БОРОЗДИН К. А.

ВОСПОМИНАНИЯ О Н. Н. МУРАВЬЕВЕ

III.

Письмо Н. Н. Муравьева к А. П. Ермолову. — Ответ на него кавказца. — Натянутые отношения Муравьева с Барятинским. — Отъезд последнего с Кавказа. — Деятельность Муравьева по военному и гражданскому управлениям. — Дело Чернявского.

Вскоре после отъезда Н. Н. Муравьева из Пририонского края, у нас в лагере появилась из Тифлиса копия с известного письма Муравьева к А. П. Ермолову и копия с ответа на него кавказца. Говорили, что ответ сочинил поручик артиллерии Р. А. Фадеев, а принял на себя авторство подполковник Тенгинского полка, князь Д. И. Святополк-Мирский. В то же время доходили до нас слухи о самых натянутых отношениях Муравьева с Барятинским, до того уже обострившихся, что последний вскоре совcем оставляет Кавказ; спустя же почти месяц, мы узнали, что князь Барятинский, действительно, 15-го мая, уехал из Тифлиса, напутствуемый общим сожалением. Эти два факта, о которых впоследствии не мало было говорено и писано, наделали много вреда лично самому Муравьеву и нисколько не послужили к улучшению хода дел в управляемом им крае.

Кто-то совершенно справедливо заметил, что Муравьев чересчур долго дожидался высшего назначения и потому, добравшись, [308] наконец, до вожделенных верхов, заторопился не в меру, дав волю своему нетерпению. Допустим, что у него действительно имелось основание к предубеждению против воронцовского режима, да и самая инструкция государя, тоже недовольного тогдашними порядками на Кавказе, могла настраивать его в направлении к крутым мерам; но все-таки нужна была прежде всего строго обдуманная программа и выдержка, а их-то к сожалению и не оказалось. Вместо наместника царского, облеченного обширнейшей властью и не нуждающегося поэтому усиливать ее своей личной суровостью, войска увидели перед собой генерала, занявшегося исключительно самым неразборчивым, грубым и оскорбительным для всех подтягиванием ремешков и добивающегося, во чтобы то ни стало, найти во воем злоупотребления. Сам старый кавказец, служивший здесь во времена Ермолова и Паскевича, из личного своего опыта, Муравьев, должен был лучше всякого другого понимать, что между нашими, внутри расположенными войсками, или так называемой глубокою армиею и кавказскими войсками, была огромнейшая разница; заброшенные далеко от родины, обреченные на беспрерывную, труднейшую боевую практику среди природы и местности, представлявших, чуть не на каждом шагу, непреодолимые препятствия, они не могли мериться на один аршин с теми, у которых единственной целью являлись выправка и подготовка к смотрам и парадам. Неисправности в ремешках не могли заслонять собою на Кавказе высоких боевых качеств, особого закала и духа здешнего войска. Муравьев как бы позабыл все это и стал с первого своего шага на ложную почву формалистики и подтягиванья, начал людей, испытанных в бою, любимых солдатами, перетасовывать, ни за что, ни про что, и заменять совершенно ничтожными личностями, бросавшимися ему в глаза своей показной выправкой. Период времени от Ермолова до своего приезда на Кавказ, он не ставил как бы ни во что; блистательной двадцатипятилетней боевой службы кавказских войск для него не существовало, он низвел ее не только на ничтожество, но в оправдание своей бестактности утверждал даже, что этот период был не более как разложением прежней боевой закваски здешних войск. Эти мысли его, конечно, не могли встретить сочувствия ни в ком, их никто с ним не разделял, и тогда, очутившись совершенно одиноким в своих суждениях, он, по какому-то странному капризу, набросал их, чтобы отвести душу, в письме своем к А. П. Ермолову.

Возвеличив в нем ермоловский режим до героических размеров, он говорил про Воронцова, что тот оставил войска в таком положении, что для защиты их нужно прислать сюда новые войска. «Ныне (т. е. в 1855 г.), — писал он, — средства [309] утроились, а все мало да мало. Деятельность вашего времени (т. е. А. П. Ермолова) заменилась бездействием, тратящаяся ныне огромная казна не могла заменить бескорыстного усердия, внушенного вами подчиненным вашим, для достижения предназначаемой вами цели». («Рус. Арх.» 1888 г., кн. 10, стр. 243 и 244).

А раз такое письмо очутилось в руках давно уже развенчанного проконсула Кавказа, в высшей степени популярного в Москве, оно пошло прежде всего на прочтение в московский английский клуб, там снялись с него копии и полетели во все концы нашего обширного отечества. Само собою разумеется, что одна из них скорее всего дошла до Кавказа. Ответ на письмо создался тотчас же. Кто был его автором и какие были у него личные на то побуждения — это совершенно безразлично; но важно то, что он возражал талантливо и с достоинством на незаслуженное оскорбление, нанесенное всему кавказскому войску и поставил Муравьева в крайне неловкое положение. В сущности совсем незлобивый, но нервный и бестактный, Муравьев поселил этим письмом между собою и вверенным ему войском отчуждение. Теперь, слишком тридцать лет спустя, из интересных мемуаров его, печатаемых в «Рус. Арх.», оказывается, что, нанося незаслуженное оскорбление кавказцам и расточая хвалы Ермолову, он был не искренен. Говоря в этих мемуарах о начале персидской войны 1826 г., Муравьев сваливает неудачи военных действий целиком на Ермолова и заключает такими словами: «Правление его было уже так слабо и частные начальники столько пользовались сей слабостью, что последствия от сего, как и оказалось, должны были произойти самые пагубные». («Рус. Арх.», 1888 г., кн. II, стр. 401).

