БОРОЗДИН К. А.

УПРАЗДНЕНИЕ ДВУХ АВТОНОМИЙ

(Отрывок из воспоминаний о Закавказье).

(Продолжение. См. "Исторический вестник" том XX стр. 32)

ГЛАВА V.

1.

Скоро после отъезда княгини Дадиан, к Н. П. Колюбакину явились князья Чиковановы, очень смущенные и опасавшиеся, чтобы за их мелкие и крупные провинности не досталось им от русского управления. Говорил от лица своих родственников и однофамильцев старейший из Чиковановых, князь Сико (Семен). Он объяснил, что они пришли вовсе не для того, чтобы оправдываться, а лишь просить генерала о забвении всех прошедших и еще свежих недоразумений. Изменить своих чувств к владетельному дому они не в силах, а эти - то чувства и были причиной всех провинностей их по отношению к русскому управлению, пусть же генерал войдет в трудное их положение и простит великодушно позволявших себе единственно из усердия не по разуму разные глупые выходки. Осиротелые с отъездом владетельской семьи, они все пришли теперь к нему, как к отцу; отдают себя под его покровительство и готовы служить русскому начальству также верно и усердно, как служили и своему владетелю. Во время речи Сико, лица Чиковановых выражали непритворную скорбь, у некоторых стариков [334] на глазах были слезы. Колюбакин, видимо, тронутый искренностью слов депутата, отвечал, что «повинной головы ни секут, ни рубят», прошлое охотно предает забвению и поручает ему, старику, на будущее время руководить своих младших в их поступках. Прежнее, привилегированное положение Чиковановых, как ближайших людей владетеля, само собою упразднилось; но они могут быть покойны в том, что личные и имущественные права их будут ограждены законною властью наравне со всеми и с полным беспристрастием. За личные с ними счеты пусть они не тревожатся, правительственная власть на столько сильна, что не сойдет с ними на эту почву.

Это примирение с Чиковановыми было небесполезно и для нас. Составляя при владетелях партию, заправлявшую всеми делами административными и судебными, они знали многое, что нам нужно было еще узнать по прежним делам, и мы пользовались от них этими сведениями. Двое или трое из них впоследствии были приняты на службу.

Чтобы еще ближе поставить всех жителей в известность, что отныне все дела их ведает русская власть, Колюбакин нашел необходимым сделать один общий объезд всей Мингрелии, и ему он посвятил большую часть ноября месяца. Составлен был маршрут генерала по всем трем округам; в каждом из них сопровождал его местный начальник. Во всех пунктах, где останавливался по пути генерал, собирались к нему окольные помещики и крестьяне. Он много толковал с ними, по обыкновению шумел и горячился, но везде оставлял наилучшее впечатление. Все видели, что генерал слушает, выслушивает, сейчас же все верно понимает и, хотя ужасно кричит, но в конце концов решает, как Соломон. Пересказать все, о чем толковалось на этих генеральских привалах, нет никакой возможности; надо пройти самому через практику народных управлений, а в особенности кавказских, чтобы иметь понятие обо всей пестроте говорильни, до которой доходят горячего и легко воспламеняющегося темперамента южные люди.

Объезд генеральский принес несомненную пользу. Жизнь сельского населения стала заметно входить в нормальную колею, судебно-полицейская практика окружных начальников расширялась с каждым днем и дошла, наконец, до того, что буквально с утра до вечера приходилось им вести суд и расправу.

При окружном начальнике, как мы уже сказали, полагалось по штату три помощника: два русских и один туземец; выбрать и привлечь сюда русских чиновников было нелегко, выбор приходилось делать среди служащих в соседней Кутаисской губернии, а оттуда никто не шел с должностей параллельных и соглашались ехать лишь искавшие повышения, вследствие чего более году [335] я не мог приискать себе второго русского помощника. Канцелярия моя состояла из секретаря, его помощника, письменного переводчика и двух, трех писарей, которых было тоже нелегко найти. Кроме того, при мне состоял словесный переводчик — должность чрезвычайно важная и трудная при беспрестанной говорильне с народом. Вначале мне пришлось сменить нескольких переводчиков, пока не попал я на смышленого и хорошего юношу, лет восемнадцати, Бессариона Давидовича Кавтарадзе; он учился в мартвильском духовном училище, и хотя писал и говорил по-русски не особенно хорошо, но за то внимательно и усердно исполнял свое дело. Привел его ко мне почтенный отец его, благочинный священник, и отдал в науку, как бы родному отцу; с тех пор и до отъезда моего из Мингрелии, в течение четырех лет, мы не разлучались. Русскому чиновнику прежде всего надо быть вполне уверенным в честности переводчика, а при отсутствии этого в нем качества, можно на всяком шагу подвергаться мистификациям самого неприятного свойства; плут, да еще нахал, переводчик может выворачивать всякое дело наизнанку с чиновником, не знающим диалекта, и чем выше положение этого чиновника, тем хуже. Грузинский язык я уже на столько понимал, что обманутым быть не боялся, и требовал от Бессариона передачи моих слов не только в точном их смысле, но и со всеми оттенками, и с каждым днем он в этом усовершенствовался, и через год говорил вполне отчетливо. Но если мне удалось так счастливо, наконец, попасть на честного и способного юношу, то Н. П. Колюбакин, расставшись с князем Р. Д. Эристовым, теперь уже окружным начальником, пока не взял к себе в переводчики корнета по кавалерии князя Александра Накашидзе, много путался с разными неудачными личностями. Между прочим, был у него азнаур Теймураз Топурия, перевиравший немилосердно иногда с намерением, а иногда и по плохому знанию русского языка. Так, однажды, в моем присутствии, не подозревая, что я понимаю по-грузински, жалобу крестьян на помещика он совсем переиначил, желая, конечно, выгородить своего же брата-помещика. Мужики говорили, что «барин держал их на цепи», а Топурия объяснил генералу, что барин стесняет их лишними поборами. Я его остановил и вывел на чистую воду, за что, конечно, крепко ему досталось. A то другой раз, благодаря ему же, и у меня вышло недоразумение с Колюбакиным. Монах, сборщик церковных податей, мутил народ и внушал ему, что в церковных имениях он должен служить одному лишь патрону своему св. Георгию, а русская администрация до него не касается. Крестьяне послушались и не вышли по наряду маурава для исправления натуральной повинности по починке дороги. Пришлось ехать мне самому на место и урезонивать [336] крестьян, а монаху я объявил, что если услышу что-нибудь о подобных его толках с крестьянами, то без церемонии представлю его с казаком управляющему Мингрелиею, как человека вредного. На другой день приглашает меня к себе Николай Петрович; в приемной его вижу вчерашнего монаха, а в кабинете видимо встревоженный генерал встречает меня следующими словами:

«Si vous l'avez etfectivement rosse... cela pent arriver a tout le monde... arrangez-vous avec lni... donnez lui une centainede roubles. Si vons ue les avez pas, prenez cliez mob («Если вы действительно вздули его... это может случиться со всяким... уладьтесь с ним... дайте ему сотню рублей. Возьмите у меня, если у вас их нет…»).

Ничего не поняв из слов генерала, я просил позвать монаха в кабинет и переспросить при мне, в чем его жалоба. Оказалось, что слово галаха, имеющее по-грузински двоякое значение — бранить и бить, Топурия перевел в последнем смысле, и вышло, что я побил святого отца. Генерал, не на шутку смущенный этим казусом, не стал расспрашивать дальнейших подробностей и послал за мною. А теперь, когда ему все выяснилось, то и монаху, и Топурии не поздоровилось. Последний из переводчиков был разжалован в простые есаулы.

Вследствие подобных и беспрестанных казусов с плохими переводчиками, князь Воронцов чрезвычайно дорожил русскими административными чиновниками, изучавшими местные диалекты, и очень их в этом поощрял; но и тут не обходилось без забавных приключений. Однажды заехал он в Горский округ; население там осетинское и начальником был года два уже любимец князя, граф Симонич. После первых приветствий князь спросил его:

— Ну, что ты говоришь теперь по-осетински, Симонич?

— Говорю, ваша светлость.

— Вот спасибо тебе за то. Значит, я через тебя и буду объясняться. Очень рад этому. Так позови же, позови сюда тех стариков, что там стоят.

Старики подошли с низкими поклонами.

— Хорошо ли живете, старики? Все ли у вас благополучно?

— Все благополучно, сердарь. благодарим Бога.

— А урожай каков?

— Прекрасный, сердарь.

— Саранчи у вас не было?

— Была, сердарь, есть и теперь, как не быть.

На лице Воронцова выразилось удивление.

— Как же, Симонич, ты ничего об этом мне не доносишь? [337]

Симонич очень смущен, что-то мямлит, в роде того, что они и сам не заметил... Да как же саранчи - то не заметить?

— Нет, да ты переспроси их, любезный, не вкралось ли какое-нибудь недоразумение в твоем с ними разговоре?

Симонич снова расспрашивает, старики стоят все на своем и очень удивлены, что сердарь как бы им не доверяет. «У них этого добра, о котором расспрашивает Симонич, всегда в волю».

Тогда князь, не доверяя уж окончательно знанию импровизированного переводчика, обращается к содействию переводчика еа professo.

Осетины крестятся и говорят, что у них никогда и в помине не было такой напасти, как саранча. Князь очень доволен этим ответом и с улыбкой на лице любопытствует узнать, о чем же спрашивал стариков Симонич. Оказывается, что вместо саранчи он спрашивал о воробьях, которых, конечно, как и везде было множество; затем следует общий веселый смех.

— Нет, брат Симонич, ты еще не совсем освоился с осетинским диалектом. Поучись еще хорошенько, — говорил князь, добродушно трепля его по плечу: — этим промахом не смущайся, не будешь ошибаться, не научишься.

А промах-то был не последний. Что должен был подумать горский народец о царском сердаре, расспрашивающем о воробьях?

К счастью моему, при самом уже начале службы в Мингрелии я понимал по-грузински, и пришлось знакомиться с мингрельским наречием, резко отличающимся от грузинского. Ухо мое стало привыкать и к нему, речь все более становилась понятной и через год, полтора я вышел из потемок. Впрочем, сам говорить без переводчика я позволял себе только в случаях крайней необходимости.

Постоянной резиденцией управляющего Мингрелией должно было быть местечко Зугдиди, но, так как дом владетеля был еще в руинах после турецкой войны, то Н. П. Колюбакину пришлось поневоле временно поселиться в Сенакском округе, в усадьбе князя Элизбара Дадиана, Ахалхорах.

На первое время и я не мог водвориться в резиденции своей, местечке Сенаках, где еще не было выстроено дома для окружного управления, а приютился в сел. Теклатах, у князя Ивана Мхейдзе, имевшего редкий в те времена, деревянный, довольно поместительный дом.

Большой был оригинал мой хозяин, Иван Мхейдзе, носивший прозвище Кинтирия, по-русски, огурчика, корнишона, за особенную остроконечную форму головы: он сиял добродушием и очень [338] был рад, что сдал дом под казенное управление на полгода. Год с небольшим тому назад в том же доме помещался у него Омер-паша; Кинтирия пользовался особенной его благосклонностью и не скрывал от меня, что получил от турецкого генералиссимуса какой-то орден, звание бега и ходил даже при нем в феске. «Что же мне было делать? не брыкаться же! — сила солому ломит. Войска русские ушли, бросили нас, принял поневоле такого гостя, а если бы не принял, так он бы и сам распорядился моим домом. Жаль было его. Ну, и правду сказать, думал, что русские никогда уж сюда не вернутся. A сердарь был хороший человек, очень меня ласкал, чуть не каждый день я у него обедал, и часто играли мы с ним в нарды (игра в кости — трик-тракт). Большой был охотник до этой игры. Любил также и гого (девочек) и купил одну очень хорошенькую, дочь священника, увез потом с собой в Стамбул».

