ЭПИЗОДЫ ИЗ КАВКАЗСКОЙ ВОЙНЫ

I.

Предводитель тушин — Шоте.

Лезгинский отряд под начальством генерал-лейтенанта барона Вревского победоносно прошел, в 1858 году, непокорные общества Анцух, Капучу, Анкраль, Богнада и Дидо, нанося неприятелю поражения повсюду и сжигая по дороге все аулы. Само собою разумеется, жертв с нашей стороны при штурме сильно укрепленных неприятельских деревень и высот с завалами было много, но если взять в соображение, что отряд за все время горной экспедиции находился день и ночь под огнем, то жертв сравнительно мы принесли мало. Самыми чувствительными для отряда потерями были — генерал Вревский и его начальник штаба, полковник генерального штаба Гарднер. Оба они получили смертельные раны при штурме Иланхевского аула Китури — первый одну, а Гарднер 11 огнестрельных ран. Вревский умер через два месяца, а Гарднер на третий день.

Все аулы брались штурмом, и каждый штурм ознаменовался каким-нибудь подвигом; но подвиг офицера С. А. Шереметева, 2-го августа, затемнял все отличия громадной заслугой всему отряду. [799]

Офицер этот, имея хорошее общественное положение, связи и родовитость, казалось бы, не нуждался в отличиях, но в лице его являлся опять-таки не первый пример беззаветного самоотвержения, отваги и храбрости, доказывающий, что русский военнослужащий ставит долг, честь и патриотизм выше всего и приносит личные интересы, а нередко и жизнь, в жертву общественной пользы.

Через реку Черель-ор, между двух отвесных скал, пролегал деревянный мост, который; неприятель, не успев разрушить, поджег и обстреливал сильным ружейным огнем. Надобно было во что бы то ни стало перебежать мост и локализировать огонь на мосту, дабы дать возможность войскам, а главное артиллерии, перейти. От успеха такого предприятия зависело не только поражение лезгин, но и ничтожная, сравнительно, потеря людей с нашей стороны.

Перед всякой очевидной опасностью, а в особенности перед опасностью, явно угрожающей смертью, человек невольно останавливается как бы по инстинкту и по врожденному чувству само охранения, обдумывая и соображая способ преодолеть или избежать опасность. Совесть и долг говорят ему, что надобно идти вперед, туда, а что ожидает его там? Глубокая пропасть, бушующая река, прицельные выстрелы и пылающий мост — служат грозным ответом.

В таком точно настроении духа находились войска наши перед пылающим через реку Черель-ор мостом, тогда как каждый момент был дорог, пожар моста, усиливаясь, мог окончательно пресечь нашу переправу. В этот то именно важный момент Шереметев, прорвав ряды войск, бросился на мост. Обхватываемый со всех сторон удушливыми клубами дыма и пламенем и под прицельными неприятельскими выстрелами, он бегом направился через мост на другую сторону берега, а за ним, увлекаемые мужественным примером, дружно побежали наши солдаты с единодушным криком «ура».

Благодаря, таким образом, подвигу Шереметева, войска совершили быструю переправу при ничтожной потере людей, из коих некоторые получили значительные обжоги, а несколько человек полетели с части провалившегося моста в бушующую реку и пропали бесследно; лезгинам нанесено было поражение, а аул, тут же на берегу расположенный, взят штурмом, при чем уничтожены все почти жители, упорно защищавшие свои жилища. Поголовным уничтожением лезгин занялись тушины, о которых я скажу ниже.

Шереметев за оказанный подвиг награжден был орденом св. Георгия 4-й степени. Мне — очевидцу, пишущему эти строки, как старшему адъютанту начальника штурмующей колонны, [800] пришлось писать о Шереметеве реляцию, изложенную мною под живым впечатлением совершившегося события, не беспримерного, разумеется, в русской военной летописи, но тем не менее заслуживающего общего внимания по той очевидной опасности, которой подвергался Шереметев. Опасность заключалась: сгореть на пылающем мосту, провалиться безвозвратно в бушующую реку, или же наконец быт убитым сотнею прицельных выстрелов. Цель подвига состояла не в желании показать себя, не порисоваться перед отрядом, а видимо Шереметев руководился желанием спасти жизнь многих солдат и офицеров и потерю нашу в людях довести до ничтожной цифры, что им и достигнуто, а такие подвиги не могут и не должны забываться. Мне, писавшему реляцию о Шереметеве, приходится также восстановить в памяти воинов событие 2-го августа 1858 года. Я около 20-ти лет не выходил из-под неприятельских выстрелов, видел много на войне подвигов, по все они бледнеют перед подвигом Шереметева. Отвага и удальство воина хороши тогда только, когда они осмыслены и цел их не личный интерес.

Все изложенное мною выше я предпослал читателю в виде предисловия и краткого очерка некоторых действий лезгинского отряда в 1858 году, а теперь остановлюсь на рассказе о тушинах, ворвавшихся первыми в аул Тларата, под предводительством Шоте.

Не вдаваясь в исторические и этнографические указания, я изложу только то, что видел и к какому заключению пришел о происхождении тушин, быть может, крайне ошибочному и противоречащему всем историческим данным, но мое дело оговориться.

Тушины — это воинственное, мужественное и неустрашимое племя, входящее в состав Грузии. Три племени, наименованные с давнего времени по местностям, где они поселены, именно — тушины, пшавы и хевсуры, составляют одну народность по обычаям, языку и православной вере. Народ замечателен по своей храбрости, отваге и заклятой вражде к соседям своим — лезгинам. Не особенно давно, многие из тушино-пшаво-хевсурцев были идолопоклонниками, что наглядно доказывается хорошо сохранившимися у них капищами. Надобно полагать, что племя это до идолопоклонства исповедывало христианскую веру, а затем, поселившись в горах и не имея общения с другими народами, утратило прежнюю веру и обратилось в идолопоклонников. На такую мысль невольно наталкиваешься потому, во-первых, что костюм тушин, украшенный обязательно матерчатыми, разбросанными по всему платью, включая туда и круглую войлочную шапку, крестами, напоминает крестоносцев, когда они, в религиозном фанатизме, выжигали и вырезали на теле даже кресты; во-вторых, у [801] тушин встречаются обычаи, отзывающиеся временами рыцарства, так, например: публичные, в роде турниров, поединки на саблях, оканчивающиеся нередко смертью, публичный суд, защита женщин, доходящая до рыцарства, за исключением случаев, когда тушины нападают на лезгинские аулы, клятвы на саблях никогда не нарушаемые, и наконец рыцарская честность. Если ко всему этому прибавить попадающиеся часто в домах тушин средневековые металлические сосуды, шашки с латинскими надписями на клинках, щиты, шлемы и кольчуги со всеми принадлежностями рыцарского костюма, то спрашивается: откуда зашли обычаи, сосуды, клинки и рыцарский костюм в горные трущобы, окруженные со всех сторон неприязненным магометанским племенем? Не составляют ли тушино-шпаво-хевсуры остаток полчищ-крестоносцев, поселившихся в кавказских горах на возвратном пути из Иерусалима?

Народ этот, будучи составною частью грузинского царства, стал принимать во времена грузинских царей православие, а при владычестве русских идолопоклонство искоренилось, в особенности же при экзархе Грузии Исидоре, в последствии митрополите с.-петербургском.

