ТОРНАУ Ф. Ф.

ВОСПОМИНАНИЯ О КАВКАЗЕ И ГРУЗИИ

VI.

Во Владикавказе я застал уже в сборе всех офицеров, составлявших в то время весьма немногочисленную свиту барона Розена: его личных адъютантов барона Александра Евстафьевича Врангеля, Александра Ивановича Попова, ординарца графа Цукато и двух братьев поляков, князей П. , которые оба к сожалению не оказались подходящими к духу и понятиям господствовавшим в нашем кругу и, к общей радости, скоро после экспедиции исчезли без следа. Должность отрядного дежурного штаб-офицера занимал ротмистр Дмитрий Алексеевич Всеволожский, всеми любимый и почитаемый за его усидчивый характер, за доброту и за храбрость, которую он от избытка скромности как бы стыдился выказывать. Кроме того, находились при штабе еще несколько очень хороших, но менее заметных офицеров, о которых не могу припомнить в настоящую минуту. Генерального штаба штабс-капитан Норденстам, заболевший в Тифлисе, и адъютанты Корпусного командира Миницкий и Языков, сколько помнится, приехали во Владикавказ не прежде начала августа.

Недолго пользовался я во Владикавказе свободною жизнью и безделием, позволявшими отлучаться в лагерь к Мирзе-Джану и к князю Бебутову, у которых мне очень понравилось проводить время посреди совершенно для меня нового азиятского разгула. На третий [215] день приехал начальник штаба, и меня потребовали к нему прямо с веселого обеда в татарском лагере. Освежив голову холодною водой, я пошел к докладу, сколько помню ничего не спутал и вернулся на свою квартиру с туго набитым портфелем.

С той поры от раннего утра до поздней ночи мне приходилось сидеть за бумагами, прислушиваясь к скрипу писарских перьев, вместо голосистых песен, так сладостно ласкавших мой непривычный слух. Окончательные приготовления к экспедиции, которою барон Розен намеревался лично командовать, требовали ускоренного исполнения, и Вольховский не имел привычки давать в подобном случай отдых себе или другим. Вечером 9-го июля Корпусной командир прибыл во Владикавказ, нашел все в желаемом порядке, и одиннадцатого, рано поутру, в сопровождении всего штаба и сотни линейских казаков Моздокского полка поехал обратно по Военно-Грузинской дороге.

В ясное летнее утро, когда на небе нет ни облака, перед жителями Владикавказской крепости раскрывается одно из тех живописных зрелищ, для которых туристы в жажде новых впечатлений переплывают моря, чтобы раз взглянуть и пометить в путевых записках, что они собственными глазами убедились в неподражаемой красоте поразительно величавого вида, исключительно принадлежащего такой-то точке земного шара.

И действительно, не легко вообразить картину более величественных и громадных размеров как вид кавказских гор из Владикавказа.

Почти отвесная стена неизмеримой вышины рисуется светлосиними оттенками на прозрачном полотне недальнего горизонта, подпирая небо фантастически вырезанными зубцами; это гранитный хребет Гай. От подножья его лесистые горы темно-зелеными волнами спускаются к берегам Терека и ко Владикавказу. Над зубчатым венцом воздымаются, блистая девственною белизной вечных снегов, великаны главной цепи, отделенной от параллельного с нею Гайского хребта глубокими ущельями, образующими ложе верховых притоков Ассы и Фартанги. В этих ущельях и на высоте крутых отрогов снегового хребта обитали галгаевцы, небольшое общество кистинского племени, приставшие к Кази-Мулле, когда он весной появился в окрестностях Владикавказа. В довершение своей измены, они убили пристава, поставленного над ними от нашего правительства, и двух русских священников-миссионеров и стали спускаться для грабежа на Военно-Грузинскую дорогу. Такого рода неприязненные поступки требовали примерного наказания. По причине малочисленности и [216] крайней бедности галгаевцев нельзя было считать опасными противниками, и приведение их в покорность должно было обойтись без большого кровопролития; но места, которые они занимали в самых высоких и крутых горах, считались у горцев совершенно недоступными для русских войск. Упираясь на это укрепление, галгаевцы дерзко отвергали все предложения покориться добровольно и выдать головой разбойников, убивших пристава и священников.

Необходимость уничтожить веру горцев в силу их притонов и доказать им примером, что для русского войска нет неприступных мест и непроходимых дорог, была очевидна; поэтому Корпусной командир решился с небольшим отрядом в три тысячи пятьсот человек лично идти для наказания галгаевцев, хотя по всем показаниям в земле их существовали одни тропинки, не всегда удобопроходимые даже для пешего человека.

За Балтой, верст пятнадцать вверх по Тереку, нас ожидали назначенные в состав отряда два батальона Эриванского карабинерного полка, батальон Тифлисского пехотного и батальон 41 егерского полков, двести линейских казаков Моздокского полка, пятьсот человек осетинских конных и пеших милиционеров и четыре горные орудия. По русскому обычаю отслужив сперва молебен, Корпусной командир проехал по рядам, поздоровался с солдатами, поздравил их с походом и приказал, не упуская утренней прохлады, начать движение. Барабан ударил переправу, и войска стали переходить с левого на правый берег Терека, по мосту, устроенному на козлах. Прекрасная погода и новизна всего, что происходило перед нами, кавказскими новичками, поддерживали наше общество в самом веселом расположении; для старых кавказцев подобного рода экспедиция была знакомое дело, хотя и им не зачастую приходилось идти на такие высокие горы. Солдатики, подобрав шинельные полы, по кавказскому обыкновению в фуражках, без ранцев — вместо них через плечо сухарные мешки — шли весело на привычную им работу. Отряд поднялся налегке, без палаток, без повозок, которым в Галгае не было ходу, имея в мешках сухарей на шесть суток и на десять во вьючным транспорте. Штабные палатки, которые предполагали возможным провезти на вьюках, принуждены были оставить на второй ночлег под прикрытием тифлисского батальона и половины осетин; затем оставлены при отряде только три палатки для Корпусного командира, для начальника штаба и для канцелярии.

Не далеко мы ушли колонной, недолго провезли на колесах наши легонькие трехфунтовые единороги; уже на четвертой версте [217] оказались опасные косогоры, дорога сузилась, и войска были принуждены растянуться в нитку; орудия пришлось поднять на вьюки. Несмотря на свою малочисленность отряд занял весьма большое протяжение: от головы до хвоста колонны можно было насчитать до пяти верст. Первый день обошелся самым мирным образом. Мы прошли мимо одного пустого аула и, сделав несколько более десяти верст, остановились возле второго, также покинутого селения. Галгаевцы побросали свои жилища и бежали с семействами и стадами в малоприступные расселины снегового хребта, откуда по мере нашего приближения уходили все выше. Для наказания их нам оставалось только разорять аулы и косить их скудные посевы, обращавшиеся на прокорм наших лошадей. Уничтожить аул было не легко; сакли, сложенные из плит и крытые шифром, представляли мало пищи для огня; поэтому приходилось их раскидывать, работая ломом и киркой. Кроме того, почти в каждом большом селении встречались высокие башни так прочно сложенные из тесаного камня, что наша горная артиллерия оказалась против них вовсе недействительною. Эти башни можно было уничтожать лишь взрывом, но закладка мин стоила неимоверного труда по причине каменистого грунта, на котором они стояли. По способу каменной кладки и по кресту, высеченному на каждой башне, постройка их принадлежала к тому времени, когда грузинские цари господствовали в горах с одиннадцатого по конец тринадцатого столетия и когда знаменитая царица Тамара, обращая в христианство осетин и соседних с ними кистинцев, принуждена была в нагорных аулах возводить подобные башни для грузинских гарнизонов, имевших задачей удерживать новообращенных христиан в повиновении и в страхе Господнем. В 1832 году кроме этих каменных остатков между горцами центрального Кавказа не сохранилось другого следа христианской веры. Магометанство к ним не проникло, и поэтому они находились в состоянии совершенного безверия. Бедно и дико жили они в своих заоблачных аулах, лепившихся по скалам подобно орлиным гнездам; редкий из них доживал до старости — грабеж, разбой, тайные убийства и канла укладывали одного за другим в раннюю кровавую могилу.

На втором переходе мы еще кое-как провезли артиллерию на вьюках, и полковник Засс, командир Моздокского казачьего полка, имевший начальство над авангардом отряда, перетащил даже своих трех верблюдов, навьюченных кибиткой и прочею кладью; но продолжать движение с тяжестями оказалось столь затруднительным, что в селении Шуани принуждены были покинуть не только вьюки, но и заводных верховых лошадей. Тифлисского полка майору [218] Борейше поручили начальство над устроенным здесь вагенбургом. Чем далее углублялись мы в горы, тем хуже становилась дорога. Тропинки, взвиваясь на крутые гребни или пролегая карнизом вдоль отвесных скал над пропастями страшной глубины, едва имели ширину, потребную для людской ноги и для конского копыта.

В местах, размытых дождевыми потоками, часто случалось, тропинка совершенно прерывалась, и тогда приходилось терять не мало времени, отыскивая обход по скалам или по грудам скользких камней. Тела орудий, колеса и лафетные станины попривязали к длинным шестам и роздали нести солдатам. Пешие осетины шли в голове отряда, указывая дорогу. Их легкое вооружение, одежда и обувь, совершенно приноровленные к горной жизни, позволяли им шутя пробираться через самые опасные места и не хуже диких коз прыгать по скалам, на которых они родились. Но можно ли оставить без внимания ту спокойную уверенность, с которою русский, на плоскости взрощенный солдат, с тяжелым ружьем на плече, провиантом за спиной, в длиннополой шинели и в неуклюжих сапогах, прошел по галгаевским тропинкам и вскарабкался на скалы, до тех пор считавшиеся доступными для одних туров да кавказских горцев? Вспомнив об осетинской обуви, не могу не указать на преимущество ее перед тяжелыми ботинками с толстою, гвоздями усаженною подошвой, употребляемыми для горной ходьбы в Швейцарии, Штирии, Тироле и прочих гористых европейских землях. Осетины и вообще все кавказцы, живущие в высоких горах, носят самые легкие чевяки из телячьей кожи, подбитые вместо подошвы переплетенными сыромятными ремнями. Гибкая ременная подошва поддается всем движениям ступни и не скользит по камням, цепляясь за самую незаметную шероховатость. С этою легкой и цепкою обувью можно лазить в таких местах, где в сапогах, подкованных гвоздями, неминуемо оборвешься. В кавказских горах я сам носил осетинскую обувь и по опыту знаю, как она легка и удобна; после нее каждый сапог покажется гирей, привешенною к ноге.

На пятые сутки мы дневали на верховье Ассы, близ селения Зоти. Войска стояли биваком на широком луговом скате; ниже нас лежал обширный аул, в котором саперы трудились над закладкой мин под две огромные башни; за селением вековой лес примыкал к подножию скалистого контрфорса снегового хребта; вправо и влево висели над нами, забравшись под облака, купы тесно сплоченных галгаевских скопищ, ускользавших от разорения благодаря своей малочисленности и высоте, на которую не стоило посылать солдат для такого неважного дела. [219]

В этот день раздались первые неприятельские выстрелы. Галгаевцы завязали перестрелку с осетинами, расположившими свой лагерь слишком близко к лесной опушке, и ранили у них двух человек. Зассу было приказано с двумя ротами поддержать осетин и выгнать неприятеля из лесу. Прикомандированный к Зассу граф Цукато и я, более из любопытства чем по обязанности, сочли долгом не отстать от авангардного командира. Галгаевцы, подпустив к опушке, дали по нашим людям несколько выстрелов и после того обратились в бегство. Часа три гнались мы за ними, сперва по лесу, потом по скалам и наконец по снегу, где нас накрыло таким густым туманом, что в десяти шагах нельзя было разглядеть человека. Поняв бесполезность погони в снегу и в облаках за нашим легконогим неприятелем, мы пошли обратно, отхватив у него только двух усталых, в снегу брошенных ослов.

