АНТОНОВ В. М.

РОКОВОЙ ВЫСТРЕЛ

(Эпизод из минувшей кавказской войны)

 I.

На Кавказе у верховьев реки — Арагвы, Иоры Алазани, Аргуна и Терека, живут три племени: пшавы, хевсуры и тушины, составляющее по языку, обычаям и вере одну народность, поселившуюся в горах Кавказа с незапамятных времен, но когда именно и откуда тушино-пшаво-хевсуры пришли — неизвестно, да едва ли и доищутся когда нибудь этнографического происхождения этого народа. Исполинские горы, глубокие овраги, быстрые реки, картинные водопады, ручьи, обращающееся весною и осенью в бушующие потоки, и, наконец, вековой лес представляют дикий, но вместе с тем и живописный вид всей почти Тушино-Пшаво-Хевсурии. Перед величием и красотою такой природы Кавказа человек смиряется, сознает себя какою-то ничтожною былинкою в мире и, охватываемый всецело благоговейным чувством, преклоняется перед Всемогущею и Святою силою Того, Кто создал этот дивный мир. Много легенд сложилось в Грузии о тушино-пшаво-хевсурах и о трущобах, где эти племена обитают, много невероятного и чудесного рассказывают о подвигах, храбрости и отваге их, уверяют даже, что идолопоклонничество и человеческие жертвоприношения не искоренились у них до сих пор, но такое [722] обвинение едва ли возможно допустить. Все это племя стало принимать православие при грузинских царях, а при владычестве русских нельзя было встретить ни одного человека из этого племени не православного. Нет сомнения, что они были не особенно давно идолопоклонниками, потому что хорошо сохранившаяся в некоторых местах каменные здания в роде капищ служат тому наглядным доказательством; есть также основание думать, что до идолопоклонства они были христианами, утратившими свою веру по неимению общения с другими христианскими народностями, о чем я говорил уже в одном из своих рассказов, под заглавием: «Шоте, предводитель тушин» («Исторический Вестник», июнь, 1896 г.).

В тридцатых годах нынешнего столетия, на небольшой покатой поляне, упирающейся в два отрога высоких отвестно-скалистых гор, расположен был поселок из 30 — 40 каменных, друг от друга отделяемых маленьким промежутком, сакель с бойницами и плоскими блиндированными крышами; лицевая сторона поселка касалась отвесной скалистой балки глубиною не менее 100 сажень; такой же скалистый обрыв был и на противоположной стороне балки, суживавшейся у самого поселка настолько, что перекинутый через нее из двух бревен мост в б сажен служил для жителей легким сообщением с противоположным берегом, покрытым вековым лесом и высокими горами. Поселок орошался пятью обильными ручьями, шумно бегущими в балку на соединение с бушующею ручкою. Балка носила название «Чортова ущелья», а поселок именовался «Неприступным», обитатели которого были хевсуры, что в буквальном переводе означает: «жители ущелья».

Поселок действительно являлся недоступным при условиях описанной местности. Взять деревню эту не представлялось никакой возможности даже артиллерийским огнем, потому что артиллерию нельзя было поднять на высоты, командующая поселком, да и установить ее не нашлось бы удобного места. Что же касается перекинутого через балку мостика, то, не говоря уже об обстреливании из бойниц, возможно был его уничтожить в десять минуть и тем преградить доступ наступающему неприятелю. Основатели деревни хорошо, должно быть, понимали оборону и значение оборонительной позиции. Дошли они до такого понимания путем долголетнего опыта и в виду того, что по соседству окружены были лезгинами, кистами и другими разбойничьими племенами, к которым хевсуры питали, непримиримую вражду и вели с ними ожесточенную войну.

Во всем поселке было не более 80 человек мужского пола, во главе которых стоял старшина Давид Хромой, так прозванный от того, что, получив в стычке тяжелую рану в ногу, [723] остался на всю жизнь хромым. Отличался он умом, сообразительностью и беззаветною отвагою. В сакле его в углу ютилось небольшое знамя, на котором надпись гласила следующее: «Не встречайся с нами, если дорожишь жизнью». Оно сопутствовало хевсур повсюду, когда они скопищами производили набеги на враждебные горные племена. Семья Давида состояла из жены, двух взрослых сыновей и 16-ти-летней красавицы дочери, неустрашимой и отважной девушки, участвовавшей не раз в кровопролитных схватках с лезгинами. Жители занимались овцеводством и имели небольшую запашку под пшеницу.

Нет ничего удивительного, если я говорю, что дочь старшины Давида участвовала в схватках с лезгинами; таких женщин у горцев встречается немало, как явление обыкновенное — при условиях жизни горных племен, занимающихся преимущественно хищничеством и разбоями. Горец с 2 — 3-х-летнего возраста, едва начинающие лепетать, одаривается отцом луком и стрелами, которыми ребенок и занимается вместо всяких игрушек, наметывая свой глаз на воробьев и других попадающихся под руку птиц; в 10 — 12 лет у него является винтовка, а в 15 лет он представляет уж из себя воина во всеоружии — в горах пеший, а на ровных местах конный. Женщинам не раз в жизни приходится защищать свои сакли от нападения враждебного племени, — приходится потому, что мужья их, братья, сыновья уходить в набег, оставляя в аулах одних женщин и немощных старцев. Впрочем, Кора, так звали дочь Давида, являлась особенным исключением между женщинами. Прирожденная воинственность и отвага усиливались темь еще, что она не могла забыть и простить лезгинам смерть жениха, убитого в одной из схваток, и поклялась мстить им во всю жизнь. Родители старались сдерживать пыл и ненависть дочери, но ничто не могло вразумить ее; она часто покидала родительский кров и пропадала на целые недели в поисках врагов; при неудачах горевала, а при успехе не находила места от радости, словом, обратилась в настоящего хищника и своею отвагою прославила себя на всю Хевсурию и ея окрестности. Кто из хевсур не знал этой девушки и кто не домогался сделаться мужем храброй и неуязвимой красавицы?

Вне дома одетая и вооруженная, как хевсур, и владея на удивление всем, с замечательным искусством оружием, она не страшилась ничего и никого; были случаи, что она выдерживала нападение 3 — 4-х человек и всегда оставляла нападающим на память смерть или поранение.

— Пора бы тебе одуматься, выходи замуж, женихов не перечесть, — говорил ей отец.

— Не хочу идти замуж, не найти мне такого, как был у меня жених, — отвечала Кора. [724]

Ответ этот удовлетворял отца, и он не считал возможным насиловать воли дочери.

Отвергая все искания женихов, Кора избегала общения с людьми, старалась быть наедине и проводить время в глубине балки, на берегу бушующей речки, около могилы своего жениха, погребенного у небольшого каменного здания, напоминающего своею архитектурою и сводчатым потолком капище, которое все жители чтили, охраняли и старались держать в надлежащем порядки. Посредине этого здания высилась небольшая ступенчатая из плитняка площадка, в центре которой две обломанные, грубо выточенные из камня, человеческая ноги заставляли думать, что они принадлежали идолу, а возвышение само по себе с остатками двух урн представляло что-то в роде жертвенника. Старожилы местности ничего обстоятельного о здании сказать не могли. Одни говорили, что это был у каких-то народов храм для человеческих жертвоприношений, но когда и в какие времена — не знают, а другие — что здесь заключена была какая-то стоявшая во главе воинственного народа героиня, наносившая страшные поражения враждебным племенам и, наконец, побежденная и замкнутая в здание на голодную смерть.