Множество сказок и анекдотов ходит в крае о беспредельной отваге этого племени, а в 40-х и 50-х годах героем рассказов являлся глава тушин, по имени Шоте — старик под 70 лет, бодрый как юноша и крепкий как сталь. Высокий, чуть не в три аршина ростом, сухой, немного сутуловатый, с большой вроде шишки бородавкой на сухом лице и выразительными огненными глазами, — он представлял из себя очень внушительную фигуру, ни перед чем и ни перед кем в бою не останавливающуюся. Вся Грузия, от младенца до старика, знала и чтила его, как замечательного героя, а для лезгин он служил страшилищем и пугалом. Хорошо известен он был и наместнику Кавказа, светлейшему князю Воронцову, и всегда им с почетом принимаем. У лезгин в каждой семье стращали детей во время их плача именем Шоте. Так, например, выдают за достоверное событие, что в дидойском ауле Хупро, в глухую ночь, в одной из сакель капризничал, заливаясь неугомонным плачем, 2-х летний ребенок. Мать, будучи не в состоянии унять ребенка, стала его стращать именем Шоте, но так как и это средство не помогало, то она, отворив окно, высунула в него ребенка головою вперед, сопровождая свое действие словами: «На, на, возьми его, Шоте», и младенец моментально затих. Успокоенная мать потянула ребенка в саклю и, о ужас — младенец оказался без головы. Эту немилосердную операцию совершил Шоте, в ожидании выхода из сакли кого-нибудь из взрослых, но подвернулся случай отрубить голову младенцу, и он не [802] поцеремонился отрубить ее. В погоню за Шоте бросился отец и старший сын, нагнали его тихо шедшим к окраине аула и вдвоем набросились на убийцу, но кровавая стычка длилась недолго, она окончилась смертью обоих нападающих лезгин. Односельчане нашли убитых без кистей правых рук.

Упомяну еще об одном случае, хорошо рисующем Шоте. как человека, не щадящего и своего собрата, если он оказывался нарушителем вкоренившихся в племени традиций: в одной из кровавых стычек с лезгинами небольшая партия тушин одержала верх, и бежавшие лезгины оставили на поле 17 трупов. Тогда же захвачено было тушинами стадо коров, к хвостам которых Шоте приказал привязать 17 лезгинских голов. Во время отрезания голов, один из тушин стал отрубать у мертвого лезгина правую руку и за эту операцию чуть не поплатился жизнью.

— Как ты смеешь резать руку! — закричал рассвирепевший Шоте, выхватывая из своих ножен саблю.

— Да ведь мы же убили их, — отвечал покорно 18-ти-летний тушин.

— Да, мы, но не ты, омерзительный мальчишка. Разве ты можешь указать, кого именно ты убил?

— Нет, не могу, они все убиты пулями.

— Ну, вот, то-то же щенок, а следовательно никто из нас не имеет права владеть руками убитых. Ты лично убей врага, понимаешь ли — лично, тогда и режь руку, а тут нельзя указать, кто кого убил. Быть может, убил его я, или кто другой, или же ты, но достоверно сказать, кто убил — нельзя. За такой поступок следовало бы отрубить тебе голову и привязать к 18-ой корове, но на этот раз я прощаю тебе, а если ты, щенок, что-нибудь подобное когда-нибудь сделаешь, то я лично зарежу тебя, как недостойного носить имя тушина. Заруби это себе на нос.

Рассказы о Шоте составили бы целый том бурной его жизни, переполненной отважными примерами, которым следовали все стекавшиеся под его знамя тушины. Появление Шоте перед неприятелем означало: «кровь, смерть и никому пощады». Он обратился в сказочного богатыря, перед мощною силою которого сокрушалось и уничтожалось все попадающееся на пути.

Нам приходилось гостить в его сакле, на стене которой, над дверями снаружи, красовались прибитыми 116 человеческих рук, лично им приобретенных в различных боях, набегах и засадах. Перед такой кровавой вывеской холодеет кровь и содрогается человек, но не горец, не обитатель диких кавказских трущоб, своеобычно смотрящий на мертвые руки, как на трофеи, переходящие от отца к сыну и сохраняющиеся им, как святыня, до тех пор, пока они истлеют.

Вот этот то именно Шоте со своей сотней тушин первым [803] ворвался в аул Тларата и, понятно, все жители поголовно были перебиты. Пощады не было ни женщинам, ни детям, но за то сам он понес невознаградимую потерю: его сын, 20-тилетний юноша, георгиевский кавалер и знаменосец в сотне, убит был наповал 24-х летним лезгином, защищавшим свою семью из 5 человек. Тушины оставили в живых этого лезгина для того, чтобы отдать ого в распоряжение Шоте.

После взятия аула Тларата войска расположились лагерем, и тотчас же приступлено было к погребению убитых и подаче помощи раненым, а затем закипела обычная лагерная стоянка, запылали костры с треножниками и артельными котлами, и послышалась веселая русская песня; одни только тушины были опечалены. Они угрюмо и молчаливо группировались около своего предводителя, храброго Шоте, который, сидя у трупа своего любимого сына, был по наружному виду спокоен, хотя навертывавшиеся слезы обличали его тяжелое горе. Тут же у трупа стоял покорно пленный лезгин, на которого по временам взглядывал старик Шоте.

— Ты убил его? — спросил, наконец, Шоте у пленного.

— Я, — отвечал лезгин.

— А он многих перебил?

— Зарезал моего отца и 4-х сестер.

— А тебя не удалось убить?

— Да, не удалось, я предупредил его удар выстрелом из пистолета.

— Ты знаешь свою участь?

— Знаю, — отвечал покорно лезгин, — мои минуты сочтены, но я прошу тебя, храбрый Шоте, будь великодушен так же, как ты храбр и отважен...

— Что ты хочешь сказать?

— Я прошу отпустить меня на короткое время под конвоем в аул отыскать трупы отца и 4-х сестер моих; я похороню их и не замедлю прийти, а затем убей меня ты, именно ты, собственноручно. Это моя предсмертная просьба, и если ты исполнишь ее, то оправдаешь свое имя страшного, но вместе с тем и великодушного человека.

— Подожди, — оказал Шоте и стал медленно раздевать мертвого сына.

Через несколько минут перед отцом лежал нагой сын его — красавец в полном смысле этого слова. Огнестрельная рана, из которой сочилась темная кровь, показывала, что пуля пробила сердце знаменосца. Мертвый юноша лежал, как заснувший, лицо его с едва пробивающейся бородою не утратило еще румянца, а полуоткрытый рот точно улыбался. У отца навертывались слезы, но он старательно скрывал их. Долго [804] всматривался он в мертвого сына, долго что-то обдумывал и, наконец, приступил к медленной и ужаснейшей операции: он вскрыл его и, вынув внутренности, приказал похоронит тотчас же, затем расчленил на мелкие части весь труп, посолил каждую часть отдельно и все это собственноручно уложил в переметные сумы.

— Георгий! — закричал он.

На зов прибежал тушин.

— Георгий, возьми эти останки и в сопровождении 4-х человек отвези ко мне. Там пусть жена и второй мой сын предадут его земле по нашему христианскому обряду.