На обратном пути я сделал неосторожность, которая мне легко могла стоить жизни, но к моему счастью обошлась одним испугом. Узкая тропинка, по которой нам следовало возвращаться, огибала крутобокое ущелье. По каменистому дну его прорывался быстрый поток, в тысяче шагов от своего начала ниспадавший в пропасть, усеянную обломками скал. Водопада не было, струя прерывалась, в глубину летала одна серебристая водяная пыль. Предоставив солдатам идти по обходной дороге, осетины перерезали ущелье в самом устье, переправились через поток немного выше падения его и без дороги стали взбираться на высокий, щебенистый, унизанный скалами гребень, отделявший нас от лагеря. Полковник Засс, хромавший от старой сабельной раны, повредившей ему мускул правой ноги, несмотря на это пошел вслед за осетинами, опираясь на двух безотлучно при нем находившихся казачков, братьев-близнецов, Егора и Ивана Атарщиковых. Местами они были принуждены, отыскав опору для своих ног, ложиться на спину и, подавая Зассу ружье, ежели не доставала рука, втаскивать его таким способом на крутую и скользкую покатость горы. В числе офицеров, пошедших с Зассом, находился и я. Нетерпеливо взбираясь на гору, я скоро опередил не только своих русских товарищей, но и самих осетин, беспрестанно кричавших мне на ломаном русском языке идти осторожнее. Подъем вдоль крутой и острой ребровины, засыпанной шифровым щебнем, на котором нога скользила, был труден и опасен. Нередко приходилось цепляться руками за встречные скалы или прыгать с камня на камень. В то время незнакомый с головокружением и надеясь на свои силы, я не обращал внимания на предостережения осетин и [220] продолжал идти скорым шагом. Верх горы был уже близок. Мелкие камни вдруг покатились из-под моих ног, я поскользнулся, падая ухватился за край большого камня и на руках повис над пропастью. По какому-то непонятному влечению взгляд мой опустился в глубину, в глазах потемнело, дыхание сперлось, руки задрожали, пальцы стали скользить. Еще несколько секунд и мне грозило страшное, безнадежное падение. Смерть казалась неизбежною, а умирать не хотелось. В это мгновение любовь к жизни взяла верх над страхом смерти. С быстротой мысли и силой отчаяния понапружились все мускулы, я уперся руками и коленами и понять не могу, каким чудом стоймя очутился на камне, за который ухватился в минуту падения. Почувствовав под собой твердую опору, я глубоко вздохнул и медленно оглянулся во все стороны, стараясь поверить, действительно ли опасность миновала.

Полковник Засс и осетины, следившие за мной глазами, когда я так опрометчиво взбирался на гору, тотчас увидали и поняли всю опасность моего положения. Помощь была невозможна; гибель и спасение зависели для меня от одного мгновения. Все стали как вкопанные. Засс готов был вскрикнуть. Стоявший возле него осетин закрыл ему рот, шепнув: «Одно громкое слово и офицер пропал, выждем, как решит Аллах». Громкий крик удивления приветствовал мое спасение, когда увидали, что я стою на камне твердою ногой. Осетинский старшина Магомет-Кази догнал меня в несколько минут. «Теперь пойдем потише, — сказал Магомет, подавая мне руку, — не дам тебе идти одному, ты слишком нетерпелив, а в наших горах надо ходить осторожно, как раз оставишь свои кости на съедение волкам да воронам». С этого времени он очень со мной подружился, и я теперь еще берегу черкесскую шубку, подаренную мне Магометом, двадцать пять лет тому назад в память тех дней, когда мы вместе исходили галгаевские горы и чеченские леса.

Между снеговым хребтом и горою Гай открывался глубокий бассейн, перерезанный отраслями обоих хребтов, посреди которых изливались верхние притоки Ассы и Фартанги, двух рек, прорывающихся сквозь горы в северном направлении на соединение с Тереком, принимающим их с правой стороны в свое широкое ложе. На обширных луговых скатах, опускавшихся от подножия каменистых гор к ложу потоков, дающих начало Ассе и Фартанге, встречались весьма удобные лагерные места, и отряд мог двигаться походною колонной, пока крутой овраг или поперечный гребень снова не понуждали, человек за человеком, лошадь за лошадью, тянуться по своей головоломной дороге. В открытых долинах кавалерия опережала отряд версты на [221] две и более для наблюдения за неприятелем, причем мне приказано было постоянно следовать с конным авангардом, наблюдать за топографом, снимавшим маршрут, и выбирать место ночлега под войска главной колонны. Восемь дней прошло от начала движения, а неприятеля мы еще не видали и даже наверно не знали, куда он девался. Нельзя было считать встречами, когда у осетин из лесу ранили двух человек, и мы напрасно забежали в облака, и когда другой раз три галгаевца забавлялись, пуская в нас камни с ужасной вышины, причем дело обошлось без самого невинного ушиба. Скучно становилось без драки лазить по горам, ночевать под открытым небом на сырой земле, мерзнуть ночью, когда приходилось стоять на высоте, днем вариться на солнце и к тому еще кормиться самым плохим образом. Вещей и припасов мы не взяли с собой из вагенбурга более, чем могло поместиться в саквах, привешенных к седлу у драбанта — так называли на линии прикомандированного к офицеру казака — или сколько были в силах нести пешие денщики, поэтому не богато были снабжены даже самыми необходимыми предметами походной жизни. Чай, сахар, табак быстро исчезали, а подвоза нельзя было ожидать ни с какой стороны. Для адъютантов корпусного командира лишения существовали только на половину, они пользовались столом у своего начальника, да и нам с графом Цукато было не совсем плохо. Засс, при котором мы постоянно находились, был кавказский старожил, поэтому предугадлив и сверх того, как казачий полковой командир, располагал способами позволявшими ему кормить нас довольно порядочно. Полагаю, мы некоторое время жили не хуже его высокопревосходительства господина Корпусного командира, у которого метрдотель — не хочу отнимать его достоинства — имел замечательный талант устраивать стол в плоских, обитаемых странах, где водятся города да деревушки, а не навык еще находить, что нужно, и там, где, кажется, ничего нет. Знаю, что у барона Григория Владимировича под конец не стало хлеба, и он у солдат покупал сухари за дорогую цену, а у нас водились еще кое-какие хотя черствые корки; видел я, как у него в безлесных местах перед палаткой едва теплились несколько хворостинок, а у Засса — вокруг один камень -вырастал шалаш из хвороста и бурок, в котором хотя и тесновато было, но лежалось сухо и тепло, а перед входом его весело пылал видный костер. Линеец чутьем дознает, что его ожидает впереди, и по дороге не пропустит ничего, что может сделаться пригодным на месте. Неприятель зароет зерно: казак его отыщет; в лесу загнездятся брошенные, полудикие куры: казак за версту услышит их квохтанье и, глядишь, бедняки уже висят у него в тороках. Плохо в полном [222] смысле приходилось полковым офицерам да солдатам, которые уже третьи сутки не видали мясной пищи и питались сухарями и водкой. Небольшое число волов, следовавших за колонной, были съедены в первые пять дней, а неприятельских стад, на которые рассчитывали для продовольствия отряда, мы в глаза не видали. Это было не совсем приятно, но мы довольствовались и тем, что погода нам не изменяла. Ярким светом обливало июльское солнце волнистые луговые горы, по которым мы с сотней казаков и сотней конных осетин далеко впереди главной колонны открывали дорогу к селению Цори, лежавшему перед нами за крутым отрогом горы Гай. Корпусной командир намеревался примерно наказать цоринцев за их грабежи на Военно-Грузинской дороге, то есть выкосить поля и не оставить в ауле камня на камне. На половине дороги нас догнали два осетина и какой-то очень оборванный горец с запиской от начальника штаба на имя полковника Засса следующего содержания: «Галгаевцы, как доносят лазутчики, спасли свои семейства и скотину на высоту горы Гай, где намерены защищаться. По приказанию господина Корпусного командира, прошу ваше высокоблагородие, пользуясь оплошностью неприятеля, занять с авангардом означенную гору. При сем препровождается к вам для указания дороги кистинец, знающий местность».

В этой записке все было ясно и положительно, кроме одного пункта — оплошности неприятеля. В чем заключалась эта оплошность? Лазутчики могли видеть неприятеля за ночь, когда мы находились от него довольно далеко, и ему нечего было нас бояться. Разве вчерашняя беспечность не могла сегодня, с приближением отряда, перейти в зоркую бдительность?

Наши глаза обратились на Гай-гору.

Волнистый, изрытый оврагами, усеянный скалами всех форм и размеров травянистый скат, боронованный отвесною гранитною стеной не менее тысячи футов вышины, открылся нашему взгляду. Крутизна ската возрастала по мере его возвышения. Гранитный вал, на который нам следовало лезть, до половины был задернут облаком. Что скрывалось за непроницаемым туманом, волновавшимся над вершиной Гай-горы, знал один Господь.

Засс поморщился, погладил длинные рыжеватые усы; но вдруг приосанился на седле — он был молодец на лошади и отлично знал кавказские порядки — и спросил своим обычным, полушутливым, полуироническим тоном у присланного кистина:

— Где дорога на гору?

Кистинец разразился потоком гортанных звуков. Переводчик осетин стал перелагать на русский язык. [223]

— Начало дороги ведущей по травянистому скату к верхним скалам осталась далеко за нами, отсюда часа два езды, а место где она сходится с тропинкой, пробитою вдоль отвесного всхода на вершину горы лежит перед самыми глазами.

— Можно ли добраться до скал без дороги, напрямик?

— Верхом невозможно, а пеший человек, полагаю, дойдет.

— А когда доберемся до верхней дороги, можно ли по ней ехать верхом и сколько человек могут идти рядом?

— Верхом никак! Кабы не стали стрелять, то лошадей можно б оглядкой провести в поводу, а так и пешему будет нелегко взойти — дорога тесная и на ней лежат большие камни.

— Есть ли другие пути на гору?

— Есть, гораздо правее, еще два подъема, но она много хуже; по ней опасаются гонять даже козлят.

— Много ли на горе галгаевцев? Лайдаки, говорят, спят.

— Много ли, сказать не могу. В Галгае наберется ружей шестьсот, но не все на горе спят там, когда русские так близко, кажись, не время. Мы их не видим, а они видят, все что мы делаем. Ружье бы не беда, — прибавил кистинец, — а вот что худо. — и указал на камни. -Станут на нас кидать.

Действительно, камень, пущенный с высоты, какая находилась перед нами, мог наделать порядочной беды и стоил любого ядра.

Кончив расспрос, Засс подумал с минуту, потом громко скомандовал: «Садись! Марш!» — и круто поворотил свою лошадь к горе лежавшей влево от нашей прежней дороги.

Находясь возле него, я не удержался спросить по-немецки, смеем ли мы ожидать успеха от нашего замысла, имея для занятия такой сильной позиции, закрытой от нас туманом и обороняемой хотя бы сотнею горцев, не более ста двадцати человек вместе с осетинами, когда люди спешатся и при лошадях будет оставлено необходимое число коноводов.

— Про это ничего не знаю. Мне приказано занять гору «пользуясь оплошностью неприятеля», — прибавил Засс, — иду ее занимать. А вы что намерены делать? Вы не состоите у меня под начальством.

— Идти с авангардом, как шел до сей поры, и принимать от вас приказания как от старшего.

На этом прекратился наш разговор.

Около версты мы проехали верхом, сначала прямо, а потом давая по покатости углы вправо и влево. Позже мы повели лошадей в поводу и, высмотрев на полугоре широкую скалу, поместили их за [224] нею, а сами пошли, разделившись на две партии, осетины налево, казаки направо, предполагая соединиться у подошвы верхних скал и оттуда наступать уже соединенными силами. Было приказано хранить глубокое молчание и на случай встречи с неприятелем не терять времени на перестрелку, а очищать себе дорогу шашкой. С каждым шагом гора становилась круче, пришлось ползти на четвереньках, цепляясь руками за кочки и за камни. В это время облака, как бы на зло нам, колыхаясь, стали опускаться и сперва скрыли осетин от наших глаз, а потом накрыли нас самих густым, мокрым туманом. Десять минут спустя защелкали влево от нас выстрелы, раздался крик, и потом все умолкло.

