлен хороший надзор за их поведением и прилежанием к хозяйству. Но к сожалению, об этом-то и не подумали. Поселяне были сначала подчинены полковым командирам, которые об их нравственности и домашних распорядках вовсе не заботились, а считали их чем-то в роде приписных к полковым квартирам крепостных крестьян, и извлекали из них всевозможную пользу. Это дошло до сведения князя Воронцова, который предварительно поручил мне обозреть поселения, а потом составить проект о передаче их в управление [440] вновь учрежденной Экспедиции Государственных Имуществ, что мною и было исполнено. Правда, что и это распоряжение до сих пор вполне не достигло своей цели, именно потому, что эти поселения рассеяны по краю, и что ближайший надзор за ними на местах их жительства я должен был вверить местному начальнику из чиновников.

В одном из таких-то поселений я устроился на лето. Военное поселение Приют находится от Тифлиса всего в тридцати верстах, между Коджорами и полковою штаб-квартирою Эриванского гренадерского полка, Манглисом. Климат здесь хороший, а местоположение еще лучше. Главнокомандующий Нейдгардт основал близ этого поселения местопребывание на летнее время главных начальников края и всего главного управления, назвав его Приютом. Несколько зданий для квартирования их возведены из экономических сумм. Выбор места, по моему мнению, был самый удачный. Очень жаль, что доктор и фаворит князя Воронцова, Андриевский, склонил его изменить это распоряжение переводом летнего пребывания главного управления в Коджоры, где и климат суровее, и удобств для размещения чиновников, особенно небогатых, гораздо менее. Несколько тысяч рублей было брошено на постройку зданий, которые теперь уже развалились и совсем уничтожаются. Главное из них называлось Казармою.

Поселение Приют было тогда окружено лесом на близком расстоянии, а настоящий приют, где предназначалась резиденция главнокомандующих, находился совсем в лесу, местами дремучем, возле большой дороги, ведущей в Манглис, и все постройки тонули в зелени густой тенистой рощи. Проезжая дорога, на пространстве многих верст, шла в виде прекрасной аллеи, окаймленной с обеих сторон высокими зелеными стенами старых, ветвистых деревьев. Несколько лет после того, когда я подъезжал к Приюту, я просто не узнал этой местности: вместо аллеи в лесу широкая, пустынная дорога расстилалась в какой-то степи, а лес виднелся по бокам издали, чуть ли не на горизонте. Все кругом было вырублено. Как часто припоминалось мне чрезвычайно удачное, остроумное словцо бывшего министра финансов графа Канкрина. На одном из экзаменов в Лесном Институте, преподаватель спросил ученика: — «Какие водятся в лесах истребители, самые вредные для леса?» — «Хоботоносец и древоед», отвечал ученик.— «Нет, заметил присутствовавший на экзамене граф Канкрин, совсем не так: самые вредные истребители леса вовсе не хоботоносец и не древоед, а топороносец и хлебоед». По несчастию, сказано совершенно верно. [441]

Возле развалин дома, служившего некогда жилищем главнокомандующего Нейдгардта, а потом обращенного в казарму, в глубине рощи, в маленьком домике из двух комнат, проживал Грузинский помещик князь Тулаев, пожилой холостяк. Вероятно скучая в своем уединенном одиночестве, он был очень доволен нашим переездом в его соседство, всякий день приходил к нам, по вечерам играл со мною в преферанс и часто приглашал нас к себе в рощу обедать. Обеды конечно готовились моими поварами, из привозимых моих же припасов, а Тулаев отчасти угощал вином из своей деревни. Мы там в хорошую погоду с удовольствием проводили иногда почти целые дни: обедали на чистом воздухе, под тению вековых чинаров и орехов, гуляли в лесу, пили чай и возвращались домой поздно вечером всегда почти пешком. У нас постоянно были гости из Тифлиса и Коджор, также чиновники, офицеры по делам, знакомые, ехавшие в Манглис и оттуда, заезжавшие по дороге к нам отдохнуть и рассказать новости. Все они в те дни отправлялись с нами обедать в лес, и время проходило очень оживленно. У Тулаева бывали и свои гости, два Грузина, один дворянин Чачиков и другой, называвшийся храбрым поручиком (фамилии не припомню), очень забавные люди, увеселявшие нас рассказами разных занимательных событий из жизни старой и современной Грузин. Оба они были не женаты и далеко не молоды. Особенно курьезно отличался в разговорах храбрый поручик, неглупый старичок, с приправой замечательного туземного юмора. Его однажды кто-то из нашего общества спросил, почему он до сих пор не женился? — «Вот, если б теперь было такое время, как при наших царях, то я давно бы уж женился. Я бы тогда купил своей жене чадру за шесть абазов, а она и носила бы ее шесть годов. А теперь, если я только женюсь, она сейчас скажет: дай мне башмак, дай мне клок, дай мне шляпка! — Я скажу: На что башмак? На что шляпка? А она скажет: У Тамамшевой есть башмак, у Орбелиановой есть шляпка, у Тумановой есть клок! — «А я где возьму деньги на шляпка и клок? Лучше не надо жены».