— Теперь ночь, Шоте, не отправиться ли завтра чуть свет?

— Вот потому-то я тебя и посылаю, что теперь ночь, в течение которой вы успеете выбраться из опасной полосы. В эту ночь можно безопасно пройти, так как неприятель разбит и если обращает внимание, то никак не на наш тыл, а старается преградить нам путь впереди. Что же касается мелких партий, то вы с ними справитесь. Помни, Георгий, я поручаю тебе дорогие для меня останки.

— Больше не будет поручений?

— Нет. Собирайся сию минуту в путь.

Георгий при помощи других тушин стал поднимать переметные сумы.

— Положите на мою гнедую лошадь, — сказал в заключение Шоте. — Что же касается тебя, — обратился он к пленному лезгину, — я исполню твое желание только не сегодня, а завтра утром.

— Шоте! Неужели ты хочешь, чтобы я промучился всю ночь в ожидании смерти?

— Ты ошибаешься! Я сегодня не отпускаю тебя потому, что ты передашь лезгинам об отправлении тела моего сына домой и, разумеется, постараешься собрать большую шайку, чтобы перебить моих посланных.

— Как же я могу это сделать, будучи под конвоем?

— Ты не будешь под конвоем. Завтра утром я отпущу тебя на все четыре стороны.

Пленный лезгин не понимал слов Шоте, принимая их за злую насмешку.

— Жизнь моя в твоей власти, — сказал он, — разумеется, ты можешь и издеваться надо мною, но достойно ли известному Шоте глумиться над человеком, ожидающим смерти?

Собравшиеся около Шоте тушины молча смотрели на своего предводителя, предполагая, что смерть сына до того потрясла его, что он помешался.

— Я не шучу, не издеваюсь, да и убивать тебя не намерен, — прервал молчание Шоте, — тебя может теперь убить каждая [805] малолетняя девчонка потому, что ты безоружен. Ты по праву убил моего сына, уничтожившего всю твою семью. Ты защищал себя и защищал семью. Дружелюбно относится к тебе я не могу, но и убивать безоружного не желаю. Ступай завтра, куда хочешь, и постарайся не встречаться со мною. При встрече не пощажу. Возьмите его под стражу, — обратился Шоте к окружающим тешинам, — не смейте обижать, а завтра чуть свет отпустите.

Лезгин упал на колени перед Шоте и, захлебываясь от чувства благодарности, безмолвно протянул к нему руку.

— Прочь! Руки я не дам убийце моего сына, но отпустить должен по справедливости и совести. Да и вам, — обратился Шоте к тушинам, — советую быть справедливыми к своим врагам. Бейте и режьте вооруженных, а на беззащитного не поднимайте руки. Я один раз только в жизни убил в Хупро ребенка, но этот случай исключительный, он вызван был местью ко всем родным этого ребенка, я поклялся уничтожить всю семью и уничтожил ее.

В это время к Шоте подвели коня, навьюченного останками его сына. Он благоговейно перекрестил вьюк, павши на колени, прочел громко молитву и, несколько раз поцеловав переметные сумы, приказал Георгию идти, куда указано.

Долго затем смотрел Шоте вслед удалявшимся 5 тушинам, безмолвно протягивал туда руки, возводил их к небу, набожно осенял свою грудь крестом и в конце концов не выдержал: тяжелое горе прорвалось бурным потоком — старик громко и горько зарыдал и в изнеможении опустился на землю. Раздирающий душу вопль потрясающе отразился на всей окружающей группе тушин: они, эти закаленные в бою воины, заплакали, как дети.

II.

Проклятое ущелье.

Мы поднимаемся гуськом по Бурмутскому ущелью тропою в пол-аршина шириною; по правую и левую стороны нашей длинной в 1.000 человек вереницы — по мере нашего подъема, глазам представляются рытвины, в которых стелется туман, засевший туда как бы для отдыха, или точно дно рытвин обладает особой притягательной силой; туман ползет гладкой пеленой в уровень с берегами рытвин и скопляясь делается густым, плотным и не проницаемым для глаза. Мы видим под собою только узкую тропу и идем по ней, точно по обе наши стороны едва-едва движется тихо волнующаяся вода. Гористые стороны ущелья покрыты густым вековым лесом и местами [806] пшеницей с высоко поднятыми и волнующимися колосьями. Июльское солнце яркими лучами освещает и ползущий по рытвинам туман и суживающееся ущелье. Задача нашего батальона в составе 1.000 человек солдат Эриванского полка, под командой Чачикова — осмотреть ущелье до хребта, сжечь по дороге брошенные чеченцами аулы и затем вернуться в чеченский отряд, расположившийся на долине недалеко от Бурмутского ущелья.

В версте от подъема батальон останавливается перед аулом в 50 сакель не более, прилепившихся к отвесному почти откосу ущелья: все сакли деревянные с бойницами в стенах и с плоскими крышами. Отряженная при двух офицерах команда солдат бегом направляется в аул, и через 10 — 15 минут из-под крыш показываются клубы дыма, мелькает красноватое зарево, и за ним появляются огненные языки; удлиняются они, переливаясь разноцветными тенями, шипят и ползут по стенам, лижут и хлещут не тронутые еще огнем сакли, и затем все пространство, занимаемое аулом, обращается в одну сплошную массу пламени.

Посланная команда исполнила в ауле свое дело, и офицеры с солдатами начинают по одиночке возвращаться к сборному пункту: двое солдат ведут под руки, едва передвигающего ноги, с белой как лунь бородой, столетнего старика. Сухой, сгорбленный, покрытый глубокими морщинами, он еле-еле доплетается до батальона и, остановившись среди солдат и офицеров, окидывает стеклянным взглядом огненную лаву и окружающих, как бы отыскивая кого-то; старик затем опускается на землю и начинает хохотать дребезжащим и хриплым хихиканьем, которое производит на нас удручающее впечатление. Плач или смех, — трудно разобрать.

— Где вы взяли его? — обращается с вопросом офицер к солдатам.

— Из горящей сакли вытащили ваше благородие: упирается, не хочет идти, лезет в огонь; если бы мы не употребили силы, то сгорел бы непременно.

— А когда вытаскивали его вы из огня, смеялся он?

— Так же, как и теперь, поищет глазами чего-то, а потом засмеется; от старости, должно быть, ваше благородие, из ума выжил.

— Куда прикажете его? — спрашивает другой солдат.

— На все четыре стороны, — отвечает офицер. — Если он не сможет найти своих земляков, то свои найдут его.

Батальон готов двинуться далее, но новое обстоятельство останавливает его: из дымящегося и пылающего аула прибегает женщина с ребенком, оба они в крови, женщина оглашает воздух воплями, а ребенок четырех лет не более, почти [807] раздетый, вцепившись обеими рученьками в платье ее, визгом вторит воплю.

— Кто осмелился это сделать? Что за безобразие, что за мерзость! — негодует Чачиков. Солдаты молчат.

— Я спрашиваю вас, ребята, чья это варварская работа? Если вы честные солдаты, то не будете запираться!

— Моя работа, ваше высокородие, — отвечает выступивший из рядов старый солдат Федоров, голова которого и лицо скрываются в повязке.

— Да как же ты смел, как дерзнул нарушить мое приказание? Ты забыл, что трогать женщин и детей нельзя?

