АЛЕКСАНДР ДЮМА

КАВКАЗ

LE CAUCASE

ГЛАВА LVI

ДОРОГА ОТ КУТАИСА ДО МАРАНА

Я не проехал и двух верст, как уже два раза вывалился из саней. Не желая повторения тех акробатических упражнений, что были накануне, я сел на коня.

Сначала мы поехали большой равниной по дороге, обложенной с обеих сторон оврагами, наполненными водой, покрытою легким слоем льда, а в некоторых местах на несколько футов снегом. Эта равнина оканчивалась лесом, который, по словам наших проводников, длился миль на двадцать. При последнем царе, большом охотнике, этот лес был строго охраняем для его удовольствий: он называется Марлакки. В настоящее время лес открыт всем охотникам и изобилует, как уверяют, всякого рода дичью. Это уверение не могло побудить меня отвязать охотничьи ружья, крепко привязанные внутри экипажа. Я настолько много видел дичи, начиная с куропаток в Шуковой до фазанов на Аксусе, что мои охотничьи страсти поутихли.

Мы вступили в лес царя Соломона.

До сих пор пока ничто не оправдывало мрачных предсказаний полковника Романова. Дорога была если не вполне хороша, то по крайней мере проезжаема, и с тех пор, как сани освободились от моей тяжести, они вели себя довольно исправно.

Мы проехали почти шесть или восемь верст по просеке с теми же самыми оврагами по обеим сторонам. Скоро, впрочем, быстрые ручьи стали перерезывать дорогу — один поперек, впадая в овраги, другие, следуя параллельно ей. Я думал, что это та знаменитая река, о которой говорил полковник, но превратившаяся в ручеек.

Мало-помалу ручейки умножились, и все эти небольшие сосуды соединились в большую артерию, которая исподволь вторгалась в средину дороги и наконец слилась с двумя оврагами, края которых, упершись в лес, образовывали собою как бы два берега.

Это пока еще казалось мне более выгодным; эта вода, которая текла с быстротою слишком сильною для того, чтобы замерзнуть, очищала почву от снега и от грязи и образовывала песчаное дно, по которому сани прекрасно скользили, а лошади ступали твердой ногой.

Я радовался такой случайности, вместо того, чтобы жаловаться на нее. Не умея говорить на языке моих проводников, я не мог расспрашивать их; что же касается грузина, которого мой разговор никак, по-видимому, не трогал, то он все старался быть подальше от меня, чтобы не слышать моего голоса; кроме того, на несколько моих вопросов он отвечал так невпопад, что после двух или трех его ответов я совершенно излечился от мании спрашивать его. В результате мне осталось передать роль единственного сотоварища или, вернее, единственной подруги, собственной мысли. Я ехал, мечтая, убаюкиваемый иноходью моего коня.

Каждую минуту нас замедляло какое-нибудь препятствие: то вьюк падал с лошади в живописную речку, которая постепенно становилась все шире и глубже; то сани не могли сдвинуться с места без помощи двух или трех наших проводников. Снова вьючили лошадь, возились с санями, на все это нужно было время: нам следовало сделать двадцать четыре версты от Кутаиса до станции, а мы не проехали и половины, хотя было уже четыре часа дня.

Я должен был не только потерять надежду прибыть в тот же день в Мараны, но еще считать себя счастливым, если достигну станции Губицкой 179 засветло.

Река, по дну которой мы ехали, становилась все глубже, и чем дальше, тем делалась менее быстрой, так что иногда слышался треск льда под ногами лошадей. Очень часто сани, находившиеся впереди, взламывали слой льда, и я продолжал ехать в воде, которая, впрочем, пока достигала не более восьми или десяти дюймов.

Вскоре река, стала до того глубокой, а слой льда настолько толстым, что он мог выдерживать, по крайней мере, в некоторых местах, сани, которые зачастую проламывали его и наполовину исчезали в воде.

Сначала я хотел было следовать за санями, но два или три раза моя лошадь оступилась, и я отказался от этого, предпочитая держаться той стороны, где поток, сохраняя скорость, не давал льду затвердеть. Кое-где снег, скатывавшийся со склонов, создавал удобную дорогу, шедшую через лес. Но тут мне приходилось беречься ветвей деревьев, хлеставших по лицу. Это заставляло меня пускаться вновь по дну ручья, который, по правде говоря, имел одно важное неудобство: мои ноги мерзли от брызг, летевших из-под копыт лошади.

Дорога становилась все более скверной.

Время шло.

Было уже пять часов дня. Через час должна была наступить ночь.

Иногда в поисках удобной дороги проводники взбирались на один из берегов и шли под деревьями, пешком, пуская вперед лошадей, которые, раздвигая собою ветви этого почти непроходимого леса, прокладывали им дорогу. Что касается меня, то хотя ноги мои совершенно онемели от холода, [240] я продолжал следовать по той же дороге, к великому отчаянию моей лошади, которая всякий раз, как только лед ломался под ее ногами, пыталась пятиться в сторону, но тут она встречала гололедицу и падала.

Тогда я машинально расставлял свои ноги, лошадь поднималась, я снова приходил в равновесие и кое-как продолжал путь. Если бы даже при одном из этих падений я сломал себе ногу, то, вероятно, не почувствовал бы этого.

Эта пытка продолжалась целый час. Иногда, видя, что сани относительно легко идут там, где моя лошадь двигалась с трудом, я пытался сойти с нее и сесть в сани, но именно в ту минуту, когда я хотел уступить одному из таких желаний, сани опрокинулись и выбросили на самую середину ручья моего ямщика, который, как истинный сибарит, до меня решился на то, что я лишь замышлял сотворить.

Тем временем наступила ночь. Нечего и говорить, что. темнота создала новые затруднения в нашем положении: дорога или, вернее, река, по ложу которой мы ехали, внушала моей лошади все больше и больше отвращения.

На правом берегу ручья я заметил вьючных лошадей, которые довольно спокойно пробирались в чаще леса, где они нашли себе тропу или сами прокладывали путь. Я думал, что самое лучшее — оставить сани на произвол судьбы, а самому примкнуть к каравану.

Я направил туда своего коня и после больших усилий очутился в лесу. Действительно, как я убедился на собственном опыте, дорога здесь была лучше, чем если б продолжать путь по дну ручья. Тут обнаружилось, что я постепенно удалялся от своих саней.

Велика важность, — подумал я, — с вещами прибудут на станцию одной дорогой, а я и остальной багаж прибудем по другой.

Увлеченный дорогой, я перестал обращать внимание на то, что звон почтового колокольчика становился все слабее и слабее, и наконец я вовсе перестал его слышать.

Прошло почти полчаса, и я, обрадованный переменой грунта и испытывая беспокойство лишь от ветвей, хлеставших меня по лицу, пустил лошадь на произвол судьбы, предавшись своим размышлениям. Наконец я решился спросить грузина, понимавшего по-французски, далеко ли мы от станции. Никто не отвечал мне; я повторил вопрос — в ответ то же самое молчание. Тогда в моей голове зародилось подозрение.

Я подошел к человеку, находившемуся возле меня, посмотрел на него со всем вниманием, на которое был способен, и убедился, что он не из наших проводников. Лошадь, которую он вел, имела поклажу мне абсолютно незнакомую.

— Губицкая? — спросил я его, показывая на дорогу, по которой мы ехали.

Человек засмеялся.

— Губицкая? — повторил я с тем же самым жестом.