Осетины наткнулись на неприятельский караул; наше движение было открыто. На мгновение мы приостановились, прислушиваясь и вглядываясь в туман, в котором едва могли видеть своих собственных рассыпанных по косогору казаков; нетерпеливо хотелось узнать, что будет дальше.

Недолго продолжалось наше неведение. Над нами послышался резкий свист, и мимо пролетел камень, прыгая по крутому скату горы; вслед за ним летели другие камни.

«В гору, казаки! Живо вперед, молодцы», — закричал Засс и, ковыляя раненою ногой, цепляясь ногтями, стал карабкаться на крутизну; Цукато и я едва поспевали за нашим хромоногом командиром. В это мгновение гора дрогнула, громовой удар разразился над нашими головами, камни посыпались градом; обломки скал, рикошетируя по скату, бороздили землю, дробились и сыпали во все стороны свои смертоносные осколки. В тумане раздались крики и стоны. Недалеко от нас камень огромной величины налетел прямо на казака, дал рикошет, и на том месте, где прежде был живой человек, осталась в землю врытая масса крови и мяса. Десять шагов дальше не было видно, кто ранен, кто убит. Гром усиливался, камни ложились около нас все гуще да гуще, Засс не переставал кричать: «Вперед!» Люди лезли на гору. Графа Цукато ударило осколком в плечо, он упал, сшиб меня с ног, и мы стремглав покатились под гору, напрасно стараясь уцепиться за гладкую почву. Я ободрал себе все ногти. К счастию, ниже находившиеся казаки, перерезав дорогу, остановили наше падение. Засс, увидевший как мы оба разом упали, счел нас убитыми и так был поражен этою мыслью, что у него, как он признавался позже, совершенно невольно вырвалось приказание: «Казаки, стой! За скалу!» Вправо от нас шпилем торчал высокий камень, имевший шагов двадцать в основании. Во мгновение ока сплотилась за ним [225] человеческая масса, унизавшая на поверхности лохматыми шапками и ружьями, торчавшими во все стороны подобно ежовой щетине. Под камнем был мертвый угол, укрывавший от ударов, посылаемых сверху шагов на восемь. На этом пространстве прижалось нас человек шестьдесят. Пятерых, сколько помню, не досчитались. Несколько казаков, несмотря на опасность, поползли отыскивать подшибленных. Положение наше и за скалой было не совсем приятно. В густом тумане, между небом и землей, вдали от всякой помощи мы тянули время в томительном ожидании неотразимого неприятельского нападения. Против нашей полусотни неприятель мог выставить несколько сот ружей; все выгоды были на его стороне, он знал местность и владел неприступною высотой. Куда девались осетины, нам было неизвестно.

Тем временем камни продолжали валиться с горы, свист и грохот оглушали нас; случалось, огромный гранитный обломок ударял в вершину нашей спасительной скалы и она, вздрогнув, начинала покачиваться: того и гляди накроет на вечные времена. У всех лица повытягивались; даже Засс перестал шутить и трунить, кажется, он шептал про себя молитву; казаки, те молились громко, и каждый призывал на помощь святого, к которому в чувстве душевного смирения он привык обращать свое упование.

Опыт доказал совершенную невозможность продолжать наступление: не много бы нас дошло до верху, да и тех неприятель мог встретить на узкой тропинке и одного за другим сбросить с высоты; оставаться за скалой было опасно и ни к чему не вело; отступить без приказания Засс не хотел. Я предложил избрать средний термин: написать к начальнику штаба записку с просьбой о подкреплении или разрешении отступить сегодня с тем, чтобы завтра возобновить атаку. Засс согласился на мое предложение, и через десять минут два казака побежали под гору с категорическим объяснением нашего положения.

Пока мы ждали ответа, камни не переставали валиться с горы, то по одиночке, то засыпом, напоминавшим первые моменты нашей атаки. При каждом новом каменном урагане, заставлявшим колебаться скалу, за которою мы скрывались, проводник кистинец морщился, издавая какие-то непонятные звуки.

— Что бормочешь? — спрашивали через переводчика.

— Что бормочешь! Станешь бормотать, когда смерть близка. Много я воевал в горах, а такой страшной беды не видал. Не сдобровать нам! Пожалуй, в тумане и не доглядишь, как набегут галгаевцы [226] да станут стрелять со всех сторон; а они бьют метко и очень злы: никого не пощадят. Зачем было идти так мало? Позади много солдат и ничего не делают.

Касательно беды я был готов согласиться с кистинцем. За год перед тем два дня сряду гул варшавских батарей и свист польских ядер раздавались в моих ушах; но гром стоорудийных батарей рассылавших под Варшавой гибель в наши и в неприятельские ряды можно было признать довольно сносною музыкой сравнительно с отвратительным, душу потрясающим грохотанием гранита, летевшего на нас с высоты Гай-горы.

Тем временем, не далее двух ружейных выстрелов осетины также сидели на полугоре за скалами. Местность выдалась таким образом, что все камни, бросаемые с вышины, минуя их, летели к нам. Кроме того, туман, прояснившись со стороны, открыл им вершину горы. Они видели, что на ней происходило, и о каждом посылаемом к нам гостинце предупреждали нас криком: «дур-дур» — берегись.

Осетинское «дур-дур» так глубоко врезалось в память имевших удовольствие 19-го июля просидеть на Гай-горе, что долгое время спустя, услышав «дур-дур», нередко пущенное на воздух с целью над ними позабавиться, они невольно вздрагивали и бросались в сторону, полагая что камни снова летят к ним на голову.

Часа полтора мы уже прождали, а ответа еще не было.

Изредка пролетал мимо нас камень, как бы пущенный только в ознаменование того, что на горе не дремлют. Неожиданно нарушилось это бездействие. Гора заходила ходнем, загудели камни, засвистали осколки. Наклонив головы, прижавшись к скале, просидели мы около двадцати минут, не слыша собственного голоса от страшного шума и не понимая почему неприятель так расходился, когда мы сами и не думали трогаться с места. После того Гай-гора совершенно замолкла; это был последний акт представления, в котором судьба заставила нас разыграть довольно незавидную роль. Ротмистр Всеволожский, прибывший к нам скоро после того с приказанием отступить, разъяснил причину последней грозы, разразившейся над нами с такою неожиданною силой. Владимир Дмитриевич Вольховский лично двинулся подкрепить нас одним егерским батальоном, но был встречен таким густым градом камней, что немедленно остановил движение, убедившись в невозможности занять гору при настоящих обстоятельствах, вследствие чего и поручил ему отыскать и привести обратно в лагерь нашу слабую команду. Пока успели наступить сумерки. Пользуясь темнотой и взяв предосторожность идти один за другим не [227] ближе пяти шагов, на случай, если бы неприятель вздумал преследовать нас каменьями, мы отступили без всякой потери на обратном пути. В лагере все без исключения радовались счастью, позволившему нам отделаться так дешево. Кроме потери, о которой я уже сказал, у осетин оказались еще двое раненых и несколько подбитых казачьих лошадей. Рана графа Цукато была не опасна. Камень ударил вскользь, вырвал мясо, но не повредил кости. Это угомонило на несколько дней его воинственные порывы, потому что он имел привычку кидаться повсюду, где только раздавался выстрел.

После этого утомительного дня нам не удалось даже отдохнуть как следует. На другое утро барабан разбудил нас далеко до рассвета. Отдано было приказание с восходом солнца атаковать гору разом тремя колоннами: пехоте по нашей вчерашней дороге, осетинам и двум сотням спешенных казаков правей, по подъемам, на которые указывал наш проводник. Утро было прекрасное. Зубчатая вершина Гай-горы, чистая от облаков, ярко освещалась лучами восходящего солнца. На верху чернелись люди.

По сигнальному пушечному выстрелу, войска полезли на гору. Озадаченный неприятель пустил в них без вреда несколько огромных камней и потом исчез; он истощил накануне весь запас камней, заранее приготовленных им на гребне горы, и теперь не надеясь на одну ружейную оборону, бросился спасать свои семейства.

На высоте перевала ожидало нас непривычное зрелище: над нами чистое голубое небо и ясный день, под ногами взволнованное облачное море, из которого возвышались одни остроконечные вершины окрестных гор. Владикавказ, Терек и Линия, видные отсюда в хорошую погоду, были задернуты непроницаемым туманом. Вершина Гай-горы представляла обширную площадь, наклоненную к северу, от которой весьма некрутая дорога спускалась в глубокое лесистое ущелье речки Фартанги. Богатый ключ студеной воды, разливавшийся обильным ручьем, и густая, жирная трава, покрывавшая слегка покатый ровный луг, выполняли все условия, требуемые от хорошего лагерного места. На половине спуска чернелся сквозь туман покинутый жителями аул Гай. Пока я с помощью моего топографа расставлял войска, несколько казаков и осетин отправились пошарить в ауле и при этом случае открыли свежий след многочисленного стада, которое галгаевцы, уходя от нас, погнали вниз по Фартанге. По первому известию об этом важном открытии полковник Засс, всегда решительный в подобных обстоятельствах, не дожидаясь приказания от высшего начальства, схватил две ближайшие роты егерей и побежал [228] с ними под гору, приказав в то же время сотне линейцев его догонять. Говядина была очень нужна для солдат, кормившихся уже несколько дней, как мною было сказано, одними черствыми сухарями. В виду совершенно для меня нового поиска за барантой я совсем забыл о существовании походной канцелярии и присоединился к казакам, никого не предупредив. Судя по следу, скотина не могла уйти далеко. Надеясь догнать ее в нескольких верстах от лагеря, солдаты сбросили с себя сухарные мешки, казаки облегчили лошадей от сакв, и в поспешности мы забыли взять с собой проводника. Наш путь пролегал по ущелью Фартанги, скалистому в начале, а далее покрытому густым вековым лесом, сквозь который прорывался крутоберегий поток. В ущелье мы не могли ошибиться и без проводника, но ошиблись в дороге и на первых порах попали в такое тесное место, по которому нельзя было провести лошадей даже в поводу. Дорога, пролегая по скату горы, привела нас к навесной скале, составившей род жолоба, вдоль которого мы на расстоянии ста саженей принуждены были ползти на коленях. Спешив половину казаков и покинув наших лошадей, которых приказано было отвести в лагерь, мы не пошли, а можно сказать побежали вслед за стадом. Далее представилась нам новая преграда. Дорога уперлась в обрывистый берег речки, глубоко под нами кипевшей в своем тесном ложе; на другой стороне было видно продолжение тропинки. Моста не было. Сто шагов ниже огромная сосна, подмытая дождевым протоком, торча во все стороны обнаженными корнями и поломанными сучьями, перевалилась через ручей. Засс приказал переходить по сосне, и наши солдатики ловко перебрались на другую сторону по этому ногополомному мосту, кто твердым шагом, кто ползком, и никто из них не сделал опасного прыжка в речку. Нужда и неохота поломать косточки научила их и без предварительной науки. За сосной опять ускорили шаг. Брошенный осел, потерянные кадушки и мешки с просом, наконец не поспевший за стадом, свежеубитый, к дереву привязанный теленок служили явными признаками близости неприятеля и поспешности, с которою он от нас спасался. Усталые, голодные, поддерживаемые одною надеждой добыть поживу, мы гнались таким образом более двадцати верст.

Под конец ущелье расширилось, лес прекратился, и перед нами явилась волнистая местность усеянная небольшими селениями, из которых слышался лай собак. Мы забежали к галашевцам, обществу гораздо сильнее и воинственнее Галгая; а нас было всего не более трехсот пятидесяти человек. Не оставалось тут времени задумываться. [229]

В двух ружейных выстрелах перед нами пестрела на высоком холме рогатая добыча, ради которой мы так сильно себя измучили. «Скотина!» — крикнули казаки и солдаты, и откуда взялись прыть и сила. Обгоняя один другого, люди мигом обогнули холм для того, чтоб отрезать у стада дорогу в лес, затрещали ружья, пули зажужжали в воздухе, и вся наша ватага без удержу рванулась на высоту. Неприятель бежал в лес, пуская в нас на уходе безвредные выстрелы и побросав на лугу кадки и ведра со свеженадоенным молоком, с медом, мешки с просом, и другие пожитки. Голодные солдаты горстями глотали муку, руками и фуражками черпали молоко, которым и мы с Зассом не побрезгали после двадцативерстной гоньбы.