— Виноват, ваше высокородие, но она, вот эта самая женщина, плеснула в меня из котла кипятком, а в Анисимова швырнула котлом, попала ему в голову, да еще намеревалась полоснуть меня большим ножом, ну, я и ткнул ее штыком!

Батальонный медик свидетельствует, что обжог Федорова очень значителен, и его следует отправит в походный лазарет, а головная рана Анисимова не представляет опасности. Что же касается штыковой раны в руку женщины, заключает доктор по осмотре раненой, то она сквозная, кость но тронута, и отнести ее можно не к тяжелым. Ребенок при ней оказывается забрызганным кровью матери.

— Зачем ты трогала наших солдат? — спрашивает Чачиков женщину через одного из офицеров, знавших местное наречие.

— Зачем трогала — гм! Мне говорили, что вы народ умный, а между тем ты первый не стоишь коровьего хвоста! Как же мне не защищать было своего родного угла от варваров, разбойников и кровопийц? Я готова и сию минуту перегрызть горло каждому, — отвечает женщина, всхлипывая и выказывая желание броситься на кого-нибудь.

— Ваше высокородие, в хате был еще какой-то оборванец, он выпрыгнул и успел улизнуть от нашего преследования.

— Это твой сын? — обращается опять Чачиков к женщине.

— Да, мой! Как только подрастет он, отомстит за мать и за зло, причиненное нам разбойниками!

— А кто был с тобой в сакле?

— Кто был? Мой муж был! Он верно сгорел, спастись ему не было возможности. О, если бы он избег огня, кровью вашей упиталась бы наша земля.

Дерзость женщины и неустрашимость переходят всякую границу, каждое слово ее пропитано ядом, она вся трясется от злобы, скрежещет зубами, сжимает кулаки и, как тигрица, готова вцепиться в самого Чачикова. [808]

Чачиков приказывает перевязать ее рану и не выпускать из колонны, чтобы не наделала еще чего-нибудь.

— Пусть проветрится и поостынет, — говорил он, — а когда вернемся сюда, отпустим!

Батальон начинает подниматься по той же тропе отрога далее: рытвины по обе стороны отрога не прерываются, не уничтожается и туман, ползущий по ним. Доходим до другого аула, сжигаем его и опять двигаемся далее. Тут движение наше встречает опасность, которую нельзя устранить, не смотря на все принятые Чачиковым меры. Опасность заключается в том, что из лесу периодически раздается выстрел, и редкий заряд винтовки пролетает мимо наших рядов. Промежуток времени между выстрелами продолжается не более 15 — 20 минут. Стреляет, по нашему заключению, один и тот же фанатик. Ни наша боковая, ни обходная, ни рассыпные цепи не устраняют выстрелов; пробуем стрелять залпом в лес, пробуем плотной цепью обшаривать чащу леса, но ничто не помогает: стреляющий, как дух, не видим и систематически продолжает наносить кому-либо смерть или поранение. Батальон в поисках фанатика просто-таки доходит до изнурения. Трое убитых и девять человек раненых солдат служат для нас укором и как бы воочию показывают, что никто из нас не может додуматься до того, чтобы тем или иным способом избавиться от фанатика; кроме того, каждый из нас ежеминутно ожидает принять роковую пулю.

Подвигаясь далее к хребту, мы сжигаем третий аул и наконец освобождаемся от выстрелов и освобождаемся собственно потому, что лес за третьим аулом начинает редеть, и затем лесная растительность совершенно прекращается. Батальон вздыхает свободно. Убитых хоронят, а раненых отправляют в отряд. Но бедам нашим не пришел еще конец: мы располагаемся на хребте, в данную минуту в облачной полосе; скопившийся над хребтом и в ущелье студенистый и холодный туман густыми и исполинскими массами окутывает нас и пронизывает насквозь мельчайшим дождем; грязно-молочная мгла отнимает всякую возможность видеть перед собою что-нибудь, или кого-нибудь; туман, так сказать, всасывает, поглощает нас, делается гуще и все более и более непроницаемее. Такое незавидное положение длится не менее двух мучительных часов, показавшихся нам бесконечными. Легкий ветерок избавляет нас наконец от туманных оков, сплошная масса его начинает делиться и разрываться на громадные клочья, образуя облака, из коих один поднимаются в высь, а другие жмутся в ущелье, надавливая нижние слои накопившегося уже там тумана. Блеснул луч солнца, а за ним целым снопом обдает нас яркий свет выплывшего из-за облаков огненного шара. В ущелье же под нашими [809] ногами царит непроницаемая мгла, видно только, как пробегают там электрические огненные нити в сгущенной массе тумана, учащаются они, делаются явственнее, шумнее, пронизывают все пространство ущелья вдоль и поперек, и затем страшная с оглушающим треском гроза разражается над ущельем. Гроза нас не касается, мы можем только любоваться ей и дивиться поразительной картине.

Все перенесенное нами перед этим вскоре забывается, оцепенелость и неподвижность проходят, раздается повсюду говор, появляется беготня за разными надобностями, и вспыхивают костры около которых солдатики вертятся, как флюгера, просушивая свои шинели. Становятся слышны и шуточки солдат, вызывающие общий смех и гоготанье.

— Эй ты, тамбовская голытьба, Анисимов, — кричит один из среды солдат, — положи ружье и ранец на облако, дай отдохнуть плечам, оттянуло их у тебя несчастного от трудов и полученной рапы от бабы.

— Не поверят ведь, братцы, — говорит другой, — что мы были на облаках: мели, скажут, Емеля, твоя неделя!

— А чтобы поверили, ты положи кусок облака в ранец и неверующему сунь под нос.

У офицеров, расположившихся на бурках, в свою очередь идет оживленный разговор, и круговой стакан с кахетинским вином обходит всех и каждого. Но как ни разнообразится разговор, а все-таки сводится к одному и тому же предмету — к Бурмутскому ущелью, названному солдатами «проклятым», и к стрелку, безнаказанно наносившему батальону значительный вред. Возмущенные офицеры придумывают способ, как бы избавиться на возвратном пути от смертоносных выстрелов фанатика, задавшегося, как видно, целью побольше наметить из нашей среды жертв. Но как ни ломают голов, как ни вдумываются в этот предмет, а прийти к выгодному заключению не могут, потому что лесная чаща, высокие отроги гор и вообще невыгодные для нас местные условия отнимают все средства к самообороне. Кончают на том, что обратный путь с горы к плоскости должен быть быстрый, а следовательно и человеческих жертв будет меньше.

Время подходит к вечеру. Затарахтел фельдмарш, зашевелился батальон, и авангард трогается в обратный путь по знакомой уже тропе, облитой кровью 12-ти русских воинов; за авангардом движется гуськом и батальон. Идем мы ускоренным шагом, зорко всматриваясь в окрестные предметы, сердце у каждого усиленно бьется в ожидании рокового выстрела; благополучно минуем первый дымящийся еще аул, подходим ко второму, в рядах солдат тишина, не слышно даже шепота, лишь мерные [810] шаги батальона нарушают эту тишину, все в каком-то ожидании, все посматривают на левую сторону ущелья, на роковую чащу леса, скрывавшую целое утро безнаказанного фанатика. Ожидания оправдываются, раздается выстрел, и один из солдат падает замертво.

