БОРОЗДИН К. А.

УПРАЗДНЕНИЕ ДВУХ АВТОНОМИЙ

(Отрывок из воспоминаний о Закавказье).

ГЛАВА I.

1.

В один из вечеров июня месяца 1857 года, в кабинете губернаторского дома, в городе Кутаиси, сидели у ломберного стола четыре партнера, играющих в преферанс, — тогдашний губернатор, генерал-майор Николай Петрович Колюбакин, чиновник по особым при нем поручениям князь Рафаил Давидович Эристов, кутаисский обыватель Степан Егорович Акопов и автор предлагаемых воспоминаний. Игра шла невинная, чуть не по четверти копейки, была отдыхом от дневных хлопот и занятий губернатора, и весь интерес ее состоял в искусстве розыгрыша. На Акопова, как на самого ядовитого игрока, направлялись дружные усилия остальных, а тот, все-таки, время от времени, предательски их подсиживал и ремизил, что и вызывало общий смех и говор. Глядя на этих беспечно смеющихся людей, никому не могло прийти в голову, что у этого самого стола, не сходя с места, они примут более или менее близкое участие в событии, имеющем крупное значение для этого края, — событии, которое повлекло за собою целую социальную перестановку и дало совершенно новое течение жизни значительной части населения. Вследствие этого, мы, прежде всего, познакомим читателей с названными партнерами. [13]

С Колюбакиным и Эристовым нам придется не один раз встречаться в наших воспоминаниях и говорить о них, а потому, не забегая вперед, остановимся покуда на типичной личности Акопова, местного уроженца, человека коммерческого, по национальности армяно-католика, и, чтобы по возможности более выяснить этот тип читателям, не знакомым с Закавказьем, уделим несколько слов родине Акопова, Кутаиси.

Кутаиси, до 1820 года столица Имеретии и резиденция имеретинского царя, а теперь губернский город, лежит в чрезвычайно живописном уголке Закавказья, у самого устья горного ущелья, из которого река Рион выходит на долину. Со времен незапамятных в этом городе, или, правильнее, городке, сгруппировались три различные национальности: имеретины, составляющие одну из отраслей грузинского племени — население коренное; армяно-католики и евреи — население пришлое сюда со своих родин в моменты бывших в них исторических погромов. Каждая из этих национальностей заселила особый квартал и, не смотря на торговое совместничество армян с евреями, эти пришлецы сумели сладиться и ужиться между собой, эксплуатируя сообща имеретин.

Сомехи (армянин), пранги (Пранги — испорченное слово франки. Им зовут армян, принявших католичество от франков, составляющих на Востоке генетическое название всех вообще западных народов.) (армяно-католик) и урия (еврей), по понятиям имеретина, синонимы торгаша; он глядит на них свысока и считает их профессию ниже своей, сельскохозяйственной. Эти понятия так глубоко в нем укоренились, что даже и теперь, когда имеретинский дворянин, утратив свои политические права над крестьянином, не живет уже на всем готовом, и ему приходится своим личным хозяйственным трудом извлекать доходы из своей земли, — при неудаче и оскудении пойдет скорее на всевозможные рискованные предприятия, не выключая и насильственного завладения чужим добром, и, все-таки, не сделается торговцем. А крестьянин имеретинский до того влюблен в свою землю, что всякий избыток, приобретенный им не только земледельческим трудом, но и случайным отхожим промыслом, кладет исключительно на покупку новых земельных участков. Власть земли играет великую роль в быту всякого населения, живущего земледельческою культурою и ведущего борьбу с властью капитала. Представителями последнего в Грузии являются сомехи, пранги и урия. Борьба эта, земли и капитала, в прежние времена, до русского владычества, уравновешивалась обоюдной необходимостью производителей в торговцах, и наоборот; существовал предел для обеих сторон, через который нажива [14] и той, и другой не переходила, ни одна из них не давила другую. Торговец с почтительностью относился к туземному князю и дворянину, величал их не иначе как «батоно» (господин), а те со своей стороны отвечали покровительством. Но все это изменилось с русским владычеством. Торговый человек, и в особенности сомехи, сразу выступил вперед; с первого шага нашего в Закавказье, нам понадобились его услуги, и тогда же пошли в ход подряды и поставки казне, быстро обогатившие армянское население, которому открылся неисчерпаемый сундук русской казны. Власть капитала взяла верх над властью земли, и жизнь туземного населения имеретин, как и вообще всех грузин, пошла по иному течению.

У армян три вероисповедания: григорианское, имеющее своего католикоса хайканского (т. е. армянского) народа, объединяющего многочисленные и богатые колонии Европы и Азии, живущего в Эчмиадзинском монастыре, Эриванской губернии; католическое, занесенное сюда несколько столетий тому назад патерами-миссионерами, и, наконец, реформатское, новейшей формации, получившее наибольшее распространение в Бакинской губернии. Каждая из этих вероисповеднических групп тифлисских армян, принявшись за русский казенный пирог, притянула к нему и своих единоплеменников, единоверцев закавказских. Все они преисполнены были вначале одного общего стремления: как можно более русифицироваться, вследствие чего язык русский, изломанный на свой лад, стал быстро ими усваиваться; они спешили фамилии свои переделывать в русские; таким образом создалась масса новых фамилий с окончаниями на «ов»: Мирзоев, Туманов, Согоров, Акопов и т. д., которые, при последующих веяниях, снова заменились окончаниями на «ян» и «янц». Имена же армянские не только изменились тогда окончаниями, но даже и полной заменой их именами русскими — так Саркис сделался Сергеем, Микиртум — Никитой и т. п.

Подобный импульс сообщился из Тифлиса и армяно-католическому кварталу в Кутаиси, а среди него Акопов, с которым мы знакомим читателей, был одним из первых пионеров, выступивших отсюда на обширную арену русского коммерческого движения и казенных подрядов.

В тридцатых годах, служа приказчиком у крупного тифлисского подрядчика Зубадова, он успел побывать в Москве, в Нижнем и даже в Лейпциге, на существовавшей тогда там ярмарке. Не упустил он числиться и на государственной службе, в качестве «состоящего», добрался до чина губернского секретаря. научился без книг и учителей говорил по-русски и усвоил себе какой-то особенный жаргон, который без смеху невозможно было слышать. Он и сам знал надлежащую ему цену и [15] первый смеясь над ним, при случае умел им очень остроумно буффонить, зная, что всякое коверкание останется ему невменяемым. По поводу его языка существовала масса анекдотов; говорили, между прочим, что когда он состоял переводчиком при областном правлении в 1837 году, и когда государь Николай Павлович, посетивший Кутаиси, вошел на городской площади в толпу горожан и, желая с ними заговорить, сделал вопрос: «Кто из вас говорит по-русски?» — Акопов выступил вперед и ответил: «Я, ваше благородие». Государь улыбнулся и сказал: «Вяжу, брат, что через тебя немного разговоришься».

Женитьба на дочери богача Зубалова и хорошее за нею приданое упрочили значительно положение его, и он в сороковых годах сделался крупным уже торговцем и подрядчиком Кутаиси. Человек смышленый, деятельный, исправный, он не мог остаться не замеченным Воронцовым, и тот воспользовался им для нескольких больших построек в Кутаиси. Понадобилось построить госпиталь, и он поручил Акопову представит смету; тот подал смету, умеренную и разумную, но проставил в ней одну статью, которой не понял Воронцов. Значилось пять тысяч рублей на ляскательство; послали за Акоповым, чтобы объяснить ее, и оказалось, что эти пять тысяч нужны на неизбежные ласки, или, лучше сказать, взятки чиновникам. Воронцов очень смеялся такой наивной откровенности и утвердил смету без изменения. Госпиталь был прекрасно и недорого построен. Потом Акопов строил губернскую гимназию, каменные лавки и т. д. Со всеми губернаторами он умел улаживаться и постоянно являлся, как человек зажиточный, во главе городских депутаций, потешал своими речами и их карикатурностью добивался всегда главного, а именно, что смысл их всегда понимали, потому что слушали. Однажды, губернатор Белявский, разгневанный за что-то на армяно-католиков, потребовал их к себе. Явились они с Акоповым во главе. Белявский кричал, что он не потерпит никаких особых партий, и слово «партия» повторял несколько раз. Когда он окончил, стал говорить Акопов. «Какой партии, ваше пр — ство, никакой такой партий мы не знаем, ваше пр — ство; по четверти копейки, больше мы партии не играем».

Белявский, не поняв ответа Акопова, поручил переспросить его по-грузински, что тот хочет сказать. Оказалось, что Акопов будто бы думал, что под словом «партия» губернатор разумел партию в преферанс и сердится на армяно-католиков, зачем они играют в преферанс. Губернатор, глядя на комически серьезную физиономию Акопова, не мог не рассмеяться, смягчился, переменил тон, выслушал армяно-католиков, понял, что против них вооружает его взяточник-полицеймейстер, и отпустил с миром. Буфонская реплика сослужила службу. [16]

Человек зажиточный, он и обставился, как следует. Дом у него был лучший в городе, с большою верандою среди сада. Жена его, воспитанная в Тифлисе, прекрасно говорила по-русски и была очень любезная хозяйка. Весь город бывал у них на вечерах, отличавшихся всегда одушевлением и чрезвычайно вкусным ужином туземной кухни, обильно орошаемым вином, кахетинским и европейским. Хозяин был неистощим своею любезностью и оригинальным остроумием русской речи собственного изделия.

Словом, в католическом квартале он был первый человек и пользовался даже благосклонностью безграничного деспота этого квартала, священника Дона Антонио, тоже уроженца кутаисского, по фамилии Глахашвили, вполне усвоившего себе после продолжительного проживания в Риме, где он готовился к своей миссии, склад патера-иезуита. Католический квартал трепетал перед Доном Антонио, вследствие безусловного порабощения им женской половины населения, запуганной им всеми возможными муками ада, ожидающими грешников, а через женщин он господствовал и над мужчинами. Строгий аскет, в костюме, напоминавшем Дона Базилио в «Севильском цирюльнике», Антонио был неумолим в своих эпитимиях и доводил их до размеров средневековых. Нередко можно было видеть отлучаемых им от причастия, одетых в какие-то навощенные хламиды, с зажженными свечами в руках, ползающими на коленях в церкви; он держал их немало времени в таком виде, пока не прощал. И такой суровый пастырь до того смягчен был Акоповым, что позволял ему играть, даже при себе, в преферанс по маленькой.