Из уважения к памяти Муравьева нельзя не пожалеть, что такое письмо вышло из-под его пера.

Не менее прискорбен был и разлад его с князем Барятинским. Причину его объясняли различно; между прочим, А. А. Зиссерман в книге своей «Фельдмаршал князь А. И. Барятинский» говорит, что она крылась в немилости к Н. Н. Муравьеву цесаревича, сделавшегося вскоре по назначении наместником Муравьева императором. Со слов одного высокоуважаемого правдивого человека, пользовавшегося многолетним дружеским расположением Н. Н. Муравьева, г. Зиссерман передает следующее: «Когда император Николай Павлович вызвал в Петербург Муравьева, чтобы предложить ему должность главнокомандующего на Кавказе и тот явился во дворец, то был приглашен государем в кабинет, где находился и наследник цесаревич. Войдя туда, генерал был очень любезно встречен государем, который при этом обратясь к сыну сказал: «Александр, подвинь генералу кресло». Наследник поспешил [310] исполнить приказание отца, не скрыв, однако, некоторого неудовольствия или смущения... И в ту же минуту Муравьев понял, что невинно приобрел нерасположение. «Я привел здесь этот случай, — говорит г. Зиссерман, — потому, что он не мог не повлиять на отношения генерала Муравьева к князю Барятинскому. Ему, конечно, были известны отношения князя Александра Ивановича к наследнику; вспомнив же о неблагоприятном для него случае в кабинете императора Николая, он тем более должен был придти к заключению, что в своем начальнике штаба видит перед собою готового преемника». (Стр. 384 и 385).

Ни мало не сомневаясь в совершенной точности передачи г. Зиссерманом слышанного им от лица близкого человека к Н. Н. Муравьеву, мы не можем не усомниться в верности колорита, приданного самим Муравьевым случаю с пододвинутым ему цесаревичем креслом. Прежде всего, глубокое уважение к священной памяти благодушнейшего из монархов, императора Александра Николаевича, не позволяет допустить мысли, чтобы ничтожный случай этот, не заключавший в себе ничего обидного для его самолюбия, мог обуславливать немилость его к кому-либо и тем более к заслуженному старику генералу, одному из немногих, остававшихся тогда в живых, участников славной Отечественной войны; а потом, нельзя забывать, что Н. Н. Муравьев, при всей своей искренности и правдивости, в минуты досады, по нервности своей натуры, заглушал в себе иногда эти высокие качества и до того увлекался, что в речах своих явно противоречил говоренному им прежде, при совершенно другом настроении. Лучшим подтверждением тому может служить письмо его к А. П. Ермолову, о котором мы только что сказали.

Не принадлежит ли и самый колорит рассказа о пододвинутом кресле к той же категории? Создался он, конечно, в ту пору, когда Н. Н. Муравьев проживал Цинцинатом в своем Скорнякове и, припоминая неудачи своего наместничества, срывал досаду на всех и рассказывал многое при соответственном тому колорите, позабыв при этом, что были люди, слышавшие от него за несколько лет перед тем, при ином его настроении, совсем иной рассказ, хотя бы о том же эпизоде назначения его на Кавказ и где ни слова не упоминалось о пододвинутом ему с неудовольствием кресле цесаревичем.

Нет, мы полагаем, что причину разлада Муравьева с Барятинским нужно искать глубже, а именно в самых свойствах их личности и цельности характеров.

Приехав на Кавказ с предубеждением к Воронцову, Муравьев не мог освободиться от того же чувства и ко многим лицам, близко стоявшим к князю. На первом плане был, конечно, Барятинский, обязанный быстрому движению на [311] службе исключительно своему военному таланту и своим личным боевым заслугам. Совершенно независимый по своему положению, родовитый и богатый, осчастливленный милостью государя и в то же время искренней дружбой цесаревича, князь служил на Кавказе во имя девиза «noblesse oblige», и готовил себя в высшему на нем посту с тем, чтобы вполне применить к делу свой обширный опыт, знакомство с краем и людьми на пользу своего отечества. — Отношения его к Воронцову, основанные на общности интересов и понятий, давно уже перешли в самую тесную дружбу, а потому, как бы ни был Барятинский независим по своему характеру, он не мог относиться равнодушно к резким и неправильным суждениям о личности и действиях Воронцова и все слова и поступки Муравьева с приезда в Ставрополь не находили в нем никакого сочувствия. Муравьев же, мало знакомый с Барятинским, считал его не более, как большим баричем, которого хитрый старик Воронцов, в виду близости его к наследнику вытаскивал вперед не по заслугам. Таким образом, встрече этих двух лиц предшествовало невыгодное понимание ими друг друга. Муравьев вызвал Барятинского в Пасанаур, и здесь произошло первое их свидание, которое, разумеется, не установило сближения между ними, и они должны были замкнуться исключительно в тесные рамки служебных отношений. До Гартискара доехали они в одной коляске; Барятинский откланялся и поехал отсюда дальше, в Тифлис, а Муравьев заночевал на станции, где и дошла до него, ночью, весть о кончине императора Николая.