Кора спускалась из своего поселка к капищу по выбитым в скале ступенькам и находила большое наслаждение смотреть на бушующую речку и на всю прилегающую к капищу дикую местность. Выдающаяся в скалах колоссальные каменные глыбы подавляюще действовали на Кору, что гармонировало с ея душевным настроением. Глыбы, казалось, вот-вот рухнут и, потянув другие такие же глыбы, погребут под собою все русло реки, неугомонно ревущей и бешено несущей пенящиеся волны по острым порогам своего ложа. Кора любовалась, как река рвется из берегов, кипит, словно в раскаленном котле, и шумным налетом набегает на уступы скал, как бы желая уничтожить их и пробить себе новый путь. Зеленовато-золотистые гребни волн представлялись Коре живыми человеческими призраками, то скрывающимися в клокочущей воде, то со стоном выскакивающими на поверхность. В призраки она глубоко верила точно так же, как верила в загробную жизнь и в переселение душ и возводила свои верования в религиозный культ. Погребенный у капища ея жених, думала она, не разлучается с нею, что душа его имеет с ея душою постоянное общение, и что выйти замуж без разрешения умершего она не имеет права.

С винтовкою и холодным оружием Кора не расставалась. Это были охранявшие ее друзья, никогда ей не изменявшее.

Так прошел год ея одиночества, наступил другой, но живое воспоминание о женихе не сглаживалось у Коры. Раз как-то под вечер она сидела у капища и, не обращая внимания на [725] окружающие предметы, мыслями вся отдалась самой себе; шум волн и сосредоточенность привели ее в то состояние, когда человек перестает сознавать собственное я, собственное бытие, когда внешний мир в эти минуты для него не существует. При этом состоянии она не заметила, как подошли к ней два человека, из коих один был ея умерший жених, а другой совершенно незнакомый. На груди жениха зияла черным пятном рана, и из нея сочилась темно-красная кровь, лицо жениха было болезненно-бледное, вся одежда истрепана и окровавлена.

Ужас охватил Кору, она не могла шевельнуться и, оцепенев, не отрывала глаз от умершего.

— Слушай, Кора, — обратился к ней жених, — трудно выразить мою признательность к тебе за память и любовь, ты являешься исключением между всеми женщинами, но прошу тебя забыть твоего жениха, он мертв, а мертвые не встают...

— А как же ты?.. — воскликнула Кора, не отрывая глаз от умершего.

— Я отошел в вечность, я мертвец, и явился к тебе просить избрать себе в мужья вот этого молодого тушина. Разрешаю быть его женою, благословляю вас, будь счастлива и также честна, как была до сих пор. Прощай!

Виденье исчезло. С сильно бьющимся сердцем и дрожа, как в лихорадке, Кора вскочила с места. От ужаса она не могла опомниться, не верилось ей, чтобы это был сон; видение и разговор так были явственны, так отчетливы, что сомневаться в действительности не было возможности. Кора протирала себе глаза, озиралась вокруг, всматривалась в даль, но все напрасно, она была одна, мертвая тишина царила повсюду, нарушаемая лишь однообразным шумом бурливой реки.

— Господи, что это такое! — проговорила она наконец, осеняя себя крестом. — Нет! Не может быть, чтобы это мне приснилось!
Тут совершается что-то непонятное, странное! Не первый же раз мне приходится быть одной? Когда же я теряла чуткость даже во время сна, а тут, быть может, я только задремала...

Так думала Кора, продолжая озираться вокруг, и долго бы простояла в недоумении, если бы шум и шелест в кусте шиповника не обратил ея внимания. Быстро приподняв винтовку и став за могильную плиту жениха, она насторожила уши и устремила глаза в кусты.

В таком оцепенело-наблюдательном положении Кора, затаив дыхание, стояла несколько минут. Повторившийся шум листьев убедил Кору в присутствии кого-то за кустом. «Зверь это или человек, не знаю, думала она, — но кто-то есть»...

Внимание и зоркость Коры усилились, она не сводила глаз с куста в ожидании появления живого существа. [726]

— С каким бы наслаждением я уложила это живое существо, если бы оно оказалось лезгином, — проговорила шепотом Кора, — да, это было бы человеческое жертвоприношение, которое вместе с тем послужило бы искуплением смерти моего жениха и оправдало бы легенду о капище.

Чуткость и зоркость не обманывали Кору, она между листьями шиповника заметила небольшое цветное пятно, и этого достаточно было, чтобы убедить ее, что за кустом спрятался человек.

Заряда терять не надобно, — промелькнуло в голове Коры, — следует безошибочно попасть в это пятно, а иначе завяжется рукопашная...

Кора приняла более выгодное положение, приложила к плечу винтовку и стала целиться в намеченный ея зорким глазом предмет, но почему-то у нея являлась нерешительность, что-то останавливало ее сделать выстрел.

«Когда же я затруднялась перед лезгином? Что это за малодушие и ребячество», — подумала Кора и, приложив вновь приклад к плечу, решилась не щадить врага.

17-ти-летняя девушка с прелестными очертаниями лица, стройная, как пальма, добросердечная, всегда между своими кроткая, ласковая и предупредительная, теперь обратилась в хищного зверя, теперь в ней заглохло все человеческое, она жаждала крови, жаждала видеть предсмертные страдания врага...

— Ты не уйдешь от меня, — злобно прошептала она и спустила курок.

Грохнул выстрел и перекатным эхом отозвался в ущелье. Что-то рухнуло и зашатало куст, а вслед за тем жалобный вопль огласил воздух, — вопль, произведши на Кору потрясающее впечатаете. В первый момент ею овладело недоумение, а затем ужас охватил ее, и она со стоном бросилась к кусту.

Увидев обливающегося кровью брата Георгия, Кора перестала быть зверем, все хищные инстинкты исчезли, и она явилась женщиной, в которой заговорили чувства сострадания, кровного родства и отвращения к своему поступку. Стоны и страдания брата приводили Кору в отчаяние, она рыдала, рвала на себе волосы, припадала к лицу раненого, целовала его, прикладывала руку свою к грудной ране страдальца, чтобы остановить обильно льющуюся кровь и умоляла его простить ей этот ужаснейший поступок.

— Зачем вы сидели за этим кустом? — с отчаянием закричала Кора, обращаясь к молодому тушину, суетившемуся около раненого.

— Мы подходили к тебе, — отвечал тушин, — но не решались нарушать твоего сна...

— И, как воры, засели за кустом...

— Разве могли мы ожидать... [727]

— Должны были ожидать потому, что у нас на каждом шагу засады... Но теперь не до объяснений, беги в деревню за народом...

Через несколько минут Георгий в бессознательном состояли был перенесен в родную саклю.

_______________________

Время подходило к глубокой осени, проливные дожди обратили все ручьи в бурные потоки и реки, через которые перейти или переехать возможно было с большою опасностью; густые тучи застилали небо, а плотный туман погружал поселок в неприглядную мглу до такой степени, что не было видно и следов поселка, точно его никогда и не существовало. Такое климатическое условие усиливало бдительность хевсур, в виду опасности внезапного нападения на поселок враждебных племен под прикрытием тумана. У перекидного мостика стояли день и ночь сторожевые, наблюдая если не глазами, то чуткостью, которая никогда не вводила хевсур в заблуждение. Спущены были с цепей и овчарки, замечательный по силе и злости собаки, попасть которым на зубок было бы все равно, что обрекать себя заранее на явную смерть.