Вероятно по той же причине и Тулаев не женился, хотя средства к жизни у него должны бы быть порядочные: он имел 1800 десятин хорошей земли под лесом и с сотню душ крестьян. С таким состоянием в России всегда можно прожить без нужды; но здесь не Россия, а Грузия; здесь попадаются помещики и побогаче Тулаева, которые живут немного лучше своих буйволов, пребывающих в затхлых буйлятниках. Тулаев жил в своем домике, хозяйственно обставленном, но скудно и грязно. Он жаловался на [442] плохие дела, объясняя их тем, что лес дает мало, а крестьяне и того меньше. Раза три-четыре в год, по большим праздникам, к нему приходят из деревни несколько мужиков с поздравлением, приносят ему несколько кур, иногда и барана, а господин должен их за это угостить многими тунгами вина; мужики выпьют вино, и тут же зажарят или сварят своих кур с бараном, съедят их и уйдут назад в деревню. Тем почти и ограничивались отношения помещика к его крестьянам.

В Августе месяце стали ходить слухи, что в окрестностях Приюта завелась шайка разбойников: зарезали духанщика, бесцеремонно разъезжают по почтовой дороге, тут же останавливаются на роздыхи в ожидании добычи, спокойно пасут своих лошадей, стреляют по проезжающим, и все это днем, в виду казачьего поста и большой деревни военного поселения. По свидетельству местных жителей, подобных проказ в здешней окружности не водилось со времени вступления Русских войск в Грузию. Однажды мы только что встали от обеда, часу в пятом, как услышали отчаянный вопль, и к нам во двор вбежал Татарин в изорванной одежде, весь в крови, с криками кардаш! кардаш! (что значит по-татарски брат). Он так задыхался, что едва мог говорить; однако мы кое-как поняли, что он с своим братом муллой возвращался на кочевку из Тифлиса, куда они водили на продажу скот; недалеко от Приюта на них напали восемь человек разбойников, ограбили их, забрали деньги, лошадей, брата застрелили, а его самого схватили, завязали глаза и потащили в овраг вместе с телом брата. Водили его долго; потом стали рассуждать что с ним делать и куда им теперь идти; а Татарин тем временем сдернул платок с глаз и потихоньку от них удрал. Они кинулись его догонять, но по оврагам, трущобам, за камнями, лесом, потеряли из виду, и Татарину удалось добраться до Приюта.

В тот самый день у нас кстати обедали Тулаев и участковый заседатель князь Аргутинский, приехавший ко мне по делу, с десятком конных чапаров. Мой сын сейчас же всех их посадил на лошадей и, взяв еще с поста трех казаков, отправился на розыск по указаниям Татарина. Этот последний, еще совсем растерянный, повел их не на место убийства, а в лес, откуда ушел, под конец спутался и никак ничего не мог найти. Между тем смерклось, и так как разъезжать в темноте наобум по кручам, обрывам, непроходимому лесу, не привело бы ни к чему путному, то они решили отложить поиски до следующего дня. Однакоже на возвратном пути они напали на след: потоптанную лошадьми [443] траву и на ней резкую полосу, по которой тащили мертвое тело. След привел к окраине глубокого оврага, куда ночью спускаться было невозможно без риска сломать себе головы и поломать лошадям ноги о пни и корни деревьев. Здесь же нашли папаху убитого и должны были этим ограничиться.