Около трехсот коров, несколько десятков коз и десять ешаков, достояние большей половины галгаевского населения, попались в наши руки. Они были разорены в конец.

Таков закон войны: сила была на нашей стороне, поэтому им следовало голодать, а нам принадлежало право набивать себе желудок их добром.

Однако не позволительно было долго мешкать на месте, имея за собой длинное, тесное и лесистое ущелье, а перед собой галашевцев в соединении с галгаевцами, которые, опомнившись от первого испуга, легко могли пересчитать нашу силу, и вследствие этого перечета через меру ободриться. По аулам уже стали раздаваться сигнальные выстрелы. Дав людям отдохнуть полчаса и утолить первый голод молоком и чем попало, Засс приказал идти обратно. Одна рота пошла впереди, за нею погнали скотину, в ариергарде остались другая рота и пятьдесят линейцев. Уморившись донельзя и износив в этот день подошву у моих единственных сапогов, я отправился в обратный путь на отбитом ешаке, без седла и без узды, пользуясь для управления его длинными ушами. Трудно было справиться: уши скользили в моих руках и он, наклонив голову, упорною мелкою рысцой бежал обратно в свою конюшню. Напрасно солдаты, которых мы опережали, старались его остановить, хватая за уши и за хвост: он урывался от них с непреодолимым упрямством. Едва успели мы войти в лес, как скотина, почуя дух родного стойла, смяла передовую роту, меня сбила с ешака, к счастью еще не под свои ноги, и густою фалангой пустилась пробивать себе дорогу к Гай-горе. Страшная сделалась суматоха: люди кувыркались под гору, — правда не высоко, мы находились в начале ущелья — кричали, обороняясь от рогов и от копыт домолюбивых животных, и многие были порядочно помяты; но это нас не смущало: скотина не могла потеряться, она [230] бежала прямо в отряд. Вся забота Засса была обращена на ариергард, откуда нам грозила более действенная опасность. Скоро наступила ночь, и в глубоком лесу нас застигла такая темнота, что мы принуждены были остановиться, попытавшись сперва пройти некоторое время, придерживаясь один за шинель другого, чтобы не растеряться. Собраться было невозможно, солдаты легли на землю, сбившись в отдельные кучи. Ночевали без огней, опасаясь неожиданного неприятельского нападения, и от этого не раз поднималась тревога. Караулы, выставленные от куч, не видя перед собой ни зги и стреляя по кавказскому обыкновению на шорох, беспрестанно открывали огонь друг против друга и только перекликнувшись позже узнавали, что имеют дело не с неприятелем, а со своими. Благодаря их лежачему положению пули, перелетая через голову, не наделали беды. Завернувшись в бурку, я лег на голыши высохшего ручья и заснул так крепко, что поутру меня долгое время качали и обливали водой, пока заставили раскрыть глаза. Вместо привычного чая, мне поднесли еще сонному ко рту кусок горячей жареной телятины и стакан ключевой воды; с нами не было ни хлеба, ни вина, ни водки.

Лагерь мы застали в густом тумане. Скотина была вся захвачена и частию уже роздана войскам на порцию; благодарность их заставила нас помириться с темною стороной нашей экспедиции. Лично я не имел повода ею похвалиться. Я устал до изнеможения, износил сапоги, которые пришлось заменить осетинскими чевяками; а начальник штаба принял меня крайне неприветливо, даже промолвил слово об аресте. «Дело ли офицера генерального штаба гоняться за скотиной и помогать отбивать баранту? Это хорошо для казачьего командира, — говорил он указывая на кипу бумаг, привезенную нарочным из горцев во время моей бесспросной отлучки. — Теперь извольте поправить свою необдуманность». И я поправил ее, работая весь день до позднего вечера. Не знаю, случалось ли кому из тех, у кого станет терпения пробежать эту часть моих воспоминаний, вести переписку в облаках, а я скажу им на всякий случай, что подобное дело очень не комфортно. По спине пробегает мороз, рубашка, пропитанная сыростию, липнет к телу, чернила расплываются по бумаге, желудок ноет, в голове туман не яснее, чем в атмосфере; а мысли должны неукоснительно следить за трудным смыслом самых разнородных донесений и сообщений, на которые следует отвечать; форма должна быть соблюдена, запятые имеют находиться на своих местах. Благо еще, что не Иван Иванович контролировал слог и знаки препинания; Вольховский все-таки имел более грамматической [231] правилотерпимости. Памятна осталась мне эта стоянка в облаках. К величайшей радости на другой день, когда мы перевалились через Гай-гору обратно и пошли к Цори, летнее солнце, прорвав сырую завесу тумана, снова прогрело наши окоченевшие члены.

В это время мы набрели опять на одну из тех тропинок, с которых нельзя своротить ни вправо, ни влево, и обогнать впереди идущего человека положительно невозможно. Отряд тянулся бесконечною нитью, лошадь за лошадью, солдат за солдатом. В голове шли саперы и два батальона Эриванцев, в хвосте кавалерия, прикрытая сзади егерским батальоном Резануйлова. В центре колонны солдаты несли артиллерию на руках и ехал Корпусной командир со штабом. Ничего не может быть скучнее и утомительнее подобного шествия, особенно для конного. Пеший бережет одного себя, конный принужден беречь себя и лошадь, беспрестанно остерегаясь наехать на товарища и оглядываясь чтобы на него самого не наехала сзади, не попортили лошади, или не сбросили его с горы. Один человек остановится, и все за ним идущие должны стоять. Часа три уже мы томились таким образом, думая только об одном, как бы не оступилась лошадь. По расчету времени голова колонны должна была подходить к Цори, откуда, по показанию проводников, дорога спускалась в долину удобную для расположения лагеря. Неожиданно люди стали останавливаться, примыкая один к другому.

— Не останавливайся там, впереди! подавайся! — кричали из штаба.

— Нельзя идти! впереди стали! отняли дорогу! — раздавались солдатские голоса из среды колонны.

— Спросить почему остановились, — повторили из штаба. Вдоль дороги пронесся вопрос: «зачем впереди стоят?»

Долго ждали мы, пока тем же путем вернулся ответ: «неприятель не пущает».

Барон Розен, выбрав удобное местечко, слез с лошади; мы все последовали его примеру. Он было попробовал пробраться мимо солдат, столпившихся на тесной дорожке, но на первых же порах отказался от своего предприятия. Григорий Владимирович, весьма хладнокровный под огнем, боялся однако крути; у него кружилась голова. В каждом сомнительном месте он слезал с лошади, переводчик Гойтов брал его под руку, а линеец держал сзади за концы шарфа; таким образом его спускали под гору и переправляли через все опасные овраги и водомоины. Солдаты, видя его беспрестанно в шарфу, которого простые офицеры не носили во время экспедиции, прозвали его за эту форменность своим бессменным дежурным. [232]

Подметив же, как его с помощью шарфа спускают под гору, какой-то солдатик остряк шепнул товарищу: «Вишь, земляк, это у него шарф не то что из-за бессменного дежурства: это у него наместо оттужного каната».

Чтобы разъяснить дело, начальник штаба пошел, взяв с собой Всеволожского и меня, пробираться мимо солдат, не знающих как посторониться, чтобы нас не столкнуть и самим не упасть с обрыва. Не без труда добрались мы на ружейный выстрел от головы колонны, но тут принуждены были остановиться; дорожка сузилась до того, что на ней одинокий человек едва мог удержаться, и вся была занята непрерывною нитью солдат. В двух выстрелах впереди виднелась над самою дорогой высокая четырехугольная башня, знакомой нам постройки, потому что мы уже несколько их взорвали на воздух. С пункта, до которого мы дошли можно было гораздо легче переговариваться с капитаном Богдановичем, шедшим в авангарде со своими саперами. Вольховский обратился к нему через посредство офицера стоявшего на дороге шагов сто перед нами.

— Что делается у вас? Почему люди стоят?

— Неприятель засел в башню, мимо которой дорога проходит не далее двадцати шагов, и стреляет очень метко; передовой солдат убит, двое последующих получили опасные раны. Если отряд станет дефилировать под выстрелами, то у нас без всякого проку перебьют невесть сколько людей.

— Что можно сделать: обойти башню, взять штурмом, районировать?

— Ничего подобного делать нельзя; следует отойти на первый раз, потом оцепить башню для того, чтобы не упустить неприятеля и приняться за него не торопясь, если хотя несколько жалеют людей.

Богдановича знали офицером опытным, храбрым и отлично понимающим свое дело. Ему можно было поверить на слово; поэтому весь отряд, кроме головного эриванского батальона, повернули налево кругом и расположили биваком в ближайшей лощине. После того начальник штаба поехал осмотреть башню и посоветоваться с Богдановичем. Она оказалась весьма крепкой постройки, стояла на отдельной гранитной скале и совершенно командовала дорогой при начале спуска в долину. Двери в башню, сплоченные из толстых дубовых досок и заваленные внутри камнем, находились сажени три выше почвы. Лестницы к дверям не имелось. Узкие бойницы пробитые по всем направлениям позволяли стрелять во все стороны; в башне царствовало молчание; прерываемое лишь редким огнем, по которому, однако, нельзя было заключить сколько человек в ней [233] заперлось. Осетины, после долгого искания, нашли способ перебраться через гору в аул, лежавший за башней, по крутизне дозволявшей пройти человеку освобожденному от ноши. Отряд не мог следовать этим путем с лошадьми и вьюками; к тому же вопрос заключался теперь не в том как миновать башню, а каким способом ее можно взять и наказать горцев, имевших дерзкую мысль загородить нам дорогу.

Прежде всего окружили башню, переправив через гору две роты эриванцев путем, найденным осетинами. Стрелковую цепь уложили за камнями и в ближайших саклях, проделав бойницы к стороне неприятеля. Из башни, не взирая на дальнее расстояние, стреляли так метко, что солдат не смел показать ни головы, ни руки, ни клочка своей шинели без страху тотчас быть пронизанным пулей. Потом сделали попытку разбить двери артиллерией, но скоро пришли к убеждению, что против них наши трехфунтовые гранаты совершенно бессильны. Остался последний и самый верный способ — взорвать башню на воздух, но и тут встретилось сильное затруднение. Скала, на которой стояла башня, не позволяла ни провести минной галереи, ни заложить колодца; пробивать гранит у нас недоставало инструмента и времени. Чтобы не терять людей без проку, представлялось одно средство: провести блиндированный ход к основание башни, пробить стену и заложить мину в погребе. Лес, потребный для крытого хода, отыскали в ауле, на веревках перетащили через гору и принялись за работу. На третьи сутки пять пудов пороху, заколоченного в крепкий, железом окованный ящик, лежали в погребе, несмотря на все усилия неприятеля остановить работу. Он пробил даже свод погреба и стрелял в сапер работавших в нем над закладкой мины. Несколько раз предлагали осажденным сдаться, но каждый раз они отвергали наше предложение. Когда все было приготовлено ко взрыву, добрый, человеколюбивый барон Григорий Владимирович еще раз послал сказать галгаевцам, чтобы пожалели себя, и в случае сдачи обещал им жизнь и даже размен. Они согласились наконец выйти из башни, попросив два часа сроку на очистку двери от камней, которыми был завален выход. В назначенное время весь штаб съехался к башне, одна рота стала в ружье для приема пленных, двери распахнулись, сперва вылетели с полдюжины ружей, потом спустились по веревке два оборванные, грязные галгаевца, которые, скрестив руки на груди и глядя на нас исподлобья, ждали своей участи.

— Где же остальные, отчего они не выходят? — спросили у них через переводчика. [234]

— Нас только и было!

Через десять минут в нашем виду из-под башни поднялся высокий столб дыма, раздался глухой гул, масса камней с треском рухнулась на землю, и когда ветер разнес густую пыль, на месте ее оставалась одна груда старых развалин. Для утверждения истины христиане строили в горах крепкие башни; для восстановления порядка такие же христиане принуждены были их уничтожать. Обыкновенное противоречие в потребностях прошедших веков и настоящего времени.