Тогда он также повторил это слово и указал рукой в сторону, совершенно противоположную тому направлению, по которому мы следовали. Я мгновенно понял создавшуюся ситуацию и, признаюсь, дрожь пробежала по всему телу: ведь я покинул свои сани, пристал к чужому каравану и заблудился.

Я остановил коня и стал прислушиваться, надеясь услышать звон почтового колокольчика, но он терялся вдали, да я и сам не мог себе с уверенностью сказать, с какой стороны он слышался. Помимо того, направление, указанное мне как пункт расположения станции, было, насколько я мог судить, диаметрально противоположно тому, по которому, как мне представлялось, отправились сани.

Но дорога могла сделать поворот. Я остановился в нерешительности, не зная что предпринять.

Положение было не из легких. Я затерялся в лесу, простирающемся на двадцать миль, без всякого следа почтовой дороги, не владея местным языком, на случай встречи кого-нибудь, кто мог бы мне показать ее, да притом, говоря по правде, всякая встреча могла быть для меня скорее опасной, чем спасительной.

К довершению всех моих бед в стране, где для того, чтобы обойти вокруг своего дома в восемь часов вечера, всякий берет ружье, я не имел с собою никакого оружия, кроме кинжала. Притом со мною были все мои деньги. Во Франции, в Фонтенбло или Компьенском лесу положение могло быть если не опасное, то по крайней мере неприятное, но в Имеретии, между Кутаисом и Мараном, оно было гораздо серьезнее.

Надо было решиться — и я, поворотив коня, поскакал по направлению, указанному незнакомцем, Я остановил своего коня, и в надежде, что сани недалеко, стал звать нашего проводника-грузина. Никто не отвечал мне, лес в своем огромном покрывале казался мертвецом, завернутым в саван.

Я утратил всякое представление о направлении, где могла находиться Губицкая.

Если бы со мной было ружье и двадцать пять патронов, то это было бы, во-первых, средством самозащиты, а во-вторых, способом дать о себе знать: люди, находящиеся при санях или при караване, не обнаружив меня с собою, поняли бы, что я заблудился, и тогда принялись бы меня искать. Ориентируясь на ружейные выстрелы, они рано или поздно нашли бы меня.

Я же не имел ружья.

Я пустил лошадь по совершенно неопределенному направлению: она повиновалась, хотя не было [241] ни одного признака дороги. В течение получаса я ехал наугад. Мне казалось, что я все больше удалялся от цели, которой хотел достигнуть. Лес становился столь густым, что я ждал минуты, когда буду вынужден остановиться из-за невозможности сделать хотя бы один шаг вперед. Я поворотил коня, чтобы ехать назад.

Когда находишься в таком положении, полностью теряешь голову. Я поворотил направо, но мне почудилось, что лошадь как будто противится этому. В такой ситуации, когда оказываешься в тупике и чувствуешь свою несостоятельность, лучше всего полностью отдаться инстинкту лошади: нежелание животного мне повиноваться ясно показывало, что я шел по неверному пути.

Я остановил лошадь и стал размышлять. Результатом раздумий было следующее: моя лошадь — это старая кляча, привыкшая возить почту между Кутаисом и Губицкой. В Губицкой она ест овес и отдыхает два часа. Если дать лошади полную свободу, то она, по всей видимости, придет именно туда, где ее ожидают ужин и покой.

Очевидно, я не ошибся.

Выпустив из рук поводья, я дал лошади полную свободу.

Четверть часа спустя я очутился меж двух рядов деревьев, это уже было похоже на какую-то дорогу. К несчастью, было так темно, что несмотря на снежную белизну, я не мог различить никаких следов. Я слез с лошади и, крепко держась рукой за уздцы, наклонился к земле. Одного зрения тут было недостаточно, я припомнил все свои охотничьи навыки и уже стал различать на снегу двойной след: следы лошадей и следы санных полозьев. Но были ли эти лошади и эти сани теми самыми, которые я искал?

Пока я раздумывал, недалеко послышался вой. Это были волки. Почти в ту же минуту, когда я услышал вой, какой-то зверь перебежал дорогу, немного приостановился и, почуяв, меня, завыл во второй раз и исчез.

За всю свою жизнь я не нуждался в ружье больше, чем сейчас!

Я снова сел на коня. Обнаруженные мною санные следы вели в сторону, в какую лошадь сама хотела идти.

Я опять выпустил из рук поводья, и лошадь стала идти с еще большей прытью. Я замечал под деревьями зверей, которые, подобно теням, шли за мной безо всякого шума, но периодически одна из этих теней выпускала в меня как бы две молнии: это были глаза волка. Я мало беспокоился об этом, но моя лошадь была встревожена не на шутку: поворачивала голову направо и налево, фыркала, ускоряла ход. Эта поспешность была добрым предзнаменованием, — она доказывала, что мы приближались к станции. Временами я уже различал лай собак, но еще довольно далеко.

Вскоре с левой стороны я заметил какое-то строение. Вначале я предположил, что это дом, — оно было огорожено плетнем. Я заставил коня перепрыгнуть через плетень и объехать вокруг строения. Это была пустая часовня. Напротив дверей часовни был казачий пост, покинутый людьми.

Я снова заставил своего коня перескочить через плетень, но с другой стороны был ров, которого я не приметил из-за закрывавшего его до самого верху снега. Моя лошадь упала, и я скатился в ров. К счастью, соседство часовни отпугивало волков; если бы это случилось со мною в лесу, то, конечно, я не встал бы без того, чтобы не иметь с ними дела.

Я опять сел верхом, снова выпустил из рук поводья, и лошадь пошла по тому же направлению. Не проехав и ста шагов, я заметил приближавшегося всадника. Я остановился, схватившись рукою за кинжал, — единственное мое оружие — и, выйдя на середину дороги, спросил по-русски:

— Кто идет?

— Брат, — отвечал незнакомец.

Я подъехал к брату, встреча с которым мне была очень приятна. Это был донской казак в косматой папахе и с длинной пикой. Он был отправлен ко мне от Муане, который, прибыв на станцию и беспокоясь обо мне, послал его отыскивать меня.

Казак поехал вперед, я за ним. Через полчаса сквозь окна станционного дома я увидел силуэты Муане и Григория, гревшихся перед большим огнем. Понятно, что этот сюжет показался мне куда более приятным, чем вид волков, которые за час до этого бежали за мной.

Я дал казаку рубль и велел задать двойную порцию овса бедному животному, которое так умно избавило меня от погибели. Да будет это известно всем путешественникам, которые могут попасть в такое же положение.

Отпряженные сани стояли у ворот. Лошади и багаж прибыли двумя часами после меня. Ямщики потеряли или украли у меня, что гораздо вероятнее, два черкесских ружья, среди которых одно великолепное с клеймом знаменитого Керима. Оно стоило двух карабахских коней и взято было у. лезгинского начальника в сражении, в котором был убит генерал Слепцов. К счастью, у меня оставалось еще два таких: одно от князя Багратиона, а другое от князя Тарханова. [242]

ГЛАВА LVII

СКОПЦЫ

Мы провели ночь на станции Губицкой и на другой день утром отправились в Старые Мараны. Как и накануне, я имел в запасе коня, хотя и решился ехать, где только было можно, в санях.

Муане, который накануне, упав с лошади, оцарапал руку, ухватившись за ветви, — просил предоставить ему верховую лошадь, пока она мне самому не понадобится. На лошади было превосходное гусарское седло, которым меня снабдил, как я, кажется, говорил уже выше, полковник Романов.