Памятна была эта осень для старшины Давида, он потерял любимого сына. Рана Георгия оказалась смертельною, он день ото дня чах и после долгих мучений умер, не обвиняя сестру в своей смерти. Но Кора не могла забыть рокового случая; от горя и угрызения совести она не знала, куда уйти, где укрыться от глаз людей и как успокоить себя; всюду преследовала ее тень брата, в гибели которого она не находила для себя оправдания; он снился ей каждую ночь, упрекая в неосторожности, и при болезненном душевном возбуждении представлялся нередко и наяву. Роковое событие воспроизводилось в Коре так живо и отчетливо, что оно часто являлось точно совершающимся актом; зрение и слух настолько были настроены и возбуждены, что в каждом предмете виделся ей брат, а в шелесте листьев или в ветерке слышался жалобный стон его.

Односельчане Давида советовали ему предоставить народному суду обсудить поступок дочери; тогда, — говорили они, — быть может, она успокоится, а что народ не поставить ей в вину убийство, в том не может быть и сомнения. Так и сделал Давид, оповестив соседние деревни о своем желании.

Старшины деревень не заставили себя долго ждать, они собрались на небольшой площадке среди поселка для обсуждения злополучного поступка Коры, известной лично каждому из старшин за выдающуюся героиню. Толпа хевсур окружала площадку в нетерпеливом ожидании народного суда, перед лицом которого [728] предстала 17-ти-летняя миловидная девушка, не так давно полная жизни и кипучей отваги, а теперь удручаемая гнетом страшного преступления.

— Расскажи все подробно, как случилось это убийство, — обратился к Коре один из старшин.

— Не хочу оправдываться, я виновата кругом в братоубийстве, страдания мои велики, и едва ли возможно искупить мое преступление.

— Да, да, все это так, но отвечай на вопрос, расскажи про несчастную случайность, нам нужно знать все подробности лично от тебя.

Кора с волнением и перерывами рассказала о роковом Выстреле.

— А были ли случаи, чтобы лезгины в одиночку подходили к вашему поселку близко? — спросил другой старшина.

— Очень часто, — отвечала Кора, — ходят и в одиночку и по два и по три; не далее как два дня тому назад видели в ущелье около капища двух лезгин.

— А ты лично наталкивалась когда нибудь в ущелье на них?

— В прошлом году отбила у трех лезгин 4-х-летнего ребенка из нашего поселка, а после того встречалась с ними в других местах.

— Скажи, Кора, хорошо ли ты стреляешь. Можешь ли в ста шагах попасть из винтовки пулею в шапку?

— Я забыла, когда давала промах из винтовки в меньший, чем шапка, предмет.

— Сколько шагов от могилы твоего жениха до куста, где сидел в злополучный день Георгий?

— Не более 60-ти шагов.

— Волновалась ли ты перед тем, как спустить курок?

— Нет.

— В руках не было дрожания и вообще ты была покойна, наводя цель на цветное пятно?

— Никогда у меня не дрожат руки, когда я навожу винтовку в неприятеля, но при этом выстреле мною овладела безотчетная нерешительность, которую я постаралась подавить...

— А после выстрела ты волновалась?

— Не помнила себя, событие казалось мне невероятным, но когда действительность открыла мне глаза, я не могла опомниться, как не могу прийти в себя до сих пор...

— Твоим словам, Кора, мы верим, убеждены, что ты ничего не прибавила и не убавила, верим потому, что в нашем племени не понимают слова «ложь». Хорошо, все, что нужно было нам, мы узнали.

После этого расспроса старшины стали совещаться; совещание [729] длилось недолго: на все доводы старшего судьи возражений остальных не последовало, а потому народный суд вынес следующее определение:

Мы обсудили это случайное убийство, — сказал глава народного суда, обращаясь к Коре, — отрицать совершившегося факта, разумеется, нельзя, нельзя и обвинять тебя в умысле совершить кровное убийство, но тем не менее суд принял в соображение, что ты очень хорошо владеешь оружием, хладнокровия перед опасностью не теряешь, можешь померяться с любым лезгином, если не силою, то ловкостью и искусством, а следовательно стрелять в какое-то цветное пятно ты не имела нравственного права.
Если ты предполагала за кустом врага, то должна была вызвать его оттуда или выждать выхода и затем уже действовать сообразно обстоятельствам, то есть убить, как врага, или обнять, как брата. Твоя необдуманность, или, лучше сказать, торопливость, повлекла за собою роковой случай. Эту торопливость мы назвали бы трусостью, если бы не знали отваги всей твоей семьи, включая туда и тебя. Покарать тебя может не людской, а Суд Божий! Иди домой и постарайся будущими делами искупить свой грех! Мы кончили, пусть настоящий случай послужит уроком и для всех вас, — обратился старейшина к народу, — при какой бы опасности вы ни были, обязанность ваша обдумать каждое действие, каждый свой шаг, в особенности же там, где этот шаг может повлечь за собою смерть!

Толпа, при глубоком молчании, стала расходиться по домам, ушла, понуря голову, и Кора, но не в родную семью, а в ущелье к могилам жениха и брата. Там долго она молилась, долго, стоя на коленях, изливала свое горе и раскаяние перед мертвыми и затем ушла неведомо куда.

В поселке ее ожидали неделю, две, ожидали в течение года, двух и наконец после пяти лет стали поминать ее, как покойницу, глубоко убежденные, что сложила она свою буйную голову в какой нибудь стычке с лезгинами. Убеждение это образовалось в народе в силу того давнишнего обычая, что подобного рода нечаянные преступления искупались беззаветною отвагою и смертью в стычке с враждебным племенем; убеждение подтверждалось еще и тем, что на берегу реки Аргуна найден был человеческий скелет, около которого усмотрели часть ожерелья, очень похожего на ожерелье Коры. Скелет был перенесен хевсурами в поселок и погребен при стечении народа в ущелье, рядом с могилами Георгия и жениха Коры. [730]

II.