В эту знаменитую осаду мы потеряли: убитыми трех, ранеными одиннадцать человек. Подобные случаи не раз бывали на Кавказе и в прежние времена. Осетины во время восстания заключались в башнях человек по сорока и больше и нередко защищались в них до последней крайности, предпочитая сдаче верную смерть от взрыва. Но подобную оборону можно было встретить у одних галгаевцев, в первый раз видевших в своей земле русские войска и незнакомых еще со всеми способами разрушения, которыми обладает европейское военное искусство.

На другой день, разорив Цори до основания, мы выступили в Шуани, где нас ожидали наши палатки, платье, чистое белье и съестные припасы, в которых мы крайне нуждались. Невыносимо дурная погода сопровождала наш поход. Мелкий, холодный дождик моросил с раннего утра; горы были застланы густым серым туманом, сквозь который вяло тянулись уморенные солдаты, осторожно шагавшие по скользкой дороге. Намереваясь в Шуани уехать из отряда, Корпусной командир остановился на небольшой площадке и стал пропускать мимо себя войска, благодаря их за службу и прощаясь с ними на короткое время. Посреди карабинер шли два пленные защитника цоринской башни, одетые в лохмотья и покрытые дырявыми, поношенными бурками. Их вели солдаты на длинных веревках с туго за спину связанными руками. Поравнявшись с Григорием Владимировичем, в котором они еще накануне имели случай узнать главного начальника, галгаевцы принялись знаками и голосом о чем-то молить. Жалобные лица их растрогали барона.

— О чем просят бедняги? — спросил он у возле стоявшего Гойтова.

— Жалуются на холод. Руки связаны так крепко, что они не в состоянии придерживать бурки. Просят, чтобы веревку ослабили.

— Распустить веревки! — приказал барон.

— Опасно, пожалуй убегут, — заметил кто-то из числа штабных офицеров.

Барон оглянулся, как бы отыскивая глазами нечеловеколюбивога критика своих распоряжений. [235]

— Бегут из средины батальона? Как? Куда? Чистые пустяки! — и повторил приказание.

Пленным ослабили веревка до такой степени, что им можно было, скрестив руки на груди, закутаться в свои бурки. По окончании операции батальон пошел своею дорогой.

Час спустя у Эриванцев поднялась сильная суматоха. Офицеры засуетились, горны протрубили «налево» и «прямо вперед», солдаты ощупью стали спускаться под гору, ничего не видя перед собой кроме густого тумана, в котором глухо звучали клики: «Нет, не сюда, иди правей, иди левей, тут кручь, гляди, оборвешься!» Долго мы не могли добраться толку, для чего это делается, наконец загадка объяснилась. Галгаевец пропал и вместе с ним исчез карабинер. Проходя над крутым обрывом, он неожиданно бросился с горы и увлек за собой унтер-офицера, неосторожно обвязавшего конец веревки, которою были спутаны его руки, вокруг своего пояса, что и послужило к его гибели. Дело произошло в виду ближайших солдат так быстро, что они не успели помочь своему товарищу. Долго отыскивали без всякого прока несчастного карабинера и сколько ни жалели о нем и как ни рвались вернуть пленного, а все-таки были принуждены уйти, покинув их на произвол судьбы. В последствии мы узнали от лазутчиков, что галгаевец, хорошо зная местность, выбрал для бегства удобный пункт, съехал без вреда до известного ему уступа горы, там окончательно освободился от ослабленной веревки, а солдата, ошеломленного падением, столкнул в пропасть.

В Шуани мы нашли вещи и маркитанта со свежим хлебом и прочими припасами и наконец получили возможность не только наполнить как следует отощалые желудки, но и обратиться в опрятных, порядочных людей, освободившись от белья сомнительной чистоты, от загрязненного платья и от прорванных сапог.

Оставив войска следовать обыкновенными переходами, Корпусной командир со всем штабом поехал из Шуани под прикрытием конного конвоя прямо во Владикавказ, показавшийся нам после нашей горной экспедиции идеалом человеческого комфорта. На терекской переправе стоял подполковник Челяев с грузинскою пешею милицией. Перед палаткой его покоился на козлах огромный бурдюк, из которого грузин цедил в серебряную азарпеш душистую, живительную влагу благодатной Кахетии, приветствуя каждого из нас всегда приятным, но в этот раз особенно сладко звучавшим «Аллаверды». Горы плова и ряды ружейных шомполов, на которых шашлык шипел над ярким жаром, довершали встречу, приготовленную Челяевым для возвращавшихся из голодной экспедиции. [236]

Следует добавить, что пока мы по вершинам гор стяжали довольно бесплодную славу неутомимых ходоков, осетинские милиционеры, оставленные в Шуани, побуждаясь более практическим взглядом на вещи, отыскали и, не потеряв ни человека, отбили до трех тысяч галгаевских баранов, которые и были отданы им в бесспорное владение. Таким образом кончилась 28-го июля галгаевская экспедиция, теперь совершенно забытая, а в свое время наделавшая на Кавказе не мало шуму.

В Владикавказе собрались тем временем все остальные войска назначенные для чеченской экспедиции, долженствовавшей составить второй период военных действий 1832 года. Пока мы были в Галгае, командовавший войсками на Кавказской Линии генерал-лейтенант Вельяминов ходил с небольшим отрядом обращать в покорность отложившихся галгаевцев, в чем и успел без большого труда и кровопролития.

VII.

На левом фланге Кавказской Линии самые злые противники наши была чеченцы, занимавшие глубину лесов, покрывающих пространство, лежащее между снеговым хребтом, Сунжею и Акташ-су. Враждебные столкновения с ними начались со времени первого поселения казаков на берегу Терека, во второй половине прошедшего столетия.

С тех пор вражда чеченцев к русским возрастала с каждым годом, принимая все более и более характер непримиримой, истребительной войны. Когда между лезгинами распространилось учение, из которого возник мюридизм, и дагестанские нагорные общества признали над собой духовную власть Кази-Мегмета, тогда и чеченцы не замедлили присоединиться к имаму, проповедовавшему «газават», священную войну против русских, их коренных врагов. И как было не идти за таким учителем, который по пути грабежа и беспощадного мщения вел к вратам рая каждого правоверного, посвятившего себя на истребление гяуров. В 1831 году они участвовали с Кази-Мегметом в разграблении Кизляра и во всех его вторжениях в наши пределы и до того умножили свои воровские набеги на Линию, что по левую сторону Терека ни многолюдные станицы, ни далекая, пустая степь не были безопасны от разбоя. По ночам, бывало, на станичных улицах убивали казаков, уводили со двора лошадей и скотину, а не раз случалось, партии их степью проходили к устью Волги. Два [237] года мы оставались в оборонительном положении, изредка отыскивая неприятеля в его воинственных пределах для отплаты за слишком уже дерзкое нарушение безопасности на Линии. Не все наши карательные экспедиции были успешны в течении этого периода. В 1831 году начальник Кавказской Линии, генерал Эмануэль, потерял в Аухе до тысячи человек и принужден был вернуться, дав только новую пищу дерзости чеченцев. Эмануэля заменили на Линии генерал-лейтенантом Вельяминовым.

Назначение этого генерала, друга и сослуживца Алексея Петровича Ермолова, при котором он в Тифлисе много лет занимал должность начальника штаба, повлекло за собой разительную перемену в системе действий и повело бы впоследствии к постепенному, нашим политическим выгодам не противоречащему умиротворению края, ежели бы в Петербурге менее оспаривали его мысли, и жизнь его не прервалась так скоро. Алексей Александрович Вельяминов бесспорно принадлежал к числу наших самых замечательных генералов. Умом, многосторонним образованием и непоколебимою твердостью характера он стал выше всех личностей, управлявших в то время судьбами Кавказа. Никогда он не кривил душой, никому не льстил, правду высказывал без обиняков, действовал не иначе как по твердому убеждению и с полным самозабвением, не жалея себя и других, имея в виду лишь прямую государственную пользу, которую, при своем обширном уме, понимал верно и отчетливо. Никогда клевета не дерзала прикоснуться к его чистой, ничем не помраченной репутации. Строгого, с виду холодного, малоречивого Вельяминова можно было не любить, но в уважении не смел ему отказать ни один человек, как бы высоко он ни был поставлен судьбой. Я не встречал другого начальника пользовавшегося таким сильным нравственным значением в глазах своих подчиненных. Слово Вельяминова было свято, каждое распоряжение его безошибочно; даже в кругу самонадеянной и болтливой военной молодежи, приезжавшей к нам из Петербурга за отличием, признавалось делом смешным и глупым разбирать его действия. Горцы, знакомые с ним исстари, боялись его гнева как огня, но верили слову и безотчетно полагались на его справедливость.

Не увлекаясь теориями, которые наши государственные люди того времени вырабатывали относительно покорения Кавказа, Вельяминов совершенно отвергал оборонительную систему; усиленные наступательные операции и набеги, без цели и без способа удержать за собой пройденное пространство, признавал злою необходимостью [238] для усмирения горцев на короткое время, а для полного покорения Кавказа считал полезным, медленно подвигаясь вперед, утверждаться не одною силою оружия, но основательными административными мерами. Во избежание истощительной для государства траты людей и денег, он советовал более предоставить действию времени, сохраняя притом для русского войска хорошую практическую военную школу. Беспристрастный историк позже раскроет, насколько Вельяминов был прав в своих предположениях.

Барон Розен, ничего не предпринимавший в этом году без совета и согласия Вельяминова, сознавая его превосходную опытность в кавказской войне, окончательно решился передать ему непосредственное начальство над войсками чеченского отряда, сохранив для себя положение зрителя и принимая участие в деле лишь через распоряжения, требовавшие согласия главноуправляющего краем. Отдохнув неделю во Владикавказе и покончив закавказские дела присланные из Тифлиса на разрешение, Корпусной командир 5-го августа выступил в Назрань, где его ожидал Вельяминов с войсками, собранными им на Линии.

В состав соединенного чеченского отряда вошли:

Эриванского карабинерного полка (командир полковник князь Дадиан) 2 батальона;

41-го Егерского полка (командир майор Резануйлов) 1 батальон;

40-го Егерского полка (полковник Шумский) 2 батальона;

Московского пехотного полка (полковник Щеголев) 2 батальона;

Бутырского пехотного полка (полковник Пирятинский) 2 батальона;

Кавказского саперного батальона (командир капитан Богданович) одна рота.

Полк пешей грузинской милиции (командир полковник Челяев), 5 сотен.

Линейских казаков (командир полковник Засс), 5 сотен.

Грузинский конный полк (командир князь Ясси Андроников), 5 сотен.

1-й мусульманский конный полк (командир князь Бебутов), 5 сотен.

2-й мусульманский конный полк (командир Мирза-Джан Мадатов), 5 сотен.

Кабардинская милиция (командир князь Аслан-бек Бекович-Черкасский), 2 сотни.

Легких орудий 24, горных 4.

Всего, считая приблизительно, 9. 000 человек.

Батальон Тифлисского пехотного полка, ходивший в Галгай, сколько помню, отделился от нас во Владикавказе, а осетинская милиция была распущена по домам, кроме некоторых старшин – между ними мой приятель Магомет-Кази — следовавших за нами [239] волонтерами. При этом я должен заметить, что и наше малое число батальонов по характеру местности и по роду войны ни в одном случае не могло быть сосредоточено для общего удара, как бывает в европейской войне; большею частию они были принуждены действовать порознь.

Вся чеченская земля покрыта вековыми лесами и прорезана множеством рек и потоков, текущих с юга на север; самые значительные между ними Фартанга, Асса, Аргун и Аксай. Сунжа, принимающая в себя с правой стороны все чеченские воды, обтекает Чечню с запада и севера, отделяя ее от земли ингушей и от Малой Кабарды.