Колюбакина Акопов знал еще в Тифлисе с небольших чинов; потом тот был вице-губернатором в Кутаиси, и, когда его назначили губернатором, они сошлись, как старинные, хорошие знакомые. Зная, на сколько Акопов в действительности был человек хороший, Колюбакин, сделав его постоянным членом своей гостиной, давал полный простор его неподдельному юмору, а по вечерам устраивался и любимый преферанс, за которым мы и застали обычных партнеров в начале главы.

При одном из веселых взрывов хохота, когда Акопов сыграл простые черви и оставил вистующих без трех, вдруг послышался на дворе губернаторского дома почтовый колокольчик, и телега грузно подкатила к крыльцу. Судя по тому, что колокольчик не был подвязан, надо было заключить, что приехавший очень спешил. Первая мысль была, не курьер ли из Тифлиса от наместника? — но прошла минута, и к удивлению всех в кабинет вошел с растрепанной, длинной шевелюрой, в туземной белой чохе, покрытый пылью и забрызганный грязью [17] человек, в котором не сразу узнали мы мингрельского князя Николая Александровича Микадзе. Он подал письмо Николаю Петровичу, присовокупив: «от Катерины Александровны».

Нам нечего было объяснять, что Екатериной Александровной была правительница Мингрелии, светлейшая княгиня Дадиани.

Письмо было коротенькое; Колюбакин быстро пробежал его и, бросив на стол, сказал нам: «читайте», а сам, поднявшись со стула, видимо встревоженный, подошел к Микадзе и стал его расспрашивать.

Содержание письма, приблизительно, было следующее:

«Мингрелия в полном возмущении, я решительно не в состоянии с ним совладать. Крестьяне дошли до крайней степени дерзости; вооруженные их толпы вышли из всякого повиновения. Ради Бога, поспешите ко мне сами, Николай Петрович, и приведите с собой, по крайней мере, 500 казаков, тогда только буду иметь возможность подавить восстание. Не теряйте ни минуты времени. Я нахожусь в Квашихорах, окруженная со всех сторон бунтующими крестьянами. Меня охраняют преданные мне князья.

Екатерина».

Микадзе от усталости едва мог говорить. Он скакал верст тридцать верхом (тогда не было еще в Мингрелии почтовых станций, разрушенных во время похода Омера-паши) и, пересев в телегу в пределах Кутаисской губернии, гнал лошадей напропалую.

Рассказать связно, последовательно он не был в состоянии, говорил урывками... Можно было понять только, что восстание началось уже шесть месяцев тому назад. Правительница, бывшая в то время в Петербурге, по случаю коронации государя Александра Николаевича, вернувшись оттуда в мае, старалась всячески восстановить спокойствие в стране, но усилия ее были тщетны, и теперь бунт дошел до ужасающих размеров. Помещики прячутся от крестьянских банд, расправляющихся с ними беспощадно; княгине самой грозит опасность, и она находится в доме родственницы своей Меники Дадиани, в Квашихорах, а при ней и Григорий и Константин, братья покойного мужа ее, владетеля Давида.

Долго расспрашивать Микадзе, голодного и истомленного, было бы жестоко, и потому Колюбакин приказал подать ему ужин в столовую, куда и направил его, а сам подсел к ломберному столу и обратился к нам с вопросом:

— Ну, господа, как вы думаете, что мне делать? Спрашиваю вашего мнения и начинаю с тебя, Акопов? [18]

— Мое мнение, начал тот, — что тебе, Николяй Петрович, нечего мешаться в это дело.

Как нечего мешаться? а это письмо?

Что такой письмо, какой письмо? ты кутаисский губернатор, какой тебе письмо?

— Да ведь ты понимаешь, что ей нужна вооруженная сила против бунта?

— А где такой бунт? — Мингрелия. А тебе какое дело? Пусть пишет к Гагарин.

Князь Гагарин был в это время кутаисским генерал-губернатором и временно находился в Сухуми, т. е. вчетверо далее от Мингрелии, чем Кутаиси.

Ты бы это посоветовал ей, если бы был с нею в Квашихорах, и хорошо бы сделал, но раз, не посоветовавшись с тобою, она прислала ко мне, как же я могу не вмешаться в дело?

Она тебе пишет, Николяй Петрович, а ты ей тоже пиши, Николяй Петрович, пусть пишет Гагарин.

Ты, любезный, городишь чепуху. Ну, представь, что у твоего соседа загорится дом, и он попросит твоей помощи. Разве ты можешь ему отказать в ней?

Николяй Петрович, не мешайся, не твое дело, ты кутаисский губернатор. Какой дом, какой загорелся, я свой дом знаю и смотрю, чтобы он не загорелся... а мне что сосед, его дом горит, а я свой берегу...

Да пойми же, наконец, что ведь это женщина, она растерялась, положение ее отчаянное.

Пиши Гагарин, посылай к нему ее письмо. — Женщина растерялась... так и пиши. А сам не езди, тебе будет большой неприятность... Зачем не в свое дело мешаться... Ты кутаисский...

Но Колюбакин не дал ему договорить.

— Довольно, довольно — вижу, что ты крепко стоишь на своем. Тебя не собьешь, спасибо тебе... А вы, господа, что скажете? — обратился он к князю Эристову и ко мне.

Наше мнение было, не откладывая, немедленно помочь правительнице и ехать самому Николаю Петровичу, сообщив об этом, конечно, с нарочными Гагарину и наместнику.

Таково было намерение и самого Колюбакина. Мы вторили ему сердцем, не отрицая того, что в словах Акопова был практический смысл, и, как впоследствии оказалось, не лишенный прозорливости.

И так решено было ехать.

Тотчас было послано за вице-губернатором Ив. М. Юрченко и за полковым командиром казачьего полка Болдыревым. [19] Через час все приготовления к отъезду покончились и, взяв с собою кн. Эристова и Микадзе, которого насилу могли разбудить (после ужина он упал от утомления на диван и заснул мертвецки), Колюбакин помчался в сопровождении нескольких сотен казаков в Мингрелию.

При расставании со мною, на подъезде губернаторского дома, Акодов вытащил из кармана табакерку, аппетитно зарядил свой нос табаком и сказал мне: — «А вот ты увидишь, чти он напрасно мешается... не его дело. Он кутаисский губернатор»! Затем мы простились.

Но прежде, чем следовать за Колюбакиным, познакомим читателей с обстоятельствами, предшествовавшими мингрельскому бунту, и тогда им будут понятны дальнейшие правительственные действия, вызванные этим событием.

2.

Вторая дочь князя Александра Герсевановича Чавчавадзе, Екатерина Александровна, вышедшая замуж в начале сороковых годов за владетеля Мингрелии Давида Дадиани, воспитана была при условиях, общих тогда всем богатым и знатным домам русского дворянства. Музыка, пение, рисование, французский язык и танцы составляли энциклопедию знаний и талантов тогдашней светской барышни, а наружность давала образованию большую или меньшую рельефность. Старшая сестра Екатерины Александровны была уже несколько лет вдовою нашего знаменитого Грибоедова, когда, заменив больную старушку мать, стала вывозить в свет свою вторую сестру. Обе они были замечательными красавицами и кружили головы всей тогдашней тифлисской молодежи, состоявшей по преимуществу из юношей, стремившихся из Петербурга на Кавказ пожинать лавры и носивших громкие аристократические фамилии. Сам Грибоедов называл жену свою «мадонной», по неземной благости и кротости, отражавшихся в чудных глазах Нины Александровны; и рядом с нею прелестный контраст был в сестре ее, олицетворявшей собою пылкость, веселость, остроумие, при которых в глазах ее блестел огонек, обещавший в будущем цельный характер. И вот, когда среди поклонников, окружавших Екатерину Александровну, выступил такой жених, как Давид Дадиани, все другие посторонились перед ним. Родители ни на минуту не задумались отдать ему руку своей дочери, и он вскоре увез ее навсегда в Мингрелию. Но как ни блестяща была эта партия, переезд из родной семьи и из Тифлиса в Мингрелию для Екатерины Александровны был еще более резок, чем переезд для какой-нибудь тогдашней красавицы, блиставшей в большом свете Петербурга, из [20] шумной столицы в «Саратов, глушь, деревню». Молодой владетельнице пришлось погрузиться в новый мир, живущий своими собственными местными интересами, не имеющими ничего общего с ее прошлым, или создавать себе свой мир искусственный. Дадиан, человек деловой, правитель еще при жизни отца, с большой настойчивостью преследовал практические цели по устройству и округлению своих имений. Занятый с утра до вечера делами, привыкший вершить их самолично, он не любил посвящать в них кого-либо, а тем более казалось ему странным останавливать на них внимание своей молодой жены, и на долю ее он предоставил уход за Зугдидским садом, на который не жалел денег. Она охотно взялась за это занятие. Выписан был из-за границы ученый садовник. Отводки самых редких деревьев и семена для цветов получались из Милана. Природа и климат Мингрелии помогли усилиям владетельницы, и лет за десять создался у нее такой роскошный сад, какого ни прежде, ни после того не было в Закавказье. Но само собой разумеется, что одно садоводство не могло исчерпывать собою все интересы княгини и стояло на втором плане после забот и хлопот о малютках-детях, на беду постоянно болевших. Троих из них она схоронила. Эти горькие утраты при крайней монотонности образа жизни сильно давали себя ей чувствовать, и единственное утешение находила она в редких посещениях Тифлиса и родных, или в посещении ими самими Мингрелии. Неизменным ее другом, часто гостившим у нее, была сестра ее Нина Александровна. Но в самой семье мужа, за исключением старика его отца, Левана, очень добродушного и ласкавшего свою невестку, Екатерина Александровна была чужая. В 1846 году Леван скончался, и тогда приехали, по вызову Давида, из Петербурга братья его, Григорий и Константин. Первый из них, полковник гвардии, был женат на фрейлине императрицы Александры Федоровны, княжне Терезии Мамиевне Гурьели, воспитаннице Смольного института. Между невестками ничего общего ни в характерах, ни в понятиях о вещах не оказалось, и они не сошлись, а женское самолюбие и разные мелочные дрязги положили между ними то чувство, в котором и надо искать причину в начале сухих, а впоследствии и враждебных отношений между Григорием и Екатериною Александровною. Давид, напротив того, был расположен к Григорию и Терезии и, посвящая брата в свои дела, готовил себе в нем помощника. Константин, учившийся в пажеском корпусе, малый еще молодой, веселый, любитель охоты, туземных пиров я танцев, внес с собою оживление в Зугдиди, напоминая княгине тот мир, в котором протекла ее юность. Давид не скупился на ее туалеты, они высылались ей из Одессы, окружал ее роскошной обстановкой, [21] организовал по желанию ее двор, составленный преимущественно из знатной мингрельской молодежи; но, не смотря на все это, сам он все более и более удалялся от всяких развлечений, и тогдашняя хроника говорила, что он почему то заметно охладел к своей жене. Человек, по наружности невозмутимо спокойный и умеющий владеть собою, он был одинок в сложном деле управления Мингрелией. Ему ясно было, что автономное ее положение должно не в отдаленном будущем, силою вещей, неминуемо упраздниться, и, в предвидении этой развязки, все заботы и деятельность его были исключительно направлены к тому, чтобы поставить свои имущественные интересы в такое положение, которое обеспечивало бы семью его как можно более в будущем. Полный и бесконтрольный хозяин в своем владении, он был и законодатель, и судья, и исполнительная власть. Вооруженный [22] такими атрибутами, для округления своих интересов он не стеснялся имущественными интересами своих подданных и всему этому умел всегда придавать характер легальности. Такой способ деятельности владетеля не мог не вызвать ропота, неудовольствия и даже ненависти высшего класса населения и в особенности князей из рода Дадиановых, отдаленных его родственников, крупных вассалов, владеющих обширными имениями, с которыми предместники его, владетели, шли всегда на известные уступки. Зная, что своими действиями он вызывает против себя сильную интригу, и, находясь в беспрерывном ожидании против себя подпольной мести, он делался все более и более недоверчивым, угрюмым и самозаключенным. Натура его не вынесла такого постоянно напряженного состояния нервной системы, он стал болеть, лечился очень небрежно и, можно сказать. еще в расцвете лет, на 41 году, скончался в августе 1853 года, в такую минуту, когда над нашим отечеством висела уже грозная туча. Война сделалась по тогдашним обстоятельствам неизбежной, а первоначальный ее театр должен был быть в ближайшем соседстве с Мингрелией.