Первая половина сороковых годов на Кавказе выходила из ряда обыкновенных лет по тем неособенно удачным военным делам, которые заняли бы в летописях военной истории не важную страницу и являлись бы чем-то в роде кляксы на белом фоне, если бы их не оправдывали препятствия, встречавшаяся войскам на каждом шагу в борьбе с природою Кавказа, заселенного фанатическим народом. Солдат и офицер тогдашнего времени представляли что-то необычайное и сказочное по своей замечательной дисциплине, покорности и рабскому подчинению всем случайностям войны. Бывали не раз случаи, что путь для доставки транспорта с провиантом отрезывался от отряда неприятелем, последствием чего являлся голод, солдаты целыми неделями не видели сухарей, опухали от голода, слабели до того, что падали на ходу и умирали, но обвинять кого либо, роптать на участь, жаловаться — все это было чуждо военнослужащему, а при такой безропотности и высоком духе батальон представлял страшную боевую силу и, казалось бы, в состоянии был пройти опустошительным и кровавым ураганом весь Кавказ из конца в конец, но эта сторона была только кажущаяся и обманчивая потому, что дикая природа Кавказа трудно поддавалась храбрости и человеческим силам. Горы Кавказа, отвесные скалы, пропасти, потоки, обращавшееся в бурные реки при весеннем таянии снегов, и главнее всего отсутствие путей представляли сами по себе твердый оплот и выгодную защиту горным племенам, являвшимся при таких условиях упорными противниками нам на каждом шагу, а в особенности, когда мюридизм достиг высокой степени своего развития, и когда племена, увлекаемые священною войною, довели свою отвагу до безусловного безумия. Бывали нередко случаи, что один горец с обнаженным кинжалом бросался на целый батальон и, поранив двух-трех человек, попадал на штыки. Такая смерть приносилась во имя веры и священной войны, обязывавших не щадить своей жизни, чтобы заслужить имя праведника и попасть в рай Магомета. Каждый бугор, камень, куст, неприятельская хата, прежде чем овладеть ими, обильно упитывались русскою кровью. Шамиль умел разжечь религиозный фанатизм в подвластном ему народе и тем оттянул покорение Кавказа на двадцать лет. Отвага, впрочем, горцев не имела бы для наших отрядов особенно выдающегося значения, если бы У нас были какие нибудь не дороги, а тропы, по которым возможно провести обовьюченную лошадь с провиантом и горным орудием. Вот в этом-то отсутствии всякого путевого сообщения и заключалось затруднение и медленность покорения Кавказа. [731] Поднимаясь до водораздельного хребта и затем спускаясь с высот, отряду неизбежно приходилось прорубать во многих местах тропу, разумеется, на скорую руку и на ходу, чтобы не замедлять движения отряда и без того черепашьим шагом двигающихся колонн. Такая тропа была не безопасна для обовьюченных лошадей, неосторожный шаг которых по тропе влек за собою неминуемую гибель. Трудно представить себе поразительнее зрелище, когда лошадь с орудием и люди, сопровождающее лошадь, сорвутся с тропы и летят в зияющую пропасть в двести-триста сажен глубиною. Надобно быть бездушным, чтобы не содрогнуться перед такою страшною картиною. Лошадь, обовьюченная горным орудием или лафетом, ведется по тропе в поводу, а другой человек держит ее за хвост, чтобы лошадь не делала малейшего уклонения в сторону. Если орудие или лафет как нибудь толкнутся о скалу, в которой прорублена тропа, или заденут за уступ скалы, то лошадь, а нередко и люди летят в пропасть, и, разумеется, достигают до подошвы горы в неузнаваемом виде. Быть зрителем этого страшного полета, знать, что помочь несчастным нельзя, и что такой полет есть не что иное, как безусловная смерть, — перевертывает в свидетеле всю душу, и он с ужасом, с замиранием сердца и с затаенным дыханием, не может почему-то оторвать глаз от летящих жертв. Само собою разумеется, никому и в голову не придет вопрос о том, живы ли люди, слетевшие в кручу.

— Веревок и кирок! — раздается голос в рядах идущей части войск, и через три-четыре минуты команда с кирками и веревками, цепляясь за уступы скалы, спускается к подошве горы, чтобы в ущелье зарыть растерзанных солдат — пермяка, тамбовца или уроженца какой либо иной губернии, а веревками потянуть орудие на путь, где идут наши войска.

1843 год памятен по страшной резне в Чечне в Ичкеринском лесу, где наш отряд, замкнутый со всех сторон, выказал чудеса храбрости, но понес значительный урон и в результате никакой пользы не извлек (Во главе отряда стоял генерал Гурко). В 1845 году, во время похода известного под именем сухарной экспедиции, отряд точно также был окружен в том же лесу остервенелым неприятелем, не допускавшим в отряд транспорта с сухарями и лезшим в рукопашный бой на отряд днем и ночью с изумительною свирепостью (Во главе отряда стоял светлейший князь Воронцов).

В 1845 году, чтобы вырваться из этого кровавого круга, надобно было употребить много сил, стойкости, энергии и много пролить крови. Неприятельские племена громадными скопищами стекались [732] со всех сторон Кавказа и, сосредоточиваясь в Ичкеринском лесу, сжимали наш отряд все более и более в тесный круг, давая таким образом нам почувствовать свою силу и видимо желая поголовно уничтожить отряд. Все русские отряды на других пунктах Кавказа, по получении сведения о критическом положении Чеченского отряда, форсированным маршем ворвались во все владения враждебных нам племен, чтобы отвлечь неприятеля от Ичкеринского леса. В числе таких отрядов был и Лезгинский, под начальством генерал-лейтенанта Шварца, состоявший из гренадерских батальонов — Эриванского, Мингрельского и Тифлисского полков, пеших нижегородских драгун, пешей тушино-пшаво-хевсурской милиции, конных уральских и донских казаков, команды сапер, ракетного взвода и батареи горной артиллерии.

«Спеши медленно», — говорить старая поговорка, но лезгинский отряд не мог придерживаться этой поговорки, и на первых же шагах у него первый блин вышел комом.

В первых числах мая месяца отряд поднялся в горы с обычными затруднениями и на пути если и встречал небольшие партии горцев, то такая встреча не сопровождалась стычками; неприятель старался уклоняться от наших выстрелов и углублялся далее в горные трущобы, испуганный или завлекавший нас. Последнее предположите оказалось более верным. На трети день мы шли по узкому Рогноорскому ущелью, по которому протекал быстрый и шумный поток Рогноор, а обе стороны ущелья замыкались высочайшими совершенно оголенными крутыми горами Кех и Рогноор. На Кехской высоте появившаяся пария горцев не давала нам покоя своими меткими из винтовок выстрелами, для рассеяния которой посланы были по одной роте от эриванцев, мингрельцев и тифлисцев, эскадрон нижегородских драгун и сотня тушино-пшаво-хевсурской милиции.

Очистить Кехские высоты от неприятеля не так было легко, как казалось вначале: на всем склоне их, ближе к хребту, обнаружилось одиннадцать каменных баррикад, за которыми засевший неприятель хотя и храбро отстаивал каждую баррикаду, но это отстаивание длилось не более 15 — 20 минут. Мы, при ничтожной потере людей, дружно взяли 10 завалов, но за то одиннадцатую баррикаду на самом хребте нам не пришлось брать приступом. Она у нас была всего рукой подать — в 40 саженях, казалось бы, дружное «ура» и в штыки, и конец бою, но обстоятельства сложились иначе, и в силу их мы принуждены были обратиться из нападающих в защищающихся, при крайне невыгодных и не преодолимых условиях, приведших нас в какое-то отупение: мы все точно одурели и потеряли сознание, да и было отчего потеряться, когда на ряды наши полетели спущенный с гребня горы трех-четырех-саженные бревна и град полновесных 5 — 6-ти пудовых [733] камней, которые с грохотом и страшною силою, стремительно скатываясь по рыхлому наклону горы и вырывая по пути стремления глыбы земли с камнями, уничтожали все встречающееся им на пути и обращали людей в какие-то бесформенные куски человеческого мяса. Эта всесокрушающая сила каменной лавы с землею и бревнами, сгустившая воздух до того, что не было видно человека на расстоянии аршина, представляла что-то необычайное и стихийное, потрясающее все существо человека, приводящее его в такой ужас, что он не мог сознавать — где он, что он и что творится вокруг него. Вслед за таким разрушительным обвалом раздался залп из семи тысяч ружей, а за роковыми выстрелами неприятельское скопище, в семь раз большее нас численностью, с остервенением бросилось в рукопашный бой. Наступила беспощадная и ужасная резня, наступило поголовное убийство ошеломленных людей, которые по чувству самосохранения выказывали что-то похожее на самозащиту. Волнами накидывался на нас неприятель; в насыщенном пылью и кровью воздухе мелькали прыгающие, как хищные звери, изуверы и наносили кинжалами удары направо и налево. Безропотно умирали русские воины на Кехских высотах, обильно упитывал их своею кровью, нежданно и негаданно попали они в эту адскую вакханалию, памятную для оставшихся в живых, в числе которых нахожусь и я, пишущий эти печальный строки. Если бы во время не подоспела к нам выручка из отряда и если бы милиция, по счастливой случайности, не уклонилась в сторону от пути, где шла штурмующая колонна, никто из нас не остался бы в живых. Благодаря такой случайности, отстранившей милиции от каменного обвала, она сохранила свои силы и послужила нам большим подспорьем к отраженно неприятеля. Прибывшее подкрепление и милиция сильным напором остановили бойню людей, и неприятель, будучи нажат, отступил, а затем обратился в бегство. В особенности милиция, во главе которой стоял известный по своей отваге хевсур Давид Хромой, выказала чудеса храбрости, быстро налетая на отступающего неприятеля и в свою очередь немилосердно уничтожая врагов. Давид, руководя своею сотнею, захватил в плен предводителя скопища Моллу-Ахмета.