На другой день поиски возобновились, но разбойников не настигли, а на дне глубокого оврага, в грязи, нашли труп убитого муллы. Поселяне перенесли его в Приютскую казарму. На груди его, под чохой, хранилась книжка с выпиской из Корана и девять рублей денег, уцелевших от разбойничьих рук, захвативших у него двести рублей, вырученных за продажу скота. Тем дело и кончилось, впрочем только с разбойниками, а с их потерпевшими жертвами, напротив, только с этого началось. Пошло следствие, приехал заседатель, задержал убитого и живого, наводил справки, ожидал прибытия лекаря для медицинского освидетельствования; лекарь не приехал. Наконец, через неделю, заседатель взял с родственников пострадавших Татар посильную подачку и отпустил обоих братьев, убитого полуистлевшего и живого полумертвого. Любопытно, что заседатель нашел что взять даже с человека, уже ограбленного разбойниками. Надо полагать, что если бы он, после того, как имел дело с заседателем, попался к разбойникам, едва ли они нашли бы у него что-нибудь кроме собственной кожи. Разбойники, убившие муллу, в туже ночь украли у Тулаева из конюшни две лошади. Значит, отдохнув по близости в лесу, они преспокойно вернулись снова на прежнюю почтовую дорогу за новыми заработками.

С наступлением осени наступили и мои служебные разъезды. Оставив жену мою с семьей в Приюте, я с Витте и Ростиславом поехал чрез Манглис на Цалку, Лорийскую степь, и оттоле прямою дорогою в Александропольский уезд. Там меня в то время занимали две водопроводные канавы под названием Боздаганской и Музуглинской, кои оживили большое пространство пустынной и плодородной степи и открыли весьма удобное место для поселения до 300 семей. Чуть ли эти канавы не были единственными, достигшими тогда цели их проведения. Не знаю, поддерживаются ли оне теперь.

Я остановился на несколько дней в Александрополе, откуда ездил осматривать канавы. На Музуглинской, в 25-ти верстах от города, меня встретил нарочно приехавший ко мне из Сардар-Абада участковый заседатель Квартано, старый мой знакомый еще с 1837-го года, по Пятигорску. Хотя должность участкового заседателя не совсем соответствовала его летам, так как он сам считал себе за семьдесят, а князь Александр Иванович Барятинский (очень любивший его, как [444] веселого, приятного собеседника) насчитывал ему почти Мафусаилов век, однако он был еще необыкновенно подвижной, живой старичок. Жизнь Квартано была сплетением самых необычайных похождений. По происхождению Испанец, хотя родившийся в России, человек совершенно порядочный, образованный, знавший множество языков, он в молодости служил офицером в гвардии. Но вздумалось ему повояжировать; взял отпуск и поехал заграницу, объездил Европу, завернул в Испанию, нашел там своих родственников, какие-то дела по наследству, и там засел на много лет, забыв о своем отпуске и Русской службе. Похождения его в Испании были самые разнообразные и превратные. Сначала ему везло. Он путался в политические дела, в заговоры, ловеласничал, дрался на дуэлях, подвергался многоразличным неприятностям, попадал в безвыходные положения, вывертывался из них и снова попадался. Раз даже попал в инквизицию, тогда еще деятельную в Испании (в первой четверти века), сидел в подземелье, даже испытал слегка удовольствие инквизиционных пыток, но и оттуда как-то успел выскочить. Поступив в военную службу, по тогдашним сумятицам в Испании, он воевал со всякими врагами, чужими и своими, опять замешался в какую-то революцию, кажется Риего Нунеца, и опять попал в Мадридскую тюрьму; его приговорили к расстрелянию. Тут каким-то образом удалось ему дать о себе знать Русскому посланнику, к которому он обратился, как Русский подданный и офицер. Посланник заступился, выручил его и отправил прямо в Петербург. Из Петербурга Квартано без дальних проволочек препроводили на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк солдатом, коим он пребывал пятнадцать лет. Все эти злоключения нисколько не изменили его всегда веселого, беззаботно-добродушного характера. В полку он был любим товарищами и в приятельских отношениях с тогдашним полковым командиром Безобразовым. По производстве в офицерский чин, уже в преклонном возрасте, он послужил еще в полку несколько времени, потом перешел в гражданскую службу, проходил разные маленькие должности, и наконец встретил меня на Музуглинской канаве в сане участкового заседателя. Впоследствии он поступил в мое управление лесничим, а затем пристроился на службу по провиантской части. Главное достоинство Квартано заключается в том, что он преинтересный рассказчик неистощимого запаса анекдотов, всяких забавных проделок и историй, которые он умеет мастерски передавать. Ему теперь далеко за восемьдесят; но ему все еще очень не хочется умирать. Он с грустным видом, потихоньку, сообщает добрым [445] знакомым о своем желании, чтобы на его могильном камне была сделана надпись:

Здесь лежит Квартано,
Который умер слишком рано.