Кинтирия рассказывал о строгости сердаря к своим подчиненным, о быстрой с ними расправе; офицеров до майорского чина били тогда у турок по пяткам, экзекуция часто тут же на дворе и чинилась. А за грабеж и измену наказание было — в куль да в воду.

Теклаты расположены недалеко от большого тракта на Зугдиди, среди леса, который тянется отсюда на запад к морю, верст на сорок; лес девственный, непроходимый, перепутанный лианами, колючками и населенный оленями, кабанами, фазанами. Кинтирия часто посылал людей своих охотиться, и я покупал у него разную дичь. Перезнакомился я и с другими Мхейдзевыми, из которых самым богатым был князь Григорий, наживший подрядами по провиантскому ведомству тысяч до ста. У этого местного Ротшильда и дом был убран по-европейски. Мхейдзевы по преимуществу занимались эксплуатацией своего обширного леса, сбывали бревна и доски по рекам Хопи и Риону к морским портам и могли считаться одною из зажиточных фамилий.

Усевшись таким образом на месте и посвятив себя специально интересам вверенного мне Сенакского округа, воспоминания свои я ввожу с этого момента преимущественно в рамки этого округа, а для того, чтобы как можно более выяснить читателям свое повествование, попытаюсь прежде всего дать наглядное понятие о составе и характере населения, с которым мне пришлось иметь дело.

2.

Шоссейная дорога от Зугдиди до станции Морани (находившейся на границе Кутаисской губернии) разделяла по какой-то [339] странной случайности Сенакский округ на две резко отличающиеся во всех отношениях одна от другой части. По правую ее сторону равнина Одиши, покрытая почти сплошными лесами, по мере приближения к морю все более понижалась и оканчивалась длинной побережной полосой непроходимых болот; а по левую, постепенно возвышаясь, подходила к предгорьям и холмам, ее окружающим, и состояла исключительно из пашен, садов и виноградников.

Правая половина от речки Цивы, пограничной с Зугдидским округом, начиналась селением Теклаты, где, как мы уже сказали, жили Мхейдзевы; за ними ближе к морю — князья Джаяновы, Кочакидзевы и Микадзевы. Земли их доходили до реки Риона, примыкали к обширному церковному имению, Сачхондидло, начинавшемуся по берегу Риона, у селения Чаладиди. Южнее же церковного имения, вверх по течению Риона, до границы Кутаисской губернии, находилась волость Сачилаво, и в ней жили дворяне Корзаия, Нанешвили и другие.

Вся эта правая половина округа отличалась промышленным, трудовым и мирным характером жителей. Можно сказать, что она была самою зажиточною частью всей Мингрелии; каждый уголок ее имел какое-нибудь свое определенное производство или промысел. Мхейдзевы, Микадзевы, Кочакидзевы эксплуатировали леса; церковные азнауры (дворяне) и крестьяне, кроме хлебопашества, виноделия, чарвадарства (Чарвадар - перевозчик товаров на вьюках.) и шелководства, занимались содержанием каюков, больших плоскодонных лодок, и перевозили на них грузы по Риону от Орпири до Поти. Тот же промысел был и у жителей чаладидских, практиковавших, сверх того, рискованный при русском управлении, а прежде очень прибыльный провоз контрабанды из Кобулета через Гурийскую границу. Среди чаладидских владетельских крестьян, Джварелия, Тебзаия и Чочуа, завзятые контрабандисты, были тысячниками. Вот у таких-то крестьян и были свои крестьяне.

В церковном имении, в местечке Суджуно, производилась бойкая торговля, и в ней принимала участие колония евреев, принадлежавшая, как выше было сказано, церкви св. Георгия. Из числа евреев самый богатый, Цхакуния Михалешвили, торговал шелком и возил его в Стамбул; капитал его определяли в двести тысяч. В волости Сачилаво было также торговое местечко, Орпири, или по-русски Усть-Цхенис-Цхали, расположенное при слиянии рек Риона и Цхенис-Цхали; в нем находилась почтовая станция и пристань для каюков, содержимых преимущественно сосланными сюда со всех концов России скопцами, составлявшими инвалидную № 96 роту. Численность этой команды [340] вначале доходила до 380 человек. Они отстроили себе вдоль 6ерега Риона красивенькие дома и придали тем очень нарядный вид местечку. Кому бы ни принадлежала мысль водворения здесь скопцов, но она была очень счастливою; среди туземцев скопцы не сделали ни одного прозелита, их вредное догматическое учение вызывало к себе одно лишь общее отвращение, и они почти все вымерли с течением времени один за другим, не оставив по себе следа. В качестве же деятелей, хотя и изуродованных физически, были очень полезны в этом захолустье. Между ними можно было найти всевозможных мастеров: столяров, плотников, кузнецов, слесарей, бондарей, хлебопёков, краснодеревцев и т. д., так что заказы на их работы шли даже из Кутаиса. Люди хотя и слабосильные, но трудолюбивые и искусные работники, скопцы не только успевали справляться с заказами, но в то же время и содержали каюки для перевозки грузов и пассажиров от Орпири до Поти. Колония эта была очень курьёзна. Облеченные в форменное платье инвалидов, с тонкими бабьими голосами, со старушечьими лицами, эти храбрые воины имели начальство в лице подполковника Егора Давидовича Гегидзе и поручика Звенигородского, обучавших их иногда на досуге и военному артикулу. Но о скопцах и Гегидзе нам придется поговорить еще дальше.

Рион, Ноогалеви, Абаша, Тихур, Цива и множество других маленьких речек, орошающих эту часть округа, дают чрезвычайную силу растительности и делают почву в высшей степени плодородной. Люди, заезжие сюда из Европы, поражаются ей. Мне случилось однажды встретить двух французов садовников, приглашенных персидским шахом в Тегеран, из Jardin des plantes в Париже; маршрут их лежал через Закавказье, высадили их с морского парохода в Редут — Кале, оттуда добрались они до Риона и на каюке прибыли в Орпири, где встретились со мной очень довольные, что нашли человека, говорящего на их языке. С каким-то особенным воодушевлением говорили они мне о виденных ими на пути от Редут-Кале растительности и почве. «В Европе не имеют понятия о таком изобилии и о таких силах почвенной производительности».

Нагнувшись к земле, один из садовников взял горсть ее в руки и, показывая мне, говорил восторженно: «Savez vous que cela coute 20 francs a Paris, c'est du cliocolat, ah! quelles canielias on peut produire avec cela. Et dire que ce tresor se trouve entre les mains incapables d'en tirer quelque chose!» ("Знаете ли вы, что одна горсть этой земли стоит в Париже 20 франков; это просто шоколад; ах, какие камелии можно производить на такой земле! И увы! Это сокровище находится в руках, неспособных извлечь из него какую либо пользу!»). Их поражала на [341] берегах Риона дикорастущая древовидная клещевина, покрывающая собою пространства на несколько верст и достигающая размеров действительно колоссальных. Людям, не видавшим ее, трудно себе представить, до какой высоты может дойти однолетнее растение. «Этой одной клещевиной, — говорили французы: — у нас можно было бы разбогатеть, а туземцы, как мы видим, совсем бедные люди».

Но как ни отзывались невыгодно французы о туземцах, в этой части округа они были самыми трудолюбивыми и по своей нравственности стояли выше всего остального населения Мингрелии; в быту их, и в особенности церковных крестьян, замечалась даже и зажиточность, а вместе с тем и тип крестьянский, в особенности женский, отличался красотой. На многочисленных сельских и церковных праздниках, и главным образом в Суджуно, можно было заглядеться на деревенских красавиц. Танцы и песни их чрезвычайно грациозны и много напоминают наши исчезающие хороводы. Церковные праздники, по преимуществу весенние, привлекают к себе народ из дальних деревень, даже из Имеретии и Гурии, тут же устраиваются ярмарки, идет бойкая торговля. В те времена, которые я описываю, цены на местные произведения были баснословно дешевые: пуд шелку, например, стоил 40 рублей, а евреи продавали его в Стамбуле впятеро дороже; пуд кукурузы 40 коп., курица по 10 коп., каплуны по 25 коп., и такие, что французские перигорские, продающиеся у Пивито по 5 рублей, в подметки им не годятся; барашек самый лучший стоил 80 коп. Вино в этой стороне невысокого сорта; но был один, белого легонького, под названием пумпули, которое пилось очень приятно. Виноград, растущий в низменных местах, и притом среди чащи, всегда бывает водянист; недостаток вина искупался здесь прекрасной пшеничной мукой, обилием рыбы, дичи, домашней птицы и барашков.

3.

Другая часть округа, по левой стороне зугдидской дороги, отличалась совсем иным характером населения: среди него выдавались крупные помещики, батонишвилебовы, князья Дадиановы, и потому, прежде всего, скажу о них.

Начиная от селения Ноджихеви, лежащего у берега Тихура, шел кряж холмов на восток, и у подножия его расположены были усадьбы батонишвилебовых.