Северная полоса Чечни представляет ровную местность, по которой проходят арбяные дороги, годные для обоза и для артиллерии; южная часть ее весьма гориста и поэтому неудобна для движения войск. Посреди лесов открывались просторные поляны, занятые населением, сплотившимся в многолюдные аулы; затем большинство чеченцев обитало в отдельных хуторах, рассеянных по непроницаемым трущобам, составлявшим самую надежную оборону их жилищ. Все, даже большие селения, непременно прислонялись одним боком к густому лесу, служившему верным убежищем для чеченских семейств, когда им угрожала опасность от русских войск. Дома или сакли, как их называли кавказцы, были построены из плетня покрытого густым слоем глины, имели плоские крыши и вмещали две или три весьма опрятные, чисто выбеленные комнаты. В зажиточных селениях сакли были окружены садами, в которых чеченцы разводили разные овощи и фрукты. На полянах и в лесных прогалинах встречались немалые посевы кукурузы, проса, пшеницы, ржи и ячменю. Леса были наполнены ореховыми деревьями, яблонями, грушами, сливой и кизилом. В то время нашими войсками не были еще сделаны просеки в лесах. В начале двадцатых годов Ермолов расчистил на ружейный выстрел по обе стороны одну дорогу, проходившую через знаменитый Гойтинский лес; к тридцать второму году и эта просека успела покрыться непроходимо густою порослию; поэтому мы были осуждены вести в Чечне самую трудную лесную войну. Как противники чеченцы заслуживали полное уважение, и никакому войску не было позволено пренебрегать ими посреди их лесов и гор.

Хорошие стрелки, злобно храбрые, сметливые в военном деле подобно другим кавказским горцам они ловко умели пользоваться для своей обороны местными выгодами, подмечать каждую ошибку нашу и с неимоверною скоростью давать ей гибельный для нас оборот. [240]

Составленный Вельяминовым план чеченского похода был очень прост. Отнюдь не сомневаясь в удаче осторожно направляемой экспедиции, но и не ожидая от нее другого результата кроме временного усмирения чеченцев, которое позволило бы русскому линейскому населению отдохнуть от тревожной жизни последних годов, он предполагал пройти по чеченской плоскости, разоряя селения, уничтожая жатву, отбивая стада и атакуя неприятеля везде, где бы он имел дерзость собраться в больших силах. Обстоятельства должны были указать дальнейший ход действий.

На другой день мы выступили с рассветом из Назрана и переправились через Сунжу по мосту, поставленному на козлах, потому что броды через эту реку существуют только в ее верховье. За Сунжей мы ступили на неприятельскую землю, и со следующего перехода началась для нас ежедневная, неумолкаемая драка. В войне с чеченцами один день походил на другой. Изредка неожиданный эпизод, встреча со значительным сборищем, штурм укрепленного аула или набег в сторону изменяли утомительно-однообразный ход действий. Переходы соразмерялись с расстоянием полян, лежавших на берегу речек и достаточно просторных для размещения на них лагеря не ближе ружейного выстрела от ближайшего леса. Дороги пролегали преимущественно через густой и высокий лес, изредка перерезанный лужайками, ручьями и оврагами. В продолжение всего перехода дрались, ружейные выстрелы гремели, пули жужжали, люди падали, а неприятеля не было видно. Одни дымки, вспыхивавшие в лесной чаще, обозначали его присутствие; не имея перед собой другой цели, наши солдаты были принуждены стрелять на дымок.

После перехода войска располагались лагерем на один день или долее, глядя по числу окрестных аулов, которые предполагалось разорить. С места стоянки посылались во все стороны небольшие колонны для истребления неприятельских полей и домов. Аулы горят, хлеб косят, и опять загорается перестрелка, раздается пушечная пальба, опять несут убитых и раненых. Татары везут в тороках отрезанные неприятельские головы, пленных нет: мущины не сдаются, а женщины и дети заранее спрятаны в такие трущобы, куда не пойдут их отыскивать. Вот показалась голова колонны, возвращающейся с ночного набега; хвоста еще не видать, он дерется в лесу. Чем ближе к выходу на чистое место, тем чаще гремят выстрелы, слышен гик. Неприятель провожает ариергард, теснит его со всех сторон, кидается в шашки, ожидая только минуты, когда он выйдет на открытое место, чтобы засыпать его градом пуль. Приходится поднять из лагеря [241] свежий батальон и несколько орудий для поддержания отступающего ариергарда. Картечь и беглый огонь останавливают неприятельский натиск и дают нашей колонне возможность выйти из лесу без лишней потери.

Посылают косить траву, и тотчас начинается драка; дрова для варки пищи и для бивачных огней берут не иначе как с боя. За речкой растет кустарник или выдалась едва приметная лощина; это заставляет прикрыть водопои полубатальоном с артиллерией, иначе перестреляют лошадей или отгонят их. Один день как другой, что было вчера — повторится завтра; везде горы, везде лес, а чеченцы злы и неутомимы в драке.

Порядок движения и лагерное расположение были как нельзя лучше приспособлены к характеру войны и никогда не изменялись. Походная колонна строилась следующим образом: в авангарде и в ариергарде по пехотному батальону при нескольких легких орудиях, где существовали дороги, удобопроходимые для полевой артиллерии, заменявшейся в противном случае горными единорогами. Кавалерия, резервная артиллерия и обоз помещались в середине колонны и прикрывались пехотой, следовавшею рядами по обе стороны. Перед авангардом, позади ариергарда и направо и налево по протяжению всей колонны шли стрелки, имея за собой резервы с горными орудиями. На ровных и открытых полях боковые прикрытия удалялись от колонны на хороший ружейный выстрел; вступив в лес, они шли как позволяла местность, по возможности стараясь уберечь ее от неприятельского огня, слишком губительного, когда ему подвергалась сомкнутая масса войск.

Солдаты называли это водить колонну в ящике. На походе все дело происходило в цепи: в авангарде, когда шли вперед, в ариергарде, когда отступали, и почти беспрерывно в боковых прикрытиях, выполнявших самую трудную и самую опасную задачу. В лесу стрелковым парам нередко приходилось идти не видя друг друга, при этом разрываться, и чеченцы, будто вырастая из земли, наскакивали на них и рубили отделившихся солдат прежде, чем товарищи поспевали им помочь. Движение стрелков, закрытых лесом и горами, редко было видно с дороги, по которой следовала колонна. С ними переговаривались посредством сигналов на рожке. Для того, чтобы в лесу и в горах всегда иметь возможность узнавать, где находятся части войск, отделенные от главной колонны, авангард, ариергард и боковые прикрытия обозначались перед выступлением сигнальными нумерами, которыми по уставу называются роты в батальоне. Эти [242] сигналы менялись весьма часто, дабы горцы, подметив их, заранее не угадывали, кому отдают приказание. Желая дознать, где какая-нибудь часть пробирается по лесу, подавали условленный вопросительный сигнал, горнисты всех частей откликались своими нумерами и, судя по звуку, приказывали потом, назвав кого следовало, ускорить шаг, стоять или приблизиться к колонне. Неприятельские пули, случалось, ложились в середину войска, но очень редко удавалось горцам, разорвав цепь, нападать на колонну. В экспедицию 1832 года не могу припомнить более четырех таких прорывов.

Лагерь постоянно размещался кареем: по фасам пехота и артиллерия, посредине кавалерия и обоз. Для небольшого числа войск строился вагенбург из повозок. Вокруг всего лагеря располагалась днем негустая цепь, на расстоянии ружейного выстрела от палаток. На ночь число застрельщиков умножалось, придвигали резервы и впереди укладывали еще секреты в более опасных местах. Людей разводили на эти посты после наступления темноты, для того чтобы не подсмотрел неприятель. Они были обязаны наблюдать глубокую тишину, подходящих не окликать, а освистывать и стрелять на каждый подозрительный шорох, хотя бы не могли точно разглядеть, от чего он происходит. На каждом фасе лагерного каре держали наготове дежурные части для подкрепления передовой цепи в случае действительного нападения. Солдаты от этих частей лежали перед палатками, имея при себе ружья и патронные сумки. Остальные солдаты и офицеры спали раздетые и не имели привычки тревожиться от выстрелов, которые нам почти каждую ночь посылали чеченцы, подползавшие к лагерю несмотря на все наши предосторожности. Нередко мне самому случалось просыпаться ночью от беглого огня лагерной цепи и слышать над палаткой свист чеченских пуль. Тогда полусонным голосом кто-нибудь провозглашал:

— Опять подползли, спать не дают. Откуда это они стреляют?

-Справа (или слева), ваше благородие, — отвечал какой-нибудь солдат или казак.

И приняв к сведению такого рода извещение, бывало, закроешь голову подушкой с той стороны откуда летят пули и через несколько минут снова засыпаешь крепким сном с надеждой, что в лагерь чеченцев не пустят, а от пули Бог убережет.

Одиннадцать дней, с 6-го по 17-е августа, мы проходили по Малой Чечне, перестреливаясь и разоряя аулы, потом подошли к крепости Грозной, сдали больных и раненых, забрали провианту и снарядов и двинулись в сердце Большой Чечни. В это время мое служебное [243] положение несколько изменилось. Во Владикавказ приехал из Тифлиса генерального штаба штабс-капитан Норденстам, по праву старшинства вступил в управление походною канцелярией и, имея особенную склонность к письменным делам, принял в свое распоряжение и переписку по второму, мне принадлежавшему отделению. Вольховский, видя, что я, как говорится, отбиваюсь от рук, нашел для меня дело при войсках более сродное моему характеру, приказал чередоваться в авангарде и в ариергарде с офицерами генерального штаба, состоявшими при войсках на Линии и посылал нередко с отрядами, ходившими в сторону уничтожать чеченские аулы. Это последнее дело послужило поводом к сближению с Вельяминовым моей незначительной персоны. Вольховский представил ему в Назране всех офицеров, принадлежащих к штабу Корпусного командира, в том числе и меня, но весьма естественно, что он обратил мало внимания на молодого, невидного егерского подпоручика, затертого среди блестящих адъютантских мундиров, и даже забыл в последствии мое лицо и имя.

Неделю спустя Вольховский прикомандировал меня к небольшому отряду, посланному разорить не помню какую-то деревушку, лежавшую верст десять в стороне от лагеря.

Мы выступили до рассвета, заняли аул, сожгли его, накосили на полях сколько нужно было фуражу, остальное вытоптали, не сделав ни одного выстрела; но при выступлении попали довольно неожиданно под огонь неприятеля, выжидавшего этот момент в примыкавшем к селению лесу. Пришлось уходить с боем, стоившим нам человек семь нижних чинов, выбывших из строя. На обратном пути, не доходя до лагеря версты две, я опередил отряд, как мне было приказано начальником штаба, для предварительного сообщения ему подробностей дела, происходившего на моих глазах. Корпусной командир завтракал у Вельяминова с некоторыми из своих офицеров. Я вошел в большую кибитку, где был накрыт стол и, отыскивая глазами Вольховского, остановился у входа, не заметив при этом, что в стороне стоял казачий офицер, успевший прежде меня приехать с донесением от командира нашего отряда.

Вельяминов первый меня заметил и, приняв по мундиру за строевого офицера, спросил зачем я пришел.

— С донесением к Дмитрию Владимировичу.

Вольховский, предупредив его, что я принадлежу к корпусному штабу, обратился ко мне с разными вопросами об отряде, из которого я прибыл. Отвечать было не трудно, я передавал дело как видел его. [244]

Вельяминов, прислушиваясь к моим ответам, попросил позволение в свою очередь сделать мне вопрос.

— Много ли вы имели против себя чеченцев?

— Трудно сказать, неприятель прятался и нам были видны одни дымки от его выстрелов.

— А судя по огню, как вы заключаете о числе его?

— Могла быть сотня, много полторы.

— Вот кто говорит правду, — возразил Вельяминов, обратившись к своим гостям, — а господин сотник приехал рассказывать басни. По месту и по времени не могло собраться более чеченцев, я и прежде был в этом убежден.

Тут Вельяминов спросил у Вольховского мою фамилию и потом вполголоса поговорил с корпусным командиром.

— Алексей Александрович просит меня уступить вас в его распоряжение, — обратился ко мне барон. — Согласно ли это с вашим желанием?

— За честь сочту служить при нем, как служил и при вашем высокопревосходительстве.