В нашем путешествии такой сопутник был истинной находкой.

Ехали мы в Александрополь и обратно почти все верхом, карабкались по горам, трущобам, обедали в степи, в лесах, у ручьев, ночевали в кибитках и буйлятниках. В иных деревнях попадались и сносные квартиры, где мы даже устраивали преферанс. Заезжали в аулы, кочевки, Греческие, Армянские, Молоканские, Татарские поселения. На половине дороги между Амамлами и Кишлагом видели памятник Монтрезору, убитому в 1804 году, сооруженный Воронцовым. Однажды пришлось нам заночевать в глухом, диком месте, в горах. Усталые от трудного пути, поздней ночью, мы уселись в пустой сакле пить чай. Вдруг, в ночной тишине раздался резкий звон почтового колокольчика; мы удивились, что в такую пору и в таком месте кто-нибудь может ехать на почтовой тройке; но еще более удивились, когда уездный начальник, участковый заседатель и другие чиновники, провожавшие меня, очень серьезно заявили, что никто не едет.— «Как не едет? Да ведь это почтовый колокольчик!» — «Слышим, не раз уж слышали; только это никто не едет».— «Да откуда же колокольчик? Где он звонит? Ведь это же не эхо какое-нибудь».— «Какое эхо? Разве может быть такое эхо? Бог его знает, что это такое!» И чиновники только разводили руками в знак своего полнейшего недоумения, а на дальнейшие расспросы рассказали следующее. По свидетельству всех окружных местных жителей, здесь прежде никогда не было слышно никакого колокольчика. Лет десять тому назад, этими местами, по брошенной ныне дороге, внизу, в долине, проезжал ночью почтовой тройкой на перекладной с колокольчиком комиссариатский чиновник; на него напали разбойники, убили его и ямщика. С тех пор по ночам стал здесь раздаваться звон почтового колокольчика, и так громко, что слышен в горах на далекое расстояние. Позвонив несколько минут, он умолкает, а потом опять начинает звонить, и так продолжается до рассвета, когда звон совсем прекращается, и днем его никогда не слышно. По этому поводу уже наводили справки, расспрашивали жителей, но не могли добиться никакого объяснения; общее убеждение стояло на том, что этот таинственный звон происходит не от мира сего и есть прямое последствие убийства комиссариатского чиновника, ехавшего на тройке с колокольчиком. [446]

В конце Сентября я возвратился в Тифлис, где дня два спустя последовало достопамятное для страны событие: 25 Сентября Тифлис торжественно встречал прибытие путешествовавшего по Кавказу и Закавказскому краю Наследника Цесаревича Александра Николаевича. Я, вместе с прочими официальными лицами, ожидал от трех до шести часов в Сионском соборе приезда его высочества. Шествие, в сопровождении громадной толпы, со всеми амкарскими цехами, с их значками и атрибутами, двигалось медленно. По совершении молебствия экзархом Грузии Исидором, Наследник отправился, в открытом экипаже с князем Воронцовым, в дом наместника. На следующий день я представлялся в общем приеме его высочеству, а затем обедал на парадном обеде у наместника. На третий день вечером дворянство давало раут, в караван-сарае, близ темных рядов. Обширная, крытая площадка посреди караван-сарая, окруженная внутри грязными лавками, была превращена в великолепную залу, роскошно разукрашенную зеленью, цветами, деревьями, коврами, фонтанами с бьющими из них струями красного и белого Кахетинского вина, имевшую при ярком освещении волшебный вид. Наследник казался очень доволен, со многими милостиво разговаривал, особенно любезно с дамами. Он потешался некоторыми Грузинскими проказами по части пития и тостов в честь его августейшего присутствия, с удивлением смотрел на подвиг Кахетинского атлета старого князя Гульбата Чавчавадзе, когда тот, за здравие и многолетие дорогого гостя, выпил залпом огромный турий рог вина, почерпнутый из фонтана, не отнимая губ от рога до последней выпитой капли. В разговорах с иными лицами Великий Князь иногда добродушно улыбался при наивных выражениях, не совсем привычных для его слуха. Так, обратившись к одной почтенной туземной княгине, вдове заслуженного генерала, плохо говорившей по-русски, которая стояла в числе многих других на невысокой эстраде, не слишком прочно устроенной, Наследник спросил у нее: «не боится ли она там стоять, как бы не подломилось; не лучше ли сойти вниз?» Княгиня с апломбом отвечала: «Нет, ваше высочество! Я ничего не боюсь. Я только боюсь одни миши» (то есть мышей). Эго откровенное признание бесстрашной княгини вызвало веселую улыбку на лице Наследника.