Ночью был jсильный мороз, это делало дорогу более удобной для саней, но трудной для лошадей. Поэтому вместо того, чтобы следовать за караваном, я, благодаря быстрой езде, находился во главе его. Почти через час, поворотив голову назад, я приметил вдали лошадь без всадника. Я тотчас велел остановиться. Дорога была так дурна, что сам Баше 180 не мог бы поручиться, что удержится в седле.

За лошадью ехал всадник, который, казалось, гнался за ней; этот всадник был Григорий.

Через несколько мгновений лошадь и всадник были уже возле меня.

Ямщики остановили лошадь. Выяснилось, что она свалилась в ров и перебросила Муане через голову так, как случилось накануне и со мной. К счастью, в этот раз он не нашел ветви, за которую мог ухватиться, и падение не причинило ему никакого вреда.

Я продолжал ехать, чтобы, если можно, опередить своих товарищей и успеть заранее приготовить лошадей на следующей станции; грузин должен был нагнать меня и служить переводчиком.

Все шло хорошо до десяти часов утра, но в эту пору повторился тот же самый феномен, какой мы уже видели на равнине. Я хочу сказать, что, несмотря на снег, покрывавший землю, воздух теплел от палящих лучей солнца, мало-помалу снег растаял — и я буквально погрузился в море грязи. Кто не испытал мингрельских грязей, — если я не был в самой Мингрелии, то был, по крайней мере, на ее границе, — кто не испытал мингрельских грязей, тот ничего не испытал. В мгновение ока я был покрыт слоем черноватой земли. Я позвал Григория, велел ему сесть на одну из запряженных в сани лошадей, а сам взял его лошадь.

Дорога менее чем через час превратилась в колышущееся болото, в котором моя лошадь начала вязнуть сначала выше копыт, далее по колена и, наконец, по грудь. Это болото пересекалось ручьями, в которых лошади и сани исчезали до половины, достигая другого берега благодаря неслыханным усилиям.

Я неблагоразумно остановился на минуту, чтобы разглядеть одну из этих переправ. После этого я хотел снова двинуться, как заметил, что, оставаясь неподвижной, моя лошадь погружалась по грудь. Стремена волочились по земле, если можно так назвать жидкую и текучую эссенцию, по которой мы пролагали себе путь.

Сколько я ни старался вытащить свою лошадь из этого моря грязи, — не мог, пока я сидел на ней, а сойдя с нее, я сам погрузился по колено в грязь, которая, по-видимому, не хотела выпустить нас; Только с помощью сильных ударов плети я вытащил коня из затруднительного положения.

Дошла очередь до меня: я вцепился в гриву и через три или четыре минуты почувствовал себя на земле, довольно твердой для того, чтобы превратить ее в точку опоры и опять сесть на коня.

Мы ехали таким образом четыре мили.

В Казани я запасся сапогами, предвидя, не скажу подобную дорогу, потому что я не мог этого предвидеть в стране, разделенной на почтовые станции, но просто мало ухоженную. Они закрывали всю ногу и пряжками были привязаны к поясу. Когда мы прибыли на станцию, в моих сапогах оказалось столько же грязи, сколько и снаружи.

Наконец я преодолел все это, хотя два или три раза боялся совсем утонуть. Подобные приключения, как сказали нам в Маранах, довольно обычны.

Не доезжая одной мили до Маран, мы встретили Усть-Цхенис-Цкали — древний Гиппус. Древние называли эту реку Гиппусом, что значит река-конь из-за скорости ее течения. Иными словами, название Усть-Цхенис-Цкали по существу лишь простой перевод слова Гиппус и значит река-конь.

Мы остановились у ворот гостиницы, разделенной на две половины. Меньшее отделение, образующее мелочную лавку или нечто вроде этого, имело десять квадратных футов. Здесь продавались самые необходимые товары, сваленные в кучу с первобытной простотой: хлеб, сыр, сало, свечи, вино, масло.

Два мальчика, из которых старшему можно было дать девять лет, были служителями этого храма Меркурия.

Второе отделение одновременно было залом, столовой и кухней. Большой очаг, дым которого уходит через отверстие в потолке, горел посредине. Над всем этим возвышался чердак, куда взлезали по большому бревну, на котором были высечены ступени наподобие лестницы.

Здесь я и поместился. Для нас стали варить яйца и готовить курицу, жареную на вертеле.

Один из мальчиков принялся скоблить меня с ног до головы ножиком, как будто имел дело с рыбой [243] или морковью. Я вымыл лицо и руки грязной водой Гиппуса — да позвольте мне предпочесть древнее имя новому — и обсушил их на солнце.

Выехав из Тифлиса, мы не могли достать ни одной салфетки, которой бы можно было утереться. Мои платки и салфетки были в чемоданах, но, как вы помните, ключи от них остались в Тифлисе, а почтальон, отправленный за ними, который не более как за двое суток мог прибыть в Кутаис, еще не приезжал, хотя был в дороге уже девять дней.

Жестоко не есть, тяжело не пить, соблазнительно поспать; но для человека, привыкшего ко всем необходимым туалетным вещам в своей спальне, нет ничего тяжелее, чем не мыться.

Когда Муане и вьюки прибыли, яйца уже испеклись, курица изжарилась, и лошади были готовы. Нам оставалось проехать только семь верст до Новых Маран.

Я опять сел в сани, доверившись уверениям, что дальше дорога будет получше.

Мы потратили полтора часа на эти семь верст по жидкой грязи, которую сани разбрызгивали наподобие плывущего корабля.

Мы скоро увидим Фаз и можем отправиться на пароходе до Поти, т. е. до Черного моря. Правда, мы должны были приехать в такую погоду, когда на море начинаются штормы, но лучше, наконец, если непременно надо утонуть, то уж утонуть в воде, нежели в грязи.

Я имел письмо к князю Гигидзе — начальнику Новых Маран. Эта колония населена скопцами. Я уже говорил в первых книгах моего «Путешествия по России» 181 об этой секте — одной из семидесяти двух ветвей православия. Те из читателей, которые пожелают иметь более подробные сведения об этих фанатиках, пусть прибегнут к главе, рассказывающей их происхождение, излагающей их обычаи, объясняющей их цель; здесь, чтобы повторить то, что необходимо знать в первую очередь, мы скажем только, что после первого ребенка эти несчастные холостят себя и делают бесплодными своих жен с помощью операций, почти так же болезненных для одного пола, как и для другого.

В такой стране, как Россия, где население невелико по сравнению с территорией, эта ересь считается преступлением почти наравне с изменой. В России, где государи при восшествии своем на престол даруют почти всегда амнистию — если не полную, то, по крайней мере, очень обширную, — скопец никогда не пользуется никакой царской милостью.

Я часто имел возможность во время моего путешествия встречать этих несчастных, которые живут разрозненно и редко скапливаются в одном месте в большом числе.

Здесь же мне довелось увидеть целую колонию этих странных еретиков.

Четыреста человек, переставшие быть мужчинами, собрались в одном месте. Увидав мои сани, остановившиеся возле них, пятеро или шестеро этих несчастных прибежали, — нет, скопцы никогда не в состоянии бегать, — пришли выгрузить мой багаж; у них страсть к наживе борется с немощью тела и делает их, если не деятельными в работе, то, хотя бы, упорными в ней. Ничего нет печальнее этих привидений в серых одеждах, с тонким пискливым голосом, с преждевременными морщинами, болезненной полнотой и с отсутствием мускулов.

Два скопца едва могли нести чемодан, который наш ямщик подбрасывал одной рукой на плечи и снимал в сенях. Шестеро скопцов несли красный сундук весом всего около ста кило.

Разумеется, среди них нет ни одной женщины. Оскопившиеся женщины создают особые колонии. Зачем соединять эти две развалины человеческих существ, охотно отделившихся друг от друга?