Со всеми условиями и обстоятельствами войны зачастую приходится мириться, миримся и мы с тяжелым нашим положением, покорно подчинившись роковым выстрелам, которые следуют один за другим с таким же промежутком времени, как и прежде.

На одной из безопасных, по местным условиям, площадке, батальон останавливается для кратковременного отдыха и для погребения убитого и подачи раненым необходимой помощи. Тут собираются несколько офицеров около командира батальона Чачикова. Мы еще не одумались, как среди нас появляется, точно из земли выросший, оборванный чеченец. Почти нагой, без сапог, с засученными по локоть рукавами драной рубахи, он держит в руках винтовку и что-то бормочет на своем гортанном наречии. Трудно сообразить, откуда, как и зачем он явился, но очевидно это не враг, а какой-нибудь мирный горец, или наш лазутчик, посланный к нам для передачи каких-нибудь сведений. К такому заключению нельзя не придти потому, что враг не решится появиться среди нас, не рискуя своею жизнью. Этого предположения держатся все, за исключением Штоквича (Недавно скончавшийся комендант Царского Села.), говорящего, что явившийся горец — тот самый чеченец, которой угощает нас из лесу выстрелами. Посылают за офицером переводчиком, находившимся в авангарде, а чеченец между тем спокойно что-то продолжает бормотать. Это бормотание длится минуты три-четыре, как вдруг неожиданно для всех окружающих раздается выстрел в упор прапорщику Мортуладзе, и оборванец, сделав прыжок к круче, исчезает в лесу. Мы поражены этою неожиданностью, Штоквич бросается за ним первым, дает на бегу несколько выстрелов из револьвера, посылается из ружей залп. Многие офицеры следуют за Штоквичем в чащу леса, но все выстрелы и поиски остаются безуспешными.

Мортуладзе, обливаясь кровью, лежит без всякого сознания. Пуля попала ему в лицо под правый глаз и вышла в затылок. Рана безусловно очень тяжелая и в редких случаях не смертельная.

Кто еще из нас будет избран жертвою? — думают многие, смотря на несчастного Мортуладзе, в благополучном исходе раны которого сомневаются все, включая туда и батальонного медика. Задумывается и Штоквич, только что пришедший с поисков, [811] соображая что-то, и затем, не говоря никому ни слова, удаляется на окраину площадки.

Надобно здесь сказать, что офицер этот отличался своею отважностью и выходками, которые всегда почти счастливо удавались.

На окраине площадки он подзывает к себе старшего унтер-офицера Толкачева и шепотом обращается к нему со следующими словами:

— Слушай, Толкачев, слушай внимательно и постарайся твердо запомнить все то, что я тебе передам; я начальник арьергарда, а ты назначен ко мне старшим унтер-офицером. Мы должны во что бы то ни стало избавить батальон на пути следования от той опасности, которой он подвергался утром и продолжает подвергаться теперь; надобно уничтожить стрелка-оборванца, и уничтожить его я нашел способ. Способ этот следующий: как только тронется авангард, я забегу вперед и засяду, — вот видишь на площадке тропу?

— Вижу, ваше благородие!

— А видишь около тропы в 2 — 3-х шагах обрывчик с белыми камнями?

— Вижу!

— Ну, вот, у этого-то обрывчика я и засяду; тропа около него пролегает близко к следованию нашего батальона, и я почему-то думаю, что оборванец-чеченец шел именно по этой тропе, когда мы поднимались к хребту и будет опять идти по ней; наша правая, а теперь левая, цепь шла и пойдет выше этой тропы и должна надзирать за местностью влево, а в нашу сторону, где мы пойдем, смотреть не будет в том полном убеждении, что никто не решится делать засаду у нас под самым носом, т. е. находиться между двух огней — цепью и батальоном; надобно быть безумным, чтобы решиться на такую отвагу. Последний случай с Мортуладзе навел меня на предположение, что фанатик довел свою отвагу до безумия, и, жертвуя своей жизнью, он задумал ввести нас в заблуждение и ввел; мы все убеждены, что стрельба производится с местности выше тропы. Если занять теперь же эту тропу стрелками, то фанатика мы спугнем, и он изберет другое направление...

— Ваше благородие, если бы он шел между батальоном и цепью, то обнаружился бы, батальон не мог бы его не заметить!

— Так каждый из нас думает, но стрелок, вероятно, уроженец этого ущелья, а следовательно знает каждый куст, дупло, обрыв, канаву и другие предметы, могущие его скрыть от нашего глаза; переползать ему с места на место незаметно не привыкать и тем более для него легко, что мы не стоим на месте, а идем, и следовательно сосредоточить внимание на одном пункте [812] не в состоянии. Кроме того, лесная чаща и вековые деревья отнимают у нас возможность видеть дым от выстрелов, что, разумеется, способствует фанатику успешно исполнять дьявольскую задачу. Меня никто не убедит, что чеченец, ранивший Мортуладзе, и. стреляющий горец из лесу не одно лицо, а если это один и тот же и если он решился появиться среди батальона, то что ему значит проползать у самых наших ног.

— Взять бы вам, ваше благородие, на подмогу двух-трех солдат.

— Боже, сохрани, все дело испортим. Мне и одному трудно будет пробраться незаметно на тропу; оборванец — чуткий, зоркий и отважный человек, а с такими людьми надобно быть также осторожным.

— Он может убить вас.

— Ну, это еще посмотрим — чья возьмет. Дай только Бог встретиться с ним!

— Осмотрите пистолет, ваше благородие.

— Да, да, я переменю заряды.

— От тумана не мудрено было замокнуть.

— Итак, Толкачев я засяду у того обрывчика около самой тропы, и как только ты услышишь там выстрел или мой голос, то с двумя-тремя солдатами беги со всех ног.

— Слушаю, ваше благородие, все будет исполнено в точности.

— Не своди ни на секунду глаз с указанного места и никому ни слова; задуманное я исполню и, Бог даст, избавлю батальон от опасности.

— Дай Бог удачи, ваше благородие, посмотрите и шашку свою, не заела ли ее сырость.

«Никто ничего не потеряет, если я ошибусь в своем предположении, — думает Штоквич, — ну, а если оно верно, то кто-нибудь из нас должен проститься с этим светом».