Княгиня осталась вдовою с четырьмя малолетними детьми, из которых старшему, владетелю Николаю, было 7 лет. Государь назначил ее правительницею Мингрелии на время его малолетства, пожаловал ей орден св. Екатерины 1-й степени, и учредил при ней совет управления из братьев покойного Давида и мингрельского епископа.

Не успела она предать тело мужа земле, как в соседнем укреплении св. Николая, в Гурии, турки сделали десант, и начались первые действия на веки памятной для нашего отечества Крымской войны.

С этого момента по март 1856 года, т. е. в течение двух лет и восьми месяцев, Екатерине Александровне, вовсе не готовившейся к деятельности, случайно выпавшей на ее долю, пришлось, во имя имущественных интересов своих детей, править страною, в которой единственною основою гражданственности было покуда какое-то отжившее обычное право, попираемое на всяком шагу произволом и своеволием высшего класса, ведущего образ жизни полукочующий; да еще в добавок, этой же стране пришлось испытать на себе все ужасы войны и сделаться в течение последнего полугодия театром оккупации тридцатитысячного, неприятельского турецкого корпуса.

При подобных усложнениях и самый светлый и спокойный ум администратора, искушенного долголетним опытом, нелегко вышел бы из затруднений; вряд ли бы и опытная рука мужа княгини могла бы со всем управиться, а потому было бы не только несправедливо, но и странно действия женщины, случайно [23] сделавшейся правительницей в такую тяжелую пору, подвергать строгой критике.

Надо иметь еще и то в виду, что совет, назначенный ей для помощи в делах управления, не только не помогал ей, но был для нее постоянным источником неприятностей. Члены этого совета, братья владетеля, Григорий и Константин, беспрестанно ссорились между собою, и вся деятельность их состояла в вздорных интригах друг против друга, а со стороны Григория и против княгини. После смерти брата, он рассчитывал быть правителем и, разочарованный в своих ожиданиях, не мог в душе своей сочувствовать женщине, занявшей его место. Епископ же мингрельский Феофан оставался в совете совершенно безгласною личностью.

Эпизод похода Омера-паши в Мингрелию описан был мною в очерке, помещенном в «Военном Сборнике» за 1873 год; мне, как очевидцу, не разлучавшемуся с семьею княгини во все время оккупации Мингрелии турками, пришлось быть свидетелем всего тут происходившего и пережитого княгиней. Она поссорилась с кн. Мухранским, требовавшим выезда ее из края после того, как он отступил с гурийским отрядом в Кутаисскую губернию; она не выехала из Мингрелии, перевезла семью в горную ее часть, Лечгум, и оставалась там до тех пор, пока Карс не был взят и пока она не узнала, что в Кутаисскую губернию и Мингрелию едет князь В. О. Бебутов. От этой эпохи сохранилось у меня несколько ее писем ко мне; приведу здесь одно, живо рисующее тогдашнее положение Мингрелии.

Накалакеви, 4-го декабря 1855 года.

«….вот уже третий день, как я здесь, в Накалакеви, по причине наводнения никак не могла тронуться с места. Сегодня еду в Квашихоры и буду ждать там кн. Бебутова; как говорят, он уже в Кутаиси, а после поеду посмотреть Зугдиди и пришлю за вами, чтобы вы пока переехали в Горди.

«Омер-паша идет очень покойно (Он стал в это время отступать со своим корпусом от реки Цхенис-Цхали обратно в Редут-Кале.). Наших войск не могли переправить. Как вы уже знаете, кн. Мухранский все сжег прежде времени. Ни мостов, ни каюков уже в Мингрелии нет. Он теперь сам пошел и взял с собою около 500 штуцеров, имеретинскую и мингрельскую милиции, также донских и линейных казаков. Он называет свое действие партизанской войной, но, уверяю вас, они также ничего не сделают против врага, как вы из Цагери. Только ужасно разоряют и [24] опустошают Мингрелию. Их будет около 3,000 человек, и, вообразите, без провианта и без фуража, на счет мингрельцев. У меня раздиралось сердце, как жители с воплем и рыданиями падали к ногам моей лошади. Ужасно, что здесь делается. Мухранский совершенно потерялся. Какое счастье, что едет кн. Бебутов».

После свидания с кн. Бебутовым и назначения начальником гурийского отряда, вместо Мухранского, генерала Вагнера, княгиня сама, во главе мингрельской милиции, участвовала в нескольких партизанских действиях против турок. В бурке и башлыке, окруженная своим личным конвоем (шинакмами), верхом на лошади, она была под выстрелами неприятельскими и познакомилась с жужжанием пуль. Этим хотела она доказать только, что мингрельская милиция не отстанет от других милиций в преследовании неприятеля, и снять с нее неправильные нарекания прежнего начальника отряда.

Вообще ролью своей во время оккупации Омера-паши княгиня заслужила полное право на значение русского исторического лица. На приглашения турецкого генералиссимуса и состоящих при нем английского и французского уполномоченных (agents diplomatiques) приехать в Зугдиди и вступить в управление Мингрелией, имеющею быть признанною европейскими державами вполне независимой, она отвечала безусловным молчанием, лучше всего выразившим ее пренебрежение к такого рода искушению. Екатерина Александровна иначе и не могла поступить, принадлежа по рождению своему к дому Чавчавадзевых, в котором предательство немыслимо, и в самые тягостные минуты, пережитые ею в эту пору, слыша со всех сторон от людей, ее окружавших, ропот против себя за то, что она не едет в Зугдиди, она ни на минуту не поколебалась. Все это, как живой свидетель, не разлучавшийся с нею и ее семьей в течение всей оккупации, я видел своими глазами, а между тем мне же самому приходилось впоследствии слышать от многих лиц басни о том, что княгиня будто бы была в изменнических сношениях с Омером-пашой. Источник этой низкой клеветы нужно искать в самых плохих сведениях, доставлявшихся лазутчиками в штаб гурийского отряда, бросившего Мингрелию и расположившегося на границе ее, в м. Хони. Но, когда княгиня появилась после взятия Карса во главе своих милиций, все эти бредни смолкли и рассеялись. А будь на ее месте другая личность (каких мы немало видали среди владетелей мусульманских провинций), поход Омера-паши имел бы совсем иные последствия. С переездом правительницы в Зугдиди, администрация страною восстановилась бы и турецкий главнокомандующий, не находя враждебности в местном населении, мог бы продержаться в Мингрелии до Парижского трактата, а тогда вопрос о ней мог бы быть поставлен в [25] конференциях совсем на иную почву. Если мы должны были остудить часть территории нашей в Бесарабии, то ничего не было бы проще, как потребовать от нас признания полной автономии Мингрелии под коллективным покровительством европейских держав. Создайся такое политическое тело среди нашего Закавказья, все наши дальнейшие действия там были бы парализованы компетентным вмешательством в дела целой массы европейских консулов. Мингрелия обратилась бы в депо контрабанды, оружия, пороха и т. п. Этого обстоятельства нельзя забывать, а вместе с тем и прямой заслуги княгини Екатерины Александровны.

В марте 1856 года, был заключен Парижский мир, и первым затем актом нового царствования была коронация государя, на которую получила приглашение княгиня. С сестрой своей Н. А. Грибоедовой и детьми поехала она, в июле месяце, в Петербург.

