АЛЕКСАНДР ДЮМА

КАВКАЗ

LE CAUCASE

ГЛАВА L

ТЕЛЕГА. ТАРАНТАС. САНИ

Мы выехали в воскресенье, одиннадцатого (двадцать третьего по-французски) января, в два часа пополудни, а должны были сесть на пароход 21 января (2 февраля).

Два первых этапа поездки (из тридцати шести верст, или девяти миль) были удобны. Мы надеялись проехать это расстояние еще засветло. На первой станции я вспомнил, что Калино, у которого хранились ключи от всех моих чемоданов, забыл их возвратить. Я написал ему несколько слов, прося [219] передать ключи почтальону, отправлявшемуся в понедельник вечером в Кутаис: от Тифлиса до Кутаиса двести сорок верст.

Нечего было сомневаться, что почтальон, который всегда имеет лошадей, не настигнет нас. Письмецо я передал казаку и вдобавок рубль на водку. Он сел на коня и поехал в Тифлис. Через полтора часа Калино должен был получить его.

Мы продолжали путь. По мере того как мы продвигались вперед, снег падал все более густыми хлопьями. Наступила ночь, но так как мы ехали еще по равнине, то темнота не помешала нам добраться до второй станции.

До этой станции мы следовали дорогой, по которой уже прокатились перед этим, отправляясь во Владикавказ.

На восемнадцатой версте мы переправились через прекрасный Мцхетский мост, оставив на правой стороне развалины моста Помпея, а позади Мцхетскую церковь, где похоронены два последних грузинских царя. За второй станцией мы должны были оставить Владикавказский тракт, углубиться в горы и, сделав поворот налево, ехать по Кутаисской дороге.

Это мы сделали на другой день утром. Здесь станционный смотритель предупредил нас, что мы переправимся вброд через две реки. На Кавказе мосты считаются излишеством, если вода не доходит выше головы человека и ушей лошади.

Он добавил, что наш тарантас, нагруженный множеством ящиков, встретит препятствия при переправе через реки, берега которых очень круты, и что потому нам не мешало бы взять сани для облегчения тарантаса. Мы так и сделали, из-за чего у нас уже было три экипажа с десятью лошадьми. К счастью, лошадь стоит две копейки на версту: это составляло семьдесят две копейки или почти три франка на милю.

Расскажем об одной детали, о которой мы забыли сообщить в предыдущей главе. В ту минуту, когда мы садились в экипаж, мы получили от почтового начальника письмо, в котором он советовал нам не выезжать, так как между Гори и Сурамом сообщение было прервано из-за снежных заносов. Мы не обратили на это внимания.

Мы отправились вперед (я, Муане и Григорий, — так звался наш молодой армянин), оставив два экипажа, тарантас и телегу на попечении унтер-офицера, которого станционный смотритель просил довезти до Кутаиса. Взамен оказанной нами небольшой услуги (лишний человек нисколько не увеличивал наших почтовых издержек) станционный смотритель оказывал нам куда большую услугу тем, что предоставил ту же самую телегу до Кутаиса — это избавляло нас от перекладки вещей на каждой станции.

,Помимо того, унтер-офицер обязан был помогать нам в качестве слуги. Его звали Тимофей.

Внешне этот Тимофей был странное создание: на первый взгляд он казался толстым мужиком лет пятидесяти. Но вечером на станции, когда снял с себя две или три шинели и тулуп, когда развязал свой башлык и обнажил голову, он оказался тощим, как скелет и более двадцати шести — двадцати восьми лет ему никак нельзя было дать. В интеллектуальном отношении это был сущий идиот, который, вместо того, чтобы помогать, был в тягость на протяжении всей дороги из-за своей лени и бестолковости. Со второго же дня он начал показывать свой нрав, которому никогда не изменял.

Я сказал, что мы уехали вперед, поручив его попечению тарантас и телегу, которые, будучи более нагружены, чем сани, и притом на колесах, могли из-за обильного снега следовать за нами весьма медленно.

Наши сани неслись как вихрь, и несмотря на пронзительный холод, который захватывал дыхание, мы находили такую езду более приятной по сравнению с путешествием накануне; мы проехали верст двенадцать менее чем за три четверти часа и прибыли на берег первой реки — самой маленькой и удобной для переправы.

Однако наш ямщик колебался, но при слове «Пошел!», повторенном два или три раза повелительным голосом, он спустил тройку в воду, сани также туда спустились, сделав сильный толчок и обдав нас брызгами грязи. Вода хлынула до половины сиденья, но мы кое-как удержались, подняв ноги кверху. Только вместо того, чтобы решительно и храбро взобраться прямо на противоположный берег, ямщик направился по склону наискосок; в результате сани наклонились на левую сторону, потеряли равновесие, и мы все сгрудились в одну кучу. К счастью, мы были уже на некотором расстоянии от реки, и, вместо того, чтобы упасть в воду, что должно было неминуемо случиться, мы опрокинулись в снег, но живо встали, отряхнулись и расхохотались. Каждый вновь занял свое место, и сани продолжали катиться с прежней скоростью. Недалеко от стации Квенсен мы натолкнулись на вторую реку: эта была посерьезнее. Через нее уже нельзя было переправиться, задрав ноги кверху: как бы высоко мы ни держали их, вода все равно угрожала бы нашим ногам. Мы выпрягли лошадей, сели на них и верхом переправились через реку. Потом мы их воротили, ямщик снова запряг их и перевез сани порожняком, хотя и сильно замоченные.

Мы были всего лишь в ста шагах от станции и пошли туда пешком. У ворот станции стояла целая кавалькада телег и тарантасов, доказывавших, что снег сказал им то же, что бог сказал волнам: «Далее вы не двинетесь». Среди этого скопления телег и тарантасов виднелись какие-то нагруженные сани, но без лошадей. [220]

— Дурной знак, — обратился я к Муане.

И в самом деле: лошадей не оказалось, и это было сущей правдой. Мы пошли в конюшни, осмотрели все их закутки и не нашли ни одной тройки. Смотритель заявил, что не отвечает ни за что до двух часов: после этого срока он надеялся снабдить нас парой троек. Это был очень пристойный грузин; взглянув на нашу подорожную с двумя печатями, — рекомендация слишком серьезная, имеющая значение «подорожной по казенной надобности», — он обещал нам, что мы будем иметь преимущество перед всеми проезжающими, исключая курьеров. Вышеупомянутые нагруженные сани заставили меня настоять на наших правах и привилегиях.

Впрочем, одно обстоятельство утешало нас в этой задержке: хотя я отдавал Тимофею полную справедливость в отношении глупости, которой он был чрезмерно одарен, он все же решил дождаться тарантаса и телеги, содержавших в себе все, что я увозил с Кавказа: оружие, материи и дорогие вещи, так как я не желал, чтобы эти предметы, из коих каждый напоминал мне друга, слишком отставали от меня.

В ожидании тарантаса и телег мы вошли в станционный дом, где нашли хозяина злополучных саней: это был немец, путешествовавший со своим слугой. Он едва говорил по-французски, а я вовсе не говорил по-немецки, поэтому беседа никак не налаживалась. Потом мы попытались говорить по-английски; но тут другое неудобство: я читаю очень хорошо по-английски, а говорю очень плохо. Тогда, ему пришла мысль спросить меня, не говорю ли я по-итальянски. Я отвечал утвердительно, и он закричал: «Паоло, Паоло, Паоло!».

Паоло явился. Я встретил его словами renga qui! (поди сюда!), от чего сердце его запрыгало от радости; он не пришел, а примчался.

Бедный мальчик был родом из Венеции. С милым акцентом своей родины он жаловался на дороги, на холод, на снег, на реки, через которые надо было переправляться, наконец на все прелести путешествия по Кавказу в январе. Тем более для него, как говорит Дант, было большой радостью слышать звук своей благодатной страны.

Он признался, что вовсе не ожидал и этого; уже два или три года с ним этого не случалось. Он возвращался из Персии через Тавриз, Эривань и Александрополь. Они успели проехать через этот последний город, а теперь сидят потому, что сообщение по Сурамской дороге прекратилось. То же самое писал нам и начальник почтовых станций. Мальчик был хороший стрелок, и от самого Александрополя он кормил себя и своего господина дичью: но у него не хватило пороху. Мы тоже истощили весь свой запас и забыли вспомнить об этом в Тифлисе. Зато, к счастью, я до Гори запасся провизией в довольно значительном количестве. В Гори мы возобновили бы запас их у шурина Григория, начальника города.

Между тем, ни о нашем тарантасе, ни о телеге не было ни слуху ни духу. Оставалось сесть на коня и отправиться узнать об их участи. Григорий предложил свои услуги.

Муане, сделавшийся фанатиком верховой езды, хотел воспользоваться этой возможностью, чтобы прокатиться немного верхом, и оба отправились в сторону, где должны были находиться наши экипажи. Почти через полтора часа я услыхал звон колокольчиков; Муане и Григорий торжественно везли обе повозки за собою. Они нашли тарантас посреди реки, телегу на противоположном берегу. Тройка под тарантасом была недостаточно сильна, чтобы поднять его на крутой берег. У Тимофея же и у ямщика не хватило смекалки, чтобы при помощи всех лошадей, какими они располагали, переправить экипажи порознь, один за другим. Муане заставил привести в исполнение этот маневр и благополучно миновал препятствия. На берегу второй реки мы повторили тот же маневр, и, к изумлению Тимофея, все пошло как по маслу.

Неожиданно наш слух был поражен потоком самых звучных немецких ругательств. Они были адресованы нашим тевтоном станционному смотрителю, который, имея небольшой кинжал за поясом и обладая такою силой, что мог заставить проплясать под каждой из своих рук любого немца, велел опорожнить его сани, чтобы отдать их нам, под благовидным предлогом, что сани надо менять на каждой станции.

На это немец отвечал довольно справедливо, по моему мнению, что в случае, если мы имели право на его сани, то и он мог иметь его на наши. А так как грузин без сомнения не знал, что отвечать ему на это, то и не стал его слушать, а продолжал перекладывать на снег багаж потомка Арминия. Дело, вероятно, кончилось бы довольно дурно, если бы я не вмешался в него.

Станционный смотритель отбирал у немца сани потому, что ни наш тарантас, ни телега не могли идти далее из-за обилия снега, а нам непременно нужно было двое саней, чтобы продолжать путь. Но если тарантас не мог идти дальше, то он мог вернуться по крайней мере в Тифлис: таким образом немец мог сесть в мой тарантас и отправиться, что доставило бы ему удовольствие иметь более удобный экипаж и избавило бы его от нагрузки на каждой станции. Это предложение произвело, как я и предвидел, на раздраженного тевтона такое же действие, какое производит, как говорит пословица, небольшой дождь на сильный ветер; гнев его прошел, он протянул мне руку, и мы расстались самыми лучшими друзьями в целом свете. Он должен был передать экипаж в дом Зубалова; в противном случае письмо к Калино уполномочивало последнего поступить с тарантасом как ему заблагорассудится, если бы даже он пожелал употребить дроги тарантаса на топку, а кожу на сапоги.

Почтенный экипаж довольно пожил. Как тарантас, он оказал уже все услуги, какие только мог оказать: я проездил в нем почти три тысячи верст по таким дорогам, где французский экипаж не сделал [221] бы и десяти шагов без того, чтобы не поломаться, и за исключением колеса, которое, не предупредив нас, изменило нам в Нухе, он всегда был к нашим услугам. Бог знает, какого возраста был бедный старик и сколько он прослужил еще до того, как я купил его за семьдесят пять рублей у астраханского почтмейстера! Счастливо ли доставил он своего нового господина в Тифлис? Или, не чувствуя более, как лошади Ипполита, рук, к которым он привык, оставил его на дороге под одним из тех предлогов, какие выставляют старые экипажи? Я этого не знаю, хотя и очень может быть, что он мужественно преодолел ожидавшие его три станции: тарантасы это не что иное, как перевозочные мамонты; ведь они так прочно устроены, что пережили потоп, и переживут, вероятно, страшный суд.