Столь крупное событие должно было поразить их обоих с одинаковой силой и нет сомнения, что в эту минуту они оба были далеки от каких-либо забот о собственном своем положении; но и служебные сношения вскоре убедили их, что совместная работа не может у них спориться. По словам всех сотрудников Муравьева, он был тяжелым работником, погружавшимся чересчур уже в детали, терявшимся в них и туго составлявшим в каждом деле общий на него взгляд. Процесс этот совершался в нем очень медленно, так как он никому не доверял, прочитывал обыкновенно сам всякую бумажонку от доски до доски и наводил массу побочных справок. Барятинский был работник совсем иного склада; он постигал всякую вещь быстро, разработку деталей не отнимал от тех на чьей обязанности и ответственности она лежала и не оскорблял никого своим недоверием.

Муравьев, как один из первых, по давности своей службы, офицеров генерального штаба, страдал еще и общей им слабостью, видеть во всяком человеке, не прошедшем курса военной академии, чуть ли не полуграмотного и давить его своей [312] докторальностью и ученостью, зачастую весьма сомнительного свойства. Имея в Барятинском именно такого не академического помощника, Муравьев изводил его своим педантизмом, причем и окружающие его относились к Барятинскому тоже не с должным уважением. Однажды, когда Барятинский вышел из кабинета наместника и просил дежурного адъютанта, шведа, капитана К., послать вынесенный им портфель зачем-то штаб, тот грубо ему ответил: «потрудитесь сами послать его с казаком, а я здесь не для ваших посылок». Барятинский, ни слова не сказав, подошел к казачьему офицеру и просил его исполнить это поручение. Тот, конечно, поспешил исполнить, а Барятинский вернулся в кабинет Муравьева (С небольшим через год, когда Барятинский возвратился на Кавказ наместником, бывший адъютант Муравьева К., в чине уже подполковника, командовал батареей и находился в страшном смущении, ожидая к себе приезда князя. Но тот так обласкал и благодарил его за найденный у него порядок, что швед тогда ясно понял разницу между бестактностью своего прежнего патрона и высоким тактом настоящего.). Появление в такую пору в Тифлисе письма Муравьева к Ермолову, затем ответа на него, по словам досужих сплетников, будто бы сочиненного в кабинете у самого Барятинского... все это не могло не утомить князя, и он попросил 9-го мая увольнения от должности начальника штаба и отпуска в Петербург.

Перед отъездом, Барятинский в письме к Воронцову, объяснил мотивы своего удаления. «Я полагаю, писал он, что генерал Муравьев предан пользам страны и, что он приехал сюда с наилучшими намерениями, но, к несчастью, неверно настроенный, очень предубежденный и под впечатлением завистливых убеждений, всегда стремящихся унизить истинную заслугу. Кажется также, что у него не достает такта, что о воспитании его мало заботились и что его развитие не стоит на высоте его положения: у него много деланного и мало естественного. От совокупности всего этого, разумеется, он до сих пор не мог внушить никому никакой симпатии. Усердие и священный огонь вдохновения, необходимые в великих делах и которые вы умели всегда так удачно подмечать и поддерживать в делах военных и гражданских, здесь совершенно угасли. К тому же, я полагаю, вы сами знаете генерала Муравьева, и даже, быть может, лучше чем я; вспоминаю кстати об одном разговоре, который мы вели с вами относительно его личности. Теперь я думаю, как легко представить вам себе ту печальную картину, которую мы в настоящее время из себя изображаем. Правление здесь можно смело назвать палочным, во всей его грубости, правление которое подавляет все честные и хорошие чувства и [313] которого не существовало здесь уже давно» («Фельдм. кн. Барят.», Зиссерман, стр. 390).

В этой оценке Муравьева Барятинским, нельзя не удивляться умеренности человека, которому бестактность муравьевская попортила не мало крови.