Управление Мингрелией перед отъездом пришлось ей вверить князю Григорию, с которым отношения ее были крайне натянуты. Во время оккупации Омера-паши Григорий находился при Гурийском отряде и тут более чем когда-либо интриговал против княгини. Когда же, после отъезда Мухравского, они встретились, между ними разыгралась одна из тех мелодраматических сцен, которые повторялись уже неоднократно: Григорий клялся перед иконою, что его обносят перед княгинею, плакал и уверял в своей преданности; княгиня осыпала его едкими упреками, тоже плакала, и все это свелось, как и всегда, на наружное примирение, в которое менее всего верили обе стороны, и потому за всякой мелодрамой в этом роде, шло начало нового выслеживания друг за другом, и накоплялся новый материал для нового столкновения.

При таких отношениях, вопрос о сдаче управления Мингрелией Григорию становился весьма щекотливым. Сдать его на полных правах владетельских, без всяких особых инструкций, и подчинить ему безусловно брата Константина, исправлявшего должность (бакаултохуцеса) министра внутренних дел, не позволяло княгине недоверие к Григорию, а не сдать в такой форме значило задеть его самолюбие и подлить в огонь масла. У княгини был также свой Тайлеран — секретарь ее, кн. Ираклий Осипович Лордкипанидзе, и ему предоставлено было составить меморандум, в котором исчерпывался бы акт временной передачи управления. Он приложил к нему весь свой дипломатический талант и, усердствуя, конечно, в интересах княгини, написал его в таком смысле, что Григорий, как будто бы получая самые широкие полномочия, на самом деле становился автоматом. На каждый случай ему вменялся в обязанность особый пункт инструкция, так что собственная его инициатива утопала в массе этих [26] пунктов, Константин же сохранял, наоборот, широкую независимость действий; а рядом с братьями, главноуправляющий удельными имуществами владетеля (сахлтхуцес), кн. Чиковани, не подчиняясь в сущности ни тому, ни другому из братьев, делался чуть ли не главным лицом в отсутствие правительницы, по миссии, на него возложенной, состоявшей в том, чтобы, как можно энергичнее, приняться за восстановление в хозяйстве владетельском всего расстроенного войной, собрать накопившиеся недоимки, и так как в Зугдидах нельзя было покуда водвориться, — дворец княгини был сожжен и зугдидский сад вырублен Искендером-пашой, — то ремонтировать и подготовить к ее возвращению из Петербурга дворец в Салхино. Лордкипанидзе, докладывая свой меморандум, по всей вероятности, переживал те же ощущения, как и Тайлеран на венском конгрессе. Григорий, слушая это подьяческое произведение, притворно пришел от него в восторг, и правительница, подписав хартию и вручив Григорию, плакавшему навзрыд, уехала в Петербург.

В Петербурге и в Москве, которые она посещала в первый раз в жизни, ожидал ее действительно апофеоз. В Бозе почившие император и императрица, начинавшие тогда свое великое царствование и сиявшие своим незабвенным для всего русского народа благодушием, осыпали ее и всю ее семью ласками и милостями. Сама она со свитою производила эффект чрезвычайный. Сохранившая блеск своей красоты в 37 лет, в роскошном и оригинальном костюме (в котором она изображена на прилагаемом портрете), с сыновьями и дочерью, детьми поразительной красоты, окруженная почетнейшими мингрельскими князьями, тоже выдающимися своею красотой, — она была чрезвычайно представительна, а рядом с нею все видели прелестную ее сестру, Грибоедову, дорогую для всего нашего русского общества, по имени, ею носимому. Тут повторилось в больших размерах обаяние, производимое ими когда-то в юности на тифлисское общество. Все были в восторге от мингрельской царицы, ее сестры, детей и свиты.

На церемонии священного коронования, где княгиня занимала одно из выдающихся мест, как владетельная особа, статс-дама и кавалерственная дама ордена св. Екатерины 1-й степени, она обратила на себя внимание всех приезжих иностранных владетельных особ и представителей великих держав. Рассказы о ней и ее геройской деятельности во время минувшей войны переходили из уст в уста, и все спешили удостоиться чести быть ей представленными. Между прочими милостями, государь пожаловал ей из своих рук медаль за минувшую войну на георгиевской ленте, и вряд ли была какая-нибудь другая из женщин [27] кавалером этого знака. В особенности выражал свое удивление перед княгиней и преклонялся перед нею известный тогда европейский туз, несметный богач, испанский посол, герцог Д'Осуна, вскоре сделавшийся ее постоянным гостем и кавалером. Его более всего приводил в восторг тот факт, что особа, соединявшая в себе столько царственного величия, красоты, ума, женственности и грации, пренебрегая всеми опасностями. в простой бурке и башлыке, водила свою милицию в бой с турками. В лице ее воскресал перед ним один из легендарных средневековых образов его родной истории, полной поэтических рыцарских эпизодов.

После коронации, государь пригласил княгиню в Петербург, оставил ее погостить, и она провела там всю зиму и весну 1857 года, вызвав туда и князя Константина из Мингрелии. Тут шли праздник за праздником. Августейшая чета была необыкновенно милостива к княгине и ее детям. Старший сын ее, Николай, десятилетний владетель, уже поручик лейб-казачьего полка, сделан был флигель-адъютантом, дочь Саломе — фрейлиной, и их постоянно приглашали во дворец на игры с царскими детьми, очень их полюбившими.

И в то время, когда все так улыбалось здесь княгине, в самой Мингрелии началось дело очень неблагополучное, и началось, как и всегда в подобных случаях, с пустяков.

Управляющий владетельскими имениями сахлтхуцес, князь Давид Чиковани, усердно принявшийся за выполнение хозяйственной программы, оставленной ему княгиней, энергично хлопотал о перестройке дворца в Салхино. Ведомство его удельное, было организовано покойным владетелем Давидом с большим умением; аппарат этот, ненавистный народу, для поборов с которого он был устроен, действовал с искусством и настойчивостью, и при всем том издельная повинность оставалась постоянно статьею очень щекотливой, вызывавшей возражения крестьян. В силу обычного права, всех рабочих, призываемых к себе на двор на барщину, помещик мингрельский, не выключая и самого владетеля, обязан был кормить и угощать вином; но владетель нашел этот обычай невыгодным для своей экономии и мало-помалу принудил крестьян приходить на работу со своим продовольствием. После смерти его, дедопали (т. е. правительница) поддерживала тот же порядок, и князь Чиковани со своими агентами, приступив в отсутствие ее к работам по Салхинскому дворцу и согнав на них народ, требовал от него урочного их выполнения, не обращая внимания на продовольствие. Крестьяне, с затаенным неудовольствием, принесли с собою свою пшеницу, кукурузу и гоми — местные хлеба — в зерне и просили позволить им смолоть их на владетельской мельнице; им [28] позволили, но в то же время стали отделять известную часть за помол. Этого они не могли стерпеть и протестовали, объясняя, что таким образом издельная повинность без продовольствия помещика, установленного обычным правом, отягчается еще новым налогом. Сахлтхуцес не принял во внимание этих возражений и требовал части хлеба за помол. Депутаты крестьянские пошли к Григорию с жалобами, а тот, развернув оставленную ему инструкцию, не нашел в ней ничего относительно этого пункта и сказал, что он не уполномочен на разрешение их вопроса, а потому пусть крестьяне ожидают возвращения дедопали из Петербурга: как она решит, так и будет. Такой ответ развязал руки депутатам; они вернулись в Салхино и приказали крестьянам забастовать реботой до приезда дедопали. Сахлтхуцес попробовал было пустить в ход силу, но она оказалась недостаточной против многочисленной толпы; крестьяне побили его приказчиков, брата его, князя Ивана Чиковани, прогнали и, чувствуя, что перешли через Рубикон, собрались массою в несколько тысяч на гору, соседнюю с Салхино, и присягнули там на чудотворной иконе, принесенной из соседней церкви (магари-хати), в том, что они будут стоять друг за друга и, пока не вернется дедопали из Петербурга, не станут повиноваться ни в чем сахлтхуцесу. Тут совершилось в миниатюре такое же конъюраменте, какое было в Швейцарии, в лесных кантонах в XV веке или в jeu de paume'е версальском, в 1789 году.

Сахлтхуцес бросился к Григорию, прося у него силы, чтобы справиться с народом, но тот объяснил ему, что в инструкции его нет такого пункта, чтобы безусловно поддерживать всякое его требование. Решить же, на чьей стороне право, — на его, или на стороне рабочих, может одна княгиня, и потому надо ожидать ее возвращения. Сахлтхуцесу пришлось прекратить работы в Салхино.

Известие об этом разнеслось с чрезвычайной быстротой по всей Мингрелии. В каждом из помещичьих хозяйств происходило тогда в больших или меньших размерах то же, что и в хозяйстве владетельском. Каждый помещик спешил наверстать трудом крестьянским убытки, причиненные войной, а потому крестьяне помещичьи чутко отозвались на салхинскую присягу; между ними появились пропагандисты из лагеря крестьян владетельских, подстрекавшие следовать их примеру; стали собираться сходки; на них пошла присяга, и никакие усилия, ни самого Григория, ни епископа, ни всех князей, вместе взятых, не могли остановить все более и более вырастающего, как привидение, мрачного образа всеобщего крестьянского восстания.

В конце апреля месяца 1857 года, княгиня с семьей и Ниной Александровной вернулась из Петербурга в Тифлис, куда [29] в это время приехал из Кутаиси Колюбакин со мною. Одним из первых визитов моих был визит к глубоко мною уважаемой Нине Александровне. Она, по обыкновению, приняла меня чрезвычайно любезно; рассказывала много о Петербурге, коронации и вдруг прервала эту тему следующими словами:

— Ах, вообразите, Николай Петрович Колюбакин был вчера у Катеньки (т. е. у правительницы) и уверял ее, что в Мингрелии бунт. Ведь надо иметь только такое пылкое воображение, как у Николая Петровича, чтобы сочинять подобную историю. — Нина Александровна смеялась.

На это заметил я ей, что, живя в Кутаиси, т. е. в соседстве от Мингрелии, действительно слышал то же самое.

— Да не может этого быть, поверьте мне. Случились какие-нибудь беспорядки, Григорий не сумел справиться, но я уверена, что одного появления Катеньки будет достаточно, чтобы все прекратилось. Народ ее обожает.

Бедная Нина Александровна говорила это от искренности своего сердечного убеждения, и я, конечно, не настаивал на уверении ее в противном.