Станционный смотритель, нежно полюбивший нас, дал нужные советы перед отъездом. За три дня до того два казака вместе с лошадьми были застигнуты метелью в дороге, по которой мы должны были ехать, и в десяти верстах от станции те и другие были найдены мертвыми. Если бы что-нибудь подобное угрожало и нам, если бы небо нахмурилось, то мы должны скрыться в небольшой часовне, стоявшей в пятнадцати верстах слева от дороги; если бы мы были уже далеко от нее, то должны распрячь нашу шестерку, из саней сделать ограду и укрыться в ней до окончания метели. Все это было не очень-то весело, но больше всего беспокоило то, что было уже три часа дня и что, по всей вероятности, мы могли прибыть на Чолакскую станцию не ранее ночи. Несмотря на все эти мрачные приметы, мы проехали благополучно.

Ямщики показали нам место, где найдены были трупы казаков и лошадей: это небольшая долина поодаль от дороги. Несчастные по ошибке своротили с нее, и как только углубились в эту долину, играющую роль западни для путешественников, вихрь обхватил их. Если бы не волки, которые разрыли снег, чтобы воспользоваться трупами, их, вероятно, не нашли бы до следующей весны.

Чолаки — прелестная станция.

— Есть что-нибудь поужинать?

— Все, что вам угодно.

— Замечательно. Есть цыплята?

— Нет.

— Баранина?

— Нет.

— Яйца?

— Нет.

Вопросов было много, ответ один и тот же.

Вся провизия наших хозяев заключалась в черном хлебе, которого мы не могли есть, и в фиолетовом вине, которого мы не могли пить. Пришлось взяться за свою провизию; к счастью, у нас еще нашлось несколько сосисок и остаток индейки, но такого качества, что в другое время я не осмелился бы предложить их даже голодным волкам безжизненной равнины. Мы ели сосиски с кожурой, мясо индейки с костями и, если не насытились, то, по крайней мере, утолили голод. Мы пили этот проклятый чай, приводивший меня в ярость, потому что его можно было достать везде, а он у русских заменяет все.

Вдруг меня известили, что какой-то офицер желает говорить со мной.

— Скажите ему, что если он пришел просить меня ужинать, то, кто бы ему ни поручил это сделать, он напрасно беспокоится.

— Нет, он хочет только засвидетельствовать вам свое почтение.

Офицер вошел; это был очень любезный человек — как почти все русские офицеры. Он знал, что я был на станции, и не хотел проехать, не повидав меня. Он выехал в два часа пополудни из Тифлиса и благодаря званию курьера и превосходной плети, настоящее назначение которой, по-видимому, ему было хорошо известно, сумел за шесть часов проехать то расстояние, на которое мы потратили полтора дня. Правда, багаж не обременял его саней; неожиданно получив приказание отправиться в Кутаис как можно скорее, он поехал так, как был, в маленькой фуражке и военной шинели. В этом-то полулетнем костюме он надеялся, как Цезарь в Овернских горах, открыть проход через сурамские снега. С г-жой де Севинье 173 делалось дурно на груди ее дочери, а мне было холодно за бедного офицера. Я дал ему одну из моих папах и набросил на плечи свой тулуп. Взамен этого он сообщил мне свое имя — его звали капитан Купский. В Кутаисе, на станции, он должен был оставить папаху и тулуп. Потом, нагрузившись полдюжиной рюмок водки, он сел в сани и умчался.

Я еще стоял у ворот станции, прощаясь с капитаном, как вдруг услыхал почтовый колокольчик. Это ехал наш друг Тимофей, который всегда отставал.

К моему великому удивлению, теперь он ехал на телеге, а не на санях. Он так удачно замешкался, что до его выезда капитан прибыл на станцию Квенсен и, не зная, с кем имеет дело, поступил с Тимофеем в соответствии с правами, даваемыми курьерской подорожной, точно так же, как мы поступили с немцем на основании нашей подорожной за двумя печатями, т. е. взял у него сани. Тимофей кое-как погрузил наши чемоданы на телегу и, рискуя остаться в снегу, поехал на ней. Он прибыл благополучно, хотя и позже на два часа, но его прибытие было столь удивительно, что я не стал упрекать его.

Это незначительное происшествие привело к грандиозным последствиям. [222]

ГЛАВА LI

«УТКИ ПЕРЕПРАВИЛИСЬ ТАМ БЛАГОПОЛУЧНО»

Мы выехали на другой день, в девять часов.

Всю ночь меня тревожила погода, мне чудилось, будто снег врывается в мои окна. Я ошибался. Впрочем, я никогда не видел картины, мрачнее станции Чолакской.

Земля выглядела мертвой, покрытой огромным саваном, луна казалась бледнее, чем обычно, будто пребывала в предсмертной агонии, плывя по снежному океану. Не слышно было никакого шума, кроме жалобного ропота горного потока. Иногда молчание прерывалось пискливым криком шакала или воем волка, и потом снова наступала мрачная тишина.

Я чувствовал холод более в сердце, чем в теле.

В девять часов утра, т. е. в минуту нашего отъезда, все переменилось: небо очистилось, блеснуло солнце, излучая хоть какое-то тепло, миллиарды алмазов заискрились на снегу, с рассветом вой волков и писк шакалов прекратились. Словно творец, созерцая землю, на минуту позволил увидеть свой лик сквозь небесную твердь.

Так как двух саней нельзя было достать, Тимофей вынужден был ехать в телеге. Это беспокоило его очень мало: когда он не мог за ними следовать, он преспокойно отставал от нас — тем и ограничивалась вся его забота. Впрочем, мы сделали за два дня около шестнадцати миль: оставалось еще не более шестидесяти, а мы имели в своем распоряжении еще восемь дней. Офицер обещал оставлять на станциях, через которые он должен был проезжать, сведения о состоянии дороги, чтобы предупредить нас на случай, если появятся какие-нибудь затруднения.

В полдень мы прибыли в Гори. Наш молодой армянин, желая оказать нам честь, велел ямщикам отвезти нас прямо к его родственнику. Мороз был так силен, что телега уже могла следовать за нами.

Добрый прием тоже несчастье, когда впереди спешное дело. Лишь только я заметил, что шурин Григория готовился принять нас как следует, я понял, что мы выигрывали прекрасный завтрак, но теряли двадцать пять верст. Завтрак, если бы даже его и потерять, может повториться не сегодня, так завтра, но двадцать пять потерянных верст невозвратимы. Я велел Григорию требовать лошадей, чтобы можно было ехать тотчас после ужина. В надежде продержать нас у себя лишний час, лошадей потребовали часом позже. Станционный смотритель, разумеется, отвечал, что лошадей нет.

Я объяснил Григорию, что он не позаботился показать смотрителю нашу подорожную с двумя печатями, отчего и мог последовать такой ответ. Он вновь послал слугу с подорожной, но и на этот раз станционный смотритель ответил, что лошади будут в четыре часа. Муане схватил подорожную в одну руку, плеть в другую, взял Григория в качестве переводчика и отправился.

Бедный Григорий не понимал, что все это значит. Армянин по крови и, следовательно, принадлежащий к нации, беспрерывно находившейся в подчинении, он не представлял, чтобы можно было повелевать и, в случае нужды, подкреплять свою волю плетью. Я тоже когда-то не понимал этого, отправляясь в Россию; опыт доказал, что я ошибался. И на этот раз плеть также восторжествовала.

Муане и Григорий возвратились и сообщили, что на станции насчитывается пятнадцать лошадей и что две тройки прибудут через четверть часа. Записывая это в свою книгу о Кавказе, я вспоминаю, что уже пятый или шестой раз повторяю один и тот же факт, но повторяю его, будучи убежден, что оказываю тем самым очень важную услугу иностранцам — будущим посетителям Кавказа.

Впрочем, на Кавказе надо не ошибиться, к кому и как обращаться: это можно узнать с первого взгляда. Если смотритель имеет лицо открытое, нос прямой, глаза, брови и волосы черные, зубы белые, если на нем надета остроконечная короткошерстная папаха и он весел, все, что б он ни сказал, сущая правда. Если он говорит, что нет лошадей, то бесполезно сердиться и уж тем более бить его, это не только безрезультатно, но и опасно.

Но если смотритель мрачен, то он наверняка лжет; он хочет заставить вас заплатить вдвое, у него есть лошади, или он их может достать. Это мне тяжело говорить, но так как это истина, то ее и надо обнародовать. Я вовсе не поддерживаю мнения философа, который сказал: «Если бы у меня рука была полна истин, то я спрятал бы ее в карман, застегнув его сверху». Философ был несправедлив. Рано или поздно истина, как бы она ничтожна ни была, обнаружится, истина сумеет открыть руки и карманы — она разбила стены Бастилии.

И в самом деле, через двадцать минут прибыли лошади.

Чтобы не тратить зря время, я отважился пробежаться по улицам Гори. По случаю праздника базар, к несчастью, был закрыт. В кавказских городах, где нет памятников, кроме разве какой-нибудь православной церкви, всегда одинаковой постройки, независимо от того, принадлежит ли она к древнейшей или новейшей архитектуре, к X или XIX столетию, если базар заперт, то уже нечего смотреть, кроме каких-нибудь деревянных лачужек, которым жители почему-то дают название домов, и одного каменного или кирпичного дома с зеленой кровлей, выштукатуренного известью и называемого дворцом. В таком доме непременно живет начальник города. [223]

Но я был бы несправедлив относительно Гори, если бы сказал, что в нем только это и есть. Я заметил здесь развалины старинного укрепленного замка XIII или XIV столетия, которые показались мне великолепными. Замок находится на вершине скалы, но с той стороны, откуда я смотрел, нельзя было понять, каким образом строители замка туда поднимались. Скорее, можно было подумать, что создатель спустил его с неба на проволоке и поставил отвесно на скале, сказав:

— Вот на что я способен!

Когда лошади были запряжены, мы сели в сани, Тимофей же расположился в своей телеге.

От солнца в полдень снег начал немного таять, а небо заволакивалось уже целый час. Мы были готовы пуститься в путь, ямщик уже поднял свою плеть, как вдруг шурин Григория, обменявшись несколькими словами с каким-то всадником, обратился к нам с печальным видом:

— Господа, вы не можете ехать.

— Почему?

— Этот господин утверждает, что Ляхву нельзя переехать вброд; он только что оттуда и считает, что от сильного течения он чуть было не погиб со своей лошадью.

— Только-то!

— Да.

— Ну, так мы переправимся вплавь, не даром же няньки убаюкивали нас песней: «Утки переправились там благополучно...»

И ко всеобщему удивлению мы отправились в путь.

Несколько резвых грузин побежали за нашими санями, чтобы видеть, как мы переедем через реку.

В версте от Гори она преградила нам дорогу. Река катилась с яростью и шумом и, казалось, была вымощена льдинами наподобие дурно сложенных плит, но сила ее течения была такова, что вода никогда не замерзала.

Двумя верстами ниже она впадает в Куру.

При виде этого наш энтузиазм немного охладел; ямщики поднимали руки к небу и крестились.

Тем временем какой-то всадник, прибыв с противоположной стороны, осмотрел реку, изучил ее течение, отыскал русло и пустил свою лошадь в воду. Лошадь очутилась по брюхо в воде, но посредине реки, казалось, она наткнулась на подводный холм. Затем она сделала несколько шагов почти посуху, дальше снова спустилась в воду по брюхо и благополучно достигла другого берега.

— Надо и нам держаться направления, указанного этим всадником, — сказал я Григорию.

Он сообщил это ямщикам, но те, как обычно, с первого же раза отказались. Муане вытащил из-за пояса плеть и показал ее ямщикам. Всякий раз, когда ямщик видит этот символ в руке пассажира, он смекает, что плетью грозят не лошади, а ему, и больше не сопротивляется.

Ямщики двинулись вдоль по берегу Ляхвы до указанного места.

— Вот здесь, — сказал я Григорию, — не нужно давать лошадям времени на размышления.

Наши сани были запряжены тройкой — две лошади рядом и третья впереди. Ямщик сидел верхом на той, что шла первой.