— Совсем не расстаюсь с вами, а на время похода вы имеете находиться при командующем войсками на Линии.

— Очень рад, — прибавил Вельяминов, — и начнем знакомство с теперешнего завтрака. Садитесь и берите прибор.

Таким случаем я попал к Вельяминову под начальство, что не помешало однако и Вольховскому распоряжаться мною по старой привычке. Вместо одного я нажил двух начальников, дело довольно неудобное, но зато меня совершенно освободили от канцелярии.

Вступая в большую Чечню со стороны крепости Грозной, нам следовало пройти через Гойтинский лес, прорубленный, как я прежде упомянул, при Алексее Петровиче Ермолове и успевший однако зарасти, хотя и мелким, но неимоверно густым кустарником. В этом лесу, имевшем около семи верст протяжения и посреди которого в болотистых берегах протекала речка Гойта, чеченцы искони дрались против русских с несказанным упорством. Гойтинский лес и речка Валерик были памятны всем старым кавказцам; подходя к ним, отрядные начальники удваивали осторожность, а русский солдат готовился на нешуточный бой.

Перед лесом Вельяминов приказал поставить вправо и влево от дороги по шести орудий и открыть сперва картечный огонь по опушке, а потом стрелять в средину чащи ядрами и гранатами, хотя не было видно ни одного чеченца, и ни один выстрел не встретил нас [245] с неприятельской стороны. После того застрельщики от целого батальона, подкрепленные во второй линии ротными колоннами, без выстрела, с громким ура бросились бегом к опушке и, заняв ее, тотчас легли на землю. Несколько мгновений спустя ружья затрещали с обеих сторон; оказалось, что лес не так безлюден, как можно было думать с первого раза. Таким образом занимали на Кавказе каждую опушку, каждый пролесок, каждую несколько закрытую переправу и каждое селение. Вся разница состояла в том, что, соображаясь с местностью и с числом предполагаемого неприятеля, увеличивалось или уменьшалось количество артиллерии и войск назначаемые для первой атаки. Тишина, господствующая в лесу или в селении, ничего не доказывала: неприятель был везде и всегда, редко удерживал позицию, но дрался всюду, где находил местное прикрытие и где имел свободное отступление. Только по занятии опушки главная колонна входила в лес, имея впереди себя авангардных застрельщиков. Стрелки же, лежавшие перед лесом по обе стороны дороги, втягивались в чащу и составляли правое и левое прикрытие походной колонны; тогда начиналась драка, прекращавшаяся не прежде выхода войск на открытое место. По временам огонь усиливался, а эхо выстрелов сливалось с чеченским гиком и с русским ура, в глубине леса работали штык да шашка.

В Гойтинском лесу ожидала нас одна из неприятных случайностей кавказской войны. Колонна прошла уже половину пути. Посредине леса, на берегу ручья, столпились обоз и артиллерия в ожидании очередной переправы по весьма малонадежному мостику. Чеченцы, пользуясь этой задержкой, налегли на правое прикрытие и, оттеснив его, стали посылать пули в средину обоза. По сигнальным ответам, казалось, наши не понимали или не могли исполнить приказание идти вперед; Вельяминов приказал мне съездить в лес и отвести стрелковую цепь подальше от колонны.

С трудом продираясь на лошади через мелкую поросль, я стал отыскивать командира цепи; кое-где мелькали предо мной солдатские шинели, но офицера между ними не было. В это время недалеко от меня промчались чеченцы, пули посыпались как горох, а солдаты, за ними несколько офицеров вынырнули из-за дерев и кустов, поспешая к месту, откуда раздавался крик. Имея с собой одного казака, я ради собственной безопасности увязался за ними и выехал на небольшую прогалину в то самое мгновение, как подоспевшие застрельщики принялись штыками отбивать чеченцев, рубивших разрозненные пары. На земле лежал раненый юнкер, князь Иван Урусов; вовремя [246] подскочивший офицер защитил его от шашки, сверкавшей в руке противника, имевшего видимое желание его покончить. Схватка продолжалась не более двух минут. Резерв подбежал, и неприятель скрылся из виду; только пули его продолжали жужжать мимо наших ушей. Урусова понесли на перевязку и подняли убитых, тела которых кавказские солдаты ни в каком случай не оставляли на поругание неприятеля.

Этот случай заставил меня узнать, как хороша память у русского солдата и как он примечает за всем, что делают офицеры. В цепь я попал так же случайно как и на схватку с неприятелем, оставался при ней после происшествия отнюдь не долее, чем требовало приказание, данное мне Вельяминовым, а потом вернулся прямо к нему. Двенадцать лет спустя я снова проходил через Гойтинский лес с Робертом Карловичем Фрейтагом, у которого исправлял должность отрядного обер-квартирмейстера. Дело мы имели жаркое; мне приходилось скакать во все концы колонны. Проезжая мимо куринцев, я был остановлен солдатом, который, пристально вглядываясь в мое лицо, вдруг заговорил:

— Ваше высокоблагородие, а ваше высокоблагородие, кажись, я вас признаю; вы были с нами в здешнем лесу, помните ли, когда чеченцы зарубили застрельщиков и ранили нашего юнкера, князя Урусова.

Солдат меня узнал, несмотря на долгое время и на перемену мундира; в тридцать втором году я был одет в егерскую форму, а в сорок четвертом носил мундир генерального штаба.

— Который раз, ваше высокоблагородие, изволите проходить через этот лес? — спросил после того мой старый знакомый.

— Седьмой.

— А я двадцатый. Когда же лес останется за нами?

— Ну, любезный, спроси про это у Господа Бога, а я ведать не ведаю, — отвечал я и направил лошадь к Роберту Карловичу, моему давнишнему другу и защитнику, с которым в том году отбыл не одно горячее дело.

И чеченцы поплатились недешево. За лесом начиналось открытое место. Наши конные грузины и татары, посланные вперед отряда, изрубили десятка два пеших молодцов, не успевших уйти с поляны в лес. При этом случае один из них, видя, что ему нет спасения, ухватился за пояс наскакавшего на него татарина и ударил его кинжалом в бок с силой, прогнавшею сквозь тело широкое лезвие; в то же мгновение сабля татарина опустилась чеченцу на голову, и оба покатились мертвые на траву. [247]

Перед вечером отряд вышел на открытое лагерное место; стали разбивать палатки; для Вельяминова поставили барабан и развели огонь, у которого он молча принялся греть руки. Это была его постоянная привычка. Вокруг него болтали офицеры. Казалось, он был ко всему равнодушен, однако мало слов ускользало от его слуха. Он позволял молодежи на походе ли, за столом или у себя в кабинете говорить свободно обо всем, прислушивался к разговору и заключал по нем об уме и характере каждого из рассуждающих. Когда, бывало, иной слишком разболтается, он без строгости, без гнева скажет только: «Ну, дражайший, перестань, перестань, чрез меру заговорился!»

В этот вечер находился в кругу офицеров, собранных около Вельяминова, и капитан, уберегший Урусова от чеченской шашки. Он рассказывал с жаром подробности своего подвига. Долго Алексей Александрович слушал, не говоря ни единого слова; наконец, он обратился к рассказчику:

— А, дражайший, каким образом ты попал в цепь, когда ранили Урусова?

— Я командовал застрельщиками; Урусов служит в моей роте.

— И ты изрубил чеченца, напавшего на раненого юнкера; где же были твои застрельщики?

— Цепь разорвалась, никого тут не случилось; я сам еле, еле подоспел.

— А! Ты командовал застрельщиками; цепь не шла в порядке, и ты был принужден рубить чеченцев собственной рукой. Нечего сказать, ты храбрый офицер. Отдай, однако, дежурному штаб-офицеру твою собственную шашку и отправляйся под арест; дело начальника наблюдать за солдатами, а не рубиться с неприятелем.

И бедный командир вместо ожидаемой похвалы, понурив голову, пошел исполнять приказание Вельяминова.

На другое утро Командующий войсками приказал отдать капитану оружие и поблагодарить за спасение юнкера. Так он понимал офицерскую обязанность. Ермолов действовал еще строже в подобных случаях. Он не терпел выскочки и сажал под арест каждого офицера, без надобности и без приказания бросавшегося в огонь, и никогда не давал награды за подобного рода бесполезную храбрость.

При переправе через Аргун и движении к селению Шали мы имели 22-го августа вторую сильную перестрелку, мало отличавшуюся от других вседневных встреч с неприятелем; зато борьба с рекой выходила из пределов обыкновенного порядка.

Переправы через горные кавказские реки вообще принадлежали [248] к категории довольно щекотливых операций и часто стоили доброго дела. Река, проходимая в брод по колено еще вечером, за ночь наливалась по грудь от дождя в горах или от подснежного потока, промывшего себе дорогу к ее покатистому руслу. И Аргун, наподобии Сулака, Сагуаши, Ингура, Бзыба, принадлежал к числу чрезвычайно быстрых и неуловимо своенравных рек. Когда мы к нему подошли, он находился в состоянии неожиданного налива: стрелою неслась вода, унося в Сунжу огромные карчи и ворочая камни, заграждавшие ей дорогу. Ни мост на козлах, ни на арбах для одной пехоты не удержался бы против силы воды и карчей, да и время не позволяло испытывать степень их стойкости; нам надо было спешить к Герменчугу, куда Кази-Мегмет собирал горцев на защиту аула, пока число их не увеличится до размеров силы, непреодолимой для нашего отряда. На Кавказе не имели привычки задумываться над быстротой и глубиной реки, когда существовала искра надежды преодолеть эти препятствия. Мост не устоит против карчи, а живые люди всегда могут от нее посторониться: отвести ее или обождать, пока она проплывет; поэтому было решено не мешкая переходить в брод. Ввиду этой небезопасной операции сам Вельяминов сел возле переправы для личного наблюдения за точным исполнением своих распоряжений и со свойственным ему терпением не сошел с места, пока последний человек не перешел на другую сторону.

Сперва обстреляли противоположный берег картечью как следует, потом грузины, татары и часть линейцев, по седло в воде, перешли на другую сторону и смелою атакой разогнали чеченцев, пытавшихся оспаривать переправу. Кавказские лошади привычны к воде: на быстрых реках они упираются туловищем против течения, а зная, что на дне водятся большие, скользкие камни, не торопясь и щупая копытом грунт переставляют крепкие ноги. Потеряв дно, они плывут без устали. Дурно только, когда лошадь в упряжи: не имея воли пользоваться своею силой, она перевертывается быстриной вверх ногами, тонет, да и повозку нередко уносит невесть куда.

По переходе конницы устроили переправу для пехоты, артиллерии и обоза. Под острым углом поставили, к течению спиной, плотный ряд линейских казаков на самых сильных лошадях, двадцать саженей ниже поместились к ним лицом две конные цепи. Выше поставленные казаки составляли оплот против напора воды, размещенные ниже должны были ловить пехотинцев, уносимых быстриной.

По этой улице пошла пехота, по отделениям, разутая до пояса, сапоги, ружья и сумки на плечах, солдаты каждой шеренги крепко [249] ухватившись под руку, а фланговый человек придерживаясь свободною рукой за стремя казака, ехавшего со стороны течения. В таком порядке переправилась вся пехота и за нею повозки и артиллерия. Под напором волны шеренги колыхались, люди не раз теряли дно, слабосильных срывало и несло по воде, ниже стоявшие казаки хватали их и вывозили на берег; но дело не обошлось и без утонувших. Два зарядные ящика и несколько повозок опрокинуло на средине реки, лошади потонули, а ящики были спасены. Подобного рода переправы мне удалось видеть на левом фланге и на береговой Линии.