Когда я затем сделал визит к княгине, об этом ни слова не было говорено, и в мае она уехала из Тифлиса совершенно спокойная, не придавая никакого значения молве, до нее доходившей. Мы с Колюбакиным вернулись в Кутаиси в начале июня.

Когда княгиня приехала на границу своего владения, в селении Кулашах встретило ее мингрельское дворянство, и во главе его Григорий и епископ. Она заметила, что в числе ее встречавших не доставало много лиц из высшего сословия, и к ужасу своему узнала, что страна ее действительно находится в полной анархии. Крестьяне побросали свои дома, прислуга ушла от помещиков, и многочисленные банды крестьянские рассеялись по всем направлениям. Сахлтхуцес, князь Давид Чиковани, рассказал княгине об истории в Салхино и, конечно, выгораживал себя. Григорий в минорном тоне ссылался на свою инструкцию, в которой не предусмотрен был способ действия в салхинском деле; между ним и княгиней завязались пререкавля, и она объявила Григорию, что примет от него Мингрелию не иначе, как в том спокойном положении, в котором ему передала; если же он этого не исполнит, то действия его доведет до сведения государя. После такой бурной сцены, сопровождаемая толпой князей, она направилась с семейством в Горди и, отпуская там князей, заклинала их дружно соединиться между собой и действовать со всей энергией к усмирению бунта, чем лучше всего могут доказать свою преданность малолетнему владетелю. Но когда все разъехались, и она осталась с одной лишь [30] фамилией князей Чиковани, то вскоре убедилась, что одними лишь угрозами Григорию ничего не поделаешь. Толпы просителей осаждали ее; известия приходили самые тревожные со всех сторон, надо было самой выступить и действовать, и она, пригласив с собой епископа, отправилась в Салхино, куда сошелся народ со всех окрестных деревень, и где начались переговоры. Момент был чрезвычайно важный и решительный. Откажись она от солидарности с действиями своего главноуправителя, удали она его, накажи нескольких его агентов, особенно ненавистных народу, пожертвуй этими людьми — она привлекла бы сердца крестьян, и дело было бы выиграно. В подобный момент заботиться о возмещении убытков не только было несвоевременно, но нужно было даже открыть свою собственную сокровищницу и высыпать в народ несколько десятков тысяч рублей. Ей было известно, как он был разорен войной, к ногам ее лошади падали жители, обездоленные реквизициями как наших, так и турецких войск, и вместо того, чтобы залечивать после войны все эти народные бедствия всякого рода льготами, как это происходило в соседних Имеретии и Гурии, гораздо меньше пострадавших, чем Мингрелия, — она вслед за окончанием войны ничего лучшего не придумала, как восстановлять свои разрушенные дворцы самой тягостной издельной повинностью. Она не могла не сознавать этой своей ошибки, и поправить ее можно было теперь одною лишь щедрой помощью крестьянам; они сами тогда смирились бы и головою выдали бы своих коноводов.

Но княгиня, к сожалению, не избрала этого пути; он казался ей непозволительною уступкою перед бунтующей чернью, которую надо было заставить повиноваться, и в переговорах с крестьянами она не только не устранила сахлтхуцеса, но и поставила его в роль обвинителя. Шумные толки, принявшие характер перебранки, не привели ни к чему. Выходил говорить епископ, приказывал вынести перед народом иконы, увещевал его, но слова его не возымели никакого действия и лишь уронили его достоинство; крестьяне громко кричали, что он агент владетельский, а не духовный их пастырь. Дошло, наконец, до того, что пребывание владетельницы в Салхино сделалось не безопасным, нескольких лиц из ее свиты поколотили, и она должна была поспешить выездом отсюда в дом родственницы своей княгини Меники Дадиановой, в Квашихоры. Сюда к ней приехали Григорий и Константин.

Дело близилось к кризису, и как это бывает обыкновенно в минуты наступающей, неминуемой беды, перед княгинею выяснилась до очевидности вся ее беспомощность. Она поняла, что, хотя поводом к бунту послужило самое ничтожное обстоятельство; но раз он принял серьезные размеры, к нему [32] примкнула интрига, берущая начало во вражде и ненависти всех классов к крутому и своекорыстному режиму покойного владетеля. Княгине приходилось платиться за своего мужа, и она знала, из каких именно различных общественных групп ведется теперь одновременно против нее интрига за то, что она слепо поддерживала режим своего мужа. Враждебная ей партия была многочисленна.

Впереди стояла группа батонишвилебовых (Дадиановых) трех братьев — Георгия, Петра и Виссариона, сыновей «диди» (большого) Нико. Отец их был когда-то правой рукой владетеля Левана, визирем его, много лет правившим самодержавно и бесконтрольно страной; Давид, сделавшись правителем еще при жизни отца, сместил «диди Нико», и отсюда пошла непримиримая ненависть к нему этого дома. Три сына мстили за отца и ничего больше не добивались, как сеять крамолу против владетеля и всячески ронять его значение. С этой их ненавистью к Давиду соединял и свою князь Михаил Шервашидзе, владетель Абхазии, женатый на дочери старшего из братьев, Георгия; он при всяком удобном случае подстрекал и без того крамольных вассалов. Не говоря уже о том, что администрация, организованная Давидом, встречала в имениях этих батонишвилебовых полнейшее во всем сопротивление, но и всякая общая мера владетеля критиковалась и истолковывалась тремя братьями и их агентами в смысле самом неблаговидном, с целью увеличивать общее неудовольствие. И в то же время эти «три мушкетера», как их называл Давид, при встрече с ним, с необыкновенным искусством разыгрывали роль самых почтительных куртизанов, цветисто заявляющих о своей безграничной преданности. Сцены их свиданий с дедопали мне приходилось видеть самому неоднократно, и всякий раз я любовался их лицедейством. Один из братьев. Петр, сопровождал даже княгиню в Петербург на коронацию и прикидывался самым нежным родственником малолетнего владетеля. Бунт крестьянский наносил несомненно материальный ущерб этим крупным помещикам; но они не только его не смиряли, а еще более раздували через своих агентов, уверенные наперед, что с мужиками рано или поздно русская правительственная власть справится и справится в ущерб власти владетельской.

За ними шли их однофамильцы, во главе которых стоял Елизбар Дадианов, а к нему немало примыкало и других княжеских и дворянских фамилий — Мхейдзевых, Микадзевых, Дгебуадзевых и других. Среди этой группы давно уже созрело самое искреннее желание поскорее увидать упразднение владетельского управления; эта группа была русская по своим стремлениям и ничего не добивалась, как введения такого же порядка, как [33] и в соседних странах — Имеретии и Гурии. Режимом владетельским тяготились не только потому, что при нем был невозможен какой либо прогресс в материальном благосостоянии страны (глаз и рука владетельские бесцеремонно хозяйничали и забирали все лучшее у своих подданных), но главным образом вследствие полного подавления им личных прав высшего сословия. Мингрельский князь и дворянин, поступавшие на русскую государственную службу, должны были на то получать предварительное разрешение владетеля и, сколько бы они на ней ни прослужили и каких бы чинов ни достигли, вернувшись на свою родину, обращались в первобытное ничтожество перед особою владетеля; государственная служба, чины и знаки отличия их игнорировались также, как и усвоенные ими образование и деловитость. Такие люди были не только не нужны владетелю, но он их удалял от себя, держа приближенных своих в полном раболепстве, чего не мог требовать от людей образованных и обруселых. И чем больше увеличивался кружок таких людей, тем более обострялись отношения их к владетелю, не щадившему их самолюбия. Тут немало происходило фактов самого возмутительного свойства и для примера приведем один из них. Дворянин Андрей Гегечхори имел случай попасть в детстве в Тифлис, учился там в гимназии очень успешно, кончил курс и желал поступить на государственную службу; потребовалось разрешение владетеля, но тот отказал, узнав, что молодой человек хорошо учился, вытребовал его в Мингрелию и сделал своим письмоводителем. Взятый против своего желания, Гегечхори никак не мог помириться с этим насилием над своей личностью, тем более еще, что, ознакомившись с делами по управлению, убедился, что никогда не будет сочувствовать системе и видам владетеля. С необдуманной смелостью, свойственной молодости, стал честный человек высказывать свое мнение Давиду, и эта не прошенная правдивость его погубила. Давид сначала пытался обратить возражения Гегечхори в шутку, а из самого письмоводителя сделать придворного шута; тот на это не пошел и отвечал дерзостью, и дошло до того, что на беззащитного вассала обрушилось беспощадное гонение. Телесное наказание, содержание в тюрьме на цепи, на хлебе, на воде, все это посыпалось на голову несчастного; нервная натура его не вынесла истязаний и его под конец поневоле должны были оставить в покое, как совершенно изуродованного эпилепсиею. В крайней бедности и ничтожестве влачил затем человек этот свою печальную жизнь во все время владетельского управления, и мы позволим себе забежать вперед, сказав, что он дожил-таки до своего pium desiderium, т. е. до русского управления и был им призрен, искалеченный физически, но сохранивший и [34] свежесть ума, и прямоту душевную. И если подобный факт был возможен при режиме владетельском, то понятным становится смысл неудовольствия той группы, носившей название русской партии, во главе которой стоял Елизбар Дадианов, имевший двух сыновей, служащих офицерами в кавказской армии. Эта партия, страдая от крестьянского бунта, как и все высшее сословие, винила в нем княгиню и относилась более чем индифферентно к поддержанию поколебленной ее власти.

Среди дворянства мингрельского, или так называемых азнауров, правительница тоже не находила сочувствия, вследствие того, что муж ее обложил 6 тыс. домов крестьян дворянских особой денежной податью, называвшеюся саудиеро. Подать мотивировалась правительственными и земскими нуждами, а, между тем, всем было известно, что она не получала никакого иного назначения, как приращение собственных капиталов владетеля. Азнауры роптали, сопротивлялись сбору этой подати, но владетель, при помощи фамилии Чиковановых, заставил их исполнять свои требования.