С бестактностью у Муравьева соединялась и крайняя неумелость оценивать и выбирать людей. Рассказанный нами случай с полковником Колюбакиным был счастливым исключением. Так, например, одного батальонного командира подполковника О., пришедшего недавно на Кавказ с 13-ю дивизией, совершеннейшего бурбона, он особенно облюбовал за его выправку и, с производством в полковники не в очередь, назначил командиром одного из лучших полков на Кавказе. Пробыв на этом месте года три, О. сделался посмешищем всего полка и, наконец, сам додумался выйти в отставку, успев все-таки изрядно набить себе карман. — После смотра батареи подполковника Б., Муравьев пришел в такой восторг, что послал спросить его: какую хочет тот награду? Б. был тоже из недавних на Кавказе, слыл за мастера извлекать доходы из своей батареи, а в то же время, как заядлый фронтовик, умел соблюдать блестящую внешность своей команды. Не любил он только идти в дело и под разными предлогами отлынивал от него, сдавая команду старшему по себе. Офицеры считали его трусом. Вопрос заданный Муравьевым крайне его смутил. Просить креста было нельзя, он уже имел Анну с короной на шее, Владимира же подполковнику не дают, а просить производства в полковники значило отказаться от батареи. Вышел он из этой мудреной альтернативы, наивно прося доложить главнокомандующему, «что для него, Б., ничего не может быть драгоценнее благоволения обожаемого монарха». Муравьев, скупой на награды, остался очень доволен, поставил всем в пример умеренность Б. и представил его к Высочайшему благоволению. — Подобных казусов случалось у него не мало по военному управлению, их всех не припомнишь, да и по гражданскому шло все в таком же роде.

Директор канцелярии А. Ф. Крузенштерн не пришелся ему по душе, должно быть потому же, что был воронцовской школы. Он посадил его в совет и вместо него взял к себе известного Д. И. Кипиани. Но в Петербурге этого перемещения не утвердили, и Крузенштерну пришлось опять вернуться. Доклады наместнику были чистой мукой; в кабинет требовались не экстракты, которым Муравьев не верил, а подлинные, иногда очень объемистые дела, которые прочитывались им самим от доски до доски. Занимался он с утра до глубокой ночи, но резолюции вырабатывались им очень медленно. — Раза два в неделю ходил он в баню, которую устроил на русский манер в доле [314] наместника, и тут в предбаннике, когда, выпарившись до красна, он сидел покрытый простыней, ему делали доклады начальники частей. Он просил их только не стесняться и снимать с себя виц-мундиры. — Сцена выходила прекурьезная.

Но и при этой своеобразной форме делопроизводства, иногда проскакивали у него решения замечательные своей справедливостью. Расскажу, например, дело горного инженера, капитана Чернявского.

Заведовал этот инженер Кульпинским соленым промыслом. Молодой еще человек, сибиряк, хорошо учившийся, женатый года два с небольшим на красавице, он имел уже от нее дочку и боготворил свою семью. В его резиденции жило еще несколько чиновников тоже семейных и в числе их военный врач, поляк, неженатый. Принадлежа к категории завзятых Дон-Жуанов, этот последний пустился ухаживать за женою Чернявского и без всякого повода с ее стороны, в то время, когда Чернявский отсутствовал, уехав куда-то по делам промысла дня на два, взобрался к ней, ночью, через окошко, в спальню. Чернявская и кормилица, спавшая тут же, приняли его за вора, криком своим призвали людей и Дон-Жуан попался, причем, конечно, обнаружились его грязные побуждения. История огласилась на все местечко; вечером, когда вернулся Чернявский, жена рассказала ему все. Позвать нескольких казаков, пойти с ними к полячку-лекарю, связать его, притащить к себе на конюшню и отодрать, так что небо показалось ему с овчинку — было делом нескольких минут. Лекарь пролежал без памяти суток двое и, придя в себя, отправился с жалобой к подлежащему начальству. Чернявского удалили от должности, оставили при половинном содержании и предали следствию и суду. Процедура затянулась до бесконечности, суд только и делал, что возвращал следствие для новых дополнений; в этих проволочках прошло одиннадцать лет; у бедняка Чернявского народилась целая куча детей, с которыми он нищенствовал, а в это время полячек-доктор благодушествовал и, находя себе сильных покровителей, добрался уже и до тепленького местечка заведующего госпиталем.

Но Муравьев, прочитав дело от доски до доски, положил ему конец. Чернявский был освобожден из-под суда и следствия, удержанное за 11 лет половинное жалованье ему возвращено полностью; он произведен из капитанов в майоры и назначен воинским начальником в Редут-Еале. — Полячек лекарь уволен от службы и выслан с Кавказа.

Такие решения заставляли всех порядочных русских людей мириться с угловатостями Муравьева. [315]

IV.

Впечатление от военных действий в Малой Азии и осады Карса среди войска и туземного населения. — Сдача Карса. — Слухи о мире. — Возражения Муравьева. — Возвращение в Тифлис. — Бережливость его и скука. — Губернатор Лукаш и его семья. — Чудачество наместника. — Незнакомство с местными обычаями. — Любимцы Н. И. Муравьева. — Нина Александровна Грибоедова. — Прием городской депутации, — Приезд подполковника Доливо-Добровольского в Мингрелию. — Рассказ его о донесение из-под Карса о неудачном штурме. — Действия Н. Н. Муравьева в Чечне. — Увольнение его и отъезд с Кавказа. — Заключение.