Первая из них, Ахалхоры, принадлежала князю Елизбару Дадиану; в доме его, как мы сказали, жил покуда Н. П. Колюбакин. Елизбар, мингрельский (дидикаци) вельможа, владел пятьюстами дымов азнауров и крестьян, всех категорий, и [342] представлял собою цельный тип большого барина. Он и жена его, имеретинка, урожденная княжна Цулукидзева, не говорили по-русски, но сыновей своих всех отправили учиться в Кутаиси и в Тифлис, и в то время, как мы вошли в Мингрелию, двое из них были уже офицерами Эриванского полка, остальные еще учились. Из трех дочерей, красавиц, две были уже замужем, я дома оставалась меньшая, Джахана, лет тринадцати. Дом Елизбара был двухэтажный, каменный, вековечный, не хитрой архитектуры. Все семейство, начиная с старика. относилось с особенным радушием и гостеприимством к русским, да и нам приятно было бывать в доме такого помещика, на которого никогда никто не жаловался, так как он никого не обижал и ни с кем не сутяжничал. Несловоохотливый, держащий себя с достоинством, большого роста, лет шестидесяти слишком, старик Елизбар, всеми был уважаем. В семействе своем глава, он умел дать детям, прежде всего, честное направление. За усадьбой его начиналось известное читателям поместье Квашихоры, племянницы его княгини Меники (Марьи Николаевны) Шервашидзе. Единственная дочь князя Николая Дадиана (старшего брата Елизбара), когда-то известная красавица (косы у ней волочились на аршин по полу), и в преклонных уже летах, вышла она замуж за имеретинского князя Цулукидзе; но года не прошло, как какая-то острая болезнь унесла ее мужа, и княгиня снова вернулась в дом отеческий. Миновал траур и, когда она показалась из затворничества, владетель Абхазии, князь Михаил Шервашидзе, прельстился ей и сделал ей предложение. Они обвенчались; владетель провел в Квашихорах медовый месяц и поехал в Абхазию ожидать туда свою молодую жену, вслед за приданым, которое, по обычаю края, должно было быть высланным отцом Меники. Первый караван приданого тронулся и прибыл в Абхазию, а там возникло из-за него недоразумение. Михаил нашел, что присланные ему лошади никуда не годятся, и все остальное совсем не то, что было обещано; караван приданого он вернул обратно и между ним и тестем пошли пререкания. Каждый говорил свое, не слушая другого, оба вошли в страдшый задор, перебранка тянулась более году и, наконец, Михаил, для которого законов не было писано, прислал сказать в Квашихоры, что он от Меники отказался и женился на другой, дочери князя Георгия Дадиани. Княгиня так и осталась брошенной, по милости раздора отца с мужем, из пустяков. Отец, пораженный этой выходкой зятя, не перенес ее, заболел и на смертном одре все имение свое завещал лишь в пожизненное владение дочери, после же ее смерти оно должно было перейти к Елизбару. Трудно понять мотивы подобного завещания, но надо полагать, что, зная свою дочь, он больше всего опасался [343] за несамостоятельность ее характера и боялся какого-нибудь подвоха опять же со стороны Михаила Шервашидзе, которого, не смотря на явную ей измену, несчастная княгиня продолжала любить и оплакивать. Такая трагическая судьба этой женщины, не нашедшей себе защитника ни в ком из своих близких родных и самой не умевшей защищаться законным путем, конечно, не могла не повлиять на ее характер и склад ума, и с годами она сделалась, что называется, чудихой. Жалобы ее начальству на Михаила покончились лишь тем, что из 12 тысяч его пенсии удерживали часть, кажется, тысячи три, и ей выдавали; а с дядей Елизбаром она вскоре тоже поссорилась и стала употреблять все старание, чтобы имение, состоящее также из пятисот дымов, после смерти ее, ему бы не досталось. Это обратилось у нее в idee fixe, и она пускалась на всевозможные пробы, только чтобы добиться ее осуществления. Прежде всего, придумала подарить имение владетелю Давиду, рассчитывая на его корыстолюбивую струнку; но тот, зная завещание отца, не решился нарушить его и, как ни лаком был кусочек, отказался. Тогда какой-то подьячий из Кутаиси, — а у княгини постоянно водились в доме подобные юрисконсульты, — надоумил ее пожертвовать имение в казну, и во время посещения Мингрелии князем М. С. Воронцовым она бухнула ему это пожертвование. Князь сначала был поражен такою щедростью, а когда узнал, что княгиня с легким сердцем жертвует не свое, а чужое, с ласковой улыбкой посоветовал ей позаняться чем-нибудь другим и мирно доживать век в своей усадьбе, посвятив себя делам благотворения. Сорвалось, значит, и на этот раз; но Меника не унывала и проделала ту же штуку с двумя последующими наместниками — Н. Н. Муравьевым и князем Барятинским, само собой разумеется, без малейшего успеха и лишь с явным для себя ущербом, так как на наем подьячих и на поездки в Тифлис, и Боржом тратила огромные деньги, доставать же могла их только продажею очень ценной движимости, оставшейся ей от отца и состоявшей из богатого оружия, золотой и серебряной столовой посуды. Заложив и продав все, стала делать долги, и кончилось тем, что кредиторы совсем забрали ее в руки. Все это не мешало ей мечтать о себе ужасно много, считать себя quasi-царицей, в качестве жены владетеля и быть напыщенной. При ней тоже состояла многочисленная свита, выезжала она с нею из дому, одетая в пунцовую (сацвимари) мантию, вышитую золотом; в свите находился постоянно и священник в зеленой рясе. При приемах у себя соблюдала строгий этикет, и целый ряд каких-то шамбеланов из ее азнауров встречал гостей по разным комнатам. Все это, хотя было очень забавно, ни в то же время и грустно. [344] Несчастная, полоумная и тщеславная женщина вылезала изо всех сил, чтобы ее заметили, а над ней только смеялись.

Когда я в первый раз приехал к ней в качестве окружного начальника, прием мне был сделан бесподобный; встретила меня княгиня во второй комнате, что уже очень много значили, ввела в третью и, усевшись на кресло, имевшее вид трона, усадила против себя. По-русски не говорила, впрочем, переводчик у нее был недурной.

— Я тебя хорошо знаю, — начала она: — ты был (остати) учителем Нико; знаю, что ты хороший азнаур.

Этим она хотела в одно и то же время показать мне свое величие, так как сама владела несколькими десятками, по мнению ее, подобных мне азнауров, а с другой и польстить моему самолюбию, называя меня хорошим азнауром. Я, конечно, благодарил ее за столь лестное обо мне понятие.

Впрочем, все чудачества княгини не мешали ей быть гостеприимной и угощать нас вкусными обедами. В доме ее помещался теперь совет управления Мингрелией и жило несколько служащих в нем чиновников.

За Квашихорами с версту находилось местечко Сенаки, будущая моя резиденция, в которой строил я уже дом для окружного управления, арестантское помещение и казачью казарму. Сенакский базар состоял из нескольких рядов деревянных лавок (духанов) и бойко торговал; в каждую пятницу (базарный день) сходились сюда значительные толпы жителей со всех сторон для продажи своих продуктов, в течение же года в Сенаках было несколько довольно значительных ярмарок.

Дальше за местечком расположены были усадьбы сыновей Вамеха Дадиана (тоже брата Елизбара) — Гогии, Александра и Левана, гнездо загадочное. Самого Вамеха несколько лет перед тем убили крестьяне за его жестокость, а о детях шла недобрая молва; говорили, что они занимаются пристанодержательством. Три брата, еще молодые люди, побывали в кутаисской гимназии, не кончили курса и вернулись после смерти отца в свою усадьбу, носившую название Котианет, редко из нее показывались и не ладили как с Елизбаром, Меникой, так и с другим своим дядей Кацией, ближайшим их соседом.

Кация Дадиан, четвертый брат Елизбара, живший иногда в Котианетах, а больше всего в Джварах, селении Зугдидского округа, слыл за беспокойного кляузника, бестолкового и крайне скупого человека. Его иначе не звали, как Кация-Гижи, т. е. сумасшедший. Совершенную противоположность ему составлял сын его Милитон, учившийся в Кутаиси и там служивший; Н. П. Колюбакин, при открытии русского управления, назначил его помощником зугдидского окружного начальника. Скромный и [345] миролюбивый Милитон был подавлен своим сумасбродным отцом, не дававшим ему никогда, по своей скупости, ни копейки, а теперь забиравшим у него добрую половину его жалованья. Неотлучно находясь при сыне, Кация, бывший когда-то мдиванбегом при владетеле, хотел косвенным путем и теперь восстановить свою прежнюю практику, пытаясь извлекать из служебного положения сына побочные себе выгоды. Милитону нелегко было выкручиваться из этих тисков деспотического старика и нельзя было не удивляться как его терпеливости, так и почтительности к полоумному отцу. Видя постоянно неразлучной эту забавную парочку, отца с сыном, адъютант генерал-губернатора. Романов, лучше говоривший по-французски, чем по-русски, и охотник до острот, выразился про них однажды очень смешно: «a-t-on jamais vu une coincidence aussi barroque: un Mirliton, qui est fils d'Accacia». Остроту подхватили и с тех пор Милитона звали не иначе как фис д'Акация. Кличку эту усвоили и туземцы. Жена у Милитона, урожденная княжна Чичуа, была писанная красавица, но из ревности он прятал ее от всех.

За Котианетами следовали Накалакеви, где самым крупным из батонишвилебовых был князь Арчил Дадиан, ближайший наперсник и друг покойного владетеля Левана, после кончины его поселившийся на покое в этом своем имении и пользовавшийся особым почетом со стороны владетеля Давида и его семьи. Дом князя был небольшой, но тоже выстроенный на русский лад. Среднего роста, пропорционально сложенный, лет семидесяти, очень еще бодрый, совсем прямо держащийся старик, Арчил со своими голубыми глазами и скорее серебряными, чем седыми, густыми, длинными и вьющимися волосами, был безусловно красавцем, а манеры, приветливость, умение держать себя с достоинством, делали из него очень изящный тип. Колюбакин иначе не называл его как французским маркизом. В совете управления Мингрелией полагалось два члена от князей, и генерал предложил Арчилу принять эту должность; но старик с благодарностью отказался, объяснив, что денег от правительства даром не желает получать, а постоянно присутствовать в совете и заниматься текущими делами считает себе не по силам. У него было два сына, неотлучно при нем находившихся.

Не стану перечислять нескольких других усадеб батонишвилебовых, идущих дальше вдоль ряда холмов, составляющих нагорную сторону Тихура и Абаши, вплоть до селения Салхино; между ними не было уже таких крупных князей Дадиановых, как мною названных, действительно значительных по своему состоянию помещиков. Во владении их находилось более двух тысяч дымов азнауров (дворян) и крестьян. Большая часть земель, расположенных на холмах, идущих грядами от селения Чхепи до [346] селения Салхино, им принадлежала, и тут производилось не только самое лучшее в Мингрелии, но чуть ли и не во всем Закавказье вино. В селениях Чхепи, Тамоко, Нахуну, Скурди, Таргомоули, Абедати, Ушапати выделывались превосходные его сорта и самый лучший, носящий название Оджалеши, был в виноградниках владетеля, в Салхино. Интересна этимология слова оджалеши. Бжа помингрельски значит солнце; бжалеши, обжалеши — согретый, обожженный солнцем, а отсюда испорченное слово оджалеши. Этим названием вина характеризируется очертание местности виноградника, обращенного постоянно к солнцу, лежащего на припёке и поставленного тем самым в наилучшие условия для виноделия. Название бургундского вина, cote rotie, тождественно с названием оджалеши и, конечно, происхождение свое берет в тех же условиях местности.

Владея такими ценными имениями, где виноделие, хлебопашество, шелководство и разведение табаку, хлопка и пр. могли идти с успехом, Дадиановы имели все для полного своего довольства. Вассалы несли им вино, хлеб, птицу, барашков, коров, шелк, шерсть, табак, и большой редкостью были одни только деньги. Их было мало в обращении, и богатым человеком считался умевший накопить с величайшими усилиями пять, десять тысяч. Деньги, конечно, держались в звонкой монете и припрятывались в самое потаенное место. Жили они не скупо, большие праздники не обходились без того, чтобы у них не был дом полон гостей, приезжавших даже из Имеретии. Вина выпивалось неимоверное количество; коров, барашков и птицы съедалась масса. Часто иметь за столом у себя говядину считалось признаком выдающегося хозяйства, и про Елизбара говорилось не даром, что он резал каждую неделю зроху, т. е. корову, следовательно, был так богат, что каждую неделю у него за столом подавалась говядина. У каждого батонишвили была домашняя церковь, священник, домашний секретарь и маурав из азнауров, иногда и хекими, т. е. туземный лекарь. Двор наполнялся многочисленной челядью, обязанною разными службами, традиционно переходившими от поколения к поколению.

Раз как-то заехал я к Арчилу батонишвили и остался у него обедать. Сели мы за стол на веранде, а с нее видно было все происходившее на обширном дворе. Обедало нас всего трое: Арчил, я и переводчик; но из кухни носили нам обед в разных горшочках человек двадцать. Это невольно остановило мое внимание, и я спросил Арчила, «отчего он держит такую ораву на кухне?»

Он улыбнулся.