Во всякой стране, где белое духовенство занимает подобающее ему положение свободного класса общества, можно всегда находить в сельском священнике опору для воздействия на возмутившуюся чернь, но в Мингрелии духовенство до того было принижено в своих гражданских правах, что лишь в 1842 году владетель Давид освободил его от крепостной зависимости. Священник отбывал личные и поземельные повинности наравне с другими крестьянами, и при перекочевке господина нередко можно было видеть его, в числе прислуги, нагруженного тяжестями господского багажа. У всякого почти помещика была домашняя церковь, имеющая снаружи вид деревянного амбара с крестиком на крыше, внутри ее был самый незатейливый иконостас, а книги, утварь, антиминс и чаши хранились в кладовой помещика. Когда нужно было совершать службу, ключница выносила все эти вещи в церковь, звали того из слуг, который был священником, он облачался в ризы и служил. По окончании же службы опять все запиралось в кладовую, а священник возвращался к исполнению своих обязанностей. Священников, как и других своих подвластных, продавали помещики, и рассказ известного путешественника Шардена (посетившего Мингрелию слишком двести лет тому назад) о том, что один помещик, пригласив к себе на поминки 12 священников, напоил их пьяными до одурения и продал в этом виде турецкому шкиперу, повезшему их на константинопольский невольничий рынок, — не есть вымысел. И хотя владетель Давид освободил священников от крепостного состояния, но это было еще так недавно, что белое духовенство не успело еще составить [35] из себя особого класса; оно сливалось по-прежнему с крестьянами, разделяло исключительно их интересы, и потому пользоваться им, как органом воздействия на народ, княгине не встречалось никакой возможности.

Черное духовенство было совсем в ином положении, тут была целая иерархия и немало монастырей, из числа которых выше всех стоял Мартвильский — в нем была резиденция епископа, носящего титул чкондидели (Чкондидели происходит от слова чкони-дуб. Этим названием характеризовался епископ, резидирующий в Мартвили, вокруг которого растут вековые дубы.). Положение его можно было приравнять к положению католического епископа на западе, т. е. он был, так сказать, prince de l'eglise; будучи пастырем церкви, он был и владельцем обширного имения церковного, населенного дворянами и крестьянами, его подданными. Это имение, называемое «сачкондидло», было разбросано по всей Мингрелии, но главная его часть находилась между реками Абашей, Техуром и Рионом, и в этом месте считалось более 3 тысяч дымов церковных крестьян. Центральным селением было Суджуно, где в старинной церкви находился чудотворный образ св. Георгия. Этому патрону мингрельскому и приносились все пожертвования, на имя его приписывались населенные имения и люди, среди которых была и колония еврейская. Ее пожертвовал когда-то один из владетелей, и евреи исправно платили подать св. Георгию восковыми свечами.

Такое независимое положение «чкондидели», располагавшего значительными доходами, деньгами и в особенности натуральными произведениями, не могло не остановить особенного внимания владетеля Давида. Когда он сделался правителем, чкондидели был родной его дядя по матери, из фамилии князей Церетелевых, человек недальновидный, но очень добродушный. Давид сумел приобрести на него безграничное влияние и убедил его поборы натурой и издельную повинность перевести на деньги, доказывая, что всякое хозяйничанье и поборы роняют значение епископа. Тот поддался этому внушению; каждый дым крестьянский вместо натуральных приношений и работ был обложен тремя рублями, и чкондидели стал получать до 12 тыс. в год, что совершенно удовлетворило его. Крестьяне тоже были благодарны за такое новое либеральное устройство. Но если чкондидели был уверен, что тем дело и кончилось, то Давид в этой реформе видел только зародыш другой дальнейшей реформы, а именно он предполагал взять на себя аккуратную уплату 12 тысяч чкондидели из своего казначейства, а церковное имение намерен был записать в свой собственный удел. Чтобы [36] привести это в исполнение, необходимо было прежде всего перенести чудотворный образ св. Георгия из Суджуно в Мартвили, придумав к тому какой-нибудь благовидный предлог; — выселить, так сказать, святого патрона из его резиденции и упразднить тем непосредственную его связь с Суджунским имением. В глазах народа этот акт выселения равносилен был выселению помещика из его вотчины, после которого переход имения к другому лицу, конечно, обставленной благовидными мотивами, мог получить известную легальность. План этот искусно был обдуман Давидом, но при жизни чкондидели, своего дяди, ему нельзя было и заикнуться о нем, тот ни за что не пошел бы на него, не смотря на все расположение к своему племяннику. Но вот дядя скончался, и Давид поспешил указать на архимандрита Држужского монастыря, Феофана, мингрельца, из дворянской фамилии Габуния, как на кандидата в епископы. Его, конечно, посвятили, и Давид рассчитывал при содействии его, как слепого орудия, привести к концу присоединение церковного имения к своему уделу. Но человек предполагает, а Бог располагает. Несколько месяцев спустя после назначения Феофана, Давид скончался, завещав своей вдове приведение плана своего к окончанию. В начале 1855 года, княгиня, заручившись согласием чкондидели Феофана, поручила все дело Константину, как «бакаултохуцесу». Тот приехал в Суджуно и намеревался уже приступить к перенесению чудотворной иконы св. Георгия в Мартвили; но батонишвилебовы Георгий, Петр и Виссарион не дремали и подослали своих агентов в сачкондидло с объяснением маневра, который готовился проделать Константин. Это разом подняло на ноги всех, и Константин встретил такой отпор в Суджуно, что должен был оттуда утекать, чтобы остаться целым. Людей его крепко приколотили. После того поневоле пришлось отложить это дело до более благоприятного момента, а покуда одного из главных виновников сопротивления, церковного азнаура Мефодия Хоштарию, посадили на цепь в Лечгумскую крепость Мури, и брата его, монаха Ивана, или иначе Ивабери, сослали в заточение в Мцхетский монастырь, где он вскоре и умер. Само собою разумеется, что подобный факт поселил в дворянах и крестьянах церковных крайнее неудовольствие против дедопали и, хотя в церковном имении крестьяне не приставали к общему бунту, но на содействие как их, так и церковных дворян, княгиня не только не могла рассчитывать, но знала, что они ничего так не желают, как прекращения владетельского управления.

Вот сколько сильных и враждебных групп стояло перед глазами княгини, и где же она могла искать себе против них оплота? [37]

Старшего своего деверя Григория, о котором мы уже достаточно говорили, она считала не только личным своим врагом, но и врагом своей семьи, а за ним постоянно волочился хвост, составленный из многочисленной фамилии князей Пагава и семьи князя Таии Дадианова, в которой Григорий был вскормлен грудью и воспитан в детстве. Младший ее деверь, Константин, несомненно преданный ей и детям ее, исполнявший должность бакаултохуцеса, окружен был горстью самых пустых людей, любителей пиров, кутежей и охоты, и был по общественному своему влиянию также бессилен, как и его окружающие. Оставалась одна лишь многочисленная фамилия князей и дворян Чиковановых, которых Давид сделал своими исключительными агентами, как в администрации, суде, так и в управлении своим уделом. Но могли ли Чиковановы, при всей своей готовности служить ей, идти против общего настроения, бороться со всеми и смирить чуть не поголовное крестьянское движение? Они были ненавистны всем классам, сознавали это сами и сгруппировывались вокруг владетеля лишь в качестве его малонадежных телохранителей.

Когда вся эта истинная картина тогдашнего положения Мингрелии вполне отчетливо выяснилась княгине, она произвела на нее подавляющее впечатление, и если бы кому-нибудь, встречавшемуся с нею месяц тому назад в Тифлисе, привелось бы увидеть ее теперь, он с трудом бы узнал ее — так она изменилась от пережитого ей за это время. А давно ли, кажется, миновалась блистательная полоса в ее жизни, когда со своими детьми она была так близка к царскому трону, и все стоящее вокруг него преклонялось перед нею. Настоящее представлялось перед ней тяжелым кошмаром. Положение ее было тем ужаснее, что она чувствовала себя совершенно одинокой. Все эти советники ее, Григорий, Константин, епископ, только лишь томили «е своим присутствием; а между тем во что бы то ни стало надо было выйти из этого положения, иона решилась призвать на помощь русскую военную силу. Ей казалось, что достаточно появиться нескольким сотням казаков, чтобы разогнать крестьянские банды, и затем две, три крутые меры при поддержке тех же казаков должны были ввести несомненно разлив реки в ее ложе. Чернь усядется на места, водворится спокойствие в стране, и тогда власть ее получит полное обновление, конечно, при том условии, что Григорий и несколько крамольных батонишвилебовых, а с ними и их клевреты, будут высланы из края. Но кто же может ей помочь в этом лучше всех, как не Николай Петрович Колюбакин, бывший когда-то в числе ее присяжных тифлисских рыцарей-поклонников, готовых на всякий подвиг по одному ее мановению, и много раз затем [38] доказывавший ей свою дружбу советом и прекрасным деловым пером. Он писал ей ответ Омеру-паше, в высшей степени остроумный, но не посланный по настоянию кн. В. О. Бебутова. И как только мысль эта пришла Екатерине Александровне, она не долго на ней останавливалась и, послав кн. Микадзе с отчаянным письмом к Колюбакиву, ждала с понятным нетерпением результата своего посольства.

Но прежде чем перенестись в Мингрелию, на место возмущения, мы считаем необходимым остановиться на личности вызванного на помощь княгиней Николая Петровича Колюбакина и познакомить с ней читателя.

3.

Братья Николай и Михаил Петровичи Колюбакины были крупными деятелями Кавказа. Воспитанники Царскосельского лицейского пансиона, следовательно по образованию своему принадлежавшие к передовой и блестящей тогдашней молодежи, по окончании курса избрали они оба военную карьеру. Из них, Николай Петрович был уже корнетом уланского его величества полка, когда вспыхнуло польское возмущение 1831 года, делал всю компанию, был ранен и по окончании войны перешел в один из армейских уланских полков, где с ним случилась история, имевшая роковые для него последствия. Самолюбивый до болезненной раздражительности, вспыльчивый, как порох, он столкнулся с полковым командиром, полковником Евреиновым, нанес ему оскорбление и, разжалованный за то в рядовые, сослан был в один из линейных батальонов, на Кавказ.