Мы дружно ударили по лошадям. Зрители исторгли из себя крики одобрения. Лошади не спустились, а скорее бросились в реку. Сани последовали за ними без больших толчков. Скоро мы исчезли или почти исчезли посреди волн, поднимавшихся вокруг от движения саней.

Первая лошадь достигла бугра, за ней и остальные. Но подъем не был так удобен, как спуск, — передняя часть саней ударилась о камень. Удар был так силен, что постромки передовой лошади порвались, лошади и ямщик опрокинулись в Ляхву, а Григорий ударился головой об островок. Я говорю об островке не в том смысле, что он примыкал к берегу с какой-либо стороны, а потому, что достаточно было только шести дюймов, чтобы он весь очутился вне воды.

К счастью, это расстояние, занятое водой, ослабило удар — в противном случае бедный Григорий размозжил бы голову о камни. Ухватившись за скамейки, мы остались непоколебимыми, как Iustum et tenacem Горация 174 Но я должен прибавить, что в таком положении требовалось больше упорства, нежели цепкости.

Происшествия этого рода полезны в том отношении, что лица, ставшие их жертвой, сердятся, упорствуют и, мобилизуя всю свою энергию, в конце концов побеждают препятствия.

Ямщик связал постромки передней лошади и вновь сел на нее верхом. Григорий опять расположился в санях, удары и крики усилились, сани рванули смаху, как дантист вырывает зуб, и остановились на бугре, между тем как первая лошадь была по брюхо в воде, а остальные по колена. Чтоб не терять времени, крики: «Пошел! скорей! пошел!» раздались сильнее, удары посыпались градом, лошади с яростью бросились через второй рубеж и с быстротой молнии вытащили нас на другой берег. Таким-то образом, утки переправились через реку», или лучше сказать, мы переправились через нее, как утки. Наш скарб был оставлен на другом берегу; мы ничего не имели с собою; с нами были только, как говорят дети, наши портреты, отпечатлевшиеся на снегу, и мы оставили их Ляхве в напоминание о нас.

Очередь была за Тимофеем с телегой: признаюсь, я не решался смотреть на него. Поручив его богу, я сел в сани, Муане и Григорий также заняли свои места, и мы закричали изо всех сил: «Скорей! Скорей!», [224] как бы желая воспользоваться благодеянием того атмосферного закона, по уверению которого быстрота сушит. Мы быстро поскакали, подбадриваемые криками многочисленных зрителей.

Я не смотрел на телегу, а глядел на удаляющийся Гори. Старая крепость, господствующая над городом, представляла внушительную картину. Это была скала высотою в пятьсот футов, с исполинской лестницей до вершины. В крепости семь последовательных стен, каждая из которых имеет по угловой башне. Наконец, восьмая стена с главной башней, самой верхней, и посреди этой ограды — развалины крепости. Муане чувствовал слишком сильный холод, чтобы на месте срисовать этот ландшафт, но он сделал для Гори то, что сделал для замка шамхала Тарковского — он запечатлел облик города в своей голове и вечером перенес на бумагу.

Но тут мой взгляд почти против моей воли переместился с высоких вершин к реке, и я закрыл глаза руками, чтобы не видеть печального зрелища. Все опрокинулось в Ляхву: телега, чемоданы, ямщики, кухня, мешки, сам Тимофей вдобавок. Я даже не хотел поделиться своим горем с Муане, я надвинул, как в «Казбеке» Лермонтова, свой башлык на глаза и закричал глухим голосом: «Скорей! Скорей! Скорей!»,

Ямщик так и сделал. Мы переправились еще через одну реку, которая в сравнении с первой была не чем иным, как анекдотом, — а потому я упоминаю об ней только так, к слову. Затем мы прокатились верст пятнадцать по довольно хорошей дороге, как вдруг перед нами появился косогор. Я не назову его горой, ибо это был склон футов во сто, наподобие кровли. Предполагая, что наша телега выбралась из реки, можно было почти наверняка сказать, что она не будет в состоянии благополучно подняться на этот крутой скат.

Я предложил подождать ее, чтобы придумать какое-нибудь средство втащить телегу. Предложение было принято. Мы вышли из саней, и пока ямщик отпрягал утомленных лошадей, Муане, Григорий и я — мы пошли срубать кинжалами древесные сучья и, собрав их в кучу, подожгли, чтобы согреться. От нас запахло дымом, как от сырого дерева, но зато мы обсушились — и это было главное.

Наконец послышались звуки почтового колокольчика, и вскоре мы увидели телегу с Тимофеем, взобравшимся на самую вершину багажа. Тимофей был великолепен! Вода, в которой он весь вымок, превратилась в ледяные сосульки, это была колонна, покрытая сталактитами, он походил на статую зимы в большом тюильрийском бассейне, за исключением жаровни, над которой посетители греют себе пальцы.

Мы даже не спрашивали его, как он переехал: его платье, покрытое льдом, красноречиво говорило, как это совершилось — но так как он был закутан в тулуп и еще в две или три шинели, то вода не проникла до тела, защищенного пятью или шестью оболочками.

Что касается наших чемоданов и ящиков, то все они покрылись слоем льда.

Мы выпрягли лошадей из саней, которые, освободившись от тяжести, благополучно взобрались на вершину склона, и впрягли их в телегу. Но наша шестерка напрасно истощала свои силы: телега дошла до трети горы и там, погрузившись в снег, остановилась. Мы видели, что бесполезно было упорствовать в этом безнадежном деле, и наказали Тимофею остаться, а сами отправились в ближайшую деревню Руис: там мы надеялись добыть еще лошадей и быков.

Руис, как уверял ямщик, находился примерно в десяти верстах — на это бы ушло не более двух часов. Тимофей по-прежнему возвышался на своей телеге. Он был похож на царя Зимы, находившегося посреди своих ледяных владений...

Опять мы сели в сани и помчались как можно быстрее.

До ночи оставалось не более часа, а погода была совсем дурная.

ГЛАВА LII

ТИМОФЕЙ НАХОДИТ НОВЫЙ СПОСОБ УПОТРЕБЛЕНИЯ ХИМИЧЕСКИХ СПИЧЕК

Примерно одну версту мы ехали довольно быстро, несясь по ровной местности, но по мере того, как мы приближались к Сураму, косогоры следовали один за другим, становясь более и более крутыми. Мы прибыли к предгорьям, когда почти уже настала ночь.

Дорога лишь изредка обозначалась следами лошадей — и только; вдали простиралась, подобно огромному белому занавесу, кружева которого терялись в сером небе, горная цепь Сурама, соединяющая отроги Кавказа, прилегающие к Черному морю до Анапы, с ветвью, углубляющуюся в Персию и отделяющую Лезистан от Армении. Налево от нас, внизу, огромной безжизненной снежной скатертью шумела Кура, направо тянулся ряд небольших гор в виде неподвижных волн, закрывая собою горизонт. Ни одно человеческое существо, никакой одушевленный предмет не двигался по этой пустыне, вполне изображающей смерть, если только ее можно видеть. Небо, земля, горизонт — все было бело, холодно, оледенело.

Мы вышли из саней, взяли ружья на плечи и начали взбираться наверх. [225]

Английский посланник в Персии г-н Мюррей, проезжая как-то раз по этой же самой дороге, утверждал, что мог перебраться через Сурам не иначе как с помощью шестидесяти быков, запряженных в три экипажа.

Наше положение было еще плачевнее. Уже целый месяц постоянно шел снег, и если сказанную цифру принять за норму, то нам нужно было двести быков. Мы вязли на каждом шагу по колена. Григорий отважился уклониться в сторону от дороги и в результате погрузился по пояс. Высота снежного покрова была приблизительно от четырех до пяти футов. Мы очень хорошо понимали* что если бы метель захватила нас в этом месте, мы все — люди и лошади — погибли бы.

Было очень холодно, и, однако, дорога до того утомила нас, что мы обливались потом, остановиться на минуту значило бы рисковать простудой, отчего мог случиться прилив крови к груди, а потом надо было продолжать путь.

Кроме того, порожние сани, с большим трудом тащившиеся за нами, не двинулись бы ни на шаг вперед, если бы мы сели в них.

Мы потратили целые три четверти часа, чтобы достигнуть вершины подъема, откуда продолжали двигаться медленным шагом, желая постепенно остынуть.

Когда мы прошли почти три версты, нас нагнали сани. К счастью, была лунная ночь. Луны хотя не видать было из-за снежного тумана, висевшего в атмосфере, но все-таки ее блеск — бледный, болезненный, мертвенный — отражался на земле, слабо озаряя окружающие предметы.

Мы плотно закутались в свои платья и сели в сани. Через полчаса послышался лай собак, приблизительно за четыре или за пять верст от нас. Этот лай слышался из деревни Руис.

Пространство, отделившее нас от нее, мы проехали за три четверти часа, идя шагом. Ямщик боялся потерять дорогу, от которой не оставалось никакого следа. Каждую минуту он останавливался, чтобы осмотреться. К счастью, лай собак указывал направление, по мере того, как мы приближались, этот лай усиливался, с удивительным чутьем лолудиких животных они почуяли нас за целую милю.

Но вот показались черные линии — это были деревенские заборы. Мы торопили ямщика, который уже не боялся заблудиться, но мог запросто опрокинуть нас в какой-нибудь овраг.

Все обошлось благополучно. Сани остановились перед чем-то, похожим на гостиницу, стоявшую как часовой у дороги, ямщик дал знать, и хозяин вышел с пылавшей головнею в руке. Мы замерзли, несмотря на свои тулупы, и поспешили пойти в дом.

Лучше сразу извиниться, что я назвал домом какой-то сарай, навес, чулан, неказистый внешне, отвратительный внутри. Сарай был освещен ярким пламенем в камине, свет этого огня обозначал предметы так неопределенно, что их с первого взгляда невозможно было распознать.

Это были кожи буйволов, наваленные в углу, сушеная рыба, куски копченого мяса, висевшие как попало под потолком вместе с сальными свечами, наполовину пустые бурдюки, топленое сало, капавшее из сосудов на пол, гнилые рогожи, служившие постелями для ямщиков, никогда не полоскаемые стаканы и еще что-то непонятное, без формы и без названия.

В это-то жилище нам надо было войти, ходить по этому грязному полу, на котором никак не отразился мороз, дышать этим затхлым запахом, составляющим смесь из двадцати запахов, вызывающих тошноту. Нам предстояло сидеть на этой соломе или, вернее, на этом навозе, преодолеть отвращение, победить омерзение, заткнуть себе нос, закрыть глаза и, наконец, стать лицом к лицу с чем-то гораздо худшим, чем самая опасность.

Первая наша забота состояла в том, чтобы осведомиться, каким образом можно заполучить лошадей или быков.

Похожий на мясника хозяин в платье, покрытом кровавыми пятнами, вышел из-за прилавка и толкнул несколько раз ногой в какой-то бесформенный предмет, растянувшийся на земле. Предмет этот одушевился и, жалобно пробормотав что-то, впал в ту же неподвижность.

Удары ногой повторились, и человеческое существо, покрытое лохмотьями, встало на ноги, протерло глаза и плачущим тоном, словно находилось в состоянии ужасного переутомления либо постоянной боли, спросило, чего хотят от него. Хозяин гостиницы, конечно, сказал ему, что надо отыскать лошадей.

Мальчик, — да, это был мальчик — проскользнул под прилавок и пошел к двери. Это был прелестный ребенок, бледный, отощавший от страданий, олицетворявший собою такую бедность, о какой мы даже не имеем понятия в наших образованных странах, где благотворительность, а если не она, то полиция, набрасывает свой плащ на наготу, делающуюся слишком гадкой. Дрожа и охая, мальчик удалился — это была воплощенная жалоба.

Пока тянулась эта сцена, мы приблизились к огню и стали искать — правда, пока безрезультатно — где бы присесть. Тут я вспомнил, что у двери я ударился о бревно. Мы втроем с Григорием и Муане подняли его и подтащили к огню, где оно и стало нашими креслами.