— А вы думаете, что это моя прихоть? Не прихоть, а неволя. В числе моих крестьян, двадцать дымов ничем другим мне [347] не обязаны, как поварством, - самзареуло. Их прадед был поваром моего прадеда, потомство его, размножившись, обратилось в двадцать дымов, и никто из них ничего не станет теперь у меня делать, как готовить кушанье. Другой работы, по принятому обычаю, не могу от них требовать, а если потребую, то они сейчас же сочтут это за насилие. Вот таким-то образом вместо одного повара на кухне у меня их постоянно двадцать, и я должен их кормить и одевать. Рассчитайте, во что они мне обходятся? Если перевести на деньги, так выйдет, пожалуй, такая сумма, за которую я мог бы переманить к себе лучшего повара с царской кухни. Прогнать же их со двора тоже не могу; вот вам и выходит: не прихоть, а неволя. Такая же точно история у меня и с конюхами, у меня их втрое больше, чем лошадей, и все живут во дворе на полном моем содержании и продовольствии. [348]

Поданное кушанье сделало некоторую паузу разговору, но князь, спустя некоторое время, вернулся опять к той же теме.

— Вот вы, русские, постоянно упрекаете нас в неумении хозяйничать. Да как же хозяйничать-то в нашем положении? — приглядитесь-ка к нему хорошенько. Окажем, что у меня четыреста дымов; у всех у них определенные обычаем обязанности, от которых они ни за что не отступают, да и тех-то не исполняют без понуканий маурава. Некоторые из них дают мне рабочих в поле, но уверяю вас, что брать мне их совсем невыгодно, они столько поглощают еды и вина во время своей работы, что моя собственная запашка приходится мне в убыток. Обязаны мне другие и прислугою, да я не знаю, как от нее отделаться, — пример вам моя кухня и конюхи. В доме у меня наберется с женщинами до 80 душ. Зачем мне все это? — надо ведь их кормить, а дайте мне одного повара и двух-трех лакеев, и я с ними гораздо лучше обошелся бы. И вот держится все это, благодаря тому только, что хлеба, вина и всего съестного приносится мне столько, что и моя многочисленная орава не может сесть со мною вместе. Хорошо, что это так, но когда-нибудь придет же время, что ртов будет больше, чем приношений, а тогда что будет? Вяжу я, что наши порядки не такие, как у вас, и вы потому и упрекаете нас в том, что мы не хозяева, а станьте-ка на наше место и вряд ли что-нибудь придумаете. Вот хоть бы владетель Давид постоянно говорил нам тоже, что и вы, он бедный всю свою жизнь выбивался из сил, чтобы устроить хозяйство по-своему, и кончилось чем же? — общим раздражением и бунтом (бунтоба). Отец его Леван жил и вел свои дела иначе: брал, что давали, довольствовался тем, что имел, и мы были все, благодаря Бога, сыты. Не моего ума дело, как устроить, чтобы все было лучше, а думаю, что силой ничего не переделаешь. Вот теперь пришли вы к нам, русские, учите нас уму-разуму, будем во всем вас слушаться.

В словах этого милого и почтенного старика было много правды.

Кроме названых мною батонишвилебовых, в Сенакском же округе, верстах в пятнадцати от Салхино, в селении Нога проживал и еще один, чуть ли не самый интересный представитель этой фамилии, князь Петр Николаевич Дадиан (сын дидя Нико), один из трех мушкетеров. Высокий, тучный, с крупными чертами лица, с длинными, черными усами, лет пятидесяти, Петр, своим костюмом, манерой, походкой, каждым жестом и разговором, был не только представителен, но и картинен. При любом дворе его заметили бы. Всегда окруженный пестрой толпой своих вассалов, из которых один [349] носил на руке ястреба, а другой водил свору борзых, любимых барских собак — Мерцхалу (ласточку) и Приялу (стрелку), постоянно разыгрывал он с неподражаемым искусством роль (дидикаци) вельможи. Говорил, не торопясь, приятным баском, немного в нос, с расстановкой, важно, цветисто, книжно и имел претензию на глубокое знание, как грузинской литературы, так и священного писания. При этом был очень набожен и строго соблюдал посты. Изящная наружность подкупала всех в его пользу.

С дедопали ездил он на коронацию, видел императора, двор, Петербург, Москву и после того сделался еще величественнее, рассказывая постоянно о своей поездке и о связях со всеми министрами. Слушателей у него бывала всегда масса. Н. П. Колюбакин, очарованный наружностью Петра, предложил ему место члена совета от сословия княжеского, и тот охотно принял его.

На первых же порах, думая найти в нем полезного советника, генерал призывал его для беседы о делах; Петр не говорил по-русски и переводчиком бывал Накашидзе, приходивший всякий раз в отчаяние от этих сеансов генерала с Петром.

Тут разыгрывалась иногда неподражаемая комедия.

Колюбакин поручает, например, Накашидзе спросить у Петра мнения о том, как бы пресечь страшное развитие конокрадства в Мингрелии, — не будет ли полезным призвать само общество князей к содействию.

Петр, выслушав вопрос, принимает на себя вид глубокомыслия, берет руку Накашидзе левой своей рукой и правою загибает пальцы на руке Накашидзе, делая этим способом как бы заметки или рубрики, на которые готовится подразделить свою речь. Прежде же всего он обращается к самому Накашидзе и заклинает его именем Бога переводить генералу каждое его слово отчетливо; потом уже начинает:

«Скажи генералу, что, если он в Бога верует, чтобы он никогда не умирал, и чтобы жена его никогда не умирала, чтобы он жил вечно и все болезни его пусть упадут на мою голову. Каждое слово его для меня все равно, что жемчужина, и мне ли с ним не соглашаться? Как солнце восходит всегда с востока, так и я всегда могу говорить ому одну только правду. Мнение же мое на счет конокрадства такое, что его непременно нужно прекратить. Хорошо ли понял ты всё, что я сказал? — обращается Петр к Накашидзе. — Ну, теперь, если ты Бога любишь, скажи ему все это».

Петр загибал при этом указательный палец на руке Накашидзе, отмечая первую рубрику речи, и теперь он глядел на [350] лице генерала, желая прочесть на нем впечатление от передачи сказанного им.

Колюбакин во все время речи, продолжавшейся несколько минут, — Петр ужасно тянул, — ходил по кабинету и поглядывал на выразительное лицо оратора, говорившего с одушевлением и с классическими жестами; он нетерпеливо хотел узнать ее содержание. И тут, наконец, палец Накашидзе загнут, Петр смолк, генерал подходит к Накашидзе и весь обращается в слух.

— Он говорит, ваше превосходительство, что прекратить конокрадство необходимо.

— Ну-с, а что же еще?

— Да больше ничего он не сказал.

Генерал вспыхивает как порох.

— Я вас посажу на гауптвахту, милостивый государь, за такой перевод. Человек говорит полчаса, а вы осмеливаетесь переводить мне в двух словах.

— Право, ваше пре...

— Не сметь рассуждать и переводить мне каждое слово.

Между тем Петр, озадаченный таким внезапным гневом генерала и не понимающий его причины, думая, что сердится он на него, привлекает к себе за руку Накашидзе и говорит ему:

— Ай... все болезни твои беру на себя... скажи мне, чего он сердится? — и загибает другой палец на руке Накашидзе.

— Ну-с, вот теперь, что он вам сказал... извольте переводить слово в слово, — наступает, в свою очередь, генерал.

— Он говорит, ваше превосходительство, что все болезни мои принимает на себя, лишь бы я ему сказал, за что вы изволите гневаться.

— Что за вздор... о каких болезнях вы мне толкуете... я вас сейчас...

— Он думает, ваше превосходительство, что вы изволите на него сердиться, и спрашивает: за что?

— Так о каких болезнях?...

Петр тянет Накашидзе к себе.

— Ай, скажи, чтобы не гневался...

Накашидзе, растрепанный, раскрасневшийся, чуть не плачет. На счастье его, кто-то посторонний, находящийся в кабинете, знающий грузинский и русский языки одинаково хорошо, объясняет генералу, что Накашидзе тут не при чем, и что вся причина в напыщенном, цветистом и непереводимом языке Петра. Этим языком принято говорить между вельможами и людьми высокопоставленными, и потому князь иначе и не находит возможным говорить с генералом. Перевести, к сожалению, весь этот набор слов по-русски положительно невозможно. [351]

В сущности, Петр очень хорошо понимал, чего от него хотят, но, не желая выступать с какой либо инициативой, разыгрывал комедию и отделывался велеречивым вздором. Несколько попыток Колюбакина — воспользоваться его советами остались бесплодными и его оставили в покое. По конокрадству же ему и нелегко было давать советы, так как впоследствии оказалось, что среди его многочисленных вассалов был целый контингент воров, и он не только их не преследовал, но прикрывал и даже кичился их особенным мастерством.

Эта пестрая галерея силуэтов может дать читателю понятие о характере тогдашней аристократии Сенакского округа.

Люди эти жили одной, так сказать, буколической, примитивной жизнью, и желания их не перелетали за пределы границы их владений. Вассалы несли им все готовое, а каким путем оно добывалось, они того не доискивались и, получая его, часть расходовали, а часть сберегали. С вассалами жили согласно до тех пор, пока те были исправны, и налегали на них в противном случае при посредстве своих мауравов. В этом и состояло все их несложное хозяйство. Аккуратно посещали церковную службу, строго содержали посты, в праздники принимали множество гостей, угощали их на убой и пили с ними вино с величанием, песнями и плясками. Свадьбы и похороны составляли крупные события и сопровождались пышными церемониалами. Досуги наполнялись чтением священного писания, поэмы Шота Руставели — «Барсовая шкура», стихов, Чохрохадзе и других древних стихотворцев, а также переводов Аристотеля и Платона. Женщины были в особенности грамотейки и знали множество хитрых работ шелками, золотом и т. д. Мужья их и братья среди досугов отдавались также разным охотам на птиц и зверей, джигитовали и гарцевали. Словом, жизнь этой аристократии была полная чаша материального благополучия и среди нее существовала устойчивость в особенных усвоенных ею, своеобразных понятиях о нравственности, — известные действия неприличны были для батонишвили, и он от них воздерживался единственно лишь потому, чтобы не уподобиться низшему себе. Но во всей этой жизни другого смысла не было, как кейф, или, как говорят итальянцы, dolce far niente.

«Хорошо», — говорил Арчил, — «что ртов было меньше, чем приношений»; при таком условии быт этого местного барства мог держаться, а что его ожидало, когда ртов становилось больше приношений?

Этот-то вопрос и был самым жгучим, так как большинство помещиков части Сенакского округа были именно в таких условиях, что приношений далеко не хватало на их рты. [352]

4.

Стоило переехать через реку Абишу, и тут начиналось, расположенное на долине огромное селение Банза, в котором насчитывалось больше семидесяти пяти домов князей Пагава, владевших лишь восемьюстами дымов азнауров и крестьян. Средним числом, значит, приходилось не более десяти дымов крестьянских на помещичий дом, а ведь такого равномерного в действительности распределения не существовало. У одного, например, князя Хаху Пагава было до ста дымов, следовательно, многие из его однофамильцев и родственников не досчитывались и до десятка дымов своих вассалов, и вот тут-то и можно было искать ответа на вопрос: «что будет, когда ртов явится больше, чем приношений?»