Хотя обыкновенно скопцы холостят себя только после женитьбы и после рождения первого ребенка, многие из виденных нами были слишком молоды для того, чтобы исполнить этот первый долг природы. Это спешили делать те, кому фанатизм не позволял больше ждать. Благодаря этому они в двадцать лет походили на пятидесятилетних старцев. Они были тучны и уже с морщинами; разумеется, ни один волосок не вырастал на бесплодном и пожелтевшем лице.

Я расспрашивал полковника об их характере. К несчастью, он был невеликим наблюдателем и жаловался только на одно обстоятельство: на то, что колония его не увеличивалась.

Впрочем, я успел получить от него некоторые сведения.

Его поселяне имеют все недостатки женщин, не владея, разумеется, ни одним из их достоинств.

Они сварливы, но споры их всегда ограничиваются только одними пустыми угрозами.

Они сплетники, и когда случайно один из них расхрабрится ударить другого, то побитый не отплачивает тем же, а со слезами уходит жаловаться на своего противника.

Скопцы чаще всего скупы; некоторые, несмотря на барыши, какие они получают в этом грязном уголке, владеют капиталом от четырех до пяти тысяч рублей, которыми могут располагать по завещанию и почти всегда жертвуют его в свою общую пользу, безо всякого вмешательства со стороны властей.

Они содержат лодки на Риони, когда в зимнее время, вследствие мелководья, маленький пароход не может ходить по реке.

Полковник Романов предупредил нас не давать им свыше шестнадцати рублей, сколько бы они ни запросили, ибо эту цену, хотя и не установленную официальным тарифом, следует дать им по справедливости. [244]

Они сначала запросили двадцать пять рублей и наконец согласились на предложенную нами плату.

Мы никак не могли убедить их отправиться в тот же день, а это было для нас важно, так как наступило уже 20 января. Полковник успокоил нас, говоря, что пароход отправляется только 22-го вечером.

Через два часа после нашего прибытия полковник велел приготовить обед, взяв у нас позволение разделить его с нами.

Пока мы обедали, мои исследования колонистов возобновились.

Скопцы отвечают с отвращением, что вполне понятно, на задаваемые вопросы; однако перед полковником они не посмели хранить полное молчание, и он сумел добавить еще несколько подробностей к тем, какие уже сообщил...

Во время обеда полковника зачем-то вызвали: он вышел и тотчас же воротился. Какой-то имеретинский князь, спешивший из Кутаиса, желал воспользоваться моей лодкой, предлагая взять на свой счет половину издержек. Я отвечал, что за исключением этой последней статьи, он может распоряжаться лодкой. Он было настаивал, но я остался непоколебим, и князь принужден был уступить моей воле. Когда дело было улажено, он вошел, чтобы поблагодарить меня. Это был прекрасный молодой человек 28 или 30 лет, одетый в белую, как снег, черкеску, с оружием и золотым поясом; под черкеской был бешмет розового атласа, а под ним другой, шелковый — перлового цвета. Широкие шаровары, заправленные в высокие сапоги, были такого же белого цвета, как и черкеска. Его сопровождал слуга, почти так же щегольски одетый, как и барин.

Он благодарил меня по-грузински: Григорий переводил его слова. Он ехал в Поти и спешил прибыть туда, чтобы присутствовать при высадке брата князя Барятинского (О каком князе Барятинском идет тут речь, неясно. (Ред.), направлявшегося в Тифлис и до Поти следовавшего на пароходе, который должен был доставить нас в Трапезунд — стоянку французских пароходов.

Князя звали Соломон Ингерадзе 182

Мы условились ехать утром как можно раньше, но полковник, знавший своих людей, заранее предупредил нас, что мы не должны рассчитывать на отъезд ранее восьми часов.

Скопцы имеют сходство с женщинами еще в том отношении, что их чрезвычайно трудно заставить встать с постели, если только доски, на которых они спят, можно Назвать постелью.

Князь пил кофе с нами и пришел в ужас, что не мог выехать в пять часов утра; сознание, что князь Барятинский высадится, и он не будет встречать его, приводило князя в отчаяние. Я хотел знать причину этого беспокойства, и оказалось, что он начальник того участка, по которому брат наместника должен был проехать из Поти в Кутаис.

Мне приготовили постель в той самой комнате, где мы беседовали; постель заключалась в стеганом одеяле из пике с простыней, пришитой к самому одеялу.

Мы поднялись в шесть утра, но, несмотря на настояния князя Ингерадзе, смогли выехать только в десять. В час отъезда я хотел было похлопотать насчет провизии, но Григорий по лености, которую я простил бы скопцу, но ему не прощу, уверил меня, что вдоль всей дороги есть селения, где мы можем запастись съестным.

Мы простились с маранским начальником и, поторапливаемые князем, тем более спешившим, что мы и так уже опоздали на целый час, спустились в барку. При этом по милости крутого берега Риона мы едва было не сломали себе шеи.

Пусть позволят мне сделать для Риона то же, что я сделал для Усть-Цхенис-Цкали, т. е. называть его древним именем — Фаз.

Фаз, в том месте, где мы сели в лодку, широк почти не менее Сены у Аустерлицкого моста, но вовсе не глубок; поэтому лодки, которые ходят по реке, делают длинными, узкими, плоскодонными. Помимо этого, мы убедились в правильности слов скопцов, которые отказались ехать ночью; через каждые сто шагов течение реки замедлялось из-за стволов деревьев, вырванных с корнем.

На нашей Лодке было три скопца — этих несчастных и обреченных: один стоял у руля, двое были на веслах. Порою с одного конца лодки на другой они передавали своим тонким голосом какое-нибудь слово и снова впадали в унылое молчание. Ни разу за все плаванье ни один из них не издавал звука, который походил бы на пение.

Дант позабыл этих лодочников в своем «Аду».

В полуверсте ниже того места, где мы спустились, Гиппус, — выше я пробовал написать его новейшее название, — впадает в Фаз, принося тысячи льдин. А до того ни одна льдина не виднелась на поверхности реки.

Нам сказали, что по всему пути мы найдем множество водяной дичи; и действительно, мы подняли, хотя и на далеком расстоянии, несметные стаи уток.

Спрошенные нами скопцы решились ответить, что далее за селениями мы увидим птицу, менее дикую. Взамен этого на стволе каждого дерева, поднимавшегося из воды, гордо сидел готовый нырнуть баклан, который иногда действительно нырял и опять показывался с рыбой в клюве. [245]

Еще на Волге мы узнали — благодаря нашим зубам и в ущерб им. — что убитый баклан то же, чем был Ахилл живой, т. е. неуязвимый, а потому мы оставили бакланов Фаза преспокойно заниматься рыболовством.

Впрочем, предсказание наших скопцов сбывалось: чем более мы удалялись от колонии, тем менее дичились утки. Первые признаки голода заставили нас стрелять по ним и промахнуться, что случается на воде вследствие неустойчивого положения с самым опытным охотником.

Наконец мы точнее измерили расстояние и начали бить их, к великому отчаянию нашего бедного князя, который видел остановку в каждой убитой утке. Он вытащил из кармана черкески кусок копченой осетрины, слуга его вынул из узла кусок хлеба и, предложив нам разделить трапезу — более чем умеренную, от которой мы отказались, в полном убеждении, что будем иметь более изобильный завтрак, — они стали есть с жаром, тем более делавшим честь их воздержанию.