Мальчик скоро воротился, шмыгнул под прилавок, занял свое прежнее место, свернулся, как еж, и снова заснул. За ним пришли два человека. Это были вольные ямщики. Григорий, потолковав с ними несколько минут, передал их требование: они сначала запросили пятнадцать рублей за то, чтобы привести телегу, но наконец сбавили до десяти рублей; мы дали им половину в задаток, и они поехали, обещая через два часа доставить телегу. [226]

Уже было десять часов вечера. Мы просто умирали с голоду. К сожалению, наши припасы остались в телеге.

Мы посмотрели окрест себя, при одном виде того, что мог предложить нам хозяин, сжималось сердце. Лишь один только Григорий торжественно сопротивлялся чувству отвращения.

— Спросите у этого человека, нет ли у него хоть картофеля, — сказал я ему, — мы бы испекли его в золе. Это единственная вещь, которую я решаюсь поесть в этом вонючем гнезде.

Оказалось, что, картофель есть.

Так пусть он даст несколько, — сказал я Григорию.

Григорий передал нашу просьбу. Хозяин подошел к мальчику и опять толкнул его ногой. Тот встал с жалобным видом и стонами, шмыгнул, как и в первый раз, под прилавок, исчез в темном углу и возвратился с папахой, полной картофеля. Он выложил его у наших ног и пошел снова спать. Я бросил несколько картофелин в горячую золу и принялся искать глазами место, где бы мог прислониться, чтобы отдохнуть. Муане отыскал в санях старую баранью шкуру, которая служила покрывалом для наших ног, раскинул ее на земле и лег, подставив в качестве изголовья бревно.

Григорий также нашел местечко, прислонился ко мне спиною, и мы заснули, упершись друг в друга.

Есть положения, в которых вы, как бы ни были утомлены, не можете спать долго, — я проснулся уже через 15 минут.

Как путешественник я выработал вызывающую у многих зависть способность спать в каком бы то ни было положении и чувствовать себя свежим, как бы ни был сон короток.

Нередко, после продолжительных ночных занятий, когда я остаюсь в постели только час или два, глаза мои закрываются, и если я лежу лицом к стене, голова упирается в нее, а если сижу за столом, то голова моя опускается на него. Тогда, как бы стеснительно не было положение, какой бы угол я ни занимал собою, я засыпаю на пять минут и пробуждаюсь достаточно уже отдохнувшим для того, чтобы снова приняться за работу.

Пословица «кто спит, тот тем самым и обедает» составлена не для меня, ибо я просыпаюсь всегда голодным.

С помощью кинжала я вытащил из огня несколько картофелин: они уже испеклись. Я потребовал соли. Хозяин вновь ударил мальчика ногой, тот проснулся и, полусонный, принес кусок соли, толстый как орех; в таком виде соль имела то достоинство, что середина ее по крайней мере была чиста.

Повсюду на Кавказе соль продают плитками — в том виде, в каком добывают ее из копей. Не знаю, куда идет огромное количество морской соли, собираемой в озерах; исключая столов богатых лиц, я всегда находил здесь соль только в виде плит.

Я съел четыре или пять картофелин и тем самым немного утолил голод.

Наконец, около двух часов утра, мы услыхали звон бубенчиков. Мы — Григорий и я — побежали к дверям, Муане продолжал спать глубоким сном. Наша телега тащилась с помощью нанятых лошадей, о почтовых же и о ямщике не было ни слуху, ни духу

Оказалось, что болван Тимофей позволил ямщику выпрячь лошадей и уехать с ними, а сам остался один. Днем еще положение его было сносно, но ночью ему послышался вой, который становился все ближе и ближе, пока бедный Тимофей не заметил вспыхивающего в темноте какого-то блеска, похожего на искры. Тогда он припомнил, что настала пора собак и волков. Тимофей стал искать, не оставили ли мы ему какое-нибудь оружие, но у нас не было никакого, кроме трех ружей, которые мы постоянно носили с собой.

Волки долго не решались приблизиться к телеге: эта масса, незнакомая им по форме, беспокоила их. Наконец один из них рискнул и, подойдя, присел на задних лапах в двадцати шагах. Тогда Тимофей взобрался на самый верх повозки. Увидев это, волк пустился наутек, но, обнаружив чуть позже, что все опять утихло, и не слыша никакого шума, волк успокоился и, вместо того, чтобы остановиться, как прежде, в двадцати шагах, зверь подошел наполовину ближе. Перепуганный Тимофей запустил в него папахой, и волк вторично обратился в бегство.

Это был упорный волк, и он снова пошел на приступ.

Тимофей начал думать о новой обороне и вспомнил о нашей дорожной кухне. Сначала он бросил в волка крышку, затем рашпер, далее кастрюлю, потом сковородку, наконец тарелки. Волк все возвращался и, казалось, даже возвестил своим товарищам: «Видите, никакой опасности нет — пойдемте за мной».

И волки, видя смелость своего товарища, собирались все больше и ближе. У Тимофея осталось только два метательных орудия — котелок и половник. Вместо того, чтобы рискнуть и ими, что совершенно обезоружило бы его, он ударил их один об другой. При этом волки разбежались, но не так далеко, как бы понимая, что этот шум не очень-то опасен. Через четверть часа они появились перед Тимофеем в гораздо большем числе и на сей раз, по-видимому, с твердым намерением довести свое дело до конца.

Тимофей понял, что если не придумает другого способа обороны, то он погиб. Волки, несмотря на свои превосходные глаза, не могли видеть сквозь его тулуп и несколько шинелей, чтобы понять, что имеют дело со скелетом, и стали наступать все больше и упорнее. Тогда светлая мысль промелькнула в тупом мозгу Тимофея. Он имел при себе коробок спичек. Бросив на волков половник и котелок, он вытащил коробку спичек, спичка загорелась с треском и мгновенно осветила темноту. Волки побежали назад, но скоро опять [227] воротились. Тимофей зажег вторую спичку, потом третью, четвертую. Каждый раз как он прекращал эту игру, волки приближались на один шаг. Он зажигал спичку — и волки останавливались. Это продолжалось целый час. Когда нанятые нами извозчики показались на косогоре, у Тимофея оставались последние спички. Услышав звон бубенчиков, топот лошадей и крик ямщиков, волки разбежались. Люди думали, что найдут Тимофея замерзшим, а он был с ног до головы в поту.

Он рассказал им про свое приключение. Те начали отыскивать разные принадлежности нашей кухни и нашли все. Два жареных цыпленка, на которые я рассчитывал, исчезли. Без сомнения, Тимофей впопыхах бросил их волкам вместе с другими вещами.

Мы надеялись, что излишне предупреждать Тимофея, чтобы он не позволял ямщикам выпрягать своих лошадей и уехать с ними, и в этом случае, как показали последствия, поступили неблагоразумно.

ГЛАВА LIII

СУРАМ

Тимофей был спасен от волков и прибыл жив да здоров, но прибыл на лошадях и с ямщиками, которых мы к нему послали, телега же была полностью разбита.

Я спросил людей, привезших Тимофея и разбитую телегу, сколько они возьмут до первой станции. Они запросили восемь рублей. С десятью рублями, которые я им уже дал, это составляло восемнадцать рублей, т. е. семьдесят два франка за одну станцию, не считая четырех рублей, выданных горийскому станционному смотрителю. Это было дорого. Я отказался, решив, чтобы Тимофей подождал здесь с телегой, пока не пришлю за ним почтовых лошадей с первой же станции.

Оставалось рассчитаться с хозяином. Я съел пять картофелин, а мои товарищи ничего в рот не брали. Он потребовал пять рублей, т. е. по четыре франка за каждую. Это было гораздо дороже лошадей.

Дайте ему рубль, но не за картофель, а за пять часов, проведенных нами под его крышей, — произнес я, — рубль или плеть на выбор!

Хозяин не знал, на что решиться, и наконец согласился. Этот молодец выглядел так подозрительно, что в другое время иначе поступил бы, попадись ему кто-нибудь из нас безоружным; но наши двуствольные ружья, наши кинжалы нелегко переварились бы в его желудке. Он не попытался против нас даже слова вымолвить.

Мы сели уже в сани и хотели было двинуться, как ямщики раздумали, они предлагали свезти телегу до следующей станции за пять рублей. Мне наскучило спорить, и я согласился, но предупредил их, что заплачу им только по приезде. Это недоверие, по-видимому, нисколько не оскорбило их.

Лошадей запрягли в телегу, разбудили Тимофея, уже заснувшего возле огонька, заставили его сесть в повозку и объявили ему, что на этот раз и в будущем он должен следовать в авангарде. Тимофей не возражал, у него был только один недостаток, по крайней мере, с моей точки зрения, — я не хочу ставить ему в вину тех недостатков, за которые другие упрекнули бы его, — он был слишком ленив.

Было около четырех часов утра, и нам оставалось проехать двенадцать верст. Мы стали до такой степени равнодушны к опасности, что не спросили даже, хороша ли дорога.

К счастью, она была хороша. Мы прибыли на станцию в семь часов утра.

— Лошадей нет!

И это мы слышим в семь часов утра, зимой, когда метровый снежный покров за окном!

Без всякого объяснения я показал, но не подорожную, — да будет ведомо, как станционные смотрители в России ценят две казенные печати, — а плеть. В Гори я нарочно открыл чемодан и достал плеть, подаренную мне князем Тюменем, плеть, которою раз он убил одним ударом голодного волка, хватавшего князя за горло. Приглашаю тех из моих читателей, которые пожелали бы путешествовать по России, обратиться ко мне за формою плети, я с удовольствием готов раздарить всем секрет этого оружия.

После этого лошади как будто выросли из земли.

В десять часов мы были уже в селении Сурам.

— Лошадей!

— Нет их.

— Любезный друг, — посоветовал Муане, — наденьте какой-нибудь орден, хоть на шею, иначе мы никогда не доедем.

Я открыл чемодан, в котором хранились ордена, подобно тому, как в другом чемодане находилась плеть, — эти два великие побудительные средства, нацепил звезду Карла Третьего и повторил свое требование.

Сейчас, генерал, — произнес станционный смотритель.

Через полчаса наши экипажи были заложены. К несчастью, саней не оказалось. Я заметил на крыше какие-то сани, но смотритель объяснил очень просто, что если бы они годились на что-нибудь, то, конечно, не валялись бы на крыше.

Мы поехали. [229]

Почти час спустя миновали селение Сурам, увенчанное, как и Гори, великолепным, хотя и разрушенным замком.

Мы прибыли к подъему.

Судя по тому, что рассказывали о трудностях Сурамского перевала, подъем показался мне сначала не только легким, но даже приятным. Это был, по-видимому, незначительный склон безо всяких обрывов, тянувшийся только на четыре версты.

После часового подъема, по правде говоря не слишком трудного, мы достигли вершины горы, я даже не верил этому.

— В таком случае, — обратился я к ямщику, — нам остается только спуститься вниз?

Так точно, — отвечал он.

Я посмотрел на Муане.

— Итак, вот этот знаменитый, непреодолимый Сурам, поздравляю Фино!

— Подождите, — сказал Муане, — еще не все кончено.

— Но вы слышали, что нам не остается ничего больше, как спуститься?

— Конечно, но спуски бывают разные.

— Есть ведь и спуск Куртильский 175

— И потом спуск в ад.

— Ну, этот-то не труден. Вергилий говорит: Facilis descensus Averni 176

— Как вам угодно, но мне сдается, что Фино прав, а Вергилий — нет.

— Полноте, вы упрямитесь.

— Вспомните о господине Мюррее и о его шестидесяти быках.

— Э, друг мой, — ведь англичане так эксцентричны! Ему, верно, рассказали, что с тридцатью быками можно за четыре часа переехать через Сурам, — вот он и взял их вдвое, чтобы совершить этот переезд за два часа.