Эта отдаленная наша окраина, в которой велась ожесточенная война с горцами, не обещавшая скорого окончания, окутана была тогда в легендарное и поэтическое о ней представление, благодаря Пушкину, Марлинскому и Лермонтову. Много рассказывалось о ней чудесного, мистического; всех приезжавших оттуда общество наше встречало как героев; интерес их рассказов увлекал всех от мала до велика, и Кавказ оставался каким-то сфинксом, которого никто не мог разгадать. Зачем же, казалось, ведется война с черкесами, когда на всяком шагу встречаются там муллы Нуры, Амалат-беки, женщины в роде героини Кавказского Пленника, — все ведь они олицетворяют собою идеалы нравственной красоты, и как же можно сражаться с племенами, производящими подобные типы; казалось бы, с такими возвышенными стремлениями и благородством характеров, как бы не сойтись этим черкесам с добрым нашим русским народом. Вопросы эти невольно рождались сами собою из всех [39] фантастических повествований о Кавказе, и вот я помню, как отвечал на них, между прочим, наш почтенный и весьма оригинальный профессор московского университета Ф. Л. Морошкин. «Кавказ», по мнению его, «был кузницею, в которой предопределено было русскому народу закаливать свой характер». Больше ничего он не хотел прибавлять в своем определении, ему не надо было знать, зачем ведется война и когда она кончится; он даже полагал, как и многие его современники, что она никогда не кончится, тем более, что генерал с львиной седой головой, который мог ее окончить, угасал, проживая тогда в Москве, в собственном доме, на Пречистенке. Не смотря на эксцентричность определения Кавказа почтенным профессором, в определении этом была доля правды. Характеры действительно вырабатывались и закалялись на Кавказе при той многосторонней практике и при тех [40] трудных задачах, которые выпадали на долю почти каждого из русских деятелей, не лишенного возвышенного честолюбия. Ссылка молодежи за шалости на Кавказ, в видах ее исправления, была не всегда пустою фразою. Многие из сосланных возвращались оттуда людьми в высшей степени замечательными и серьезными. Горсть русских, — наши войска по тогдашней их численности можно действительно было назвать горстью, — заброшенная сюда для борьбы с воинственными племенами, отчаянно сражавшимися за свою независимость, не имела иного лозунга, как наступление и победа. Тут не было элементов для обломовщины — опускаться нравственно, как-то творилось сплошь да рядом в нашем обществе при процветавшем тогда крепостном праве не было возможности; при спартанской в полном смысле обстановке, при самых крайних лишениях материальных, среди самой грозной и неприступной природы, русскому кавказцу требовались прежде всего трезвость духа и мужество. Неустрашимая храбрость являлась тут отрицательным качеством в том смысле, что никому нельзя было быть здесь трусом, и при этом нигде не дорожили так людьми, как здесь, нигде не умели так пользоваться их действительными достоинствами, отыскивать последние в людях, воспитывать этих людей и закалять характер. Человек с талантом и высшим образованием не только не мог тут пропасть и затеряться, но и находил им полное применение. В этом значении Кавказ и был действительно кузницею, и сюда был заброшен судьбою с разбитою своею в самом начале карьерою Николай Петрович Колюбакин. Эта среда спасла его от гибели.

Прежде всего воспитателем его сделался кавказский солдат, с которым привелось ему, как с равным себе, несколько лет тянуть тяжелую служебную лямку. В этой суровой школе пылкий, эксцентричный юноша, выросший в атмосфере отвлеченных и фантастических идеалов, впервые понял и оценил величие простоты и правды, лежащих в основе характера русского солдата, а проникнувшись один раз этим сознанием, он вынес из этой школы на всю жизнь закал, который при всех его личных недостатках давал всегда чувствовать присутствие в нем человека. Первую свою экспедицию в качестве солдата он никогда не забывал по тому уроку, который дан был ему рядовым, соседом его по цепи. — «Никак ты целишься в человека, заметил ему этот сосед: сам ты человек несчастный, штрафованный, а норовишь отнять жизнь у другого. Смотри, Бог тебя за это еще больше накажет». Эти слова были до того просты и внушительны, что они навсегда совершили коренной перелом в душе юноши и повели к исцелению его от легкомыслия. Николай Петрович всегда с особенною признательностью вспоминал годы своей солдатчины, подобно тому, как Федор [41] Михайлович Достоевский годы своей каторги, а бывшего ротного своего командира Ивана Павловича Корзупа, старого кавказского служаку из хохлов, человека без всякого образования, но храброго, честного и добродушного встречал всегда с особым почтением, когда уже достиг и до высокого положения. Корзуп постоянно журил его за вспыльчивость. — «А ты, братишка, все шумишь, да когда же ты угомонишься», бывало, наставлял бывший ротный командир своего бывшего подчиненного, а теперь кутаисского губернатора, и тот все это выслушивал с безропотной терпеливостью.

Батальон, в который Колюбакин попал рядовым, входил в состав отряда генерала Вельяминова, а вокруг этого знаменитого тогда генерала сгруппировывался весь цвет кавказского военного сословия; в его же отряде был и кружок декабристов и польских магнатов, сосланных за возмущение 1831 года. Братья Бестужевы, Одоевский, Сангушко, Черкасов, Корнилович и другие составляли этот, как его называли, «кружок несчастных и они, познакомившись с Колюбакиным и приняв его в свою среду, выдвинули его вперед в глазах начальства и сблизили с тою аристократическою молодежью, которая наезжала из Петербурга в отряд Вельяминова за военными отличиями. Таким образом, в 1835 году, выслужив уже солдатский георгиевский крест, Колюбакин имел случай познакомиться с корнетом кн. А. И. Варятинским и, когда тот был тяжко ранен, вместе с другими, вынес его на своих плечах из бою. Барятинский всегда это помнил, а тогда, больной от раны почти безнадежно, в виде завещания своего просил генерала Вельяминова, как особой к себе милости, ходатайствовать перед государем о производстве Колюбакина в офицеры. Конечно, обстоятельство это не могло не иметь благоприятных последствий для судьбы разжалованного, и он на следующий год, после тяжкой раны в ногу, был произведен в прапорщики. К этому времени относится лечение его от раны на Пятигорских водах и знакомство с Лермонтовым; они не сошлись по эксцентричности своих натур, и поэт в «Герое нашего времени» набросал карикатурный силуэт Колюбакина в типе Грушницкого. Колюбакин знал это и добродушно прощал Лермонтову эту злую против себя выходку. Произведенный в офицеры, он перешел в Нижегородский драгунский полк, которым командовал известный в свое время генерал Безобразов. Служба Колюбакина снова вошла в правильную колею, и его вскоре заметили, как способного и образованного офицера.

С этого времени начинается довольно быстрое повышение его по службе. Сначала адъютантом генерала Будберга, затем генерала графа Анрепа, он служит на черноморской береговой линии и в Кахетии, на лезгинской линии. [42]

Сюда относится один интересный служебный его эпизод, который мы не можем пройти молчанием.

Генерал-адъютант граф Анреп, когда-то дерптский студент, человек высокообразованный и гуманист, с отличием служа на Кавказе, оставался верен своим студенческим идеалам и, считая войну бедствием и злом, происходящим от недоразумений между людьми, носил в своей душе убеждение, что проще всего следовало бы разрешать эти недоразумения путем мирного сближения. Он был уверен, что если бы, вместо экспедиций и набегов, мы решились проникнуть в горы в качестве миссионеров, всякие несогласия исчезли бы, непокорные племена спустились бы к нам в долины, не как враги, а как наши меньшие братья. Эту мысль высказал он как-то в задушевной, дружеской, беседе адъютанту своему, молодому Колюбакину, и нашел в нем самую отзывчивую и восприимчивую почву. Оба они уверовали не только в возможность и плодотворность выполнения этого плана, но и решили, не откладывая, испытать его на практике. С переводчиком, говорящим по-лезгински, переодетые в костюмы горцев, начальник лезгинской линии, генерал-адъютант Анреп, и адъютант его, поручик Колюбакин, направились пешком из Закатал в Анцухское общество, лежащее в самой возвышенной и гористой части северного Дагестана. В экскурсию их никто не был посвящен в Закаталах, и все думали, что они отправились на охоту. Велико было удивление анцухцев, когда в их ауле появились три неведомых и безоружных пришлеца. Переводчик дал понять, что они люди непростые и желают иметь объяснения с джаматом, т. е. со сходкою старшин и стариков. Джамат собрался, и Анреп обратился к нему со своим словом увещания, смысл которого был в общих чертах следующий: «Для чего ведете вы против нас братоубийственную войну? Мы вам не враги, а самые близкие друзья. Мы хотим внести к вам цивилизацию, которой смысл есть ваше благо. Вы теперь бедны, мы вас обогатим и научим приобретать земные блага; помощь к этому мы вам окажем проложением к вам путей, устройством в среде вашей школ, в которых ваши дети будут научаться всем полезным ремеслам, открывающим доступ к благосостоянию. Подняв вашу культуру до своей, мы разделим с вами пользование теми естественными богатствами, которыми так щедро наделены горы и долины Кавказа. Сложите оружие, и мы его сложим — вместо войны навеки побратаемся и будем жить мирно».

Джамат внимательно выслушал эту речь и спросил оратора, кто они, пришлецы, и от чьего имени они говорят? Тогда Анреп открыл свое звание. Удивление сменилось полным недоверием. [43]

«Как ты, генерал, командующий войсками царя и призванный вести с нами войну, являешься к нам с ее отрицанием? Значит, ты не только не выполняешь своей прямой миссии, но берешься за дело, совсем тебе не подходящее. Все это убеждает нас в том, что вы пришли или насмехаться над нами, или высмотреть наши позиции, или, наконец, мы видим перед собою людей безумных».

Джамат загалдел, и в этот момент случилось одно обстоятельство, усугубившее общее замешательство.

К Калюбакину подошел какой-то молодой лезгин и, высмотрев в его чухе патроны, полез без церемонии за ними своей рукой. Вероятно, он желал позаимствоваться порохом. Колюбакин оттолкнул лезгина так сильно, что тот озлобленный бросился на него. Они схватились и, так как все это произошло на краю горной тропинки, оба слетели в кручу.