Первый акт кровавой драмы этим и закончился, все как будто успокоилось: в сумерки по склону горы забегали команды для подборки раненых и для погребения убитых. Мертвых находили чуть не у подошвы горы, увлеченных туда каменного лавою. Стали хоронить обычным в походе порядком убитых, а раненых переносить к месту стоянки отряда. Этот акт наших действий не был так ужасен, как первый, но не мог не влиять удручающим образом на нас, утомленных и с расшатанными уже нервами; при поднятии раненых у некоторых из них были [734] оторваны ноги, у других руки, третьи изувеченные сидели, истекая кровью, но у каждого была жизнь, правда, не долгая, минуты их были сочтены, час два, и они пойдут в землю, но нельзя же было оставлять их без помощи...

Закончился этот злосчастный день третьим случаем, о котором я скажу в заключение, а теперь перейду к краткому наброску дальнейших действий отряда, краткому потому, что задача моя заключается в передаче только эпизода минувшей кавказской войны, а не в последовательном изложении военных действий. После ночевки у Кехских и Рогноорских высота, отряд двинулся дальше в глубь гор, останавливаясь лишь для часового отдыха и ночлегов. Вначале на пути нашего шествия мы осаждались мало-численным неприятелем, но чем далее подвигались, тем более увеличивалась неприятельская сила, что доказывало отвлечение неприятеля от Чечни и Ичкеринского леса. Каждую пядь земли неприятель отстаивал с изумительным упорством и отвагою, в особенности же наседал на арьергард и доводил свой напор до дерзости, но отряд шел вперед опустошительным ураганом. Мы прошли общества: Дидо, Анцух, Анкракль, Богнада, и другие горные племена, сжигали по пути аулы, уничтожали людей и истребляли все встречающееся нам на пути, имеющее какое нибудь значение для жизни. В плен приказано было не брать и покорности не принимать на том основании, что всякая покорность горцев есть наглый обман. Гром орудий и ружей, штурм аулов и повсеместное пламя горевших деревень не прерывалось в течении четырех месяцев; мы находились под постоянным ружейным огнем, теряли, разумеется, людей, но тем не менее на всем пути в глубь гор и обратно оставляли за собою широкую кровавую борозду, усеянную неприятельскими трупами. За все это время наступления и отступления мы словно справляли тризну по павшим на Кехских высотах нашим соратникам, и это грозное шествие осталось надолго в памяти горных племен, необузданность и свирепость которых поуменьшилась с той поры настолько, что ближайшие к нашим владениям поселения перестали быть дерзкими и нагло обманывать нас на каждом шагу.

Возвращаюсь к Кехскому бою.

После боя, когда мы похоронили убитых, отряд во избежание ночного нападения поднялся по Рогноорскому ущелью на значительную высоту «Тамалда» и расположился лагерем на довольно обширной площади, изборожденной расселинами, в глубине которых лежал снег и струилась от таянья снега вода. Тяжело было на душе у каждого из нас от кровавых сцен истекшего дня; гнетущее настроение духа убивало всякую энергию и отнимало даже охоту говорить; чувствовалось что-то мучительное, подавляющее, какая-то ненормальность всего существа, лень и [735] равнодушие ко всему; нервы до того были напряжены и расшатаны, что каждый стук, громко произнесенное слово и даже шорох приводили в содрогание и заставляли оглядываться во все стороны. Сырая погода еще более усиливала наше мрачное настроение духа, небо заволакивалось черными тучами, где-то недалеко раздавались раскаты грома, гулко отзывавшиеся в соседних ущельях; ползущий из Рогноорского ущелья туман густою пеленою покрывал всю лагерную площадь, на которой зажженные костры то мигали иногда из-под пелены тумана, то совершенно скрывались; люди в лагере автоматически двигались взад и вперед в полном безмолвии, точно весь лагерь состоял из немых.

В 8 часов вечера перед палаткою генерала Шварца стоял связанный по рукам тридцатилетию лезгин Абдул-Магома, казавшийся на вид гораздо моложе своих лет. Выразительный черты лица его выказывали твердую волю, решительность, отвагу, ум и что-то дерзкое и вызывающее, но вместе с тем лицо Абдула, на котором сквозь загар пробивался густой во всю щеку румянец, было в высшей степени симпатичное и с первого же взгляда подкупало каждого. В течение нескольких предшествующих лет Абдул выказывал, помимо преданности к русским и горячего рвения к своему делу, изумительную сметливость, находчивость и до того был сообразителен, что от удивления разведешь бывало только руками. Он отлично знал дороги и каждый аул в горных трущобах, имел обширное знакомство во всех горных племенах, доходившее до куначества, и умел обманывать горцев тем, что служил и им лазутчиком, вывертываясь из обмана так ловко, что в продолжение многих лет не лишался их безусловного доверия. Очень часто он наводил наши войска на неприятельские скопища врасплох и, понятно, скопища разбивались наголову, а иногда и совсем уничтожались. Словом этот безбородый красивый юноша-любимец всего отряда являлся каким-то необыкновенным человеком и по своей заклятой вражде к лезгинам трудно объяснимою личностью. В лице такого замечательного лазутчика генерал Шварц имел верного, неоцененного и необходимого указателя при каждом движении отряда.

Связанный Абдул-Магома стоял у генеральской палатки, не понуря, а высоко подняв свою красивую голову. Он пренебрежительным взглядом окидывал иногда конвойных солдата., сзади его торчавших вытянутыми свечками. Бронзового отлива лицо его было неподвижно, черные на выкате глаза, полные огня, блестели, как раскаленные угольки, и смотрели в упор генералу Шварцу, сидевшему у дверей палатки на складном походном табурете.

Мрачное лицо генерала ничего не обещало хорошего связанному арестанту, заподозренному в измене. По обе стороны генерала [736] стояли штабные офицеры, а далее виднелся дежурный казак и мерно расхаживающий с боку палатки часовой.

— Ну, Абдул, не ожидал я от тебя измены, — произнес твердым и внятным голосом генерал, — ты оказываешься такой же мерзавец, как и все твои единоверцы!

Ни одна фибра на лице Абдула не шевельнулась, он казался покоен, точно не его, а другого кого либо, обвиняли в таком страшном преступлении.

— Ты слышишь, что я говорю тебе?

— Слышу, начальник, но понять не могу твоих слов и не в состоянии сообразить такого обвинения.

— Я обвиняю тебя в измене!

— Никогда я не был изменником, никогда не решился бы обмануть тебя, начальник, и никогда не нарушил бы свою клятву — уничтожать всеми возможными путями моих личных врагов-лезгин.