Первые три версты вроде бы говорили в мою пользу, но далее с левой стороны начал открываться небольшой овраг, а склон сделался почти крутым, овраг уходил все глубже — лошади начали скользить. Мы видели впереди верхушки деревьев, по которым, казалось, сами должны были проехать, потом дорога круто повернула направо, и мы увидели даже дно оврага, который незаметно превращался в пропасть. В глубине ее катился поток, — одна из речек, впадающих в Квирилу. Было ясно, что спуск кончится только тогда, когда мы будем находиться вровень с потоком, а поток был далеко.

У нас был превосходный форейтор, но он имел дурную привычку бить лошадей, лошади же отличались тем, что, когда их били, они бросались в сторону.

Лошадь, на которой ямщик сидел верхом, из-за удара кнутом поскакала в сторону, и они оба очутились по пояс в снегу. Поистине, что бы ни говорил г-н де Граммон, но есть бог и у форейторов, бьющих своих лошадей: наш форейтор кое-как вылез, а за ним показалась и лошадь, они упали в полшаге от пропасти.

Ничего, ничего, — произнес ямщик, взбираясь на свое прежнее место.

Он хотел сказать, что не произошло ничего особенного.

— Объясните ему, — попросил я Григория, — что это ничего особенного для него, но не для нас.

Как мы не предупреждали ямщика, все ему было нипочем, и он поехал еще быстрее, правда, его лошадь, менее упрямая, пользуясь опытом, которым не хотел воспользоваться человек, не бросалась уже в сторону, несмотря на удары, которые она продолжала получать.

Впрочем, при такой езде мы имели ту выгоду, что на случай падения завала он не настиг бы нас. Вызвало крайнее удивление то, что чем более мы спускались, тем дорога, по-видимому, уходила куда-то в глубь земли.

С тех пор, как мы покинули Тифлис, мы ехали, все поднимаясь — беспрерывно, хотя и незаметным образом — и, достигнув Сурамского перевала, сразу же наверстали то, что взяли бы по частям.

Спуск тянулся целых два часа, на всем его протяжении мы видели впереди вершины деревьев, наконец шум потока достиг наших ушей: значит, мы приближались к основанию долины. Сани, которые с вершины перевала сами собою наклонялись почти вертикально, угрожая при каждом толчке отбросить нас шагов на десять вперед, пришли в нормальное положение, и мы в течение нескольких минут катились параллельно потоку.

Мы вздохнули, но неожиданно раздались три ружейные выстрела, которые очень походили на пушечные. Если б это было на море, я бы предположил, что какой-нибудь корабль просит помощи.

Мы заметили нечто типа гимнастической площадки, признаюсь, при этом я расхохотался: какие это черти, духи, демоны вздумали заниматься гимнастикой в таком месте?

Возвышение, через которое мы переехали, позволило нам увидеть деревню, доселе скрывавшуюся от глаз. Я должен бы сказать «не деревню, а одни двери домов», самые же дома были засыпаны снегом. Перед каждой дверью были открыты проходы для сообщения с улицей. Я наивно вообразил себе, что это станция. На самом деле это была деревня Циппа, что в пятнадцати верстах от станции.

Телега сильно пострадала при спуске, она опрокидывалась дважды, а так как мне сказали, что [230] остальная часть дороги будет еще дурнее, то я велел ямщикам оставаться в арьергарде и ехать тихо, лишь бы они присоединились к нам на другой день утром. Мы же сами отправились вперед.

Поднялся ветер, и начал падать снег. Я не понимал, каким образом остальная дорога могла быть хуже той, которую мы уже проехали, и если это была правда, то не мудрено, что мы по ней приедем на станцию.

Мы пустились дальше. Ручей тек в ущелье, и дорога, оставленная им для проезжих, которые, конечно, не могли сравняться с ним в скорости, была шириною не более саней. Это бы еще ничего, если бы можно было идти с ним хоть бок о бок, но дело в том, что с противоположной стороны высились скалы. Результатом всего этого было то, что дорога беспрестанно то возвышалась, то понижалась, как спина верблюда. Прибавьте к этому ручьи, низвергающиеся с горы для слияния с ручьем на дне ущелья, потоки, проложившие себе путь под снегом, оставив поверхность нетронутой и поэтому обманчивой, и вы немного сблизитесь с представлением о страшной дороге, по которой мы пробирались ночью, при ветре, способном сорвать рога — не говорю с быков, но с буйволов, и при снеге, мешавшем видеть в десяти шагах.

Всякий раз, как мы проезжали по одному из этих шатких мостов, переброшенных над ручьями, снег делался глубже, и «сани падали в рытвину. Тогда лошади должны были напрячь все свои силы, чтобы вытащить их оттуда. Они поднимались вертикально на высоту пять или шесть футов, и при этом мы держались на наших багажах только с помощью приемов, которые сделали бы честь искуснейшему эквилибристу.

Одолев половину подъема, мы встретили солдат. Обменявшись с ними несколькими словами, ямщики обратились к нам:

— Вот эти солдаты уверяют, что там абсолютно невозможно проехать.

— А почему же нельзя?

— Три выстрела, слышанные нами, вызваны взрывом скал, а не ружьями.

— Зачем же взрывают скалы?

— Для расширения дороги.

— В таком случае, если дорога шире, то она, разумеется, должна быть гораздо удобнее.

— Удобнее будет завтра или послезавтра, но не нынче.

— Почему?

— Потому что дорога будет очищена.

— Стало быть, она еще не очищена?

— Нет, они не могли продолжать работу — ветер слишком силен там, наверху.

— Что же вы думаете об этом?

— Мы думаем возвратиться в деревню и ожидать, пока дорога не станет свободной.

Я осмотрел место, где мы остановились.

— Скажите им, что я согласен, если только они сумеют развернуться.

Григорий передал это ямщикам, но, что я предвидел, то и случилось: дорога была так узка, а края ее так скалисты, что лошадям невозможно было повернуть назад.

— Видите, надо ехать вперед, — сказал я Григорию, — итак: «Пошел! Пошел/».

Ямщики невольно были вынуждены двинуться вперед.

Мы поехали шагом, но так медленно, что два горца, выехавшие одновременно с нами из Циппы, настигли нас и шли за нашими санями.

На вершине перевала путь преградил обвал. Здесь дорога вместо плоскости представляла собой наклон по направлению к глубокому оврагу. Днем, в прекрасную погоду, когда видно, где ставить ноги, можно еще кое-как пройти, но ночью, при сильном ветре, при снеге, который хлещет вам в лицо, может закружиться голова.

Горцы, следовавшие за нами, ехали расчищать дороги: они везли с собой заступы.

— Спросите этих молодцов, — сказал я Григорию, — не могут ли они проложить нам дорогу.

Григорий задал им этот вопрос: они отвечали утвердительно и тотчас же принялись за дело. Я приподнялся на цыпочках: обвал был шириною в десять метров.

— Работы им будет до завтрашнего дня, — сказал я Муане, — мы перейдем пешком, а пустые сани кое-как перетащутся.

Мы преодолели препятствие, уцепившись за корни деревьев, чтобы не упасть в овраг и устоять против ветра, который, казалось, держал на свой счет пари, что мы не перейдем.

Если ветер бился об заклад, то он проиграл.

Настал черед саней. Горцы потянули их в сторону, противоположную оврагу, и сани прошли.

— Сколько еще верст? — спросил я ямщиков.

— Десять.

— Тогда, дорогой Муане, поезжайте, если вам угодно, в санях, а я пойду пешком.

— Я очень устал.

— Так садитесь в сани, а я пойду. Будьте спокойны, я пойду так же быстро, как сани.

Муане сел, но не миновал и ста шагов, как вдруг подскочил, словно подброшенный ракетной трубой. Дальше я уже не видал его. В результате одного из тех толчков, о которых я уже говорил, он, как из катапульты, был выброшен и упал на четвереньках в ручей. Я услышал в одно и то же время его смех и брань — и успокоился. [231]

— Ну что, сядете опять в сани? — спросил я.

— Нет, благодарствую, — сказал он, — с меня довольно. Пойду пешком.

Мы шли, но так, что на каждом шагу вязли на поларшина с лишком в снегу. Пройдя версты две, Муане снова сел в сани. Я взял за руку Григория, и мы, держась друг за друга, пошли довольно безопасно, ведь каждый из нас имел теперь по четыре ноги вместо двух.

— Ступайте под руку с Григорием, — сказал я Муане, — а я возьму под руку одного из рабочих, другой будет смотреть за санями.

Таким способом мы отправились дальше.

— Что скажете вы о Вергилии? — спросил меня Муане.

— Ой, ой, что это такое? — воскликнул он вдруг с тревогой.

Мы остановились: огромный поток пересекал дорогу, извергая массу воды, которая должна была быть значительна, судя по производимому ею шуму. Эта исполинская щель, открытая в горе, имела вид столь мрачный, что мы остановились, вопрошая друг друга, идти ли нам вперед. К счастью, наши горцы знали это место и успокоили нас, когда один из них прошел первый. Мы отделались только тем, что прошли по колена в воде. Сани встретили много препятствий из-за скалистых берегов этого ручья, но и они прошли.

Теперь дорога стала понижаться, и мы снова очутились вровень с потоком.

Оставалось проехать еще шесть верст, а мы уже были в полном изнеможении, наши ноги до того замерзли, что мы их уже не чувствовали, со лба же катился пот.

Ветер усиливался, снег шел гуще. Надо было как можно скорее проехать этот перегон, — если бы в этом узком ущелье нас захватила метель, мы погибли бы.

Я первый предложил снова сесть в сани. Мы закутались в тулупы и заняли свои места. Два сопровождавшие нас горца уцепились за сани: мы оказывали им ту услугу, что ускоряли их путь, а они, в свою очередь, не давали нам опрокинуться.

Я закрыл глаза и предоставил себя случаю, — я сказал бы — провидению, если б считал себя настолько важной особой, чтобы провидение занималось мною.

Иногда я открывал глаза, но ничего не видел, кроме беспредельного снежного покрывала, которое ветер будто стряхивал перед нами, и ревевшего в двух шагах от меня в стороне потока.

Наконец мне показалось, что я заметил свет.

— Станция? — спросил я.

— Нет, деревня Молит.

— А станция?

— В трех верстах.

Все представлялось фантастическим в эту ночь, даже самое расстояние. Мы выехали в полдень, совершили за три часа подъем, спускались пять часов, воображая, что делаем четыре мили в час, и все-таки не могли проехать тридцати верст, т. е. семь с половиной миль.

Мы направились на огонек, светивший в маленькой гостинице. Мы вошли туда, полумертвые от утомления и голода. К счастью, нам достали хлеба, нечто вроде солонины, в которой в другое время мы бы ни за что не почувствовали потребности, а теперь она показалась нам превосходной.

Разумеется, попутчики-горцы приняли участие в нашей трапезе. Все это мы запили несколькими кружками легкого мингрельского вина, которое не причиняет никакого вреда, и снова сели в сани, предварительно спросив: хороша ли дорога от деревни до станции?

— Превосходная, — отвечал хозяин.

Мы поехали, напутствуемые столь утешительным уверением. Но, увы! Шагов через сто двое из нас уже были в снегу, а третий в воде.

Мы решились пройти остаток дороги пешком и при страшной метели достигли станции. Еще одна верста, и мы не доехали бы до ночлега: вся гора, казалось, дрожала словно от землетрясения.

Два часа спустя приехал посланец от Тимофея с известием, что телега не могла даже попытаться переехать гору и что надо послать сани и быков, если хотим увидеть наши вещи и Тимофея. Я не столько сожалел о Тимофее, хотя, как раритет, ценил его по достоинству, но очень сожалел о вещах и потому велел сказать Тимофею, чтобы он не беспокоился и что на другой день к нему придут на помощь.

ГЛАВА LIV

МОЛИТ

Вещи из саней были перенесены в комнату станции. Крайне утомленные Муане и Григорий не имели даже сил сбросить свои тулупы на скамью и лечь, — они просто упали на чемоданы и заснули. Сопротивляясь усталости больше, чем они, я кое-как приготовил себе постель и прилег.

Всю ночь станционный дом, хотя и прочно построенный, дрожал от ветра, который, казалось, хотел сорвать его. Два раза я вставал и выходил к воротам — снег падал беспрерывно.