На четвертый день, 29 Сентября, его высочество оставил Тифлис, а 3 Октября князь Воронцов последовал за ним. Вскоре и я предпринял небольшой объезд Немецких колоний, недели на две, взяв с собой жену мою с внуками до Мариенфельда, где они остались подождать меня. Мне хотелось доставить им удовольствие пожить [447] еще немного посреди зелени, погулять в садах, до наступления зимы, в течении которой Елена Павловна, по расстроенному здоровью, уже не могла выходить из дома до самой весны. В самом Тифлисе и его окрестностях и теперь (в 60-х годах) мало зелени, а тогда еще было меньше. С одной стороны города, растянутого вдоль Куры, голые скалы, камни; с другой — обнаженные, пустынные горы; всего только один сад, при доме наместника, недоступный для публики, кроме одного раза в неделю, по Четвергам, а в настоящее время закрытый для нее. Другой сад - Муштаид, далеко за городом, по той стороне реки и не совсем удобный для прогулок. Затем, в городской Немецкой колонии за Курой, при домах огороды и виноградники. Вот и все по части зелени. Теперь, по распоряжению князя Барятинского, на Александровской площади разведен парк; но еще долго надо дожидаться, пока он разрастется 17.

В Ноябре сын мой Ростислав снова определился на службу в Закавказскую артиллерию и назначен в легкую горную батарею 20-й бригады, квартировавшую в урочище Кусарах, Шемахинской губернии, на самой границе южного Дагестана. Я сам представил сына моего в офицерском мундире князю Воронцову, начальнику штаба Коцебу и князю Бебутову. Чрез два месяца, 9 Января 1851 года, он выехал к месту своего назначения.

Занятия мои умножились в следствие передачи в ведомство государственных имуществ церковных имений края, по поводу чего князь Михаил Семенович возил меня к экзарху Грузии для переговоров. Я был знаком с преосвященным Исидором лишь по визитам; с этих же пор установившиеся деловые отношения заставили нас чаще видеться и сблизили нас до короткого, можно сказать, дружеского знакомства, коим я тем более дорожил, чем лучше узнавал нашего достойного пастыря. Наши хорошие отношения до сих поддерживаются постоянною перепиской.


Комментарии

16. В 1870-х годах Тоштамур был сослан в Сахалин за убийство полицейского чиновника; но общее мнение не винило его в этом преступлении, потому что чиновник, производя над ним следствие по делу совершенно несправедливому, насильственно вторгся в его гарем, что у мусульман равносильно святотатству. В последнюю Турецкую войну сын Тоштамура отличался в наших войсках отвагою и удальством, оказал значительные услуги и, по окончании войны, командующий войсками генерал Лорис-Меликов у него спросил, какую награду он желает получить за свои подвиги; сын Тоштамура молил о возвращении его отца из ссылки. Просьба его была исполнена, Тоштамур возвратился на родину, но вскоре после того умер. Н. Ф.

17. Сад уже давно разросся и был бы истинным благодеянием для города, если бы верхняя его часть, выходящая на Головинский проспект, не была почти истреблена для постройки здания "Храма Славы" в воспоминание Кавказской войны. Жаль, что не нашли дли того другого места. Н. Ф.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Андрея Михайловича Фадеева // Русский архив, № 11. 1891

© текст - Фадеева Н. А. 1891
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Karaiskender. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский архив. 1891