Раскидываясь верст на сорок в окружности, от р. Абиши до р. Цхенис-Цхали, т. е. до границы Кутаисской губернии, Банза составляла в Сенакском округе, как бы status in statu, а в ней фамилия князей Пагава — особый элемент, особую силу. Много пришлось мне тут повозиться за четыре года управления округом.

Чтобы ориентироваться в этом лабиринте, я нашел себе тут на первых же порах двух чичероне. Первым был милейший и честнейший князь Давид Пагава, с которым я познакомился года два уже перед тем, когда он состоял при брате владетеля, Константине. По темпераменту флегматик, а вместе с тем и наделенный добродушным юмором, он как раз подходил к той роли, которую, по моему предложению, принял на себя, а я его сделал банзинским мауравом. Всякий другой на этом месте сбился бы с толку от суматохи, происходившей в этом мирке, дошел бы до раздражения и озлобился бы, а Давид был невозмутим, все выносил, подсмеиваясь, и делал дело, как ни в чем не бывало. Другим чичероне был тоже давно мне знакомый, Гиго (Григорий Николаевич) Пагава, умный, хитрый и очень влиятельный в своем селе. Прежний мдиванбег, он имел и практический навык к административному делу, жаждал попасть на русскую службу и потому особенно старался угодить начальству. Для меня он был находкою, я поддерживал с ним дружеские отношения, приезжал обыкновенно к нему в дом и через каких-нибудь полчаса начинали туда собираться Пагавы и дворяне Габуния. Вскоре познакомился я почти со всем наличным составом этой многочисленной, крайне захудалой, вышибленной малоземельностью своей из колеи, княжеской фамилии. Родоначальником их был когда-то богатый Джигетский князь, несколько веков тому назад переехавший к Дадиану во владение и получивший себе в надел крупный лен. Прошли века, [353] потомство его множилось, делилось и, наконец, дошло до положения дробной шляхты, в котором мы его и застали. И не смотря на захудалость материальную, порода и тип тут не исчезали; Пагавы, по большей части. как мужчины, так и женщины, были красавцы и в каждом их жесте и движении высказывались — ловкость, смелость и грациозность. Молодежь, ничему не учившаяся, ни к чему не подготовленная, не могла же оставаться праздной, потому уже, что надо было и кормить себя, и она пристрастилась к рискованному, но вполне соответствующему ее воинственному, залихватскому характеру, промыслу, называемому по-нашему конокрадством, а по-мингрельски уродством (махенджоба). Помещики увлекли в это дело и своих вассалов, и дошло до того, что лежащие вверх по течению Цхенис-Цхали два селения Лихаиндро и Нагвазу, вассальные Пагавам, представляли собой поразительное явление в быту сельском. Тут не видно было ни малейших признаков земледельческой культуры, посевов кукурузы, гоми или пшеницы, а между тем жители ни в чем не нуждались, ходили в чохах, обложенных серебряным позументом, носили прекрасное оружие, и каждый имел доброго коня. Секрет такой странной зажиточности состоял в соседстве с Имеретией, ее отделяла река Цхенис-Цхали, — и оттуда получалась обильная жатва. Конокрадство и воровство скота в Банзе было организовано издавна и во время управления владетеля Давида дало махровый цвет. Он установил за воровство пеню, состоявшую из семи лошадей за одну украденную. Из этих семи две поступали хозяину украденной лошади, две мдиванбегу, поймавшему вора, и три владетелю. После установления такой пени организовалась корпорация на страховых началах, которая, в случае поимки вора, тотчас же платила за него этих 7 лошадей и в то же время наверстывала свои убытки новыми подвигами. И все это проделывалось преимущественно на шкуре несчастных соседей, имеретин. Владетель Мингрелии получал, говорят, от пени за воровство лошадей и скота до 15 тысяч рублей в год. Никак не менее 2/3 этой суммы оплачивалось ворами, промышлявшими на счет имеретин, или другими словами, владетель таким способом собирал ежегодно не менее 10 тысяч налогу с Имеретии. Понятно после того, на сколько эти соседи Мингрелии почувствовали облегчение от введения в ней русского управления, прекратившего пени за воровство.

При первом приезде своем в Банзу, знакомый уже по слухам с профессиею, так широко здесь развившеюся, я пригласил стариков, имеющих влияние и вес, и объяснил им, что с введением русского управления последствия от воровства совершенно изменяются. Пени с пойманных воров никто теперь не будет брать, она навеки отменяется; но вместо нее будет [354] действовать законом определенная кара, гораздо серьезнейшая. Дворянину, уличенному в этом преступлении, предстоит далекое путешествие для ловли бобров; а потому я и приглашал стариков положить во что бы то ни стало конец этому позорному для дворянства промыслу. Завелась продолжительная по этому поводу беседа, они объясняли, что ничего так не желают, как прекращения этой страшной язвы, и. чтобы помочь мне, обещались составить списки всех главных коноводов этого дела, как между князьями, дворянами, так и между крестьянами. Я просил Гиго заняться составлением этих списков, он охотно взялся, и после того мне дано было всеми Пагавами торжественное обещание, что воровство прекратится отныне навсегда. Объяснения имели даже патетический характер, старики были отличные говоруны. Оставил я Давида и Гиго с ними договаривать, а сам уехал; но не прошло и пяти дней, как в Теклатах предо мной предстало десять человек имеретин из селения Хони, соседнего с Банзой, со слезною жалобой на покражу у них два дня тому назад десяти лошадей, в одну и ту же ночь, причем они прямо, без обиняков, указывали на князя Бежана Пагаву, как атамана шайки, уведшей у них этих лошадей. Дело было так серьёзно, что я тотчас же сел на лошадь и с несколькими казаками и переводчиком отправился в Банзу, сказав имеретинам, чтобы и они шли туда же.

В Банзе прямо поехал к дому князя Бежана.

На крыльце встретил меня сам хозяин, человек лет пятидесяти, с седой, окладистой бородой, и просил в комнаты. Совсем кроткий, приличный вид его и голос очень тихий с первого момента поставили меня в тупик; я подумал: нет ли тут ошибки, имеретины, быть может, спутали имя. Может ли быть, чтобы такого почтенного вида князь занимался бы настолько грязным делом. Имеретины еще не успели прибыть в Банзу, и потому в ожидании их я вошел в дом. Там было все прилично прибрано. Хозяин предлагал чаю, я отказался и приступил к объяснению.

— Пришли ко мне сегодня, князь, десять человек имеретин, жалуясь на вас, что два дня тому назад вы у них уворовали 10 лошадей. Я приехал для расследования этой жалобы.

Бежан грустно улыбнулся и отвечал:

— Всё по вражде (теробит)... клевета... они мои соседи... споры поземельные... захватывают...

Он говорил с улыбкой и с такой искренностью в голосе, что я совсем начинал думать, нет ли действительно тут клеветы. Притом же имеретины замешкались, что-то не являются... на меня стало находить сомнение. Выйдя на балкон, я подозвал Бессариона и спросил его, что ему известно об этом старике... [355] неужели он вор? Тот, не запинаясь, ответил, что несомненно — вор, и первый вор в Банзе. Всем известно, что он имеет даже две раны, полученные на воровстве — одну в руку, а другую в шею. После того я приказал переводчику зорко следить, чтобы он не попытался куда-нибудь от меня укрыться.

Наконец, имеретины прибыли и при объяснении, происшедшем между ними и Бежаном в моем присутствии, всякое сомнение в его виновности исчезло.

Тогда, позвав его в комнату и приставив к дверям по казаку, объяснил я ему, что он арестован, и приказал переводчику взять со стены развешанное оружие, снять кинжал с самого Бежана и объявил ему, что по позднему времени приступлю к следствию завтра утром в 10 часов; а потому, если он хочет, чтобы на сколько возможно была облегчена его участь, то до 9 часов утра все украденные лошади должны быть приведены к нему на двор. Это распоряжение он может сделать, не выходя из комнаты и сказав переводчику, кого из прислуги к нему нужно позвать. Бежан позвал кого-то и долго шептался. Я его оставил под караулом, а сам поехал к Гиго, куда приказал привезти и отобранное оружие.

На другое утро переводчик мне пришел сказать, что лошади все уже во дворе Бежана. Когда я туда приехал, то нашел и имеретин. Они опознали своих лошадей, составлен был протокол за общими подписями, лошади были им вручены, и с низкими поклонами и громкими изъявлениями благодарности имеретины отправились восвояси.

Когда же мы остались с Бежаном, он вдруг упал мне в ноги и стал молить: «Не погубите! Это было последнее мое воровство! клянусь вам всеми святыми, никогда больше за него не примусь!»

Я объяснил ему, что теперь я ничего не властен сам сделать к облегчению его участи, что отправлю его прямо отсюда к генералу и опишу ему все обстоятельства. Быть может, он примет в уважение ту быстроту, с которою были возвращены лошади.

Бежан отправился под конвоем с моим донесением и с взятым у него оружием к Колюбакину. К этому я присовокупил свою маленькую записочку к Николаю Петровичу, прося его хорошенько напугать воришку и посадить его на гауптвахту, а не в тюрьму. На первый раз я полагал достаточною эту меру. Николай Петрович так и сделал.

Дня через два к генералу явилась целая депутация от Пагав со слезным печалованием за Бежана — не губить его и дело не передавать суду. Генерал запугал и их страшно. Трепещутие вернулись они в Банзу, не зная, чем все это кончится. Целый месяц содержался Бежан на гауптвахте и уже после того, [356] как несколько батонишвилебовых, в числе их, Елизбар и Арчил, по слезной просьбе Пагавовых, явились новыми печальниками за бывшего атамана конокрадов, генерал смягчился и отпустил его на их поруки, с тем, что при первом его новом участий или соприкосновенности к воровству он будет выслан без всяких судебных процедур, административным порядком, в отдаленные губернии. Бежан был выпущен испитой, исхудалый и после того уже окончательно исцелился от махенджобы. Во все это время и долго после того спустя, в Банзе все стихло, и соседи имеретины благословляли русское управление в Мингрелии. Когда же я приезжал в Банзу, то Бежан первый являлся ко мне с собачьей преданностью в глазах и торчал передо мной, как лист перед травой.

Такого рода крупное событие в жизни Банзы, как история с Бежаном, в самом начале сблизила меня с Пагавами и поставила в необходимость значительную часть времени посвящать их делам.

На восток от Банзы находилось другое церковное имение, среди которого на высоком холме, имеющем форму трапецоида, возвышался Мартвильский монастырь, резиденция епископа (чхондидели), усыпальница владетелей Мингрелии. В монастыре имелось единственное тогда русское духовное училище, так сказать, русская академия, из которой выносилось с грехом пополам знание русского языка. Но и за то ей, все-таки, спасибо. У подножия мартвильского холма расположилось незначительное торговое местечко Ноагалеви.

На юго-восток от монастыря, вверх по течению Цхенис-Цхали шла волость Сачиковано. Она начиналась у селения Хунцы и, захватывая собою холмы и предгорья, среди которых лежало и местечко Горди, летняя резиденция владетелей, доходила до селения Кинчхи. Тут жили исключительно князья и дворяне Чиковановы. Они не могли называться крупными владельцами, но положение их, как администраторов имениями владетельскими и заправлявших всеми правительственными делами, было на столько выгодно в материальном отношении, что они далеко не были бедными помещиками.