Наконец рассвело, если можно было назвать это рассветом. Я потребовал одного расторопного казака, [232] который за рубль согласился отправиться в деревню, где мы накануне ужинали, чтобы нанять там лошадей или быков и послать их в Циппу.

Казак явился с тем усердием, какое всегда выказывают его товарищи с целью заработать рубль, но тут почему-то через час он воротился. Выяснилось, что ветер был так силен, что даже у него не было никакой возможности выполнить мое поручение.

В три часа Григорий сел на коня. Буря немного утихла. Он достиг селения и говорил с начальником, который обещал послать сани и быков, лишь только будет возможность. Мы положились на это обещание.

День прошел в ожидании.

К четырем часам прибыл на санях какой-то имеретин; его сопровождали, как и всякого дворянина, как бы он беден ни был, два нукера. Я редко встречал красивее этого человека, с его белым тюрбаном. На нем был грузинский костюм с длинными рукавами, бешмет под архалуком, турецкий пояс, на котором висели шашка, кинжал и пистолеты, наконец, широкие панталоны из лезгинского сукна, всунутые в сапоги, доходившие до колен. Он ехал из Гори и сообщил две новости: что нарочный прибыл в Гори с моими ключами, но не осмелился переправиться через Ляхву, и что Тимофей, закутавшись в свои шинели и тулуп, спокойно ждал перед добрым огоньком обещанной помощи. Он оставался без лошадей и ямщика: ямщик, привезший его из Сурама, видя, что он спокойно расположился у огонька, и не думая, чтобы скоро мог нуждаться в нем, уехал, а безгласный Тимофей даже и не пикнул на это.

Я заставил два раза повторить историю почтальона, не решающегося переехать реку, через которую обыкновенные проезжие, не вынуждаемые, как он, служебным долгом, переправились — с трудом, но без приключений. Только в России это делается.

Но вы спросите: как же письма, которые он везет, будут ли они доставлены?

Ну, их получат, когда почтальон оправится от страха (Хорошо говорить это французу, привыкшему ко всем удобствам переезда в Европе, — где все сделано для облегчения разного рода сообщений, где для этого приложены к делу громадные средства, предлагаемые наукой и изобретательностью человека. А Кавказ, о рельефе которого знают еще только понаслышке, по своей природе таков, что на каждом шагу создает неодолимые препятствия. Прим. Н. Г. Берзенова)

В этот раз кухня была с нами. Мы пригласили имеретина к ужину, но так как день был постный, он отказался. Он имел с собою немного соленой рыбы, от которой уделил мне часть, и я с удовольствием ее принял, — так братски она была мне предложена.

Невероятна воздержанность этих разоренных помещиков — почти все они князья. Встретите такого князя где-нибудь в пути — он на коне, с соколом на плече, играет на мандолине, поет протяжную и печальную песню, за ним два живописно одетых нукера с великолепным оружием. У одного из нукеров в корзинке две или три соленые рыбы на постные дни, у другого соленая курица — на скоромные. Они останавливаются на почтовой станции и требуют себе чаю — обязательный здесь напиток, потом съедают втроем полрыбы или полкурицы, запивая вином из одного и того же стакана, и до следующего дня ничего уже не едят.

Прибыв к месту своего назначения, т. е. совершив тридцать или сорок миль за два дня, они издерживают всего пятьдесят копеек.

Наш имеретин не имел с собою сокола, но мандолина при нем была. Вечером, после обеда, когда мы услыхали звуки сего инструмента, мы отправились к имеретину под предлогом поблагодарить за рыбу и нашли его в углу комнаты, сидящим по-восточному на корточках, два его нукера полулежали возле него. Я ничего не видел прекраснее, грациознее и поэтичнее этой сцены.

Имеретин хотел встать, когда мы вошли, но мы не допустили до того. Он хотел отложить свою мандолину (видимо, чонгури — М. Б.) в сторону, но мы упросили его петь и играть. Все здешние напевы — это простые мелодии, медленные и печальные, но их можно часами слушать без утомления. Они убаюкивают вас, не усыпляя, и навевают грезы даже в состоянии абсолютного бодрствования. Я забыл сказать, что с Циппы мы были уже не в Грузии, а в Имеретии. Правда, Имеретия это тоже Грузия, но имеретинское наречие отличается от грузинского почти в такой же мере, в какой провинциальный говор от литературного французского языка. Имеретия некогда составляла часть Колхиды, история которой совпадает иногда с историей римлян, иногда с историей персов и почти всегда с историей грузин. Она была отделена, чтобы составлять часть царства Акбаров, — вид удела, принадлежавшего по праву наследнику грузинского престола, подобно тому, как герцогство Галльское принадлежит по праву наследнику английского престола, но с 1240 г. Имеретия стала независимой провинцией, которая имела своих царей, последним был Соломон Второй, умерший в Трапезунде в 1819 году.

Кроме Имеретии, Колхида включала в себя два других княжества, одинаково независимых: Гурию и Мингрелию. Во время наших странствий мы захватим уголок первой и пересечем вторую.

В Европе не имеют понятия о красоте колхидского племени: особенно мужчины отличаются чудными формами и живописною походкой; последний нукер имеет княжескую осанку.

В Имеретии папаха сменяется тюрбаном. В настоящее время имеретины, гурийцы и мингрельцы более турки, чем русские. И тем не менее турки ведут с ними ожесточенную войну.

Не проходит и дня, чтобы лазы не перешли границу и не похитили женщину или ребенка для продажи их в Трапезунде. Несколько месяцев назад они похитили целое семейство, и так как гурийцы очень храбрый [233] народ, вся деревня пустилась в погоню. Из опасения, чтобы дети не кричали, хищники завязали им рты. Одна девочка задохнулась, а другая, успевшая сорвать повязку, была брошена в реку, где и утонула.

В последнее время батумский консул, главная обязанность которого состоит в том, чтобы препятствовать торговле людьми, освободил из неволи мать и дочь, которые, будучи похищены вместе, были проданы в разные руки. Когда они опять сошлись, то оказалось, что мать и дочь позабыли родной язык.

Совершенно иное бывает с черкесскими женщинами, которые, находясь в жалком состоянии у себя дома, считают за великое счастье быть проданными. Грузинки, имеретинки, гурийки и мингрелки трепещут при этой мысли, защищаются и сопротивляются, как мужчины, чтобы не дать себя в плен. Впрочем, так как почти все они очень красивы, то часто случается, что паши и богатые турки покупают их и навсегда обеспечивают их будущность.

Мужчины одеваются или в грузинский костюм, или в черкесский, только вместо остроконечной грузинской папахи или круглой черкесской, они носят нечто похожее на тюрбан красного цвета. У простонародья головной убор черный, обшитый красным или зеленым галуном; у князей и вообще у богатых помещиков — белый, красный или голубой, вышитый золотом. У меня два таких головных убора: один подарил князь Нико, сын владетельницы Мингрелии, прелестный ребенок девяти-десяти лет, другой — князь Соломон Ингерадзе, о котором в скором времени я буду иметь случай говорить.

Все эти народы по природе воинственны, находясь в постоянной опасности, были всегда готовы к бою. Считая жизнь за ничто, иногда при первых звуках буки, они стекались с оружием в руках и часто, не зная даже причины, убивали или рисковали быть убитыми, устремляясь на неприятеля, которого даже не знали. Буки — огромнейшая труба из бычьего рога. Мне удалось достать две такие трубы. Испускаемый мощной грудью звук буки слышен более чем на милю.

Мы провели вечер — я, слушая имеретина, беззаботно игравшего на мандолине, а Муане, рисуя его.

К ночи буря утихла, и небо прояснилось. Эта перемена вызвала небольшой мороз, градусов в пятнадцать, отчего дорога могла несколько улучшиться.

Утром следующего дня, видя, что несмотря на обещание начальника, никто не появляется, Григорий сел на коня, решив в случае необходимости ехать до Циппы.

Благодаря всему этому мы теряли время, которое было для нас дорого: пароход отправлялся 21 января, а семнадцатого мы находились ещё на полпути, хотя и выехали 11 января. Мы проехали около тридцати пяти миль за шесть дней, т. е. по пяти миль в день.

Григорий возвратился в полдень: он доехал до деревни, где нашел телегу у ворот, а Тимофея у огня. Он нанял за три рубля сани и четырех быков, и Тимофей прибыл, торжественно ведомый, словно ленивый король. Казалось, он был ни доволен, ни недоволен прибытием Григория. Если бы за ним не приехали, он никогда не подумал бы сдвинуться с места. Ну, и обормот этот Тимофей, и как я сожалею теперь, что Муане не зарисовал его!

Тимофей прибыл в час дня. В нашем распоряжении было трое саней, и я решился воспользоваться этим: помимо этого, я хотел сделать приятное моему имеретину, и так как смотритель очень нагло отказал ему в лошадях, то я решил отвезти его с двумя нукерами. Смотритель не сопротивлялся, пока не узнал наше намерение: но лишь только заметил, что Лука становится нашим попутчиком, объявил, что сани и без того слишком нагружены и что ехать в них таким образом нельзя.

Я настаивал на своем. К несчастью для смотрителя, я настаивал слишком учтиво — дурная привычка быть воспитанным в конечном итоге неоднократно заставляла меня в течение жизни колотить многих извозчиков: грубый человек всегда принимает учтивость других за слабость.

Молитский смотритель пребывал в таком же заблуждении — он протянул руку, чтобы вырвать вожжи из рук нашего ямщика, но не успел он еще дотронуться до них, как удар кулаком по системе, преподанной мне Лекуром лет двадцать назад и с тех пор служившей мне, по-видимому, хорошо, свалил смотрителя в снег. Он встал и пошел в дом.

Не упрекая себя ни в чем, я отправился в конюшню, взял еще трех лошадей и велел запрячь их по одной в каждые сани. Лука хотел заплатить за этих трех лошадей, так как мы брали их для него, и пошел для уплаты прогонов к смотрителю, которого он нашел удивительно кротким. Он возвратился, и мы отправились.

Муане ехал впереди с Григорием, потом я с Лукой, а за нами Тимофей и два нукера. Каждую минуту наш ямщик оборачивался, чтобы посмотреть на последнего своего сотоварища. Я осведомился, отчего он так часто любопытствовал — это, будучи доведено до крайности, подвергало меня самого опасности. Мне отвечали, что он беспокоится о своем младшем брате, который управлял лошадьми в первый раз. Это объяснение не было утешительно для Тимофея и двух нукеров: время было выбрано неудачно, а дорога слишком опасна для того, чтобы на ней учиться форейторству.

Но случилось совсем наоборот: наш ямщик, оборачиваясь из сострадания к брату, выбился из колеи и опрокинул нас. Впрочем, тронутый добрым чувством, приведшим к этой ошибке, я довольствовался заметить ему, что я так же был его братом, — правда, хотя в менее близкой степени, но, так как я заплатил ему, чтобы прибыть здоровым и невредимым на станцию, то он, по крайней мере, обязан разделять свое участие между нами обоими. Он извинился, говоря, что из любви к брату никак не мог удержаться, видя негодную [234] дорогу, чтобы не обернуться и не закричать ему: «Берегись!». Предосторожность имела положительный результат, брат его не опрокинулся, но зато мне досталось.

Мы двинулись вперед.

Мой ямщик имел сходство с теми мучениками Данта, которым сатана свернул шею, вследствие чего у них головы были повернуты к пяткам, но Дант не имел намерения сделать ямщиками этих осужденных на вечную муку.

В ту минуту, как я размышлял об этом, наш ямщик заметил еще одно препятствие и опять обернулся, чтобы предупредить брата, и вывалил нас в снег высотою в шесть футов.

Подойдя к ямщику, я остановил его лошадь, позвал Григория и просил его перевести слово в слово этому чересчур доброму брату мою речь. Она была коротка, безо всяких околичностей и состояла из нескольких слов, произнесенных весьма выразительно:

— Предупреждаю тебя, что если ты обернешься еще раз, я хвачу тебя плетью по роже, — и чтобы он не тешил себя той мыслью, что я, имея намерение, не смогу его исполнить, я показал ему плеть.