Говорить о военных действиях Н. Н. Муравьева в Малой Азии, об обложении им Карса, неудачном его штурме 17-го сентября, и, наконец, о сдаче этой крепости, 16-го ноября, самими турками — было бы здесь совершенно излишним; все это имеет уже свою литературу, в которой видное место занимают записки самого же Муравьева; но мы скажем только о том впечатлении, которое все эти события производили на действовавшие войска и местное население. Войска не любили Муравьева и громко на него роптали. Прежде всего располагало их к тому, получившее слишком распространенную известность, письмо его к А. П. Ермолову, а затем и скупость Муравьева в наградах. Он чуть ли не воскресил Анну 4-й степени или, так называемую, «Клюкву», о которой давно и помину уже не было на Кавказе, а награда Анною 3-й степени считалась им уже большою. Солдаты ненавидели заведенные им разные гимнастические игры: лапту, бары, городки и т. п.; на Кавказе все эти упражнения, также как и лагерные маневры, теряли в те времена свой смысл; люди проходили здесь совсем иную школу, где выше всякой гимнастики стояли сметливость, находчивость, умение действовать в одиночку, но так чтобы дружно поддерживать и выручать товарищей в минуты опасности, а потому все эти игры по приказу начальства, ни мало их не веселившие и ставившие солдат в положение, чуть не автоматов, сильно им претили. В особенности не скрывали они своего неудовольствия, когда после неудачного штурма, положившего на месте до 7 тысяч убитыми и ранеными, Муравьев опять принялся за свои бары и городки... Солдаты дали ему тогда прозвище Духобора. Что они хотели этим выразить, трудно сказать, только прозвище это было на языке их и бранью и иронией.

Туземное население, в особенности, в прибрежной к Черному морю части края, где сделан был десант Омером-Пашой, крайне смутилось духом; отбитие штурма уронило здесь на столько курс наших бумажных денег, что на них ничего нельзя было покупать, не неся громадной потери. В Зугдидах, один духанщик продал сторублевую ассигнацию за серебренный рубль. Цена на все привозные товары страшно поднялась, пуд муки стоил [316] 9 рублей, пуд сахара — 30 рублей, а на недвижимость, и в особенности дома в городах, она упала до невероятного, благодаря пущенной молве, что русские при отступлении своем из края, по всегдашней своей привычке, все сожгут сами. Нашлись люди, извлекшие из паники не малые барыши, так, например, один доктор, немец, купил себе в это время в Кутаиси дом за 2 тысячи рублей, а год спустя, после заключения мира, продал его за 14 тысяч. Неудачный штурм отозвался и на действиях Гурийского отряда. Резервы его, стоявшие в Сураме, взяты бьин внезапно Муравьевым в Александрополь и князь Багратион-Мухранский, оставшись без них, лишен был возможности со своим малочисленным отрядом удержать наступление тридцатитысячного корпуса Омера-Паши: Мингрелия обратилась, благодаря этому, в шестимесячный театр турецкой оккупации.

Сдача Карса, плен английского генерала Вильямса со всем его штабом и значительного турецкого гарнизона, были лучом света среди продолжительной и мрачной полосы, пережитой Закавказьем. Гурийский отряд, усиленный значительными резервами, перешел в наступление и турецкий генералиссимус, увеличивший свой гарем приобретением в него покупкой хорошенькой мингрелки, стал отступать к Редуту-Кале и Анаклии.

В общем ходе войны, взятие Карса, конечно, было все-таки утешительным явлением; но оно не могло уже рассеять, шедшего тогда из Петербурга, веяния — покончить войну во что бы то ни стало, не останавливаясь ни перед какими уступками. До Кавказа стали доходить оттуда сведения, что ведутся уже в этом направлении переговоры, встретившие в Н. Н. Муравьеве горячего оппонента; он и слышать не хотел в ту минуту о мире и резоны свои поспешил представить государю. У него был готов целый план движения вперед на Эрзрум, через всю Малую Азию, в успехе которого он не сомневался и который, по мнению его, должен был сгладить впечатление от неудач наших на других театрах войны. Спешить в ту минуту заключением мира, ценою громадных жертв, он считал во всяком случае несогласным с русскими интересами. Но голос его остался одиноким, доводы Воронцова в совете государя взяли верх, — мир решено было заключить; тем не менее позабыть высокий цивизм и верное русское чутье в этом Н. Н. Муравьева нельзя. Следовавшие вскоре за унизительным для нас Парижским трактатом события заставили после сожалеть о нашей поспешности. Внутренние бедствия во Франции, неурожай, страшное наводнение южных ее частей и затем голод, а в то же время и восстание в Ост-Индии, давали основание думать, что не заключи мы в этом году мира, руки у Франции и Англии не были бы тогда развязаны и они сами спустили бы свой тон до таких размеров, [317] при которых в мирном трактате наше достоинство не было бы нарушено. Все это, повторяем, заставляет жалеть, что голос Муравьева был заглушен, и нельзя не помянуть его с искренним сочувствием.