Между Салхино и Нога (усадьбою Петра Батонишвили), в волости Салипартиано, бывшей когда-то доменом давно угасшей династии Дадианов-Липаритов, жили две немногочисленные и не богатые княжеские фамилии Дгебуадзевых и Чичуа, и самый достаточный представитель первой из них, князь Бежан Дгебуадзе, энергический старик, был тут мауравом как при владетелях, так и при русском управлении, а сын его, Евгений, учившийся в Кутаиси, служил в канцелярии совета. [357]

5.

Говоря о мингрельском высшем классе, нельзя умолчать о третьем его сословии — азнаурах, находившемся в личной и поземельной зависимости от владетеля, церкви и князей и пользовавшемся различием в почете, сообразно с различием в положении своих господ. Владетельский азнаур садился рядом с князьями, те называли его не иначе, как дзмао (братец), носил две шпоры и нередко брал себе жену из княжеской фамилии; церковный, прислуживавший епископу, уже не смел садиться перед князьями, прежде их приглашения, и носил одну пшору; а княжеский торчал перед ними у притолки. Но в отношениях азнауров и крестьян к их господам (батоно) был значительный оттенок: крестьяне считались подлыми (глехи, или глаха), как люди податные, corveables et taillables d'en haut et d'en bas, по французскому феодальному режиму, тогда как азнауры личных податей не отбывали, а несли лишь обязанности облагороженного свойства. Они были оруженосцами, приказчиками (мауравами), управляющими (сахлтхуцесами), поверенными в делах и постоянными собеседниками своих господ. Владея крестьянами и пользуясь правом их отчуждения, в то же время и сами подлежали отчуждению при разделах в господских домах и при выдаче в замужество господских дочерей, за которыми поступали в приданое в совершенно чуждые им княжеские дома; продажа же недвижимых, населенных княжеских имений не допускалась обычаем. Когда владетель Давид обложил азнаурских крестьян денежною податью (саури, или саудиеро) будто бы на покрытие расходов по управлению, азнауры протестовали, видя в этом обложении попытку обратить их самих в податное состояние. Чиковановым нелегко было с ними справляться.

Само собой разумеется, что в многочисленном и малоземельном азнаурском сословии нечего было искать особенной зажиточности; но при отсутствии предрассудка в выборе себе рода занятий, азнауры имели то преимущество в материальном отношении перед захудалыми и безземельными князьями, что они не стеснялись работать в поле со своими крестьянами и, приученные в господских домах к деятельности приказчиков и блюстителей господского добра, шли в Тифлис и в Кутаиси и нанимались там у частных лиц в разные должности, не брезгая даже и скромным званием прислуги, причем очень скоро научались говорить по-русски. Захудалые же князья, кичась своим громким титулом, предпочитали этим скромным профессиям конокрадство, затягивая в него и своих азнауров. [358]

В Сенакском округе из владетельских азнауров самою выдающеюся в то время была фамилия Габуния, так как из нее выходили тогдашний епископ (чхондидели) Феофан и член совета от азнаурского сословия, губернский секретарь, Константин Михайлович Габуния, служивший прежде по таможенному ведомству. За этой фамилией шли владетельские азнауры — Корзаия, Чиковани, Ревия, Гватуа, Нанешвили, Салакаия и друг. Из церковных азнауров — Елиава, Иосселиани, Топурия, Хоштария, Гегечхори, Гацерелия и проч.; из княжеских — Гамсахурдия, Хаиндрава, Хоперия, Гвичия и многие другие.

Сказанного о мингрельском высшем классе, в том положении, как мы его застали, вполне достаточно, чтобы не сомневаться в его феодальном происхождении. По преимуществу вышедший из грузинского племени, он составлял когда-то одну цельную боевую силу, на верхушке которой стоял владетель (мтавари) со своими кровными родственниками (батонишвилебовыми), а под ними была дружина, состоявшая из тавадов и подручников, оруженосцев, азнауров. Покорив край и сделав его своею собственностью, мтавари роздал на ленном праве своим дружинникам земли, населенные подлым народом (халхи), принадлежащим совсем к иному племени, и отсюда образовались два класса: высший и низший, на разноплеменность которых указывает и различие между диалектами — грузинским и мингрельским. Первый говорил высший класс, вторым — низший; с течением времени они значительно перемешались между собою, но и в мое время были еще горные деревни, в которых с одним грузинским языком невозможно было справиться. Крестьянин носил генерическое название маргали, откуда испорченное мегрели — мингрелец, и это указывало на то, что в нем то и следовало искать действительного аборигена, покоренного пришлым племенем грузинским (Насколько верно наше предположение, предоставляем судить будущим филологам, а пока, как нам известно, никто еще не занялся серьезно изучением спорного вопроса о различии грузинского и мингрельского диалектов, что, впрочем, не остановило учебного ведомства завести народные школы в Мингрелии с грузинским, мало понятным народу, языком. В пятидесятых годах, почтенный протоиерей Давид Мачавариани, много лет живший в Самурзакани, среди мингрельского населения, изучивший в совершенстве его диалект, пришел к убеждению в полном отличии его от грузинского и перевел на него евангелие; но труд этот не увидал света, встретив сильное противодействие грузинского духовенства, убедившего тогдашнего экзарха Евсевия, конечно, как русского человека, не компетентного в этом деле, что перевод отца Давида сделан будто бы на испорченное грузинское наречие и что особенного мингрельского диалекта вовсе не существует. Дело это так и сдано было в архив, а в Самурзакани стали заводить школы с грузинским языком, непонятным народу и потому являющимся лишним балластом мингрельцу, имеющему надобность лишь в родном диалекте да в русском языке.). [359]

Такая боевая, феодальная организация долго держалась в крае, пока он жил своей самостоятельной жизнью, смысл которой не шел дальше постоянной военной тревоги. Незначительные смежные между собою владения Имеретия, Гурия, Мингрелия, Сванетия и Абхазия вели бесконечную войну друг с другом, разобрать их счеты и помирить не было никакой возможности, и Турция без особого усилия успела прибрать их к рукам и обратить в свою райю. Из этого порабощенного положения вывел их Кучук-Канарджийский мир 1783 года; но, возвращенные к своей автономии, они опять принялись за междоусобную резню, и никогда ее не покончили бы, если бы не надумались вступить в подданство России, причем и пришлось им радикально изменить совершенно отжившую и ни к чему уже не пригодную внутреннюю свою организацию. Мы принимали по очереди в свое управление: сначала Имеретию, потом Гурию и дошли, наконец, и до Мингрелии, а в каком виде она была нами найдена, мы с буквальной точностью передаем в наших воспоминаниях.

Применяясь к прецеденту, почти шестьдесят лет тому назад совершившемуся в Грузии и позднее в Имеретии и Гурии, исторически сложившиеся категории высшего класса Мингрелии все безразлично подведены были под права состояния русского дворянства, причем титул князя заменил собою титулы батонишвили и тавада.

Англичанам никогда и в голову не приходило индийских магараджей и раджей возводить в звание лордов и баронетов; но Россия в своих восточных владениях идет до конца в полной их с собою ассимиляции, даже и при некоторых натяжках, не для всех безусловно выгодных. Так, например, мингрельский батонишвили видимо проиграл при уравнении своем в титуле с тавадом, и оба они, как тот, так и другой, разве в третьем поколении помирятся с той мыслью, что азнаур, подававший им стремя, по новому званию русского дворянина, поставлен в совершенный с ними уровень.

Много толковалось о том: зачем мы подымаем азнауров выше их действительного положения; но не сделать этого в Мингрелии после подобного же прецедента в Грузии, Имеретии и Гурии было нельзя, а затем и, несомненно, лучше было возвышением их создать себе в местном дворянстве большинство, выигравшее от перемены своего положения и довольное, чем пожертвовать им ради чванливого консерватизма сравнительно малочисленной группы двух высших категорий. А пересозданный таким образом высший феодальный класс Мингрелии в русское дворянство и получивший высокое положение в государстве русском должен был неизбежно следовать за коренным дворянством в деле освобождения своих крестьян, а когда факт [360] этот совершился, число выигравших от перемены своего положения в местном населении выросло до громадной пропорции и в социальном организме всего края; путем улучшения быта низшего класса и дарованием ему прав свободных классов вызваны были к жизни свежие и могучие его силы. Ассимилируя с собою край, наше отечество заставило поступиться своими прерогативами одни лишь социальные макушки; они, конечно, долго не позабудут своего развенчания, но что же может значить неудовольствие незначительной общественной группы, утратившей свое руководящее значение, перед голосом сотней тысяч осчастливленного населения. Смысл этого совершившегося тут факта не только в Европе, но и у нас, не все понимают, и нельзя не улыбнуться, когда читаешь в газетах, что англичане, стращая нас нашествием на берега Черниго моря, рассчитывают на сочувствие к себе туземного населения, недовольного будто бы Россиею. Уж не рассчитывают ли они привлечь его к себе восстановлением прежних феодальных прерогатив и порядков и ревнивым их обереганием, как-то проделывают они с индийскими кастами, в видах наилучшего способа эксплуатации многомиллионного населения Индии? А нам что-то сдается, что, доберись мы до этих пресловутых каст со своей системой, они, пожалуй, и растают; ведь двадцать лет тому назад какой-нибудь батонишвили разве не считал моджалабе за индийского пария, меняя его на собаку или ястреба... а теперь что-то об этом не слышно.

Но, забежав слишком вперед, вернемся к азнаурам того времени.

Они далеко не стояли на одной ноге со своими господами. Могла ли, например, Меника батонишвили считать себе равным, скажем, хотя азнаура своего Темуркву Чиковани? Пожаловав ему однажды две кцевы земли за приведенную в виде подарка (дзгвени) корову, украденную им у попа Одишария, она прекрасно знала, что Темурква — по профессии отъявленный махенджи (вор) — подтибрил ей где-нибудь этот подарок, и, все-таки, с удовольствием изволила его принять и кушать; подобные операции не были для нее новостью. Темурква тоже очень довольный вернулся домой с баратом, т. е. документом на две кцевы, и тотчас же вступил в пользование ими; но через несколько дней явился к Меники поп Одишарий и, объяснив ей всю подноготную с коровой, потребовал от нее удовлетворения, а в противном случае грозил идти к окружному начальнику. Послали за Темурквой, но его и след простыл, дело оказывалось неладным. Приближенные Меники советовали ей сладиться с попом, а то с этим русо (т. е. русским начальником) шутки плохие, времена теперь уже не прежние: он и ее [361] притянет к делу, как заведомо кушавшую корову. Ну, и пришлось заплатить попу... Ужасно было досадно ...прежде она приказала бы прогнать его в две дубины со двора.

И после этой истории ей говорят, что Темурква из азнаура делается теперь русским дворянином и через несколько лет будет, пожалуй, маршали, т. е. уездным предводителем, да чего доброго, по просьбе дяди ее Елизбара, распорядится наложением на нее опеки за расточительность. Конечно, от всего этого она пришла бы в священный ужас. А, тем не менее, ведь тут и нельзя было безусловно отрицать всякое вероятие. Темурква, сознав всю важность своих новых прав состояния, мог сделаться Аристидом честности, правильным путем приобрести избирательный ценз, а затем и мог быть избранным. Один раз был открыт выход из прежнего кастового положения общества, жизненное движение должно было повести за собою крупные метаморфозы.

Дав понятие о бытовой своеобразности высшего класса Мингрелии, перейдем к низшему, крестьянам, и тут опять придется нам забежать немного вперед, почерпнув статистические данные из камерального описания, составленного нами лишь в 1860 году.

6.