Была пятница, а всякий православный христианин соблюдает в этот день пост, — хотя не полный, но зато строгий. Как жалко было смотреть на эти розовые лица и белые зубы, работавшие над черным хлебом и рыбными квадратиками, твердыми как сухари! Мы сожалели о них, думая о будущем нашем завтраке из жареных уток с доброй яичницей и даже не подозревая, что и нас ожидал пост, гораздо строже их поста.

Действительно, когда голод начал тревожить нас, мы поинтересовались у своих гребцов, далеко ли до деревни.

— Какой деревни? — удивились они.

— А той, где мы должны завтракать, черт побери!

Они посмотрели друг на друга, не скажу смеясь, — за два дня, проведенные в их обществе, мы не видали улыбки ни на одном лице, — но с гримасой, которая у них заменяла улыбку.

— Деревни здесь нет, — отвечал рулевой.

— Как, нет деревни?!

— Да так: нет и нет.

В свою очередь мы — Муане и я — взглянули друг на друга, затем на Григория. Он покраснел, чувствуя себя виноватым.

— Почему же вы говорили, — спросил я, — что на этом пути встретим деревни?

— Я думал, встретим, — ответил он.

— Как же вы думали это, предварительно не разузнав хорошенько?

Григорий не отвечал. Больше я уже не упрекал его, — да и его восемнадцатилетний желудок говорил громче всяких упреков.

— Спросите, по крайней мере, у этих окаянных гребцов, — сказал я ему, — нет ли с ними какой-нибудь провизии?

Он перевел мой вопрос. Оказалось, что у них есть хлеб, и ничего больше.

— Пусть они уступят нам немного хлеба, — имея хлеб, не умрешь с голода. Черт побери вас всех с деревнями на дороге!

— Они говорят, что их хлеб черный, — произнес Григорий.

— Ну, не очень-то приятно есть черный хлеб, — сказал я, вынимая свой ножик, — но, впрочем, за неимением белого... — продолжал я, обратившись к скопцам: — Хлеба!

Они произнесли в ответ несколько слов, смысла которых я не понял.

— Что они говорят? — спросил я Григория.

— Хлеб им нужен самим.

— Канальи! — Я поднял плеть.

— Надеюсь, — послышался голос Муане, — вы не будете бить женщин.

— Спросите их, по крайней мере, в котором часу мы прибудем в деревню, где можно пообедать.

Мой вопрос был передан в точности.

— В шесть или в семь, — бесстрастно отвечали они.

Было одиннадцать часов.

ГЛАВА LVIII

ДОРОГА ОТ МАРАНА ДО ШЕИНСКОЙ

Я посмотрел на князя, готовясь принять предложение, сделанное им в начале завтрака. Однако завтрак был окончен, рыба обглодана до последней косточки, хлеб съеден до последней крошки. Оставались утки, но мы не могли есть их сырыми, а наши гребцы не позволяли развести огня в лодке.

Конечно, мы могли остановить лодку силой и разложить огонь на берегу, но при одной мысли об отчаянии бедного князя, если бы это было приведено в исполнение, мы отложили свое намерение. Будь другая река, мы напились хотя бы воды, которая всегда служит подмогой голодному желудку, но вода Фаза так желта, что способна навсегда вызвать отвращение к речной воде. [246]

Я завернулся в шубу и старался заснуть.

Муане стал стрелять направо и налево, — он также пытался развлечь себя, не имея возможности утолить голод. Еще три или четыре утки были убиты, стоило только изжарить их, и нам хватило бы еды на три дня.

Иногда я открывал глаза и сквозь мех моей шубы видел, что окрестности принимали все более величественный вид. Леса, по-видимому, делались выше и гуще, огромные лианы вились вокруг деревьев, густой многолетний плющ разросся до. того, что походил на стены из зелени. Посреди всего этого стояли исполинские голые деревья, протягивавшие белые сухощавые ветки, похожие на скелеты, и на них неподвижно сидели орлы, испуская печальный, пронзительный крик.

Князь, которого мы расспрашивали обо всем виденном, сказал, что летом эти леса великолепны, но изобилуют большими лужами, которые никогда не высыхают, так как солнечные лучи не достигают их. Под каждым кустом скрываются очень опасные черные и зеленые змеи. Бегают стада ланей, кабанов и косуль; охотясь на них, нельзя избежать лихорадки и укуса змей.

Не без причины древние сделали из Медеи отравительницу: климат и страну они выражали в одном символе.

Особый характер Фаза составляет крутизна его берегов. Вода, омывающая берега с обеих сторон, обрушивает землю, поэтому берега с обеих сторон вертикально возвышаются футов на пятнадцать. В зимнюю гололедицу путешественники делаются пленниками реки.

Через каждые четверть часа мы спрашивали, сколько пути осталось еще до деревни, где мы могли бы пообедать, и всякий раз скопцы с бесстрастием, которое меня бесило, отвечали: шесть верст — пять верст — четыре версты — три версты...

Наконец, примерно в половине седьмого вечера, нам указали на какую-то деревню. Но тут мною овладело беспокойство иного рода: каким образом мы взберемся на высокие берега, которыми почти что заперт Фаз?

Я не спускал глаз с берега и не находил ни единой лестницы, ни единой тропы. Мы уже довольно основательно познакомились со страной, убедившись, что если природа не приходила здесь на помощь путнику, то человек никогда не давал себе труда помочь ей в этом. Действительно, нужно затратить много усилий, чтобы сделать лестницу и устроить дорогу для каких-нибудь пятидесяти путешественников, которые будут следовать ежегодно из Поти в Маран. Не имея же удобств, путешественник проедет мимо, и жители этих мест не будут им потревожены. Вот все, чего требуют эти люди!

И в самом деле, зачем хлопотать о продаже нескольких яиц и старой курицы? Пятидесяти путешественникам в год нужно сто яиц и пятьдесят кур. Я сильно подозреваю, что им выгоднее продать красивую девушку за двести рублей или красивого мальчика за тысячу пиастров.

Один из наших гребцов соскочил на берег и веревкой подтянул лодку. Князь Ингерадзе со слугой принялись кинжалами выдалбливать ступеньки, потом, став на них, протянули к нам руки, и мы благодаря этому поднялись на вершину крутого берега.

В ста шагах от реки был дом или, вернее, конюшня, которую лодочники назвали гостиницей для путешественников. Снег вокруг на фут высотою, только в некоторых местах более открытых солнечным лучам полуденный жар растопил его и превратил в грязь.

Мы направились к конюшне и отворили дверь. Увиденное' нами заставило бы попятиться даже калмыка. Посреди конюшни горел огонь, дым валил, куда только мог, человек двадцать в группе, напоминавшей обстановку пещеры капитана Роланда из «Жиль Блаза», вокруг огня; старая колдунья прислуживала им. Псы лежали возле — те гадкие псы, которые составляют нечто среднее между волком и лисицей и начинают попадаться у границ Турции.

Лошади, привязанные вдоль стен конюшни, ржали, бились, брыкались, усмиряемые хозяевами с помощью здоровенных кнутов. Лишь свиньи были исключены из этого общества людей и животных — и это большая несправедливость, ибо известно, что турки, уже преодолевшие отвращение к вину, еще не смогли сделать того же в отношении этих животных.

Мы осмотрелись окрест себя. Не было ни одного места свободного — ни возле огня, ни у стен. Каждый был занят своим обедом: один готовил кашу, подливая в нее масло, другой варил в горшке курицу, третий ел тухлую рыбу, от которой французская собака отвернула бы нос.

Входя в эту, прошу прощенья, гостиницу, мы умирали с голоду, но через пять минут насытились.