Батальон вскоре начинает двигаться в путь, трогается ползком от головы колонны в лес по пшеничному небольшому участку земли и Штоквич. Он, как кошка, ползком пробирается к намеченному месту, никем не видимый, за исключением Толкачева, с замиранием сердца следящего за едва колеблющеюся высокой пшеницей. Зрение может сбивать Толкачева, потому что небольшой ветерок колышет все пшеничное поле, но он почему-то думает, что глаз его не обманывает. Штоквич, между тем, обливаясь потом, доползает до обрыва и, присев на корточки у тропы, затаивает дыхание; он, так сказать, замирает совершенно, опасаясь малейшим движением и шорохом быть обнаруженным. Сердце его усиленно стучит, нервы напрягаются, лихорадочная дрожь пробегает по всему телу, он весь обращается в слух, сжимая в руке револьвер и ждет с минуты на [813] минуту появления оборванца; предчувствие говорит ему, что избранное им место удачно, и весь вопрос теперь заключается в том: кто из них останется в живых — он или чеченец? Так ждет он не менее часа, показавшегося ему вечностью, поджатые ноги отекают, напряжение нерв увеличивается, в глазах рябит, к голове приливает кровь, он чувствует общее ослабленно, готов упасть, но, собрав последние силы, старается не выходить из неподвижности. Батальон, между тем, вереницей вытягивается на протяжении двух верст, и скоро должен показаться хвост колонны и арьергард. Какой-то шорох в пшенице заставляет вздрогнуть Штоквича, еще момент — и через колосья пшеницы глазам его представляется плашмя и тихо ползущий по тропе чеченец с ружьем в руках; он на несколько секунд останавливается, осторожно приподнимает голову и всматривается в ряды идущего батальона, а затем опять неслышно ползет по той же тропе далее, вероятно, желая найти удобнее и выгоднее место для выстрела; вот его туловище уже чуть не касается руки Штоквича, горец приподнимается немного и начинает поднимать свою винтовку, устанавливает приклад у плеча, прицеливается, и роковой заряд готов уже раздаться, но два выстрела один за другим из револьвера Штоквича укладывают горца плашмя на землю, и он в предсмертных корчах катится с тропы в пшеницу. Толкачев с тремя солдатами прибегают на выстрелы и добивают штыками чеченца.

— Что, ошибся я? — обращается Штоквич с вопросом к Толкачеву.

— Он, он самый, угостивший нашего офицера пулею, — отвечает Толкачев.

— Несите труп, ребята, в батальон, чтобы убедился командир в безошибочности моего доклада!

Батальон останавливается опять на безопасной площадке, куда приносят мертвого чеченца; в личности все признают выстрелившего в Мортуладзе. Труп приказано свалить в овраг, и когда солдаты начинают поднимать его, из колонны выскакивает женщина с ребенком, получившая утром штыковую рану. Она с плачем бросается к убитому, неистово кричит, визжит, ломает руки, рвет на голове волоса и, полагать надобно, посылает по нашему адресу не особенно лестные эпитеты.

— Этот чеченец, ваше высокородие, — говорит появившийся Анисимов, — тот самый, что улизнул от нас из сакли, муж, должно быть, этой ведьмы, разбившей мне голову котлом!

Оставив женщину с ребенком у трупа, батальон удаляется с места события, и долго ему еще слышится плач женщины над трупом отважного горца, поддерживаемый воем шакалов — этих повсеместных и неотвязчивых обитателей кавказских лесов. [814]

Батальон действительно достигает отряда без жертв, чему виновником является Штоквич.

— Он заслуживает большой награды, — говорят офицеры.

— Да, заслуживает, — отвечает Чачиков, — но заслуживает и ареста за самовольное оставление поста в арьергарде.

— По поговорке — победителей не судят.

— Да не судят, но и не следует их награждать, иначе каждый из вас вздумает действовать самостоятельно. Разумеется, Штоквич заслуживает общей нашей признательности, но этим именно он и спасает себя от ареста.

— Он ставил на карту свою жизнь.

— Да, да, но вы забываете, что, бросая свой пост, он ставил на карту жизнь всего арьергарда, на который мог напасть неприятель. Мы ведь в неприятельской земле, не розами усыпанной!

III.

Мертвая голова.

В 1849 году, по личной воле наместника, светлейшего князя Воронцова, из штаб-квартиры лейб-гренадерского Эриванского полка, урочища Манглиса, командирован был на лезгинскую линию капитан князь Шаликов с небольшим летучим отрядом на подкрепление гарнизона в крепость Закаталы, осажденную лезгинами, и для уничтожения по дороге к той крепости неприятельских скопищ. Таких подкреплений было послано несколько, а капитан Шаликов, как храбрый и опытный офицер, помимо военной задачи, должен был смыть с себя свою вину за убийство на дуэли поручика одного с ним полка, Викулина. Летучий отряд князя Шаликова состоял из одной роты гренадер Эриванского полка в 250 человек, одного горнего орудия и небольшого числа кавалерии, при офицерах — поручике князе Палавандове, поручике Масловском, штабс-капитане Вульферте, прапорщиках Штоквиче и Антонове. В три дня летучий отряд форсированным маршем достиг, не доходя несколько верст до Закатал, обширной поляны, на которой, за наступлением ночи и сильным утомлением людей, принужден был остановиться на ночлег с тем, чтобы с рассветом двинуться далее к крепости и вступить в бой с осаждающим ее неприятелем. Лазутчики, между тем, сообщили князю Шаликову, что сильное неприятельское скопище, под начальством известного наиба Мортузали, засело в камышах и намерено не только не допускать отряда в крепость, но решилось уничтожить его поголовно, или быть самому уничтоженным. Шаликов был из числа тех людей, которые не смущаются при таких известиях, он, напротив, радовался, [815] что так скоро встретится с неприятелем, а в особенности с наибом Мортузали, о храбрости и безграничном фанатизме которого он много слышал. На ночлеге были приняты обычные на Кавказе меры предосторожности, то есть усиленная цепь и усиленные секретные засады, а весь отряд, не выпуская ружей из рук, ожидал в полудремоте рассвета и нападения. Шаликов и начальник цепи поручик Палавандов не присели всю ночь; первый ходил по всему отряду, а второй — на протяжении всей цепи. Надобно при этом упомянуть, что Палавандов, храбрейший из офицеров, был крайне набожен и набожность свою доводил до фанатического увлечения, а мусульман ненавидел до того, что не мог равнодушно смотреть на каждого татарина. Все в полку звали его монахом, часто подсмеивались над ним и не могли объяснить себе — как в таком набожном и во всех отношениях добрейшем, хотя и вспыльчивом, человеке могла быть развита до кровожадности ненависть ко всему мусульманству. Убить «нечисть», как называл он магометан, для него было так же легко, как выпить стакан чаю.

Весь отряд готов был к бою — ружья, патроны, амуниция и носилки для раненых тщательно осмотрены. Кавказскому солдату не привыкать было к кровавым стычкам; к опасностям войны он относился всегда хладнокровно, но считал себя обязанным быть осмотрительным, осторожным и внимательным к мелочам даже, зная очень хорошо, что имеет дело с воинственным и фанатическим племенем, которое не пощадит его, если он попадет к нему в лапы. Не смерть страшила русского солдата, а предварительные перед смертью истязания, мучения и издевания над истекающим кровью русским воином. Кавказский солдат не понимал, да и понимать не хотел, что такое значит фраза — «отступить хотя бы один шаг» перед неприятелем; руководимый дисциплиной, опытом и уважением, доходящим до святости, к начальствующим лицам, он лез вперед и или умирал беззаветно, или побеждал. Долг, честь, совесть и дисциплина составляли девиз кавказского воина, а с таким девизом можно было совершать чудеса, и совершались они постоянно. Иные были времена, и иначе, должно быть, сколочены были люди.

Так и в данную минуту все в отряде безусловно подчинились приказанию начальства — быть осмотрительными, не суетиться и не производить малейшего шума.