— Сегодняшний день доказал противное.

— Сколько лет я служил верно, а сегодня ни с того ни с сего изменил...

— За прошлые заслуги тебя награждали, ты имеешь крест, медаль, а за нынешний день заслужил веревку, которую и должен получить.

— Воля твоя, начальник, я не только не заслуживаю веревки, но и никакого наказания. Убить меня не долго, но убийство ни в чем неповинного человека падет на твою душу, и едва ли твоя совесть оправдает тебя.

— Ты смеешь говорить мне грубости!

— Это моя предсмертная исповедь. Во всю жизнь я был честным человеком, смерти не боюсь, ищу ее много лет, сожалею только, что умру от руки русских, которым я был предан всею душою и для которых рисковал своею жизнью чуть ли не ежедневно.

— А как же ты не сообщил мне о завале на хребте, как смел умолчать о заготовленных бревнах и камнях? Тебе выгодно было скрыть такое важное обстоятельство?

— О завалах я говорил, о приблизительной численности неприятеля тоже, а о камнях и бревнах не сказал потому, что их не было вчера в полдень.

— А откуда же они взялись? — зло усмехнувшись, спросил генерал.

— По ту сторону хребта строевой лес под боком, а камень под ногами. Пять-шесть часов достаточно, чтобы соорудить вдвое больше того, что было у них заготовлено при той силе, какую имеет неприятель.

— На заготовку такой массы бревен надобно несколько дней [737] и даже недель, а не несколько часов. Кроме того, для заготовки требуется топор или пила, а у горцев этих орудий под рукою быть не может, следовательно ложь твоя очевидна, и, наконец, зачем ты повел меня именно этою дорогою, разве не было других?

Были и другие, но ты, начальник, сам сказал мне, что тебе нужен сокращенный путь, по которому я и вел отряд; другие дороги скверные и обходные потребовали бы лишних четырех-пяти дней, о чем я сообщал тебе.

— Врешь, негодяй, ты изворачиваешься, каждое мое слово грубо опровергаешь, на все у тебя готов ответ. Гм! Если я не накажу тебя, то меня будут обманывать на каждом шагу.

— Что же делать, коли не веришь, значить такова судьба моя!

— Ты заслуживаешь за нынешний день смерти.

— Со смертью моею ты лишишься честного человека и верного проводника, власть твоя велика, и ничего удивительного не будет, если такой большой человек убьет такого маленького человека. Но Бог и совесть стоят выше всякой власти...

— Гм! Он, он точно тешится моими словами, — нервно обратился генерал к штабным офицерам, — он думает, что я шучу с ним, и не хочет верить, что будет болтаться на сучке, он бравирует своим положением, убежденный, что такую драгоценность и заменить ничем нельзя. Отошлите его к командиру милиции с приказанием повесить немедленно, чтобы другим не повадно было.

После этих грозных слов смертного приговора, генерал встал с табурета, круто повернулся и быстро вошел в палатку, полы которой запахнул дежурный казак. Но вслед за этим из палатки раздался голос: «начальника штаба».

Казак опрометью бросился к палатке начальника штаба передать приглашение генерала.

Точно также круто повернул от палатки генерала Абдул-Магома, сопровождаемый конвоем солдат, к высоте, где, занимая передовые посты, стояла сотня тушино-пшаво-хевсурской милиции.

У шалаша Давида, сооруженная на скорую руку из бурок, горел большой костер, вокруг которого сидели милиционеры, передавая друг другу впечатления дня. И они лишились в Кехском бою многих сотоварищей, но сколько жертв пало от рук храбрых тушино-пшаво-хевсур, трудно определить, — можно только сказать, что хевсурское знамя с надписью: «Не встречайся с нами, если дорожишь жизнью», оправдало свое наименование.

Между милиционерами шел оживленный разговор о том, не измена ли послужила нашему отряду причиною подвергнуться такой напасти, как каменный обвал с бревнами. Давид держался мнения, что это непременно измена, иначе как же вести войска на очевидную бойню. [739]

— Да, — подтвердил один из старших воинов, — разумеется, измена лазутчиков, давших фальшивый сведения с целью истребления отряда! Лезгинам верить нельзя, они люди коварные: говорить одно, а думают и делают другое.

— Трудно на чем нибудь ином и остановиться, — высказался третий, — не раз лазутчики вводили нас в обман; перевешать бы их всех! Слава Богу, что тебе, Давид, пришла мысль обойти одиннадцатый завал; такой обход заставил нашу сотню уклониться в сторону, иначе не миновать бы и нам той участи, какой подверглись войска от страшного обвала.

— Я с тобой одного взгляда, — согласился Давид, — генерал хорошо бы сделал, если бы хоть одного лазутчика вздернул на дерево. Пример был бы поучителен!

Разговор милиционеров был прерван подошедшим к костру унтер-офицером.

— Где ваш командир? — произнес он, обращаясь к сидевшим у костра.

— Что тебе? Я — командир сотни, — поднимаясь с земли, отвечал седовласый Давид.

— Принимайте от меня арестанта, лазутчика, по милости которого пострадал наш отряд. Генерал приказал повесить его немедленно.

Давид взглянул на арестанта, обвел его глазами с ног до головы и, обратись к милищонерам, приказал принять арестанта,

— Доложи генералу, что казнь будет совершена, но дело в том, как же его повесить, когда здесь нет не только дерева, но и куста. Не посылать же арестанта вниз, откуда отряд принес дрова?

— Может быть, приказано его застрелить?

— Нет! Я слово в слово передаю вам приказание генерала: «повесить немедленно». Застрелить нельзя, это по нашему военному закону смерть почетная, а повесить — совсем другое дело.

— Ну, так изрубить, может быть?

— Опять таки повторяю: «повесить», — раздраженно пояснил унтер-офицер и, повернув конвой, скрылся в тумане.

«Если бы казаки были вооружены пиками, я бы взял у них три длинные палки и на треножнике сумел бы вздернуть приговоренного, а то как нарочно они без пик», — думал Давид и никак не мог решить, как быть и что делать.

— Идите, — сказал наконец Давид, обращаясь к милиционерам, — в составе 15-ти человек по дорой к ущелью и посмотрите, не отыщется ли где дерево.

Арестант под надзором милиции остался у костра. Он ясно видел, что минуты его сочтены, и знал очень хорошо, что начальник отряда слов попусту не бросает. Покорно стал ожидать [739] он казни, сердце его усиленно билось, кровь приливала к голове, глаза, устремленные на костер, подернулись слезою; еще минута — и крепкая натура Абдула не выдержала: слезы крупными каплями оросили лицо несчастного, — слезы тихие, без всхлипывания, без рыданий, хватающие за душу и невольно внушающие сожаление к приговоренному.

— В чем провинился я, — шепотом стал говорить Абдул, ни к кому не относясь, — за что такое позорное наказание, неужели десятилетняя моя деятельность и преданность ничего не заслуживают, кроме издевательства над моим человеческим достоинством? Горькая судьба моя! Какая черная неблагодарность людей! Какое грубое насилие!

— Чего рюмишь, точно баба, слезами не помочь делу, — отнесся к нему Давид.

— Да, Давид, я плачу, но мои слезы не выражают трусости, смерти я не боюсь! Оне выражают мое негодование к людям, не умевшим оценить меня! Я глубоко оскорблен несправедливостью...