Он поклялся всеми богами, что если бы он даже увидел перед собою пропасть, то и тогда никогда уже не обернется.

Но не проехали мы и одной версты, как он обернулся — ив одно мгновение Лука и я растянулись на земле. Я в ярости поднялся и хотя не чувствовал никакой боли, но видя, что это наконец походило на издевательство, которое чрезвычайно расстроило меня, я привел в исполнение обещанную исправительную меру, правда, я двинул его не по физиономии, а по плечу — как Цезаря при Фарсале.

Я велел младшему брату ехать впереди. Тогда сцена переменилась, но не театр, а актеры, и мы стали зрителями спектакля, вместо того, чтобы самим давать его.

Тимофей и два нукера вместе с санями начали без конца падать, и эти падения по своим живописным и разнообразным результатам далеко превзошли три наши падения. В этом отношении мы были еще во младенчестве искусства, а Тимофей с товарищами обладали им в совершенстве. Впрочем, была минута, когда мы все, будто бы по сговору ямщиков, лежали в снегу.

Это не могло продолжаться долго, и не потому, чтобы мы получили ушибы, а потому, что все эти события значительно замедляли наш путь. Мы отпрягли от каждых саней по лошади, и Лука со своими нукерами сели на них верхом, сделав из наших тулупов подстилки вместо седел.

С этой минуты дела пошли лучше, и за исключением Муане, который, переправляясь через реку, споткнулся об камень и упал ничком в воду, и Тимофея, покатившегося в овраг, но»к счастью, успевшего уцепиться за дерево, — мы прибыли на станцию целы и невредимы.

Ночь приближалась, но горы постепенно понижались, и мы могли думать, что каждый спуск оканчивается равниной. Но за спуском опять следовал подъем, .и воображение отодвигало плоскость к концу следующего спуска.

Так продолжалось более часу.

Наконец мы прибыли к Квириле и на ее берегу нашли паром. Нам надо было сойти, ибо сани из-за мелководья реки могли переправиться только порожняком.

В этом месте над рекой возвышалась громадная гора, на которую нам предстояло взобраться. Она была увенчана развалинами древней крепости, силуэты которой обрисовывались на снегу черными острыми углами. Я обратился к Луке с вопросом, не знает ли он чего-нибудь об этих развалинах.

Он начал смеяться, не отвечая, я стал настаивать все более упорно.

— Мы, имеретины, — сказал он, принужденный мною отвечать, — люди простые, над которыми было бы несправедливо с вашей стороны иронизировать, ибо мы только повторяем то, что наши отцы говорили нам.

— А что говорили ваши отцы? — спросил я его.

— Да что-то похожее на басню, которой нельзя верить.

— Какая же это басня?

— Хотите послушать?

— Конечно.

— Они рассказывали, что эту крепость построил в незапамятные времена человек, пришедший с неведомой земли, по имени Язон. Он хотел похитить Золотое руно (золотую овчину). Разумеется, я нисколько этому не верю, но всякий простолюдин в Имеретии укажет на эти развалины, называя их развалинами замка Язона, и расскажет ту же самую басню. Ну, как, — добавил он, — эта история о Золотом руне разве не заставила вас смеяться?

— Нисколько, вы это видите, я и сам знаю эту историю с детства.

Лука посмотрел на меня с удивлением:

— Разве вам рассказывали ее во Франции?

— Она входит в программу наших школьных занятий.

Тут он взглянул на меня с недоверием:

— Вы не разыгрываете меня?

Я протянул ему руку, и он ясно увидел по моей физиономии, что не могло быть у меня и в мыслях ничего подобного. [235]

— Как, по-вашему, до какого места доходил Язон? — спросил я его.

— До этого места, здесь его поход закончился. Он скоро вынужден был со своими спутниками удалиться, ибо против него восстали местные племена. Как утверждает легенда, отступая, он унес Золотое руно и похитил дочь местного царя.

Пришла очередь моим саням переправляться на пароме, я думал о волшебной памяти народов, как эстафету передавшей нам факт, историю или басню, которая восходит за тридцать пять лет до Троянской войны.

Мы вскарабкались на прескверный подъем, похожий на тот мост, о коем повествует Магомет, уверяя, что он не шире острия бритвы.

Час спустя я въезжал в Кутаис, столицу Имеретии, древний Котис, а по словам некоторых, это древняя Эа — родина Медеи.

ГЛАВА LV

КУТАИСИ, КУТАИС, КОТИС, ЭА

На одной или двух страницах нашей книги мы будем плутать в океане гипотез, стараясь оживить хоть на мгновение тот призрак, который был так хорошо показан нашей знаменитой трагической актрисой г-жой Ристори.

Кутаиси, Кутайс или Котис, столица нынешней Имеретии или некогда всей Колхиды, существует — нечего и говорить об этом — с самых древнейших времен. Д'Анвиль уверяет, что это древняя Эа — родина Медеи. По его мнению, этот город основан пелазгами более чем за тысячу двести лет до новой эры и более чем за полторы тысячи лет до правления Рима. Бесполезно искать какие-либо следы построек древнего города — мы имеем в виду город дохристианской эры.

Город средних веков, который, вероятно, занял место древнего города, был расположен на отвесной горе, направо от Фароса (маяка).

Нынешний город находится на равнине налево от реки, он более удобен для торговли, но еще лучше для лихорадки. Это скорее большая деревня, чем город, соединение из живописной местности определенного числа домов, которые выстроились там, где нашли удобным, каждый захватив себе сад более или менее обширный и образовав широкие улицы и огромные площади. Все эти дома построены из соломы и веток, скрепленных глиной, побеленных снаружи известью. Дома князей, помещиков и богачей деревянные.

Самая неправильность Кутаиса делает из него один из живописнейших и прелестных городов. Летом по части тени деревьев и ручейков он может соперничать с Нухой.

Мы остановились в немецкой гостинице, где внешне все говорило о европейском комфорте. Мы поужинали в ней и заночевали.

На другой день, в десять часов, явился адъютант губернатора полковник Романов 177 Он пришел от имени губернатора и от себя осведомиться, не может ли быть в чем-нибудь нам полезен. После испытанных трудностей он мог быть нам полезен во всем и прежде всего тем, чтобы избавить нас от новых затруднений, сделать же это он мог верными сведениями о дороге, по которой нам предстояло ехать до Марана.

Ответ полковника Романова совсем не был утешителен, — по его словам, нам нельзя было продолжать путь в санях, а только верхом. На протяжении семи или восьми верст дорога была довольно хороша, но дальше совершенно испорчена. Лучше всего было следовать по каменистому ложу одной речки.

Это была единственная дорога на протяжении двенадцати или пятнадцати верст. Потом через лес — один из огромнейших лесов в Имеретии — мы могли прибыть в Губицкую.

Я хотел посетить Гелатский монастырь, в котором, как нас уверяли, хранится одна из створ древних железных ворот Дербента. Для этой поездки полковник Романов предоставил себя в наше распоряжение. В его конюшне стояло столько лошадей, сколько понадобилось, и он сам вызвался быть нашим проводником. Без всяких промедлений мы приняли его услуги.

Пока седлали лошадей, мы осмотрели город. Настоящий Кутаис заключается в его базаре, ведь сердцем всех восточных селений является базар, это средоточие жизни города.

Кутаисский базар один из самых бедных, какие мы где-либо видали. Я нашел здесь только две замечательные вещи: золотую медаль Александра и пару подсвечников на орлиных когтях с серебряными подвесками. Все остальное было низшего качества по сравнению с тем, что мы видели в Дербенте, Баку, Нухе и даже Тифлисе. Кутаисский базар не имел поэтому никакой выручки от нас.

Кстати, о кошельке. Дадим короткую справку для будущих путешественников по Кавказу.

В России золотая и серебряная монета стала редка, а в ходу бумажные деньги в виде банковских билетов в один рубль, в три, пять, десять, двадцать пять, пятьдесят, сто рублей. В России с большим трудом можно разменять эти билеты, на счет коих, впрочем, есть постановление, что при первом востребовании всякое казначейство обязано обратить их в звонкую монету. При предъявлении бумажного рубля, с которого следует сдача в пятьдесят копеек, каждый отвечает: «У меня нет золотой и серебряной монеты».

Но князь Барятинский велел разменять мне через г-на Давыдова около тысячи рублей бумажками на [236] такую же сумму звонкой монетой. Когда я прибыл в Кутаис, у меня нашлось еще от двухсот пятидесяти до трехсот рублей ассигнациями. Вне России они могли годиться лишь на папильотки, у меня же от природы курчавые волосы, и папильотки мне не нужны. А поэтому я просил г-на Романова ходатайствовать перед губернатором, чтобы мне разменяли на серебро, по крайней мере, половину указанной суммы.

Начались переговоры. В конце концов мне пообещали, что по возвращении из нашей поездки мы найдем деньги готовыми.

Мы сели на лошадей и, несмотря на гололедицу, смело пустились в горы. Мы поднимались около семи верст, сдерживая лошадей, беспрестанно угрожавших споткнуться под нами. Только прибыв в монастырь, мы смогли безбоязненно осмотреться кругом.

Вид был прекрасен, несмотря на снег, придававший всему пейзажу однообразный характер. Летом этот вид был бы одним из лучших воспоминаний о нашей поездке.

Монастырь — превосходнейший образец древней архитектуры. Собор может служить идеалом пропорциональности. Древняя живопись почти не сохранилась, почти все здесь разрушено временем, стены прикрыты ширмами, украшенными живописью, которые на Кавказе часто обезображивают самые великолепные храмы.

Общий вид интерьера церкви печален, грязен и беден, это напоминает об упадке страны.

Однако не следует приходить в одно только негодование от всего виденного. В иконостас вставлены, например, два или три драгоценных образа. Первое место налево от царских врат занято иконой Гелатской богородицы. Этот образ очень известен своими чудесами с давних времен. Вот предание, на котором основывается эта известность.

Когда после вознесения Иисуса Христа апостолы стали делить между собой для своих проповедей мир, святому Андрею достался Кавказ. Тогда пресвятая дева приложила плат к своему лику, и его черты запечатлелись на нем. Она передала святому Андрею этот плат, т. е. свое подлинное отражение. Апостол пришел в Азнаур, что между Боржомом и Ахалцыхом. Там царствовала царица, которая незадолго до этого потеряла единственного сына. Святой Андрей прикоснулся к покойнику образом святой девы, и юноша воскрес.

После того, как святой Андрей совершил это чудо, ему стали все поклоняться. Языческие жрецы перепугались и восстали против апостола. Чтобы как-то решить спор, прибегли к чисто кавказскому средству: предложили поединок между языческими и христианскими божествами.

Их поместили в палатке: христианский образ с одной стороны, идолов — с другой, и всю ночь, как святой Андрей, так и жрецы, провели в молитве. Утром нашли идолов поваленными, а образ богоматери нетронутым.

При этом чудесном явлении царица и ее народ признали истинную веру. Позднее, когда сторонники ислама вторглись в этот край, и азнаурский собор, следы коего виднеются еще и теперь, был сожжен, один из верующих зарыл святую икону в землю. Она оставалась там на протяжении многих столетий и наконец была найдена и перенесена в Гелат.

Образ замечателен тем, что, вопреки существующему преданию, святая дева черноока. Оклад иконы за исключением лика и кистей рук, как на всех греческих образах, покрыт драгоценными камнями. Это одно из прекраснейших сокровищ XV столетия.

Кроме этой бесценной иконы, есть и другие великолепные иконы: одна из них изображает святого Георгия и сделана, как нас уверяли, из цельного золота. Во всяком случае икона сотворена в глубокой древности.

Все эти сокровища, надо сказать правду, единственное, что производит сильное впечатление посреди жалкой нечистоты всего ее окружения. И тем не менее она ничто по сравнению с тем, что нам еще предстояло увидеть.