По возвращении из-под Карса, Н. Н. снова занялся текущими делами по военному и гражданскому управлениям и эта полоса опять же не может назваться веселою для Тифлиса. Скупость и бережливость его сказывались на всем; он довел их до того, что, поручив узнать сколько расходуется на пушку, стрелявшую в полдень и, узнав, что в год она обходится 125 рублей, приказал прекратить этот разорительный для казны обычай, заведенный еще чтимым им Алексеем Петровичем. Театры, итальянский и русский, по прекращении им субсидий, закрылись, в городе царствовала скука; у наместника вечеров не бывало, а назначенный им тифлисским губернатором генерал Лукаш не умел ни соединить вокруг себя, ни оживить общества. Друг и товарищ юности Н. Н. Муравьева, человек старый, не имевший ни малейшего понятия о крае и людях, которыми должен был управлять, Лукаш чересчур поздно сюда приехал, чтоб чему-нибудь научиться, ни с чем не осваивался и замкнулся исключительно в бумажной формалистике. Он и жена его, урожденная княжна Шаховская, тоже старушка, люди, в сущности очень почтенные, жили единственными заботами о воспитании своего шестнадцатилетнего сына, очень красивого и милого. Затащил сюда Н. Н. этих старинных своих друзей неизвестно для чего и поставил в самое неловкое положение; из русских у них никто почти не бывал, а туземцы прямо над ними потешались. Повод к тому дала сама M-тme Лукаш. Изъездив Европу по всем направлениям, она очень полюбила в Апенинах и Пирениях экскурсии на мулах, а найдя на Кавказе ту же природу, не спросясь никого, завела и здесь тот же способ передвижения. Но здесь взглянули на это иначе. На всем Востоке женщине садиться на мула считается за величайший позор; в прежние времена на нашем Кавказе так наказывали распутных и неверных жен, память об этом была еще свежа и можно себе представить каким презрительным смехом встречены были эти любознательные экскурсии губернаторши со своим сынком.

Да и сам Муравьев, полный старческих чудачеств, не редко попадался впросак своим неведением восточного этикета и обычаев. Имена и фамилии лиц, встречаемых им впервые, он беспрестанно позабывал, переделывал на свой лад и на чем-нибудь, им самим измышленном, навсегда останавливался. Назвав на первых порах Крузенштерна, Алексеем Ивановичем, а того звали Федоровичем, не переставал он его так [318] называть до конца, в чем мне самому пришлось убедиться. Выйдя из своего кабинета, в Квашихарах, попросил он меня пригласить к нему Алексея Ивановича, к счастью прибавив Крузенштерна, а то бы я не знал кого звать. Я поспешил передать его приглашение.

— Кого же он зовет, — спрашивает меня улыбаясь Крузенштерн, — конечно Алексея Ивановича?

— Действительно так, ваше превосходительство.

— Ну да, он меня переделал, — продолжал смеясь Алексей Федорович, — и теперь приучил самого к новому отчеству.

На пути в Кутаиси, Муравьева встретил, на Квириле, шарапанский уездный начальник, А. А. Изюмский, очень ему понравившийся, но это не помешало ему переделать Изюмского в Любимцева и называть так во время всего пути, а потом и при возвращении в Тифлис.

— А где же Любимцев, — позовите ко мне Любимцева, — скажите Любимцеву то-то... и т. д. все уже знали о ком шла речь и передавали Изюмскому.

А между тем во всем, что касалось давно прошедшего, Н. Н. удивлял своей памятью, — людей знакомых и двадцать лет не виданных, узнавал сразу и не ошибался, ни в их имени, ни отчестве.

При посещении им Гурии, в первый раз в жизни видел он этот прелестный уголок и пришел в неописанный восторг от местной милиции, командиром которой был тогда князь Малакия Гурьели. Один красивее другого, стройные, грациозные, легкие на ходу, неутомимые, до чрезвычайности выносливые и отчаянно храбрые, гурийцы, в своих оригинальных и живописных костюмах, совершенно его очаровали. От Саджавахо до Озургет, на расстоянии верст восьмидесяти, пешие, рассыпным строем, конвоировали они его, летели, как птицы с пригорка на пригорок и все время пели свои, полные мелодии, песни. При каждой остановке он собирал их вокруг себя, вел с ними через переводчика самую задушевную беседу и под конец иначе не называл их, как «душки гурийцы».

Странен был и подбор любимцев Н. Н. торчавших у него в Тифлисе в часы досуга. То были Егор Николаевич или иначе «Егорчик» Ахвердов, брат его первой жены, прокутившийся отставной поручик, уже старик, не знавший где преклонить голову, и скитавшийся по родным своим, в качестве Гамлета Щигровского уезда. Муравьев водворил его у себя. Затем шел капитан-лейтенант N, бывший когда-то гардемарином на том самом корабле, который вез Н. Н. с вверенным ему корпусом в Босфор для защиты султана от возмутившегося египетского паши. N, наивнейший добряк, не выдумавший пороху, [319] только хихикал, рассказывая мелкие морские анекдоты и со всем соглашался. Третьим любимцем состоял хромой кн. Димитрий Гурьели (брат Малакии), чистейший тип гасконца. — Глупый, невежественный, хвастун и бахвал, плохо говорящий по-русски, и со всем этим считающий себя великим аристократом, он умел чем-то так понравиться Николаю Николаевичу, что тот даже посылал его с каким-то поручением в Петербург. Собираясь уезжать туда и в первый раз увидать северную Пальмиру, Димитрий пришел посоветоваться с М. Н. Колюбакиным, как ему себя так держать.