Муане и я вошли первыми, так как мы больше остальных проголодались, за нами князь со своим слугой. При виде князя трое из лежавших у огня встали. Это были его слуги, ожидавшие господина, как лошади ожидают овса. Князь что-то сказал им. Двое вышли. Мы заняли оставленные ими места.

Медлительность нашего передвижения раздражала князя. Он очень торопился встретить брата князя Барятинского, а тут ему пришлось сидеть на бревне в этой грязной гостинице.

Нам тоже дали местечко на бревне, подвинутом к огню, и место это мы теперь считали чем-то вроде своего владения. Люди же князя не гонялись за каким-то европейским комфортом, они сидели или лежали прямо на земле.

Оставив Муане владельцем нашего бревна и положив папаху на место, где я сидел, чтобы тем [247] самым сохранить его за собой (подобно тому, как это делается в театре), я удалился с Григорием, чтобы ощипать уток: их было у нас семь-восемь штук.

Выходя из помещения, Григорий дал знак какой-то старухе, и она последовала за нами. Он вынужден был изъясняться знаками, хотя владел семью или восьмью языками. Дело в том, что в этом заброшенном уголке Мингрелии и Гурии люди говорили на каком-то простонародном наречии, совершенно никому непонятном.

Но женщина поняла, в чем дело, и принялась за работу. Григорий приготовил три палочки, которые стали служить нам вертелом.

Тут подошел князь, сияя радостью: он достал лошадей и предполагал, что посуху он через три-четыре часа будет уже в Поти. Мы поздравили его, хотя и сожалели, что из-за нашего обильного багажа не можем сделать то же самое.

Потом князь воротился к нам, дал некоторые советы, рассказал окружающим, кто мы такие, и превосходно отрекомендовав нас, поблагодарил людей, оказавших ему услуги. Мы обнялись, он вскочил на коня и поехал галопом. Его свита состояла из четырех человек, причем трое шли пешком.

Я смотрел ему вслед, — он ехал на жалком коне, со слугой, почти так же богато одетым, как и он сам, и тремя людьми в рубище, бежавшими вслед за слугой. Да, он действительно походил на князя.

Вдруг наше внимание было отвлечено событием более важным — утки были ощипаны. Не хватало только Григория и его палочек. Наконец явился и он.

Утки были надеты на палочки и переданы мальчишке, который стал их жарить по всем правилам местной гастрономии.

Григорий нашел мингрельца, говорившего по-русски, который послужил переводчиком в наших сношениях с местным населением. Мы заметили, что благодаря рекомендации князя уважение к нам значительно возросло.

Я напряженно следил за жарившимися утками, но неожиданно услыхал со стороны реки странные звуки, не похожие ни на голос печали, ни на крик ужаса. Это скорее было нечто вроде вопля, положенного на ноты.

Мы с Муане устремились к воротам — это были мингрельские похороны.

Труп, отправляясь в последнюю свою обитель, остановился между рекой и воротами нашего постоялого двора. Крайне утомленные носильщики поставили гроб на снег: священник прочитал несколько похоронных молитв, а вдова принялась голосить пуще прежнего.

Что больше всего поразило нас в этой вдове, одетой в черное платье и царапавшей лицо ногтями, несмотря на увещания окружающих, — так это ее богатырский рост. Она была на голову выше самых высоких людей.

Мы приблизились к ней, и тут нам стал ясен этот феномен. Мужчины в сапогах не боялись ходить по снегу, вдова же, обутая в папуши, оставила их при выходе из дома и теперь была в башмаках высотой в тридцать сантиметров, — этим и объяснялся ее исполинский рост.

Две другие патагонки — такого же роста, как и она, образовали центр другой группы. Это были дочери покойного.

Пять или шесть женщин в таких же башмаках, почему-то отставшие от процессии, спешили догнать эту группу. Их шаги, поступь, не имевшая благодаря этим ходулям ничего женственного, их красные, желтые и зеленые одежды, совсем не соответствовавшие похоронной церемонии, придавали всему сборищу, которое в сущности не имело никакого отношения к веселью, смешной вид, поразивший Муане и меня. На присутствовавших же это не производило, по-видимому, никакого впечатления.

Наш кортеж снова двинулся; но настояния родственников и друзей, конечно, заставили вдову воротиться домой, — и она, сделав еще несколько шагов вслед за гробом, остановилась, упав на руки сопровождавших ее и простирая руки в ту сторону, куда удалялся кортеж. Немного дальше так же остановились дочери, а потом воротились следом за матерью.

Вернувшись на постоялый двор, мы осведомились насчет жаркого. И что же? Желая скорее изжарить уток, мальчики сделали на них продольные нарезки, и из-за этого они потеряли всю свою сочность. Таким образом вышло не жаркое, а нечто вроде пробки, похожей скорее на пеньку, которую когда-то ввозил в Мингрелию Сезострис, нежели на то вкусное мясо, которым мы надеялись утолить свой голод, тем более усилившийся на свежем воздухе.

Надеть остальных уток на вертелы и как следует понаблюдать за ними было делом одного часа, но наш желудок протестовал против такого промедления. Мы достали свои тарелки, взяли каждый по утке и мгновенно поглотили их — Муане и Григорий с черным хлебом, а я без хлеба, ибо он был мне противен.

Когда мы утолили голод, нам не оставалось сделать ничего лучшего, нежели предаться сну. Но не легко было спать в этом логовище, среди брыкавшихся лошадей, собак, глодавших кости, и с блохами, ужинавшими свойственным им образом.

Говоря о блохах, я, может быть, слишком умаляю достоинства гостей, приглашенных питаться нашим мясом. [248]

Я даже хотел было разбить свою палатку на берегу реки и вышел, чтобы отыскать удобное место, но земля промокла до такой степени, что пришлось бы лежать в грязи. Правда, можно было поместиться в лодке, но соседство этих гадких скопцов вызывало еще большее отвращение, чем соседство местных жителей с их собаками и лошадьми. Поэтому с самоотверженностью, подобной тем мученикам, которых бросали в цирке на съедение диким .зверям, я возвратился.

Я бы не так еще горевал, если бы мог работать, т. е. читать или писать... Но не было ни стола, ни пера, ни чернил, было очень темно, освещения никакого.

Мы сделали из бревна изголовье, протянули ноги к огню, обмотали головы башлыками и постарались заснуть. По несколько раз мои глаза, прежде чем совсем закрыться, полураскрывались, и взор падал на красный, шитый золотом бешмет одного ахалцихского турка. Что это был за красный цвет! Когда я закрывал глаза, он представлялся мне еще более ярким. Кто-то сказал, что красный цвет среди других цветов то же, что труба среди музыкальных инструментов. Это сущая правда. Красно-золотой бешмет турка вызывал сильную тревогу в моих глазах. Я предложил турку свое одеяло. К счастью, он принял мое предложение, одеяло было серое, турок закрылся им по самый нос и слился с мраком.

Тут вошел какой-то человек с курицей в руках. В другом месте это был бы очень незначительный эпизод. Но в Шеинской (я забыл сказать, что мы уже в Шеинской) это было грандиозное событие.

Как только курица закудахтала, все подняли головы. Все, исключая нас, накормленных утками, питали определенные замыслы против этой несчастной курицы.

Человек в красном бешмете, который после отъезда князя стал самой важной персоной в этом кругу, предложил наиболее высокую цену, и курица осталась за ним. Он взял ее, растянул ей шею и ударом кинжала отсек голову. Я было подумал, что он готов съесть курицу с перьями, но ошибся. Он сначала намеревался, по-видимому, сварить ее с каким-нибудь соусом, но раздумал и, решив сделать жаркое, принялся ощипывать, птицу. Но не тут-то было. Она оказалась до того дряхлой, что пришлось прибегнуть к искусству старухи, ощипавшей наших уток.