Начинало светать. Слабым синеватым силуэтом стал вырисовываться на окрестных болотах камыш, куда все напрягали зрение в ожидании неприятеля; пугливо поднялось с болот несколько стай уток, обнаруживших присутствие у болот людей, появились коршуны, эти хищные лакомки до человеческих трупов, как бы чуя близость добычи; утренний ветерок и роса [816] вызывали дрожь; отряд сидел точно окаменелый. Одни только офицеры и старшие унтер-офицеры едва слышными шагами передвигались в цепи, от звена к звену, не нарушая тишины ни единым словом.

Грянула утренняя заря барабанов и рожков и звонким эхом отозвалась на соседних возвышенностях, рявкнуло вестовое орудие и навесная граната с треском и рокотом разлетелась вдребезги над камышами, где предполагался засевшим неприятель.

— Пусть протрет себе глаза, анафемское отродье, — прошептал Шаликов, сопровождаемый по цепи двумя младшими в отряде офицерами — много и Штоквичем.

Обходя тыльную сторону цепи, он натолкнулся на офицерские вьючные сундуки, а за ними увидел стоящего на коленах поручика Палавандова, горячо молившегося Богу.

— Нашел время молиться, — обратился Шаликов к молящемуся, сопровождая свою фразу легким толчком ноги.

Ни единым словом, ни малейшим движением Палавандов не нарушил своего положения и продолжал молиться, но спустя минуты две, мы увидели его набегающего на нас сзади с поднятой обнаженной шашкой, без фуражки, бледного и с налитыми кровью глазами.

— Я покажу, как издеваться надо мною! — кричал он, настигая нас.

Мы ринулись в стороны, а Шаликов стал за огромный камень.

— Что ты, Палавандов, Господь с тобою, как тебе не стыдно, опомнись, я не хотел тебя обижать, — вскрикнул Шаликов, — неужели ты не понимаешь, что теперь каждая минута дорога, неприятель тотчас поползет из своего логовища, а мы тут сводим какие-то домашние счеты.

Я и Штоквич успели опомниться и крепко схватили Палавандова за руки. Он дрожал как в лихорадке, скрежетал зубами и что-то бормотал.

— Иди в цепь, — продолжал Шаликов, возвышая тон, — я твердо верю в твою честность, храбрость и распорядительность, а потому не считаю более нужным напоминать, что долг офицера прежде всего.

Закончив эту тираду, Шаликов, ни разу не оглянувшись, пошел далее медленным шагом, а мне и Штоквичу приказал следовать за ним.

Палавандов остался на месте, как одеревенелый, с выпученными глазами и с встрепанными волосами, но недолго. Он начал приходить в себя, несколько раз перекрестился, вложил шашку в ножны, надел поданную ему шапку и, сев на подведенного коня, медленно поехал в другую сторону по цепи. [817]

— Господи, Боже мой, — прошептал он, — благодарю Тебя, что избавил грешника от страшного преступления.

Надобно здесь сказать, что офицеры тогдашнего времени, какого бы они ранга ни были, относились всегда взаимно друг к другу вне службы по-товарищески, даже на ты, но на службе это товарищество зачеркивалось, забывалось совершенно, и на первое место выступало служебное чинопочитание и до рабства доходящее подчинение старшему.

Палавандов вспомнил, вероятно, эту обычную кавказскую привычку и в силу ее смирился перед Шаликовым

Солнце ярким шаром стало показываться из-за горизонта, окрашивая золотом густой лес, поляны и высокий камыш, разросшийся на далекое пространство по болотистому месту. Показались и неприятельские джигиты (всадники), а за ними поползли группами, применяясь к местности, и лезгины, посылая в наш отряд из винтовок пули. Наши стрелки не заставили себя ждать, и бой, таким образом, начался, бой вначале театральный, бескровный, а затем стали появляться и жертвы, требующие носилок и помощи. О минуты на минуту бой ожесточался, лезгины лезли, что называется, напролом, и, осыпаемые картечным градом и ружейными пулями, отбрасывались назад, но не надолго, — остановка натиска была минутная, изуверы опять с новым рвением бросались вперед, поощряемые отважными джигитами, подскакивавшими и стрелявшими в наших стрелков чуть не в упор. Крик командных слов на нашей стороне, воинственный рев на неприятельской, вои изуверов — «аллах, аллах», грохот и свист зарядов, стон раненых, все смешивалось во что-то неопределенное, в какой-то гам и заставляло каждого из нас не терять присутствия духа и тщательно вслушиваться и всматриваться во все окружающее нас.

Одна из неприятельских пеших групп в числе не более 100 человек, с лихим всадником во главе, лезла на наш центр дерзче других, она усеяла весь свой путь многочисленными трупами своих собратьев, но ни на минуту не останавливалась и шаг за шагом лезла и перебегала из-под бугра к другому бугру, осыпая нас меткими пулями. Всадник во главе этой группы несколько раз дерзко подскакивал к стрелковой цепи и, сделав выстрел, счастливо избегал наших залпов. Он точно тешился и смеялся над нами. Конь под ним был замечательный и по красоте и по тем прыжкам, которые он выделывал на всем скаку, да и сам лихой всадник выглядывал поразительным красавцем.

— Он в панцире, он в кольчуге, или черт в человеческой оболочке, — говорили в один голос стрелки наши, подкрепляя слова проклятиями и посылая в него град пуль, но всадник [818] был неуязвим, он моментально скрывался за бугром и через минуту выскакивал с другой стороны бугра.

За этим всадником следовал юноша, по-видимому нукер (слуга), на резвом коне, но к нашим стрелкам не подскакивал, а старался все время прикрываться на пути каким-нибудь местным предметом и зорко следил за своим господином.

— Эй, ты, голопятый грузин, уходи прочь с моей дороги, убью, пощады не дам, я Мортузали, — кричал всадник Палавандову, вертясь на своем коне, как флюгер, и делая воздушные алюры.

— Побереги свою голову, свиная туша, — отвечал ему Палавандов, тоже гарцуя на коне и грозя всаднику шашкою.

Еще одна минута, и всадники во весь карьер бросились друг на друга.

Пальба в этой собственно местности приостановилась, все с ужасом и нетерпением смотрели на мчавшихся всадников, в ожидании кровавой драмы, которая должна была сию минуту разыграться и кончиться смертью. Зрелище было поразительное, оно освещалось яркими лучами солнца и видно было, как на ладони.

Мортузали, подскакав к сопернику, поднял коня на дыбы и нанес могучий удар шашкой, но не Палавандову, — этот ловко увернулся, спрыгнув с коня, — а по седлу, прорубив его до основания; такой же могучий удар готовился второй, но Палавандов успел предупредить его, рубнув соперника снизу так, что тот свалился с коня, как сноп; повторенный еще удар покончил все расчеты с лихим и отважным Мортузали. Но опасность для Палавандова еще не миновала: юноша, следивший за своим господином, вихрем летел на выручку и, наскочив на Палавандова, взмахнул шашкой над головою его, шашка взвизгнула, блеснула в воздухе и скользнув по всему лезвию сабли Палавандова, отбросилась в сторону; еще момент, и пистолетный выстрел князя сорвал юношу с седла.

У ног Палавандова лежали два трупа в луже крови, а он невозмутимо и внимательно всматривался в убитых, шевелящихся еще в предсмертных корчах.

— Ура! ура! — кричали стрелки, — наш князь убил-таки черта в кольчуге, а чтоб не скучно было, пристегнул к нему дьяволенка! Ура, ваше сиятельство!