— Ты побольше хромай и поменьше говори, — дал тот ему дружеский совет.

И вот с таким-то трио Н. Н. находил развлечение вести беседу в часы досуга. Конечно, это было в нем остатком старинного барства, не обходившегося без шутов.

Порою, когда Нина Александровна Грибоедова приезжала в Тифлис, она обыкновенно делалась хозяйкой у Николая Николаевича и одна только допускалась в домовую его церковь. Он глубоко ее уважал, между ними поддерживалась сердечная дружба, и нередко Нина Александровна являлась перед ним ходатаем за опальных, успевая всегда смягчать сурового старика.

Однажды, пришла она к нему в воскресенье к обедне и принесла ему чудесный букет чайных, белых роз; когда кончилась служба, Н. Н. принял от нее этот букет и вышел с ним в залу, где дожидалась его армянская городская депутация, с головой впереди. Пришли эти господа жаловаться на обременение квартирной повинностью и на притеснения полиции. Голова говорил очень красно и длинно, излагая безвыходное положение градского общества. Муравьев слушал его, не прерывая до конца, и когда тот смолк, передал ему в руки букет роз, затем, ни слова не сказав, поклонился и ушел к себе в кабинет. Депутация, ошеломленная этим пассажем, отправилась с букетом восвояси на посмешище всего Тифлиса. Лучшего ответа на ее кляузу нельзя было придумать.

В марте месяце 1856 года, когда правительница Мингрелии, княгиня Дадиан, жила в м. Горде, к ней прибыл из Тифлиса присланный Н. Н. Муравьевым с высочайшим рескриптом подполковник Доливо-Добровольский. В этом рескрипте государь изъявлял ей всемилостивейшее свое благоволение за личное участие с мингрельской милицией в минувших военных действиях Гурийского отряда против Омера-Паши. Княгиня поручила мне поместить подполковника у себя во флигеле; мы с ним познакомились и в беседе за стаканом чаю я услышал от него очень интересный рассказ.

«Как ни велик был секрет всех подготовлений к штурму [320] Карса, ближайшие к Н. Н. Муравьеву лица, из его свиты, конечно, догадывались о нем и с нетерпением ждали этого рога изобилия великих и богатых милостей, зная, что самая интересная из них выпадет счастливцу, которому главнокомандующий поручит везти к государю донесение о победе. Понятно, что желание попасть в роль этого счастливца тревожило сон некоторых аспирантов, имевших на то шансы, но когда штурм не увенчался победой, то они все попрятались в кусты: никому не было охоты везти донесение о торжестве турок; всем памятен был эпизод с графом Грейгом, явившимся из-под Альмы, от князя Меншикова, к императору Николаю. Да и сам Муравьев, читая на лицах своих приближенных их мысли, не хотел огорчать их таким поручением и, перебирая служащих в штабе, остановил выбор свой на артиллерийском капитане Доливо-Добровольском. Его и послали, ни мало не заботясь о том, что его ожидает: «беда не велика, штабной, все вынесет».

«И вот каким образом нежданно, негаданно, — сказал мне мой гость, — сделался я вестником к государю о неудавшемся штурме Карса».

Признаюсь, вспоминая про Грейга, чувствовал я как бы мурашки в спине. Как свидетелю и участнику штурма, мне памятны были все печальные его подробности, перед глазами моими мерещилось страшное число убитых и искалеченных, со многими из них был я знаком, уважал их, как людей достойных, и все это предстояло мне докладывать государю, когда он станет меня расспрашивать. Не мог же я рисовать эту мрачную картину радужными красками. Государь находился в Николаеве, и меня на всем протяжении этого длинного переезда осаждали подобные мысли. На восьмой день пути, по страшной дороге, тройка донесла меня наконец до Николаева и остановилась у того дома, где жил государь, в 7-м часу утра, Камердинер государя спросил меня откуда я, и сказал, что сейчас же обо мне доложит. Государь приказал будить себя при получаемых донесениях с театра войны. Через несколько минут меня позвали. Государь лежал в походной постели, возле него на столике стояла свеча с абажуром.

— С Кавказа? было первым его вопросом.

— Так точно, ваше императорское величество.

— Благополучно ли?

— «икак нет, ваше величество, неблагополучно. Штурм Карса отбит.

Государь приподнялся и перекрестился.

— Где же донесение?

Я подал. Он стал читать его. В некоторых местах останавливался и перечитывал их. [321]

— Большой урон! — сказал он мне.

— Большой, ваше величество. Он опять перекрестился.

— Да будет воля святая, Господня.

Помолчав немного, взглянул он на меня.

— Ты ужасно устал, ступай, отдохни, спасибо за скорую езду, поздравляю тебя с чином подполковника.

Я вышел совершенно озадаченный. Как? Все тем и кончилось? да я же и подполковник! А какой милостивый, полный доброты взгляд у государя, и какой сердечный у него голос! Мысли мои перепутывались от этой счастливой, пережитой мною минуты.