Нас привели в ризницу, примыкающую к собору, пол которой был устлан греческими рукописями, по всей вероятности очень ценными. Здесь хранятся священные одежды. В старый ковер был завернут сундук с крепкими замками. В нем хранились тиары, украшенные драгоценными камнями, шитые жемчугом ризы, другие дорогие вещи и, между прочим, корона имеретинских царей. Любителям дорогих изделий было здесь от чего потерять рассудок.

Заметьте, что все эти богатства, к которым нельзя прикоснуться даже щипчиками, завернуты в тряпки, показываются людям, и выставлены напоказ в ветхом храме, где всюду отражается бедность.

Это была вполне восточная традиция, о которой я уже говорил: богатая, живописная и грязная. Фанатизм и беспечность — вот весь Восток.

Оставалось увидеть предмет, интересовавший меня более всего — железные врата Дербента.

Меня повели в какой-то угол. Откуда взялась эта исполинская дверь, эта единственная створа ворот, — я вовсе не знаю. Со мною ничего не было такого, чем бы измерить ее, но она показалась высотою в пять-шесть метров и шириною в два с половиною метра. Насколько могу судить, эта дверь дубовая, покрытая железными листами, с пятью железными перемычками. В нижней части железо пробито, и видно дерево.

Другая половина была взята турками в качестве трофея. Я заметил следы арабской надписи, но никто [237] из нас не мог разобрать ее (Предмет этот довольно обстоятельно разобран ученым знатоком грузинской истории и археологии г-ном академиком Броссе. См., между прочим, в сборнике газеты «Кавказ» за 1847 г. статью: «О железных воротах, хранящихся в Гелатском монастыре», с. 163. Прим. Н. Г. Берзенова). У нас не было времени; во что бы то ни стало мы хотели выехать э тот же день. Оставалось только два дня, чтобы прибыть 21 числа в Поти.

Мы сделали приношение гелатским монахам и возвратились в Кутаис.

Мы сказали все, что знали о сегодняшней Колхиде, скажем несколько слов и о древней Колхиде, раздробившейся ныне на Мингрелию, Имеретию и Гурию. Ее главные города, имена которых дошли до нас через множество столетий, как неопределенное эхо прошедшего, следующие: Лазиея, Питуиза, Дандари, Диоскуриас, Археополис, Эа, Фазис, Кита, Мехлессус, Мадия, Суриум.

Можно, не слишком искажая этимологию, предположить Сурам в Суриуме и Кутаис в Ките. Однако, как мы сказали, некоторые ученые уверяют, что Кутаис построен на развалинах Эа. Эа же, как известно, была родиной Медеи. Аполлоний Родосский не дозволяет нам, — после увидите почему, — следовать мнению этих ученых.

Экспедиция аргонавтов известна: мы бы не упомянули об этом, если бы не старались доказать, что здесь начинает рождаться история от своей матери-басни, стоит только отделить разумным образом басню от истории.

Рауль-Рошетт 178 в своем сочинении о греческих колониях сомневается в существовании Язона и экспедиции аргонавтов.

Язон или, точнее, Диомед, наследник трона Иолхоса, скрывается своею матерью Алкимедой от преследований дяди его Пелиаса, воспитывается Хироном, учится у него медицине и получает свое имя Язон от греческого глагола иасдас (лечить): оставляет Центавра и идет советоваться с оракулом, который повелевает уподобиться магнезийцу, т. е. прикрыться шкурой леопарда, взять два копья и представиться в таком виде ко двору Пелиаса.

Язон переправляется через реку Эпинею с помощью Юноны, преобразившейся в старуху, Язон теряет в реке одну из своих сандалий — обстоятельство маловажное для него, но важное для соперника, которому тот же оракул сказал, чтобы он не доверялся тому, кто представится к его двору с обувью только на одной ноге.

Язон требует у Пелиаса отцовское наследство. Пелиас поручает ему добыть из Колхиды Золотое руно — таково содержание этого мифа.

Язон строит корабль и с горстью решительных людей пускается по Черному морю с торговой целью, поднимается на Фазу, вероятно, для того, чтобы купить золотой пыли, которую жители Колхиды собирали в Гиппусе и Фазе с помощью овчин, в которых осаждались золотые песчинки: это уже начинается истина.

Во времена Страбона все памятники в Колхиде, свидетельствовавшие об этой экспедиции, еще были целы, и мы уже говорили, как предание увековечилось в памяти народов. При Страбоне равнина Колхиды называлась еще Арго, и Аргусу, сыну Фриксуса, приписывали постройку храма Лезкогеи и основание Идессы.

Но по всей вероятности, у экспедиции аргонавтов была и другая цель, более высокая, хотя она совпадала с первой: очистить Черное море от пиратов, производивших большие опустошения.

Вот это и сделало из экспедиции Язона сюжет не только романтический, но и священный, который притягивал к себе поэтов. Спустя сорок лет этот первый союз послужил образцом союзу, создавшемуся при взятии Трои.

Тацит и Трог Помпей не ограничиваются рассказом о первом путешествии Язона в Колхиду; они повествуют еще о втором, когда будто бы Язон разделил покоренные земли между своими сподвижниками и основал колонии не только по берегам Фаза, но и в глубине страны, что соответствует как нельзя лучше развалинам, носящим -название замка Язона, историю которого наш друг Лука так простодушно рассказал.

Впрочем, те же самые предания существуют в Лемносе, на берегах Пропонтиды и Геллеспонта.

Синоп построен, как гласит предание, знаменитым начальником пришельцев: Диоскурий ясно указывает на присутствие среди аргонавтов Кастора и Поллукса. Анатолийский мыс и поныне называется Язоновым мысом. Наконец в Иберии, Армении, даже в стране Мидан, города всякого рода, храмы и монументы носили имя Язона, и если следы их ныне изгладились, то потому, что Парменион, друг и особенно льстец Александра, опасаясь, чтобы слава победителя при Гранике, Арбелле и Иссусе не затмилась славой аргонавтов, приказал разрушить их, а также истребить поклонение Язону, которое с давних пор существовало между варварами.

Это предание еще столь живо в странах, по которым мы странствовали, что многие знатные люди, носящие в Мингрелии, Имеретии и Гурии имя Язона, выдают себя за потомков героя или его сподвижников и имеют даже греческий тип, подтверждающий это знаменитое происхождение.

Мало того: взгляните в Парижском музее на статую Фокиона.

Он носит мантию; грузинская бурка, кажется, точь в точь и есть эта мантия. А башлык разве не тот же капюшон матросов, бороздящих Средиземное море и Архипелаг? [238]

После этих великих проблесков, озаривших Колхиду, она снова попадает во мрак. Историки помещают в этой провинции, кроме колхезнов, еще меланхтенов, коракситов или жителей Вороньей горы, апсильенов, миссиманьенов и другие племена, имена коих нам почти неизвестны.

Из всех этих мрачных имен сделаем одно исключение для суано-колхов Птоломея, суанов Страбона и Плиния.

Суанеты поселились еще во, времена аргонавтов, как говорят названные историки, в горах Колхиды, выше города Диоскуриаса. Этот народ был чрезвычайно храбр, но и очень грязен, поэтому греки на своем цветистом языке называли их птирофагами, т. е. вшеедами. Сей народ сохранился и поныне таким же, как его описывали Птоломей и Страбон, с той лишь разницей, что теперь они, может быть, еще грязнее.

Позже мы расскажем о нем несколько веселых историй.

Женщины всей древней Колхиды прекрасны, — -мы хотели сказать: прекраснее грузинок, но тут вовремя вспомнили, что Мингрелия, Имеретия и Гурия всегда были частью Грузии.

Но какая здесь бедность! Боже милосердный! Какая нищета! Она доходит до того, что, по уверению многих, нравственность самой добродетельной женщины, происходящей от Медеи, не устояла бы ныне при виде золотой монеты.

Суаны или суанеты, называющие себя шнау, самая бедная нация на Кавказе: ничего не имея для сбыта, мужья продают своих жен и детей. Костюм их не что иное, как куча лохмотьев, обвязанных вокруг ног и рук, и при этом все встреченные нами имеют вид знатных господ, которым позавидовали бы даже князья.

Возвращаясь в Кутаис, мы встретили молодого гурийца в черкесском платье. Его сопровождали два нукера, имевшие на самой макушке головы красную шитую золотом шапочку в форме пращи. Мы остановились, глядя на них. Прекрасному молодому человеку не приходилось объявлять о своем звании, весь облик его так и говорит: глядите, — я князь.

Я имел честь познакомиться в Санкт-Петербурге с последней владетельницей Мингрелии княгиней Дадиан, лишенной русскими своего престола. Трудно обнаружить более совершенный образец красоты. У нее четверо детей, один красивее другого, вместе с матерью они составляли ансамбль, достойный древности.

Из моих слов следует, что и у маленького князя Николая (ныне он мингрельский властитель с собственной матерью в роли регентши — если русские только не пожелают полностью отобрать у него владения) замечательная внешность.

Мать говорит ему:

— Сними свою шапочку, Николай, побудь немного без этой короны.

И юный князь подал мне свою шапочку с таким видом, словно его свергли с престола.

Мы возвратились в немецкую гостиницу, наши бумажные деньги были разменены на золотые и серебряные монеты, счет нашим расходам произведен. Сообщим мимоходом, что стоимость одного ужина и ночлега была около шестидесяти франков — признак, что мы уже находимся в образованной стране, где воры, изгнанные с больших дорог, превратились в трактирщиков.

Навьючивать наших лошадей было очень трудно. У меня было два больших сундука, один тяжелее другого. Ни одна лошадь не была настолько сильна, чтобы поднять их оба вместе.

Я заметил сани на дворе трактира и просил хозяина продать их мне или дать напрокат. Он не хотел ни того, ни другого. Я прибег к помощи полковника Романова, и хотя тот уверял, что в санях ехать по мингрельской грязи немыслимо, я все же уговорил трактирщика отдать мне внаем сани за четыре рубля.

Муане выходил из терпения от всех этих проволочек: он твердил — и не без оснований — что мы никак не прибудем 21 января в Поти к пароходу.

Я тоже стал беспокоиться об этом, но бывают препятствия, которые побеждаются только со временем. Собираясь в дорогу, я имел дело с одним из таких препятствий. Чтобы укротить нетерпение Муане, я предложил ему ехать вперед с Григорием с одной из вьючных лошадей и ее проводником, а я поеду в санях и с семью или восемью остальными лошадьми.

Прибыв на станцию, Григорий и он должны были заняться ужином. Я приеду, когда успею, с остальным багажом и слугою-грузином, которым снабдил меня полковник Романов, чтобы я мог объясниться с моими ямщиками, так как грузин говорил немного по-французски.

Муане и Григорий отправились. Я потратил еще какое-то время, укладываясь в сани.

Наконец известили, что все готово. Я обнял полковника, сел в сани, передав грузину мою верховую лошадь, и отправился.


Комментарии

173. Маркиза де Севинье Мария де Рабютен-Шанталь (1626-1696) — французская писательница.

174. Справедливый и прочный (лат.).

175. С XVIII столетия в Париже существовал общественный сад Куртильон, в котором были различные аттракционы. После 1848 г. прекратил существование.

176. Легкий спуск Аверни (лат.). Авернское озеро (ныне Аверно) близ города Кум в Италии. По Вергилию, в этом месте расположен вход в царство мертвых.

177. Кутаисским губернатором и командующим войсками этого края был генерал-лейтенант князь Георгий Романович Эристов. При нем состоял адъютантом подпоручик Тульского пехотного полка Романов, почему-то произведенный А. Дюма — или его информаторами — в полковники.

178. Дезире Рауль-Рошетт (1790-1854) — французский архитектор, автор многочисленных трудов по археологии Греции и Ближнего Востока.

(пер. П. Н. Роборовского и М. И. Буянова)
Текст воспроизведен по изданию: Александр Дюма. Кавказ. Тбилиси. Мерани. 1988

© текст - Роборовский П. Н. 1861; Буянов М. И. 1988
© сетевая версия - Тhietmar. 2014
© OCR - Парунин А. 2014
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Мерани. 1988