По этому описанию все население Мингрелии оказалось состоящим из 25,479 дымов, а, полагая в каждом дыме по пяти душ обоего пола, всего из 127,395 душ.

Из числа их:

Высший класс.

Батонишвилебовы………… 215 д.

Тавады………… 1,309 »

Азнауры………… 10,361 »

Духовенство………… 2,340 »

(Освобожденное в 1842 году владетелем Давидом, сельское духовенство владело незначительным числом моджалабов.)

Всего: 14,225 д.

Низший, податной класс.

Азаты………… 2,875 д.

Мсахури………… 19,935 »

Глехи, или маргали…… 85,520 »

Моджалябе………… 4,950 »

Всего: 113,280 д.

По своей принадлежности низший класс распределялся:

Владетельских крестьян………… 13,745 д.

Церковных………… 15,325 »

Батонишвилебовых………… 22,460 »

Крестьянских (нами освобожденных) ………… 1,755 »

Тавадских и азнаурских………… 59,895 »

Всего: 113,180 д. [362]

Следовательно на 14,010 душ тавадов, азнауров и духовенства причиталось 59,895 душ крестьян, или, другими словами, на четырех людей, трудящихся в поте лица, приходился один потребитель, их полновластный барин.

Эти цифры красноречивее всего поясняют то положение, в которое поставлен был в большей своей части низший класс, низведенный на степень вещи в руках мелкопоместного и многочисленного высшего класса.

Чем же приходилось сдерживать этих людей, обращенных буквально в рабочую скотину, как не цепями и не колодками, и в особенности, когда тому давали пример владетель и батонишвилебовы? Как же было не дойти тут до жакерии?

История крестьянства в христианских провинциях Закавказья, со времен русского владычества, ожидает еще почтенного труженика, который привел бы в порядок имеющийся для нее громадный материал, разбросанный по разным архивам, и его разработал бы. Общий смысл этой истории состоял в том, что мы никогда не выходили в этой области из потемок и, действуя крайне непоследовательно, то послабляли независимость крестьян от помещиков, то стягивали ее чересчур крутым узлом. Когда присоединена была Грузия, уравняв высший класс ее с русским дворянством, мы и не желали входить в анализ его отношений к подвластным ему крестьянам; предполагалось, что тут должно быть то же, что и во внутренних губерниях, т. е. что барин в своем имении делал то, что хотел, и тасовал людьми, как вздумается. Но перейти к аналогичным с русскими отношениям к крестьянам грузинские помещики, не знакомые еще с порядками русскими, сразу не могли, так как власть их в до-русские времена никогда не достигала до власти русских помещиков. Обычное право играло у них первую роль, крестьяне делились на те же категории, как и в Мингрелии, и несли определенные обязанности (дебулева). Будучи, поэтому, в начале номинальными обладателями прав русского дворянства над своими подвластными, они, спустя лишь некоторое время после подданства России, стали требовать от крестьян того же, что и [363] русские помещики. Сопротивление последних, не желавших отступать от обычного права, встретило отпор в правительственной власти, поддержавшей требование господ, и неравная борьба окончилась приведением крестьян в безусловное повиновение помещиков. Но у последних оказалась вскоре ахиллесова пятка, которую выглядели крестьяне, и ею воспользовались.

Времена были у нас тогда либеральные, Александровского царствования, начались внутри империи первые, хотя и робкие меры, по освобождению крестьян, и между ними одна, прошедшая мало замеченною у нас, оказалась чрезвычайно существенною по применению в Грузии: крестьянам дано было право отыскивать Свободу судом от лиц, неправильно ими владевших, а неправильно владевшими, между прочим, считались и такие господа, у которых не было крепостных документов на их населенные имения. Тут-то и оказалась ахиллесова пятка грузинских помещиков: документы их были в хаотическом положении, а у многих даже и совсем утеряны; дела по отыскиванию крестьянами свободы были возложены на особенное попечение губернского прокурора; вскоре их образовалась в суде масса, и во всех его инстанциях крестьяне стали их выигрывать. Освобожденные же от крепостной зависимости, они поступали в разряд казенных крестьян или приписывались мещанами (мокалаками) к городам.

Этого рода течение, выгодное для крестьян, с особенной силой сказалось в бытность в двадцатых и тридцатых годах губернским прокурором в Тифлисе г. Первова, на имя которого сыпалась анафема помещиков грузинских; а в конце тридцатых годов член государственного совета, барон Ган, при подготовительных трудах своих по преобразованию гражданского управления Закавказского края и при ближайшем знакомстве с крестьянским вопросом в Грузии, пришел к убеждению, что тут крепостного права никогда не существовало, что крестьяне были не более как простые фермеры, обязанные платить известные подати натурой и издельной повинностью помещикам, могли уходить с господских земель, когда хотели, что их следует, поэтому, немедленно освободить, подведя под категорию крестьян остзейских губерний, и в этом смысле, по его настоянию, совет управления Закавказским краем готовился уже сделать представление для разрешения дела в законодательном порядке.

Такая решительная и крутая мера барона Гана вызвала сильнейшее волнение в грузинском дворянстве, и оно направило своего губернского предводителя, князя Дмитрия Фомича Орбелиани, с несколькими депутатами в Петербург для поднесения государю всеподданнейшего прошения о защите его, дворянства, от столь неправильного и обидного мероприятия. Депутация сумела снискать особенное сочувствие графа Бенкендорфа, и вследствие его [364] предстательства император Николай послал в Грузию с обширными полномочиями князя А. И. Чернышева для исследования и разрешения дела на месте. Такого гостя тифлисское дворянство сумело почтить своим приемом. Поклонник прекрасного пола и величайший селадон, не смотря на свои преклонные годы, Чернышев, известный страстью своей молодиться, набеленный, нарумяненный, нафабренный, с фальшивыми зубами, волосами, мускулами и затянутый в корсет, не только помолодел, увидав пред собою рой красавиц из рая Магометова, но, как Ратмир в «Руслане и Людмиле», совершенно подпал их колдовству. Помнившие те времена рассказывали, что фельдъегеря скакали из Тифлиса в Петербург специально за веерами, духами, кружевами и прочими принадлежностями нескольких дамских будуаров, усердным поставщиком которых был околдованный князь. Последствием этих блаженных для него дней, проведенных в Тифлисе, была, конечно, полная отмена предложений барона Гана относительно уничтожения крепостного права, и оно получило строжайшее установление в особом циркуляре князя Чернышева 1842 года, которым предписывалось местной администрации держать крестьян в безусловном повиновении помещиков, а когда те попробовали было протестовать, то военные экзекуции вскоре дали им понять, что надежды их на свободу должны быть схоронены, если не окончательно, то на долгое еще время. Вернувшись в Петербург, Чернышев представил государю дело в таком неблагоприятном свете для барона Гана, что тот немедленно был уволен от высокого своего звания члена государственного совета и, уехав в свое остзейское имение, вскоре там окончил свою жизнь. Действия этого замечательного государственного человека в Грузии отнесены были к разряду изменнических, в них найдено было намерение взбунтовать все грузинское дворянство, служившее с особенным усердием в рядах наших войск, далеко еще не покончивших тогда покорение Кавказа.

Князь Воронцов застал циркуляр Чернышева действующим во всей силе и не только не смягчил его, но, в 1848 году, отменил даже право крестьян отыскивать свободу судом. Воронцов, как известно, особенно старался о поднятии грузинского дворянства. Таким образом, крестьянство в Грузии, потеряв свою историческую почву обычного права, не подошло под русские законы о крестьянах, изложенные тогда в IX томе Свода Законов, и было предоставлено полному произволу административной власти, которой вменено было в наистрожайшую обязанность держать его в безусловном повиновении помещиков. Все, что делалось по этому предмету в Тифлисской губернии, сообщалось и в Кутаисскую, и, со времени введения в них гановских учреждений 1842 года, уездный начальник сделался [365] окончательным вершителем большей части недоразумений между помещиками и крестьянами, причем, все-таки, контроль губернатора и наместника сдерживали его в пределах человечности; определены были размеры телесного наказания и содержания в тюрьме, и в редких, исключительных случаях доходило до военных экзекуций.

Но не то происходило тут же рядом, в автономной Мингрелии, где в совершенных потемках власть владетеля была бесконтрольна и беспредельна и вела издавна беспощадную войну с крестьянином.

В 1811 и 1812 годах, посетила этот край чума (джамоба) и сделала в нем страшное опустошение. Сельское население, гонимое паническим страхом чумной заразы и мучимое голодом, оставляло свои жилища и в значительном числе эмигрировало в разные части Закавказья, и в особенности в Грузию. Когда бедствие миновало, вернулись назад весьма немногие, — большая же часть крестьян осталась на новых местах, и в особенности в Кахетии, где нашла природу, сходную с своей родиной. Коренные помещики приняли мингрельцев хизанами, т. е. фермерами, а немалое число эмигрантов приписалось к обществам казенных и церковных крестьян, словом, бежавшие от чумы и голода укоренились в Грузии и не рассчитывали возвращаться на родину. Но владетель Мингрелии, опираясь на русское же крепостное право, уполномочивавшее тогда господина доставать своего подвластного хоть со дна морского, обратился к центральной власти на Кавказе и потребовал возвращения из Грузии всех бежавших туда как своих крестьян, так и крестьян своих вассалов. Эта операция началась со времен Ермоловских и затянулась на многие годы; грузинские помещики прятали, елико возможно, мингрельцев, а владетель, через своего специального поверенного, постоянно жившего в Тифлисе, шарил везде и вытягивал без всякой пощады беглецов. Делалось же это с такой настойчивостью не столько в видах заполучения всех бежавших от чумы, сколько для безусловного прекращения новой, совершавшейся под сурдиной, эмиграции.

Владетель Давид, энергически поддерживая права своих вассалов, князей и азнауров, при возвращении крестьян из Грузии, в то же время широко раскрыл последним двери в своих имениях, и туда потянули все недовольные своими господами. А один раз, попадая в число владетельских крестьян, беглецы уже не возвращались к господам. Чем же представлялась возможность помещикам сдерживать побеги непокорных, как не застенками, цепями и продажею враздробь в Абхазию? Вот в каком положении застали мы земледельческий класс в Мингрелии, среди которого одни лишь церковные крестьяне [366] могли считать себя сравнительно благоденствующими, платя одну лишь денежную подать церкви, в размере трех рублей с дыма. Сенакский округ был самый населенный, в нем жило более пятидесяти тысяч душ всех классов на площади, в которой крайними пунктами в длину были Поти и селение Курзу, на расстоянии полутораста верст одно от другого, и в ширину Кинчха и Теклаты, на расстоянии семидесяти. При этом путями сообщения были — Рион от Поти до Орпири; колесная дорога от Марани до Цивы, а затем по всем направлениям проселочные скорее тропинки, чем дороги, где только и возможна была одна лишь верховая езда. Изучить все эти тропинки было задачей нелегкого, а между тем, ничем не отстранимой для окружного начальника, обязанного быть постоянно вездесущим в своем округе.

7.