Несчастная, изгнанная из конюшни, расположилась на пучке соломы, брошенной на снег вместо матраца, и обрубок дерева служил ей подушкой. На дворе было до пятнадцати градусов мороза. Бедная женщина была столь гнусно грязна, что я не имел смелости оказать ей услугу, какую оказал бы встретившемуся русскому офицеру: предложить ей свой тулуп и папаху. Кстати, офицер, верный своему слову, оставил их на почтовой станции в Кутаиси, они и получат их обратно.

Курица, опущенная в кипяток, была кое-как ощипана, выпотрошена и сварена в том же кипятке. К чему было менять воду, если курица та же?..

Желая продлить свое бодрствование насколько можно дольше, я тщетно ждал еще какого-нибудь эпизода, но все спали, и храпение некоторых свидетельствовало о совестливом выполнении ими этого сладкого занятия.

ГЛАВА LIX

УСТЬЕ ФАЗА

Эта ночь была одной из самых утомительных за все время путешествия. Трудно представить, как медленно тянутся часы, получасы, четверти, минуты, даже секунды такой ночи.

Кроме меня, спали все. Меня же бессонница утомила донельзя. Я вспоминал знаменитых клопов Мегайи, которые кусают чужестранцев и не трогают своих. Не так ли поступают и мингрельские насекомые? В таком случае, Муане был такой же чужестранец, но по какому же праву он спал?

Кажется, раз двадцать я подходил к дверям посмотреть, не рассветает ли. У дверей на соломе спала старуха таким глубоким сном, каким могла б пощеголять герцогиня на своей пуховой постели.

Наконец, в четыре часа утра, князь посмотрел на часы и разбудил трех своих спутников. Что касается меня, то я не имел даже утешения следить за ходом времени: мои часы, как небезызвестно читателю, остались в лесах горы Аксус.

Я разбудил Григория и послал его к лодке сказать людям, чтобы они готовились в путь. Они спали один над другим, как телята на ярмарке. Кто-то из них раскрыл глаза, взглянул на небо и отвечал:

— Мы поедем через два часа, когда рассветет, ночью Рион опасен.

Я слишком хорошо знал их, чтобы настаивать.

Предстояло ждать два часа. Впрочем, четыре часа ночи, кажется, были обычным временем пробуждения в Шеинской. Каждый отряхивался, вытягивался, зевал, поводя окрест покрасневшими мутными глазами, еще не вполне освободившимися от дремоты.

Турок, сидя на корточках, достал свой платок, развязал его, и в то время как один из его товарищей делил хлеб на несколько кусков, он разрывал пальцами с ловкостью, показавшей большую [249] сноровку в подобном деле, сваренную накануне курицу на столько же частей, сколько было ломтей хлеба.

Я с ужасом заметил, что в одну из лучших порций хлеба турок включил крылышко и кусок отборной филейной части. Я интуитивно угадал, что исключительная заботливость об этой порции относилась ко мне, и это вызвало во мне дрожь.

Я не ошибся: турок протянул руку и со сладкой улыбкой предложил мне долю своего завтрака. Я вспомнил Луку с его рыбой, из приличия взял подачку и, стараясь забыть, через какие мытарства прошла курица, прежде чем достигла того превращения, в каком была мне предложена, храбро принялся ее поглощать.

Первый кусок из-за нашей европейской чувствительности прошел с трудом, но, признаюсь, следующие глотались гораздо легче. Да уж действительно, надо потратить куда больше труда и времени, чтобы возвысить это творение, гордо именующее себя подобием божьим, из животного состояния в человеческое, чем нужно труда и времени, чтобы превратить его из человека в животное. Вот поэтому я, вследствие сильного голода, закуску, поданную мне турком, нашел превосходной.

И тут, подобно тому, как накануне явился незнакомец с курицей, вошел какой-то человек, но на сей раз с кувшином вина. Я уже упомянул о прекрасном легком мингрельском вине, пять или шесть стаканов которого я выпил на станции Молит. Тут я поступил так же, как турок с курицей: я спросил себе вина. Следуя, однако, данному мне филантропическому примеру, я сделал это с намерением услужить обществу. К несчастью, общество наполовину состояло из турок: они вежливо отказались от моего предложения, хотя другая половина приняла его. Я потребовал второй, третий кувшин — я, никогда не пьющий вина! Дело в том, что мне страсть как хотелось напиться. Я осушил свой кувшин, но это долгое время действовало на меня так же, как если бы я выпил равное количество воды. Но, признаться, потом я сделался повеселее.

Между тем наш турок, который был не кто иной, как ахалцихский хлеботорговец, и его люди оседлали коней, взяли свое оружие и весьма картинно надели его на себя. Это придало им вид, отпугивающий посторонних, особенно главе их, который носил кинжал, шашку, мушкетон с ружейным прикладом, искусно оправленный слоновой костью и перламутром и, кроме того, еще что-то в виде полумесяца, висевшее за спиной, как маятник часов. Во Франции он был бы смешон, но здесь, в Мингрелии, где он признавал за собою право на решительную самозащиту, он был действительно страшен, и не сомневаюсь, что произвел бы такое же впечатление на тех, кто возымел бы намерение напасть на него.

Он ехал в Поти, где мы договорились встретиться.

Он и три его спутника сели на коней и в один миг были уже далеко.

Все птицы улетали одна за другой, оставались только еще три совы, которые не могли решиться ехать.

Наконец рассвело. Рискуя десять раз сломать себе шею, мы погрузились в лодку; не ведая, к какому часу мы доберемся до Поти, мы на этот раз запаслись хлебом и вином: таким образом, съестным мы были обеспечены.

Однако на душе не было спокойствия — надо было прибыть в Поти утром 21 января, а уже наступило 22 число, и мы могли приехать только после обеда; может быть, князь Барятинский еще не прибыл, но пароход-то уж наверняка ушел.

Меня страшила эта перспектива, стоило вообразить себе печаль Муане, так торопившегося скорее увидеть Францию.

Нам неоднократно говорили в Маранах и повторяли в Шеинской, что время прибытия и отправления парохода не бывает абсолютно точным, и хотя объявлено двадцать первое, но может статься, что пароход прибудет только двадцать второго, а уйдет двадцать третьего, — шаткое утешение на случай, если мы не прибудем в Поти в срок. Муане полагал, что единственно назло ему пароход будет в этот раз точен, и хотя я старался разуверить его, однако в глубине души и сам соглашался с его мнением.

Будто нарочно, с целью помучить нас, скопцы, которые накануне уверяли, что мы будем в Поти около десяти-одиннадцати часов утра следующего дня, теперь объявили, что из-за безветрия они не ручаются быть там ранее двух часов. Мы уже знали, что говорить с ними бесполезно, если бы мы даже и сказали им что-нибудь, то все равно они не сделали бы лишнего удара веслом.

Ну, а я? Какое могло быть состояние человека, не спавшего всю ночь, который на рассвете, окруженный речным туманом, тщетно пытается разогреть себя?

Я не стал ни во что вмешиваться, т. е. оставил Муане роптать, наших людей грести, как хотят, а Григория, не имевшего уже пуль, бесцельно стрелять по уткам.