Меня провели в помещение для приезжающих с донесениями, там нашел я кровать, лег на нее, или лучше сказать упал от изнеможения и заснул, как убитый.

Поздно вечером позвали меня к военному министру, который долго расспрашивал меня о подробностях штурма и сказал мне, что я могу недели две отдохнуть в Николаеве.

Этот город был в то время одним из главнейших госпитальных пунктов для раненых и выздоравливающих из-под Севастополя. На бульваре его, в полуденную пору, прогуливалось не мало калек о палками и на костылях, здесь же часто можно было видеть и государя с несколькими лицами его сопровождавшими и в числе их неотлучного с ним графа Орлова.

Я был свидетелем однажды, как, подходя к одной скамейке, на которой сидел с костылями раненый офицер, желавший приподняться, государь приказал ему не трогаться с места и, сев около него, несколько времени милостиво с ним разговаривал. Потом, пожав ему руку, пошел дальше.

Граф Орлов, немного поотставший, подошел к раненому и с упреком сказал ему:

— Стыдно вам, милостивый государь, что вы позволили себе сидеть перед государем, вам надо было встать, как только вы его завидели издали, и не заставлять его усаживать себя. A потом, когда вас осчастливает государь своим рукопожатием, надо целовать руку. Ваши раны лучше всего говорят о ваших заслугах, а потому от вас и требуется надлежащее понимание как себя держать перед государем. Вам говорит это старый солдат, не взыщите за правду. Вы должны помнить, кто для нас всех государь.

Затем он поклонился раненому, давно уже поднявшемуся перед ним на своих костылях, и быстро пошел вслед за государем». [322]

Когда Доливо-Добровольский вернулся в Карс, Н. Н. Муравьев благосклонно принял его, а после сдачи крепости и по возвращении в Тифлис, давал ему еще несколько особых поручений, из которых настоящее привело его в Мингрелию. Впоследствии уже, во время наместничества кн. Барятинского, он был начальником штаба у Евдокимова, в Дагестане, женился на племяннице его жены Федосеевой и унаследовал от него графский титул. Доливо-Добровольский пользовался общим уважением, как человек ровного и прямодушного характера. А все-таки первый толчок дан был ему неудавшимся штурмом Карса.

В апреле месяце, Н. Н. Муравьев, побывал в Чечне, заложил укрепление Берды-Кель на р. Аргуне, и свои соображения о дальнейших действиях против горцев, представил в Петербург. При этом, как говорили, он круто поставил свои условия и просил в том случае, если они не будут одобрены, своего увольнения, которое и последовало при высочайшем к нему рескрипте от 22-го мая 1856 года.

Н. Н. не долго после того оставался в Тифлисе и на прощальном обеде, данном ему сослуживцами, сознался в своем ошибочном мнении о кавказском войске, отдавал полную справедливость его высоким качествам и выразил сожаление о письме своем к А. П. Ермолову. Это сознание было принято очень сочувственно всеми присутствующими и старику устроили почетные проводы.

_________________________________

Что же изображал собою наместник Кавказа Н. Н. Муравьев? Был ли он действительно тут нужен, принес ли какую-нибудь пользу, и оставил ли какой-либо по себе след?

Лучшими ответами на эти вопросы могут быть факты.

Назначен был Н. Н. Муравьев на Кавказ в такую минуту, когда мудрено было разобраться в хаосе, царившем не только здесь, но и во всей обширной русской империи, охваченной войною, принявшей колоссальные размеры. — Своей дельной личностью он поддержал престиж власти. Его страшились все дурные и вредные силы, стремящиеся всегда в полосы общей смуты давать простор своим вожделениям. Одно уже это одерживало зло от его распространения. Рамок бюджета он не допустил никому перейти, а напротив того сделал казне крупные сбережения. Взятие Карса само по себе занесло его имя на страницы истории.

С прекращением войны и возвращением края к мирному течению в делах, Муравьеву нечего было оставаться на Кавказе, [323] он сам это сознавал, задача его здесь была покончена и он ушел отсюда вовремя. А тогда в глазах всех мелкие недостатки этого достопамятного человека стушевались сами собою, и припоминая недолгий период его наместничества, все поняли, что имели в лице своего начальника и правителя, доблестного и верного слугу своему государю и отечеству.

К. Бороздин.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о Н. Н. Муравьеве // Исторический вестник, № 2. 1890

© текст - Бороздин К. 1890
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
© OCR - Трофимов С. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1890


Поправка в номере № 4, 1890:

К статье «Воспоминания о Н. Н. Муравьеве».

В Февральской книжке «Исторического Вестника», в интересных воспоминаниях К. А. Бороздина о Николае Николаевиче Муравьеве мне встретилась ошибка, или описка, которую считаю необходимым исправить.. Г. Бороздин говорит, что с донесением к императору Николаю I и сражении при Альме; был послан князем Меншиковым граф Гейден. Это не верно. С донесением был послан не граф Гейден, находившийся в то время на Кавказе, а состоявший при Меншиков, поручик граф Грейг.

В. А. Васильев.