Отъезд княгини Дадиан в Петербург, мотивированный воспитанием и образованием малолетнего владетеля под ближайшим наблюдением государя, хотя и считался ведущим за собою лишь временное отсутствие ее до совершеннолетия ее сына, да по словам прокламации на этот только промежуток и вводилось русское управление; но все понимали, что с отъездом княгини совершилось что-то решительное, бесповоротное. Смысл нового русского режима, хотя и временного, чересчур уж противоречил прежнему, владетельскому, и никому в голову не приходило, чтобы дадиановщина могла опять вернуться. Уверяя мингрельцев в противном и ссылаясь на прокламацию, мы отчасти похожи были на лиц, опасающихся напугать племянников, ожидающих богатого наследства от дяди, — известием о его болезни. Разыгрывалось вообще что-то водевильное в Мингрелии по поводу ожиданий возврата сюда дедопали и совершеннолетнего владетеля Нико, и в течение последующих затем семи или восьми лет шли деятельные сношения между ними и преданными им soi-disant князьями, что, впрочем, нимало не мешало сближению населения с русским управлением, как с таким желанным гостем, которого оно ни за что уже не хотело от себя отпустить.

Все классы населения и каждый в известном смысле были заинтересованы в упрочении русского управления.

Князья, сознавая всю важность обучения детей и определения их на государственную службу, не только не видели к тому тормоза в русском управлении, как в прежнем владетеле, намеренно не выпускавшем их из пределов Мингрелии, но и самого надежного проводника.

Азнауры, глядя на Имеретию и Гурию, где уже односословцы их разведены были с князьями по имуществу и окончательно [367] признаны русскими дворянами, ожидали того все и у себя от русского управления.

Крестьяне искали человечности со стороны своих господ и при надежной защите русской администрации нашли ее. Желания их не шли пока дальше, они до того были забиты, что не могли еще прозревать всего, что ожидало их в будущем.

И все эти классы сходились в одном общем стремлении искать у русского управления правосудия (самартлоба), а в этом термине совмещалось бесчисленное множество всякого рода вопросов, ежечасно порождаемых жизнью захудалого населения, и на которые ниоткуда ответов им не получалось. Пылкие, южные люди чересчур уже преувеличивали представление о наших силах, чересчур уж многого от нас требовали. Нет никакого сомнения, что подобные явления совершались много раз [368] и на других окраинах обширной территории нашего отечества, где приходилось нам упразднять власть восточных деспотов; население порывисто устремлялось и там к русской администрации со своими желаниями и требованиями, как ребенок, не имеющий еще понятия о компетенции власти и о степени для нее возможного и невозможного.

Но чем же должны были мы руководствоваться при отправлении этой самартлобы?

Обычное право Грузии, записанное царем Вахтангом еще в прошлом столетии и перемешанное с некоторыми законами Моисея и армянскими Агбуги, составляло сборник, никогда не имевший значения законодательного кодекса, а служивший лишь для справок судьи при его практике. В сборнике были перепутаны уголовные и гражданские законы с философскими рассуждениями, афоризмами и таксой за кровь известных аристократических фамилий Грузии. Разобраться в нем было нелегко, а потому этим источником права должно было пользоваться с крайней осторожностью. Ну, а затем откуда же еще следовало черпать нам свою мудрость? Подарить целиком все пятнадцать томов Свода Законов, с прибавлениями, бедным мингрельцам и безжалостно налечь на них этой тяжеловесной юстицией — было немыслимо, и нам оставалось, как пчеле, собирать мед отовсюду и, главное, не обходить самого надежного источника, здравого смысла, тем более еще, что мы имели дело с народцем, чрезвычайно смышленым и способным. На словах программа казалась очень простою, а на практике, по тому количеству и разнообразию всякого рода словесных и письменных просьб, которые на нас нахлынули со всех сторон, она вышла не совсем-то легкой.

При прежнем управлении самартлоба давалась недаром, судья брал немалые пошлины с каждого дела, при самом его начале, и ими кормился. Суд был недешевый, а потому и не всякому встречалась возможность им ведаться, а когда мы отменили эти пошлины и суд сделался даровым, плотину прорвал поток, и им принесло к нам, между прочим, массу прежних дел не законченных. Не разбирать их снова было нельзя, и тут мы поневоле познакомились с процессами и процедурами прежними, перед которыми ученейшему юристу пришлось бы расставить только руки.

Приведем для образчика хоть один из них.

Судье подал жалобу А на Б, захватившего и неправильно владеющего его земельным участком, в тридцать кцев (Две с половиной кцевы составляют нашу десятину.). Судья, вызвав обе стороны, выслушав их, также и рассмотрев [369] представленные ими ветхие клочки бумажек, имеющие претензию на документы, постановил: А, для доказательства прав своих на спорный участок, должен представить суду двенадцать соприсягателей, которые и имеют подтвердить под присягой правильность его иска. Истец А, после немалых хлопот и затрат на угощение соприсягателей, приводит их, и те присягают на чудотворных иконах (магари хати). Таких чудотворных икон в Минтрелии было несколько, и в особенности пользовались уважением народным иконы Божией Матери из селения Куликари и икона св. Георгия, называемая Киачи. Народ слепо верил, что присягать ложно на них нельзя, так как они рано или поздно раскроют истину. После присяги 12 лиц, представленных истцом А, судья присудил отобрать землю у Б, и вручить первому. Первый акт комедии кончился. Проходит 15 лет, в течение которых А продал из возвращенной ему земли священнику В пять кцев и азнауру Г — десять; но после уже пятнадцатилетнего владения он начинает замечать, что у него что-то не ладно. Скотина околевает, виноград болеет, двое детей померло. Идет к знахарю, тот, расследовав все обстоятельства, прямо говорит, что беды эти насланы чудотворными иконами Кули и Киачи, за ложную его присягу по делу с Б, и если он не пойдет к последнему и не уговорит его снять с него присягу, то будет хуже. Доходит это и до соприсягателей, а тогда и им объясняются все их бедствия за это время, каждый их пересчитывает. Также и у них скотина колела, дети умирали, виноград болел и пр., и пр. Приходят они к А и требуют, чтобы он шел к Б и уговорил его снять и с них присягу. А крепится елико возможно, но заболевает у него дочь-невеста... медлить уже нельзя, и он идет к Б.

Тот ставит тяжкие условия для снятия присяги. Ему надо возвратить участок уже не в тридцать кцев, а в шестьдесят, да каждый соприсягатель должен ему принести хороший подарок (дзгвени). Б неумолим, и приходится выполнять его требование; но опять беда, В и Г, которым продал А свои 15 кцев, и слышать не хотят о возвращении их ни за какие деньги прежнему владельцу. Тогда А приходится начать против них новый иск.

Суд находит, что они должны возвратить свои участки А, с получением за них от него денег обратно и с вознаграждением их за разведенное хозяйство, постройки и сады. Участки были куплены ими у А, не действительного их собственника, а неправильного владельца, и их не спасает и десятилетняя земская наша давность, так как, по местному обычному праву, давность бывает только сорокалетней.

А платит им все причитающееся, берет обратно участки и [370] тогда вместе с соприсягателями идет к Б и сполна удовлетворяет его, после чего тот снимает, при особом установленном мингрельской церковью обряде, присягу.

Из всех лиц, принимающих участие в процессе, не проигрывает лишь один судья, получая со всех пошлины.

И это называлось правосудием (самартлобой)!

Конечно, и наши суды не Божеские по своей юстиции, но до этого они вряд ли доходили.

Компетенция окружного начальника была так широка, что в нее входило и разбирательство, в качестве мирового судьи, дел исковых и тяжебных. Он должен был склонять обе стороны к миру и только при неуспехе направлял их к суду, которым был совет управления Мингрелии. Если же обе стороны выбирали окружного начальника третейским судьей, то решение его делалось безапелляционным, и этим путем кончалось немало дел. Мы обращаем на это внимание читателей в виду того, что все это происходило в 1857 году, т. е. гораздо ранее, чем мировые судьи были установлены во внутренних губерниях.

При восстановлении нарушенного владения мы руководствовались четырехмесячною давностью, и этого рода дел была у нас бездна.

Следствия по уголовным делам были новостью для мингрельцев, и они скоро поняли все несовершенство прежней нашей судебной процедуры, опиравшейся на собирании доказательств лишь формальным спросом свидетелей. Не было свидетелей — не было и доказательств, а подсудимый, отделываясь одною лишь фразою: «знать не знаю, ведать не ведаю», оставлялся в сильном подозрении.

Мингрельцам эта формалистика не понравилась, и они назвали ее по-своему: «русули откази», т. е. отказывайся только, и тебя оставят в покое.

Присяга наша на кресте и Евангелии, после их присяги на чудотворных иконах, имеющей характер мистический, показалась им совсем бессильной, и они дали ей тоже свое название: риси пучи, русская присяга, в отличие от своей. По нашему способу присягать ложно казалось им безопасным до тех пор, пока тяжкое наказание за лжеприсягу их в том не разубедило

Но все эти дела исковые, тяжебные и уголовные по количеству своему были ничто в сравнении с мелкими недоразумениями, спорами и всякого рода казусами, с которыми народ валил к суду окружного начальника. При чрезвычайно впечатлительном, быстро воспламеняющемся темпераменте и при неимоверной страсти к сутяжничеству южного человека, мингрельцы много имеют общего в характере своем с итальянцами. Они [371] также скупы, как и те, с таким же упорством отстаивают свои интересы и также любят судебную процедуру. Эта-то расовая особенность жителей Апеннинского полуострова и была, конечно, первым источником к высокой разработке знаменитого римского гражданского права; мингрельцы очень далеки от итальянцев по своей цивилизации, но со временем, несомненно, из среды их станут выходить замечательные адвокаты. Говорят, что и теперь лучшими из них в Кутаиси считаются мингрельцы.

Окружному начальнику приходилось разбирать всю эту сутолоку с утра до вечера. Перечислить и пересказать всех казусов нет физической возможности. Долговые взыскания, мелкие воровства, драки, перепахивание чужих полей, кража листьев с тутовых деревьев, похищение виноградных лоз, ссоры жен с мужьями, жалобы на лекарей — знахарей, взявших деньги вперед и не вылечивших от болезни, неповиновение крестьян, излишние поборы помещиков и пр., и пр., и пр.

Первобытность и патриархальность сказывалась тут со всеми своими яркими красками, народ шел со всей своей наивной искренностью и пламенно искал защиты от обиды и оскорбления.

При таких этнографических особенностях и условиях, задача русской администрации особенно становится важною в непочатых углах, присоединяемых нами на востоке. На этом своем органе правительству и следовало бы сосредоточить все свое внимание и поставить непременными условиями для ценза администратора: знание мест наго диалекта, высшее юридическое образование и знакомство с населением. Русская национальность в администраторе выше всего ставится всеми туземцами без различия, русского они признают самым беспристрастным; но чтобы привлечь сюда русских, лучших людей, оклад окружного, или уездного, начальника не должен быть нищенским, и выгоды службы должны быть таковы, чтобы он не искал перехода на другие места и мог бы дослуживаться до пенсии, в которую должен обращаться его оклад.

Таков был план учреждений, выработанных в 1842 году для Кавказа замечательным, повторяем, государственным человеком, бароном Ганом, но, к сожалению, мы не удержались на этом пути и, увлекшись модным, либеральным веянием, многое переделали не на пользу дела.

В следующей и последней главе наших воспоминаний о Мингрелии мы изложим краткую летопись первых лет нашего в ней управления.

К. Бороздин.

Текст воспроизведен по изданию: Упразднение двух автономий. (Отрывок из воспоминаний о Закавказье) // Исторический вестник, № 5. 1885

© текст - Бороздин К. А. 1885
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
© OCR - Трофимов С. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1885