Эти проклятые птицы, которые явно не слывут за чудо ума в цепи творения, словно угадывали наше приближение. Вместо того, чтобы улететь, как накануне, на двойное расстояние от нас, они играли и плескались у самой лодки, выстраивались в ряд и смотрели на нас, когда мы проходили мимо, с любопытством, высунув из воды темно-красные шеи. Даже изящные белые цапли, доставляющие своим пухом кисти к шляпам наших офицеров и шляпкам наших дам, без сомнения инстинктивно [250] угадавшие, что мы не принесем им вреда, шли параллельно нам по берегу на длинных лапах, со скоростью, превосходившей скорость лодки. Они словно говорили нам: «Если б мы захотели, то даже не употребляя в дело наши крылья, очутились в Поти прежде вас».

Судя по тому, как мы продвигались, можно было подумать, что гребцы нарочно условились заставить нас пропустить пароход. Я тем более был взбешен, что мы плыли мимо прекраснейшей местности, на которую Муане, находившийся не в духе, взирал равнодушно.

С левой стороны были горы, покрытые снегом ослепительной чистоты, которые под первыми лучами солнца принимали нежно-розовый цвет, словно в первый день сотворения мира. По обоим берегам Фаза леса становились все гуще и гуще, создавая бесподобный пейзаж, в котором, так сказать, слышалось кишение всякого рода диких животных. В другое время наш художник ни за что не оставил бы своего карандаша в покое и сделал бы двадцать рисунков. Я же не имел нужды делать заметки — все было перед глазами и оставалось в памяти.

Все безмолвно на берегах Риона, как и сама история. Лучше, если бы он назывался Фазом, чтобы хотя бы один луч древности осветил его, — луч, который блистал здесь более трех тысяч лет назад.

Наконец солнце поднялось высоко, под его приятной теплотой мы разлеглись на лодке и немного преодолели свою апатию.

Повстречалась лодка — первая со времени выезда из Маран. Мы спросили сидевших в ней, сколько верст до Поти.

Тридцать, — отвечали они.

Это значило семь миль. Мы делали одну милю в час — следовательно, нам необходимо еще семь часов. А было уже полседьмого утра; следовательно, мы прибудем в Поти не ранее трех или четырех часов дня.

Ах! Как я жалел о своем тарантасе, о ямщиках, которых можно было наказывать за медленную езду, об оврагах, в которые валились оползни с гор, о кремнистых и шумных потоках, через которые мы переезжали, и даже о самом песчаном море ногайских степей, которое имело по крайней мере берега! А здесь, на этой реке с поэтическим именем, на которое мы уже перестали обращать внимание, нам надо было покориться прихотям двух медлительных гребцов, являющихся одновременно и символом и воплощением бессилия.

Между тем время шло: солнце, восход которого мы видели, достигло своего зенита и начало уже склоняться к западу, освещая один и тот же пейзаж — великолепные горы, девственные и необитаемые леса.

Им я уже начинал предпочитать неровные берега Луары.

Наконец, около трех часов, сквозь огромное устье Фаза — с утра река, видимо, стала расширяться — мы начали замечать не то равнину, не то широкое болото, окаймленное тростником: если еще не видно было моря, то по крайней мере чувствовалась его близость.

Мы круто повернули налево, в канал, идущий вокруг острова и соединяющий оба рукава Фаза.

Нет ничего прелестнее этого канала, даже зимой обозначаемого деревьями причудливой формы, ветки которых сплетаются между собою в виде колыбели над скользящими по каналу лодками.

Вскоре мы вошли в нечто похожее на озеро и за версту впереди реки заметили судно. Мы вскрикнули от радости — пароход еще не отправлялся. Продвигаясь вперед, мы напрасно искали под реями трубу. Потом мы сообразили, что Поти морской портовый город, а в таком городе не может быть, чтобы находилось только одно судно.

И в самом деле, по мере нашего приближения мы убеждались, что реи принадлежали не пароходу, а небольшому купеческому брику в двести пятьдесят или триста тонн.

Парохода же на всем пространстве, куда могло достигать зрение, не было и в помине. Мне оставалась единственная надежда: я читал, не знаю где, кажется, у Аполлония Родосского, что на Фазе есть отмель, непроходимая для судов большой осадки. Может быть, наш пароход стоит за этой отмелью, и мы увидим его с какой-нибудь другой точки.

Вот с какой точностью автор поэмы «Аргонавтика» описывает устье Фаза:

«Аргонавты, предводительствуемые Аргусом, знавшим эти страны, прибыли наконец на самую отдаленную оконечность Понта Эвксинского и у устья Фаза сложили паруса, спустили реи, сняли мачту и заперли все вовнутрь корабля. Потом вошли в канал реки, пенящиеся воды которой, журча, уступали усиленным ударам весел.

На левой стороне возвышались горы — Кавказ и Эа, на правой было поле, посвященное Марсу, где руно, повешенное на ветви дуба, охранялось драконом, бодрствовавшим беспрерывно.

Тогда Язон, взяв золотую чашу, наполненную чистым вином, сделал возлияние на реке, прося местных богов-хранителей быть к нему милостивыми и позволить приплыть к берегу под счастливым предзнаменованием.

— Друзья, — сказал Анцей, — мы плывем по Фазу и вот прибыли в Колхиду. Теперь пусть каждый из нас поразмыслит, должны ли мы испытать перед Эетом силу своего убеждения, и нет ли другого средства достичь конечной цели наших желаний.

Пока он говорил, Язон по совету Аргуса скомандовал, чтобы корабль двинулся в соседнее болото, [251] покрытое густым тростником. Там бросили якорь, и герои провели ночь на корабле, с нетерпением ожидая восхода зари, которая не замедлила появиться».

За исключением города Эа и Золотого руна, это описание еще и ныне верно. Кавказ все на том же месте; Марсово поле — это обширная грязная площадь, где возвышается Поти. Лес такой же густой поныне, как и при Язоне.

Приближаясь к устью Фаза, мы увидели болото, заросшее тростником, где аргонавты спрятали свои корабли.

Каким образом Кутаис может быть Эа, если Эа виден был в устье Фаза и господствовал над ним? Но, любезные читатели, это меня не касается: я не ученый, а так себе — знающий только кое-что. Обратитесь к Д'Анвилю.

Наш каюк — название лодок, плавающих по Риону — пристал к берегу.

Один из лодочников сошел, подтянул лодку, и мы пристали наконец к столь желанному Потийскому полуострову, где сразу же по колено завязли в тине.

Мы немедленно справились насчет парохода: он пришел 20-го и ушел 21-го числа, т. е. накануне. Таким образом, день, когда мы оставим Поти, зависел теперь от милосердия всевышнего.

Уныло склонив голову, я направил свои стопы в город, состоящий из десяти или двенадцати хижин.

Я не смел даже взглянуть на Муане.


Комментарии

179. Так у А. Дюма обозначена станция Губис-Цкали.

180. Франсуа Баше (1796-1873) — автор множества книг по верховой езде, признанный авторитет в этой области.

181. XIX глава «Путевых впечатлений А. Дюма в России» (издание Мишеля Леви, 1865 г., с. 277-289) посвящена скопцам. Глава названа как в «Кавказе».

182. Среди грузинских дворян конца 1850 годов нам не попадалась фамилия Ингерадзе. Возможно, писатель спутал Ингерадзе с Нижарадзе. Или я плохо искал.

(пер. П. Н. Роборовского и М. И. Буянова)
Текст воспроизведен по изданию: Александр Дюма. Кавказ. Тбилиси. Мерани. 1988

© текст - Роборовский П. Н. 1861; Буянов М. И. 1988
© сетевая версия - Тhietmar. 2014
© OCR - Парунин А. 2014
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Мерани. 1988