— Отрежь ему голову и положи ее в мои переметные сумы, — обратился Палавандов к одному из подбежавших стрелков.

Голова была отрезана и положена в указанное место.

— А что прикажете делать с другим, тоже отрезать голову?

— Не надо, на что она мне? А вон, что-то блестит у него на шее, сними и возьми, да не забудь взять у обоих и оружие!

— Ваше сиятельство. Этот-то еще живой, да, кажись, он и не того, не лезгин... [819]

— А кто же по-твоему, немец что ли?

— Да больно грудь высока что-то, — отвечал стрелок, расстегивая ворот у раненого.

— Ну, вот, посмотрите, ваше сиятельство, и ожерелье на шее из монет, какой же это лезгин?

Перед Палавандовым действительно лежал истекающий кровью не раненый горец, не нукер, а молодая лет 16-ти, с прелестными очертаниями лица, горянка, черные глаза которой горели лихорадочным огнем; она прижимала к зияющей грудной ране свои руки, что-то говорила, чего-то просила, но лепет ее не был понятен окружающим.

— Крикни носилки для относа ее на перевязку, — заключил Палавандов и, сев на коня, поехал по стрелковой цепи.

На принесенные носилки положена была горянка с той удивительной осторожностью, которая присуща только великодушному сердцу русского воина.

— Осторожно несите, идите в ногу, не шатайте, — отозвался один из носильщиков.

— Не донесем, кажись, ишь как обливает кровью носилки!

— Эх, сердечная, чего лезла, сидела бы у горшков, бабье ли дело путаться в бою?

— Понятно не бабье, а в особенности такой красивой девке. Ишь, красота какая, ненаглядная, точно писанная!

— Остановитесь, братцы, на минуту, я ей дам воды из манерки, жар, должно быть, мучит ее. На, голубка, испей... Ну, вот, теперь полегчало? Несите, ребята, дальше, поровнее, да не торопитесь...

Известие о смерти Мортузали пронеслось по всему протяжению нашей цепи электрическим током, оно вызвало, разумеется, радость в каждом из нас, но за то в неприятельском скопище уныние было видимое и нескрываемое. Лезгины заволновались, явился беспорядок и бестолковая скученность, выгодная для орудийных прицелов, уничтожилось прежнее рвение, а натиски совершенно прекратились. Утрата наиба сбила спесь с лезгин и послужила причиною прекращения боя. Они беспорядочными группами стали отступать, преследуемые конницей и картечными зарядами, и через полчаса обратились в бегство. Поражение было полное, поле усеялось труппами лезгин.

Подвиг Палавандова не ограничился описанным героическим поступком, он был в мрачном настроении духа, ни с кем не хотел говорить и что-то, по-видимому, замышлял. Весь окровавленный, он, тщательно спрятав под полу сюртука голову Мортузали, шагом ехал на коне и высматривал место, где находился в это время Шаликов. Увидев искомое лицо и ловко [820] подскакав к нему на своем золотистом карабахе, он обратился к Шаликову со следующим приветствием:

— Поздравляю вас, князь, с полным поражением скопища, дай Господи, чтобы у нас был всегда такой распорядительный, храбрый и умный начальник. С таким начальником мы, а я первый, готовы положить жизнь.

Шаликов подошел ближе к Палавандову и, выразив ему горячую благодарность, намеревался обнять и поцеловать его.

— Подожди, князь, — остановил его Палавандов, — вся моя речь до сего была официальная, служебная, а теперь я обращусь не к начальнику отряда, а к своему товарищу — Шаликову. Дело заключается в следующем: голову эту я тебе дарю, убил Мортузали не я, а ты, понимаешь ли не я, а ты убил этого заклятого проповедника священной войны. Голова Мортузали может мне дать орден или чин, а с тебя снимет штраф, что составляет твою теперешнюю задачу жизни и службы. Орден и чин я всегда успею заслужить, а такие случаи, как сегодняшний, бывают редко!

— Да Господь с тобою, Палавандов, за кого ты меня принимаешь, — возразил Шаликов, — как я решусь...

— Постой, не перебивай, дай докончить: я никаких наград не хочу, прошу только тебя, как товарища, никогда не мешать мне молится, иначе голова твоя подвергнется той же участи, какой подверглась голова Мортузали, которую ты не хочешь принять от меня. Пусть же она будет ничья!

При последних словах, Палавандов бросил голову в сторону.

— Прости за мое предложение, сознаю всю необдуманность его; если оно было сделано, то верь мне, сделано в порыве моего чувства и сильного желания, чтобы с тебя скорее сняли штраф. Я кончил, прощай, поеду теперь убирать своих раненых и хоронить убитых.

Конь Палавандова взвился от нагайки и понес неустрашимого и честного всадника в поле.

Закончу свой рассказ о дальнейшей участи Шаликова и Палавандова.

С Шаликова за описанную блестящую победу был снят штраф. Затем в 1854 году, 24-го июля, в сражении при Кюрук-дара с турками, он, командуя батальоном Эриванского полка, в атаке был убит, пуля сорвала его с седла и уложила со мною бок-о-бок на поле сражения.

Когда меня несли на перевязочный пункт, носилки мои столкнулись с носилками Палавандова, ему раздробило ядром ногу. Я охал и стонал от раны и от потери большого количества крови, а он с улыбкою невозмутимо лежал в носилках, точно получил дорогой давно ожидаемый подарок. [821]

Участь черноокой горянки была лучшая: она, страстно влюбленная в Мортузали, бежавшая к нему от родителя, одного из известных наибов, долго не могла забыть предмет своей страсти, рыдала и изнывала по целым дням, но всеисцеляющее время, сглаживая и радость и печаль, успокоило и ее. Если и являлась в воспоминании горянки любовь к Мортузали, то как бы в сновидении, или что-то утраченное и невозвратимое. Обласканная в русской семье и совершенно излечившаяся от грудной раны, она помирилась со своим положением, приняла православие и, обладая действительно замечательной красотою, сделала прекрасную партию замужеством. Муж не мог нахвалиться и налюбоваться ею, жаловался только на одну страсть жены, страсть к кровным скаковым лошадям, на которых она, выездив их лично, мчалась по городу, полям и горам. Непогода — снег, метель, ветер, дождь, ничто не останавливало ее, она носилась по окрестностям, как вихрь, желая как бы олицетворить лихого наездника Мортузали.

До 1854 года Палавандов был не редким ее спутником, она полюбила его, как друга, чтила, как героя, и считала его виновником перехода ее из мусульманства в православие.

— Это мой задушевный друг, убийца и просветитель, — говорила она, нежно разглаживая усы Палавандова и прижимаясь к нему, как ребенок.

Палавандов в свою очередь преклонялся перед нею, как перед высоконравственной женщиной, называл ее деточкой, ребенком своим и всюду и везде хвалился ею.

— Посмотрите, господа, — говорил он, — вот эта рука, эта нежная лапка цыпленка, чуть не отправила меня на тот свет!

Все описанное мною когда-то было и быльем поросло.

В. М. Антонов

Текст воспроизведен по изданию: Эпизоды из Кавказской войны // Исторический вестник, № 6. 1896

© текст - Антонов В. М. 1896
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
© OCR - Трофимов С. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1896