— Ну, что толковать попусту, оправдывайся, как хочешь, а все же дела не исправишь, участь твоя решена, ты должен проститься с жизнью, это также верно, как верно то, что вся ваша проклятая нация — варвары, изменники и негодяи! Разве ты можешь служить исключением?

Суровость и упреки по отношению к преступнику были в данном случае не уместны. Давид чувствовал это и сознавал неправоту свою, но перенесенное недавно кровавое бедствие, причиною которого Давид считал измену лазутчика, — невольно вырывало у него грубые упреки.

— Давид, — гордо произнес Абдул, — ты обязан привести в исполнение смертный приговор, но оскорблять меня едва ли имеешь право по совести и по долгу человека. От тебя я ожидал сожаления, а не глумления надо мною.

— Гм! Сожаление к лезгину! Ну, хорошо, а что же толку в моем сожалении?

— Очень много толку! Во-первых, ты можешь облегчить мое мучение.

— Каким это образом?

— Прикажи развязать мне руки, они сильно затекли у меня, веревки врезались в тело.

— Потерпишь!

— Ради Бога развяжи! Каяться не будешь, я покажу тебе одну вещь и скажу два-три слова на ухо, после чего ты, быть может, будешь менее суров.

— Развязать руки изменнику? Другими словами дать тебе свободу и возможность юркнуть в туман? Ишь какой ловкий плут, хитро придумал, но меня, старика, не проведешь... [740]

— Храбрый Давид, известный всему хевсурскому народу, опасается безоружного человека, окруженного толпою милиционеров; отважный и закаленный в бою воин боится, чтобы несчастный бездомный преступник не бежал от него. Нет, ты не Давид! Я ошибся! Ты самозванец, трус и бессердечный палач, способный только вешать людей по приговору начальства! Я, приговоренный к смерти, считаю себя выше тебя! Стыжусь, что обратился с просьбою к трусливому человеку, и не прощу себе такой необдуманный шаг!

Слова Абдула произвели сильное впечатаете на Давида. Он был поражен отважными, доходившими до дерзости словами преступника.

Какой, однако же, кремень этот юноша, — думал Давид! Какое мужество и пренебрежете к жизни! Нельзя не удивляться такой замечательной личности.

За этими промелькнувшими мыслями, Давиду совестно стало, что он резко и грубо поступает с арестантом. Добросердечие и честность, доходившая у Давида до рыцарства, заставили его раскаяться в своей суровости. «Каждый может обидеть этого несчастного, — думал Давид: — он безоружен, связан и сейчас умрет. Глумиться над таким человеком и его положением, оскорблять его и показывать ему свою власть и силу есть смертный грех. Я виноват перед ним, виноват перед Богом и совестью, а потому, что возможно сделать для него, я сделаю. Он просить развязать ему руки, почему же не развязать?»

И с этим добрым намерением Давид подошел к арестанту.

— Ты желаешь, чтобы я развязал тебе руки?

— Да, желаю!

— Ну, хорошо, развяжу, чтобы показать тебе, что я не такой бессердечный, как ты думаешь. Повернись! Да хорошенько повернись! Ишь затянули как! Узел такой, что, пожалуй, до утра, провозишься. Зачем впрочем возиться с узлом, когда его можно перерезать!

Давид вынул маленький нож из кинжальных ножен и перерезал узел.

— Ну, вот и развязал, а что дальше?

— Постой, Давид, дай расправить отекшие руки.

— Хорошо, расправляй, садись, коли хочешь.

Окружающее милиционеры не сводили глаз с Абдула, опасаясь, чтобы он не убежал, а один из них стал сзади арестанта с обнаженным кинжалом.

— Благодарю, Давид, за доброе дело! Бог вознаградить тебя за это! Теперь легко стало, и я могу расстегнуть ворот.

— Зачем? Разве кровь бьет в голову, хочешь воды? [741]

— Нет! А вот зачем!

Абдул вынул что-то из-за пазухи и в полуоткрытой руке показал Давиду какую-то вещь.

Старик пристально взглянул на вещь, повернул ладонь Абдула к свету от костра, еще раз посмотрел на нее и ошеломленный, как бы не веря своим глазам, отшатнулся назад. Затем быстрым скачком очутился около арестанта, схватил его за руку и вновь стал вглядываться в вещь, перенося взгляд с вещи на лицо Абдула.

— Что это? Бог мой! Наяву или во сне! Крест! Благословение! Господи! Я, я сойду с ума, — проговорил старик, припадая к груди арестанта.

Абдул рыдал, как ребенок, и но стесняясь теперь показывал старику серебряный шейный крест, распятие Христа.

— Да, да, вижу! — закричал Давид и, обнимая преступника, тоже зарыдал.

— Как же теперь быть? Что делать? На что решиться? Бог мой, помоги мне! Господи! Дожил я до такого счастья, счастья минутного: оно должно замениться сейчас страшным горем, которое мне, старику, не по силам вынести! Господи, помоги!

Так всхлипывал Давид, обнимая Абдула и прижимая его к своей мощной груди, обуреваемой теперь двумя, по-видимому, не совместимыми чувствами — сильною радостью и глубоким горем.

При таком странном совпадении обстоятельств он сознавал свое полное бессилие помочь преступнику, участь которого была решена; сознавал также, что перед ним стоит не преступник, а совершенно неповинный человек — жертва недоразумения или клеветы людей. Но как помочь решенному уже делу? Откуда почерпнуть доказательства невиновности жертвы, в виду такого страшного события, как сегодняшняя резня на Кехских высотах?

— Терять времени нельзя, каждая минута дорога, — прошептал Давид и, как утопающий хватается за соломинку, схватился за промелькнувшую в голове его мысль...

— Не трогайте его до моего прихода, я сейчас приду, — проговорил старик и быстро скрылся в темноте по направлению к штабу.

Милиционеры окружили Абдула, стали осматривать его с ног до головы и, не понимая происшедшей только что сцены, пришли к заключению, что глава их рехнулся.

— Где начальник сотни? — закричал подскакавший на коне штабной адъютант в сопровождении казака.

— Куда-то ушел, он сейчас придет, — отвечал один из милиционеров. [742]

— А преступник повешен?

— Нет! Вот он, виселицу надобно подготовить.

— Гм! Хорошо! Отыщите вашего сотенного, я подожду, — проговорил скороговоркой адъютант и, слезши с коня, сел у костра вблизи стоявшего и закрывавшего лицо Абдула.

Давид между тем, добежав до палатки генерала Шварца, от усталости и сильного волнения упал у самых дверей палатки; горло его сдавливали спазмы, он задыхался и безмолвно протягивал руки к палатке.

— Доложите, — вырвалось наконец у него из груди, — скорее Бога ради, доложите генералу принять меня! Умоляю...

Но докладывать не было надобности, генерал стоял у распахнутых дверей.

— Помилосердуйте, генерал, — вопил Давид, — простите ему, он не виноват, видит Бог, он предан всею душою вам и русским! Седою головою ручаюсь! Повесьте меня, если Абдул способен на измену, способен на такую низость! Пытайте меня, режьте, рвите на клочки мое старое тело, жгите на медленном огне, если Абдул окажется изменником.

Так голосил, стоя на коленях и рыдая, Давид, и долго бы еще продолжалось оправдание Абдула, если бы Шварц не остановил старика радостными словами:

— Встань, Давид, и успокойся, знаю, что Абдул не виноват, и сознаю теперь свою поспешность: Молла-Ахмет вывел меня из заблуждения! Бревна были заготовлены из буреломника, в 10-ти саженях находившегося от неприятеля. Верю Абдулу, за которого ты так убиваешься, и радуюсь, что ты не успел привести приговор в исполнение. Скажи Абдулу, что я с нынешнего дня с еще большим доверием буду относиться к нему, чем прежде. Встань, храбрейший старик, успокойся и ступай отдыхать, а Абдул, чтобы завтра опять был около меня во все время похода. Я щедро его награжу!