Старики встревожились и поспешили отдать приказ молодежи броситься за ними и вытащить чужестранца невредимым. Это было вскоре исполнено, и Колюбакина вытащили всего исцарапанного и в разорванной чухе. Тогда старики объяснили трем пришлецам, что, по их обычаю, гостеприимство есть самая священная обязанность, и для них было бы позором, если бы людей безоружных обидели в их обществе. Они не домогаются узнавать, кто они такие; но так как уже видно, что они приходили сюда с благими предложениями, им не нанесут ни малейшего вреда и приглашают их теперь же возвратиться к себе восвояси. До пределов своего общества они дают им проводников.

И вот как окончилась эта эксцентрическая попытка генерала со своим адъютантом. Вскоре о ней стало известно на Кавказе, и, вероятно, она и была причиною удаления отсюда генерала Анрепа.

Эпизод этот, конечно, был чуть ли не преступлением в военной практике и обратился в смешной анекдот; но, вглядываясь в него со стороны гуманитарной, нельзя не подивиться в нем и высоким побуждениям, и высокому самоотвержению двух эксцентриков. Собственная жизнь тут не принималась в раз-счет ни генералом, ни его юношей-адъютантом, они рисковали ею; а при таких и заблуждающихся идеалистах задача покорении Кавказа значительно облегчалась. И в заблуждении самом был все тот же лозунг: «ни перед чем не задумываться, ни перед чем не останавливаться, лишь бы идти вперед».

Воронцев, вскоре после прибытия своего на Кавказ, заметил Колюбакина и назначил его приставом Джаро-Белаканского округа, затем вице-губернатором в Кутаиси, и в начале пятидесятых годов Николай Петрович был уже начальником [44] III-го отделения черноморской береговой линии. Этот последний пост, равный званию военного губернатора, был в те времена одним из самых важных на Кавказе. Из Сухуми, резиденции Колюбакина, направлялись наши военные действия на правом фланге против Джигетов, Убыхов и Шапсугов и в тоже время велись сношения с владетелем Абхазии, лицом, очень влиятельным в горах, но действовавшим всегда двусмысленно по отношению к русскому правительству. От лица, занимающего должность начальника III-го отделения, требовались военный опыт, талант и знание местных условий края; и что, вверяя такую должность Колюбакину, Воронцов не ошибся в выборе, это может лучше всего подтвердить трехлетняя его самая интимная, деловая переписка с Колюбакиным. Сколько нам помнится она была напечатана в «Русском Архиве». Нам привелось читать ее в подлиннике, и можем сказать, что она представляла собою высокий интерес потому уже, что из нее видно, на сколько князь Воронцов входил во все малейшие подробности административного и военного дела в каждом уголке Кавказа и на сколько мудры были его советы и указания людям, облеченным его доверием.

Но не смотря на успех по службе и серьезное положение, Николай Петрович никогда не мог справиться со своим пылким темпераментом, за который и пострадал так тяжело в начале своей карьеры.

Вспыльчивый, как мы сказали, подобно пороху, он нередко портил в одно мгновение своими выходками сделанное им в течение немалого времени. Человек большого ума и начитанности, быстро соображающий, остроумный в веселую минуту, правдивый, высоко честный и бесеребренный, умеренный, как простой солдат, в своих личных материальных потребностях, он, конечно, многим был неприятен этими своими качествами, и всякая вспышка, на которую его часто наводили намеренно, служила оружием против него же самого. Ни для кого не могло все это быть так прискорбно, как для людей, хорошо знавших Колюбакина и ценивших его несомненные достоинства, а к числу их принадлежал и сам Воронцов. Брат его, Михаил Петрович, бывший в это время тифлисским вице-губернатором, лицом, также всеми уважаемым, назывался общими их друзьями в отличие от брата «мирным Колюбакиным», а Николаю Петровичу давно было дано уже прозвище «немирного». Анекдотов о его вспыльчивости ходила масса; однажды, говорят, в пылу раздражения вылил он чернильницу на лысину старикашки чиновника-докладчика; но тотчас же, спохватившись, засыпал ее песком из песочницы, а в небольших чинах дуэлей у него было столько, что он и сам не мог всех припомнить. Эта [45] вспыльчивость не столько давала себя чувствовать подчиненным его (по большей части, ценившим его хорошие качества и охотно мирившимся с его недостатками), сколько его непосредственному начальству. Страсть премировать нередко доводила Николая Петровича до разрыва служебного. Так случилось и в Сухуми.

Адмирал Серебряков, командовавший всей береговой линией, сладенький, тихий, не выходящий из себя, прежде всего, как армянин, заботящийся о своих личных интересах, постоянно парализовал всякую инициативу Колюбакина и довел его, наконец до того, что тот разразился таким резким объяснением, после которого пришлось ему уехать из Сухуми и причислиться к тифлисскому главному штабу. Случилось это не задолго до Крымской войны и отъезда Воронцова с Кавказа. Около двух лет пришлось Колюбакину оставаться без места, и лишь в 1856 году, когда Омер-паша стал отступать из Мингрелии, наместник, генерал Муравьев, назначил Николая Петровича военным губернатором города Кутаиси и гражданским губернатором Кутаисской губернии.

На этом месте он был уже более года, когда мы вывели его на сцену в наших воспоминаниях, и за это время он на столько сумел принести пользы вверенной ему губернии, что и до настоящего времени имя его памятно. Губерния, когда он ее принял, была в самом расстроенном положении после Крымской войны. Все дела в военное время остановились, и их накопилась масса; наросла недоимка, крестьяне были разорены натуральною повинностью, помещики спешили поправить свои дела на счет своих подвластных. Словом, повсюду была неурядица, и нужно было видеть ту энергию, с которой Колюбакин принялся за починку. Верхом на лошади, со своей походной канцелярией, объезжал он губернию по всем направлениям, ревизуя уездную полицию и чиня суд и расправу, seance tenante, властью, ему предоставленной. Часто он и превышал ее, но это было только на пользу населения; превышать приходилось там, где нужно было быстро обуздывать феодальную власть крупного дворянства. Так, однажды, объезжая Гурию, он нашел тут одного крупного самодура-помещика, князя Дмитрия Гурьели, которому все сходило с Рук, и при проезде Колюбакина жаловалась целая толпа людей, обиженных князем. Зная, что все эти жалобы справедливы, Колюбакин послал к Гурьели чиновника с своими часами, поручив ему шепнуть на ухо, что если через два часа он не удовлетворит жалобщиков, то будет выслан из Гурии. Гурьели знал, что с Колюбакиным не шутят, и тотчас же всех удовлетворил, а через два часа он, как ни в чем не бывало, торчал перед Колюбакиным, как агнец кротости. Эффект был поразительный. Все убедились, что феодальному [46] самодурству нашлась уздечка. Эта энергическая и неустанная деятельность, исполненная высокого беспристрастия, сделала Колюбакина популярным безусловно во всех классах туземного общества и народа. «Бешенный, но справедливый человек», говорили о нем, а крестьяне молились на него, зная, что он не даст их никому в обиду.

Интересно было проследить за той работой, которая ежедневно происходила в губернаторском доме, с раннего утра до позднего вечера. Тут нельзя было не подивиться энергии Николая Петровича. К нему доступ был свободен для всех и, выслушивая просьбы и жалобы сотен людей, ежедневно к нему являвшихся, он тотчас же разрешал дела большей части из них. Полиция у него не дремала, да не дремали и все другие ведомства губернские; все трепетали Николая Петровича, знали, что он до всего доберется. В тот момент неустройства и разорения после войны, который переживала Кутаисская губерния, нельзя было найти лучшего для нее губернатора.

А постоянная практика привела Николая Петровича к близкому знакомству с особенным социальным устройством края. Местные обычаи сделались ему известными, и он никогда не обходил их в своих соображениях, удерживая в то же время власть помещичью в пределах человечности. Это чрезвычайно возвышало к нему общее доверие. Народ говорил: «он все знает, его не обманешь».

Было бы несправедливо умолчать о том, что знакомством и сближением с туземным населением он во многом обязан был содействию чиновника по особым поручениям, князя Рафаила Давидовича Эристова, человека даровитого, близко знакомого со своей родиной и превосходно владеющего грузинской речью. Он был в одно и то же время переводчиком Колюбакина и истолкователем ему местных особенностей жизни туземцев. На литературном поприще он имел успех в очерках своих о Хевсуретии и Тушетии, помещенных когда-то в газете «Кавказ» и в «Сборнике кавказского отдела географического общества», а впоследствии принес истинную заслугу своим соотечественникам, переведя на грузинский язык басни Крылова языком, чрезвычайно понятным народу и близким к подлиннику. Служба с Колюбакиным, как с человеком справедливым и несомненно полезным для края, его увлекала. Да притом же, как ни бывал иногда тяжел Николай Петрович своим вечным криком и шумом, но после своих дневных занятий он делался веселым, остроумным и радужным хозяином. На сцену являлся Акопов, шла потеха с его буффонством на русском жаргоне и устраивался преферанс. Рафаил Эристов был не только чиновником, но и другом Колюбакина. [47]

Весною, 1857 года, прибыл в край новый наместник, князь Барятинский. Он дружески встретил Николая Петровича, благодарил за полезную его службу и тем еще более оживил его энергию. В то же время был он произведен в генерал-майоры. Одно, впрочем, обстоятельство было ему не совсем по нутру, а именно учреждение новой должности кутаисского генерал-губернатора, которому он в известной степени должен был подчиняться — этого он ужасно недолюбливал. Но тут утешала его одна мысль, что на эту должность назначен был Гагарин, человек, близко ему знакомый и высокочестный, с которым он уже и прежде служил в бытность свою кутаисским вице-губернатором.

Мы сделали это, быть может, несколько длинное вступление для того, чтобы читатели могли как можно более ориентироваться в ходе события, нами описываемого; силуэты лиц, бывших в нем главными деятелями, не будут, быть может, излишними.

К. Бороздин.

Текст воспроизведен по изданию: Упразднение двух автономий. (Отрывок из воспоминаний о Закавказье) // Исторический вестник, № 1. 1885

© текст - Бороздин К. А. 1885
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
© OCR - Трофимов С. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1885