Старик плакал от радости, благодарил, как умел, и видимо беспредельно счастливый бросился к своей ставки, где застал адъютанта, объявившего ему приказание генерала не приводить в исполнение смертного приговора.

— Знаю, все знаю, — захлебываясь от радости, кричал Давид, — генерал наш правосуден, немного погорячился, но все-таки лично разобрал дело! Ты свободен, Абдул, переночуй здесь, а завтра утром явись к генералу исполнять свою обязанность также честно, как исполнял прежде!

— Кому же я обязан спасением? — спросил Абдул.

— Своей честности и пленному наибу Молла-Ахмету, да что толковать теперь об этом, я знаю, что ты свободен, радуюсь и за себя и за тебя, никто — как Бога. Я и ты должны благодарить [743] Его! Я по заведенному обычаю осушу чару вина с тобою и моими соратниками за здоровье нашего справедливого и испытанного воина генерала Шварца. Подбросьте-ка дров к костру и принесите бурдючок, надобно размять старые кости и вспомнить молодость.

Во время такой жизнерадостной речи команда милиционеров, посланная отыскивать дерево, пришла с известием, что в ближайших окрестностях деревьев нет, и что церемониться с преступником едва ли

— Ну вас с деревьями, — перебил речь милиционера Давид, — не нужно их, не смейте более и напоминать мне об этих вещах! Садись, Абдул, поближе ко мне, нам много есть о чем поговорить.

Ярко запылал костер, освещая бронзовые лица весело и шумно разговаривающих милиционеров; быстро переходил из рук в руки азарпеш (турий рог), наполненный вином, и осушаясь, вновь наполнялся живительною влагою. Минувший день канул в вечность, впечатления кровавой стычки смягчились и стали отодвигаться назад; еще один азарпеш, и событие дня покроется густою дымкою для глаз отуманенных голов закаленных воинов.

Взвилась огненною змейкою заревая ракета и, поколебавшись в очищенной от тумана атмосфере, рассыпалась на тысячу мелких брызгов; грянуло с грохотом заревое орудие, и эхо от выстрела отозвалось волнообразными звуками в ущельях; не замедлили раздаться звуки рожков и барабанов утренней зари, а за зарею загремел марш: «по возам».

Засуетился весь лагерь, освобожденный теперь от туманной пелены, все забегало, стали снимать палатки, вьючить лошадей, полоскать заспанный лица, совершать утреннюю молитву, словом явилась деятельность, ожили люди — сон ободрил их, стали в ружье.

У костра милиционеров, не спавших всю ночь, не прекращался оживленный разговор и продолжался бы еще долго, если бы наступающее утро и барабанный бой не напомнили им о скором выступлении отряда.

— И так, Абдул, — произнес Давид, — ты даешь мне слово, что в нынешнюю осень вернешься?

— Даю клятву перед Богом!

— Помни же свое слово, пора, пора одуматься, пора перестать быть тем, чем ты был до сих пор, иди, явись генералу, ты у него глаза и уши.

— Да, надобно торопиться, явлюсь генералу и тотчас же постараюсь опередить отряд на 3 — 4 версты, чтобы побывать в двух-трех неприятельских аулах, где соберу сведения о [744] намерении неприятеля, о численности его и пунктах, на которых он думает встретить наш отряд. Ночью постараюсь быть обратно и, разумеется, приду к тебе.

— Лошадь у тебя есть?

— Есть пара, их водят в поводу, потому что мне мало приходится ездить, я хожу пешком, в горах удобнее, да и более возможно скрыться в случае надобности.

— Не лучше ли тебе теперь же бросить свою обязанность?

— Нет! Еще четыре месяца, и конец моей странствующей жизни. Прощай!

— Прощай, дорогой, береги себя!

Давид обнял Абдула и осенил его крестным знамением. Полчаса спустя, затарахтел фельдмарш, и отряд гуськом стал вытягиваться на ближайшую высоту.

Неясными силуэтами вырисовывались ряды двигающихся солдат по горе; мерным и твердым шагом шла извилистою змейкою масса людей туда дальше, в глубину гор, чтобы вновь натолкнуться на неприятеля, опачкаться человеческою кровью и к вечеру заняться погребением убитых.

Не в далеком расстоянии от горной вершины, на глазах всего отряда, едва заметно мелькала темная человеческая фигура; она скорою поступью шла по тропе, легко перескакивала рытвины и наконец достигла вершины; красный кровяного цвета солнечный луч восходящего солнца осветил эту фигуру; в разреженном горном воздухе она вырисовалась ясно и отчетливо и казалась чем-то сверхъестественным. Это был Абдул-Магома. Еще минута, и красная фигура скрылась за вершиною.

У солдат установилось твердое убеждение, что появившаяся на горе, в виде человека, красная фигура есть не что иное, как призрак, опачканный кровью, предсказывающий кровавые события в той стране, куда направился он.

Последующее дни, недели и все четыре летних месяца оправдали слова солдат: огонь и беспощадное уничтожение людей не прерывались ни на минуту. В погроме одним из действующих лиц, как верный указатель, участвовал Абдул-Магома, самоотверженность и отвага которого приводили в изумление генерала Шварца.

В сентябре месяце в горах стал перепадать снег, окутывая белою пеленою вершины, обильно посыпалась леденистая крупа и пошли беспрерывные дожди, пронизывавшие нас до костей и обращавшее маленькие ручьи в угрожающая речки. Еще одна — другая неделя, и дороги станут непроходимыми, медлить было нельзя, и мы направились восвояси. Весело и шумно отряд оставлял за собою горные трущобы — сырью, мрачные и неприглядный осенью, На десятый день мы уже вступили в благодатную [745] Кахетию, где растительность в полном цвету обдавала нас одуряющим ароматом, и где умеренная теплота воздуха живительно подкрепляла расстроенное здоровье отряда.

В октябре месяце отряд наш раздробили на части, из коих одна остались зимовать на Лезгинской кордонной линии, другие направились в штаб квартиры полков, а третьи — в разные отряды на зимнюю экспедицию.

Так закончился летний поход Лезгинского отряда в 1845 году. Закончилась деятельность и Абдула-Магомы, явившегося под свой родной кров к величайшей радости Давида, считавшего себя счастливейшим человеком в мире, когда увидел он у своего очага неугомонную и буйную голову любимого детища. Жители поселка в день возвращения мнимого Абдула в родную семью ликовали до позднего часа ночи и всем скопищем объявили Давиду, что дочь его Кора своими замечательными подвигами, трудами и страданиями сняла с себя всякую нравственную ответственность за убийство брата. Кора обратилась в легендарную героиню; слава о жизни ее, богатой приключениями и кипучею тревогой, разнеслась по всей стране, и каждый хевсур домогался посмотреть на эту выдающуюся красавицу-героиню, десять лет скрывавшую свой пол под именем Абдула-Магомы.

В. Антонов.

Текст воспроизведен по изданию: Роковой выстрел. (Эпизод из минувшей кавказской войны) // Исторический вестник, № 6. 1897

© текст - Антонов В. М. 1897
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
© OCR - Трофимов С. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1897