Герменчуг, самый большой чеченский аул, имевший три мечети, из коих лучшая была построена на деньги, пожалованные Ермоловым, находится в семи верстах от Шали, где мы ночевали, переправившись через Аргун. Алексей Петрович, дознав на опыте как трудно было ведаться с чеченцами, живущими рассеянно по лесам, принес эту жертву, надеясь около прочно и красиво построенной мечети сгруппировать более значительное число жителей, и не ошибся в своем расчете; герменчугское население увеличивалось с каждым годом, и долгое время его жители, дорожа своею оседлостию, не принимали прямого участия в грабежах и разбоях своих одноплеменников. В 1831 году они были увлечены в общее восстание, и Вельяминов счел полезным показать на них пример всему краю. В его правилах было во всех взысканиях за равную вину начинать с больших, а не с малых. Чуя приближение злой грозы, герменчугцы долго колебались, просить ли пощады или защищать селение; Кази-Мегмет убедил их испытать счастие оружия, укрепить селение и ждать в нем прихода русских. Три тысячи чеченцев засели в Герменчуге; имам лично привел к ним на помощь восемьсот конных лезгин и, кроме того, каждый день подходили к аулу поборники очищенной веры из самых отдаленных гор.

Оставив возле Шали весь обоз под прикрытием двух батальонов и двух орудий, мы с остальными войсками двинулись к Герменчугу. На рассвете отряд переправился через неглубокую речку, протекавшую перед аулом, и к полудню стал на позицию в виду ожидавшего нас неприятеля. На левом фланге мы имели речку, на правом — густой лес, в котором скрывались пешие чеченцы и лезгинская конница; перед нами лежало пространное селение, с трех сторон опоясанное крепким окопом, усиленным еще фланговою обороной и заслоненное с тылу высоким лесом. Линейские казаки, грузинский и татарские конные полки под командой полковника Засса первые заняли места перед аулом и с утра завязали джигитовку с неприятельскою конницей, завлекавшею их к лесу, откуда огонь пеших чеченцев [250] снова принуждал наших отходить на чистое поле. Когда весь отряд перешел через речку и построился в колонны, Вельяминов приказал варить кашу для солдат, а своему повару готовить обед. Люди не сходившиеся нравом с Вельяминовым, не зная чем его попрекнуть, находили повод обвинять его в излишнем пристрастии к гастрономическим наслаждениям. Вельяминов действительно охотно занимался столом, наравне с естественною историей, архитектурой, гомеопатией из любви к науке и к искусству и гораздо более в пользу других чем для самого себя. Страдая расположением к грудной водяной болезни, от которой он и скончался в 1838 году, Вельяминов постоянно находился на самой строгой диете, но в то же время завел себе в удовольствие вкусно кормить офицеров, обедавших за его столом. На походе до десятка верблюдов носили за ним калмыцкую кибитку, кухню и съестные припасы. В числе других и Вольховский часто укорял его в этой слабости. Эти два человека, в одинаковой мере преданные принципу долга и чести, близко сходившиеся в умственном воззрении на житейские дела, к сожалению расходились диаметрально в применении своих понятий: Вольховский был строгий доктринер, Вельяминов неумолимый практик. Кроме того, Вольховский, страдавший нервною раздражительностью, был вспыльчив и нередко увлекался первым впечатлением; Вельяминов, обладавший ледяным хладнокровием, подчинял все свои действия одному рассудку и силой характера брал верх над Вольховским. Поверхностно понимая вещи, многие потому считали Вельяминова человеком бездушным и крепко ошибались. Я испытал на себе самом сколько его сердце было доступно самому заботливому участию; он умел только владеть своими чувствами и скрывал их в глубине души для того, чтобы никакому плутоватому уму не удалось воспользоваться ими ко вреду справедливости и общего порядка.

Чтобы вполне понять и оценить характер Вельяминова и его взгляд на обязанности государственного человека, следует отрыть в ставропольском штабном архиве и изучить его переписку с военным министром, князем Чернышевым, касательно военных действий на берегу Черного моря. Три раза сряду он имел смелость самым положительным образом, подтверждая фактами свои заключения, опровергать пользу проекта, присланного к нему из Петербурга при именном повелении безотговорочно привести его в исполнение. Свою последнюю записку он заключает следующими словами:

«Ежели государь император и на этот раз не удостоит на основании изложенных мною доказательств и фактов осчастливить меня отменою сказанного проекта, то прошу как милость [251] назначить на мое место другого, более способного и сведущего генерала; я готов служить под его начальством простым солдатом, но по долгу присяги и по совести не могу принять на себя выполнение мер, которые, по моему убеждению, должны принести только один вред для края, отданного мне в управление. Присягая государю, я обещал не только повиноваться, но и хранить славу и соблюдать интерес его величества и Русского государства по моему крайнему разумению».

Покойный император Николай Павлович оценил в этом случай твердость Вельяминова, согласился с его мнением, отменил свое первое повеление и осыпал его милостями, когда он осенью того же года приехал в Петербург. Таков был Вельяминов, и так государь внимал правдивому слову, когда оно исходило от человека, преданного ему и России свыше всякого личного расчета.

Под Герменчугом Вельяминов подверг сильной пытке терпение Вольховского, не во всех случаях умевшего владеть своею нервозно-раздражительною натурой; даже более флегматический и пожилой барон Григорий Владимирович не на шутку стал тревожиться, отчего он столько медлит атаковать аул. А Вельяминов был прав; его медленность имела основанием самый верный расчет. Войска, сварив похлебку, да еще с удвоенною мясною порцией, спокойно наполняли себе желудок. На правом фланге батареи в двадцать два орудия, поставленной в расстоянии хорошего ядерного выстрела от неприятельских окопов, для Вельяминова накрыли стол. Как бы дома вокруг него расставили барабаны, и мы шли обедать. В некотором расстоянии позади нас, менее затейливо поместившись на коврах, закусывал корпусной командир со своими офицерами. Неприятельский бруствер и все плоские крыши герменчугских домов были буквально унизаны чеченцами, которые с ружьями наголо ожидали атаки и, полагаю, также не понимали, чего мы ждем. Несколько зрительных труб были направлены из Герменчуга на наш обеденный стол.

В час пополудни корпусной командир прислал своего адъютанта спросить не пора ли атаковать.

— Нельзя, солнце слишком жарко печет; к тому же и люди не кончили еды.

Через полчаса новый посланец к Вельяминову. — Не выпили еще порцию, которую приказано раздать. По прошествии некоторого времени Вольховский прислал за мной. Нетерпеливо стал он меня расспрашивать отчего мешкают, -будто от меня зависело дело, — и потом поручил передать Алексею Александровичу, что это противно видам Корпусного командира. Не [252] знаю, почему именно меня выбрали для такого поручения; может, только на тот случай, если Вельяминов рассердится: чтоб его сарказмы обрушились на меня, а не на другого.

Когда я вернулся и доложил Вельяминову слова Вольховского, он поморщился, подумал с минуту и сказал:

— Ступай, дражайший, назад и скажи пославшему тебя, что по моему мнению надо еще подождать; впрочем, как угодно, только в таком случай не беру на себя ответа. Надо же, — прибавил он, улыбнувшись, — время докончить обед и убрать стол.

Передав ответ, разумеется без последнего прибавления, я возвратился на свое место. Когда действительно убрали стол, и я стоял позади его, он повернулся ко мне:

-Хочу, дражайший, чтобы ты понял, отчего я медлил, можешь потом объяснить и другим; вглядись, с каким напряжением чеченцы ждут атаки, они томятся, каждый час ожидания отнимает у них силы и дух, а наши солдаты тем временем отдыхают, и сила их растет. Однако пора начинать.

Он сел на лошадь и приказал артиллерии открыть огонь, по двадцати выстрелов, из орудия. В то же время Засс с казаками и грузинами был послан направо к лесу, в котором находилась неприятельская конница, для прикрытия с этой стороны наших штурмующих колонн, а два мусульманские полка направлены влево, к речке.

С последним пушечным выстрелом барабаны забили атаку, и два Бутырские батальона справа, два егерские слева от батареи беглым шагом помчались к неприятельскому укреплению. Чеченцы, выдержавшие пушечный огонь лежа за брустверами, вскочили, дали залп и не успели снова зарядить винтовки, как наши батальоны, перескочив через неширокий ров, очутились на крыше и штыками погнали их через селение. Бутырцы ворвались первые в деревню. Атака была поведена на центр укрепления. Левый фланг его, примкнутый к лесу, оставался еще во власти чеченцев, с правого они бежали не обороняясь. Тем временем наши казаки, погнав неприятельскую конницу, попали под сильный ружейный огонь из опушки леса. Вельяминов, заботившийся, по Ермоловской методе, всего более о сбережении войск от ненужной потери, послал меня немедленно вернуть их к пехоте, оставшейся при батарее. Я пустил свою лошадь во весь опор; Цукато, мой палаточный товарищ, никогда не отстававший от меня, когда предвиделась опасность, поскакал за мной. Между тем Засс, зная как Вельяминов понимает вещи, сам на полных рысях стал удаляться от губительной лесной опушки. Путь его пролегал мимо [253] левого фланга Герменчугского окопа. Встреченный с него метким огнем, он, не задумываясь, поскакал к нему со своею конницей. В это мгновение мы попали в средину казаков, были увлечены вихрем атаки и, не имея времени опомниться, со всею толпой очутились перед завалом, спрыгнули с лошадей, перепрыгнули через ров и как другие остановились на берме, закрывшись неприятельским бруствером. Озадаченные чеченцы в первое мгновение отшатнулись, потом опомнились, остановились в двадцати шагах и выжидали нас, выставив заряженные винтовки. Они берегли заряды на ту минуту, когда мы вскочим на крону; но казаки люди не только храбрые, но и смышленые в высшей степени, они понимали, что опрометчивость им дорого обойдется и, не покидая места, также целили в неприятеля. Мгновение длилась эта выдержка; чеченцы не вытерпели, дали залп, и дым еще не пронесся, как казаки и грузины с обнаженными шашками и саблями уже сидели у них на плечах. Наша конница взяла завал, обороняемый пехотой. Хотя Засс предупредил приказание командующего войсками и по дороге взял еще неприятельское укрепление, однако мне все-таки следовало его отыскать для того, чтобы не вернуться без ответа. Казаки не знали, куда он девался, и стали за него беспокоиться. Мы сели на лошадей и поехали в поле его отыскивать, где и нашли лежащего на земле с простреленною ногой; около него суетились доктор и близнецы Атарщиковы. В недальнем расстоянии лежал князь Андроников; пуля пробила ему грудь немного выше сердца и вышла в спину; казалось, его ожидала близкая кончина, однако он жил еще долго после того: пуля обогнула ребра, не пронизав внутренности. Кроме них подобрали еще двух раненых офицеров да десятка полтора простых всадников.

Когда я вернулся с донесением, мне не дали даже вздохнуть и отправили с новым поручением узнать, что происходит в деревне, в которой пальба не прекращалась. На этот раз Вельяминов послал со мной несколько линейцев. В тесной улице, огороженной плетнями с обеих сторон, я наехал нечаянно на весьма неблаговидную сцену. Егеря сцепились с бегущими чеченцами и кололи их штыками; пули жужжали по разным направлениям; чеченцы метались во все стороны, прыгали через плетни и везде натыкались на солдат. На земле валялся какой-то военный доктор; я счел его раненым, но оказалось, что он от испуга потерял рассудок. Руками отмахивая летавшие пули: «кыш! кыш!» доктор кричал жалобным голосом, чтоб его не кололи, потому что навеки закаялся влезть в драку. Бедняк вообразил себя чеченцем; казаки насильно его подняли, перевалили как куль [254] через седло и повезли на перевязочный пункт. От полковника Пирятинского я узнал, что неприятель обратился в полное бегство, но что около сотни чеченцев, отрезанные от леса, засели в три смежные дома, стоящие посреди большого сада, и не хотят сдаваться. С этим известием я вернулся к командующему войсками. В это же время подвезли помешанного лекаря. Корпусной штаб-доктор Ильяшенко слез с лошади, пощупал пульс и скомандовал фельдшеру: «Ланцет!» Едва пациент увидал этот инструмент, как стал вырываться из рук у казаков и раздирающим голосом взывать: «Ради Бога, не режьте голову, я мирной! Мирной! Никогда не буду драться». Ланцет показался ему огромным кинжалом. Несмотря на протест, два сильные казака растянули его на траве, открыли ему вену и, выцедив порядочную толику крови, отправили в лазарет.

По вторичному донесению от Пирятинского что чеченцы, которые заперлись в трех домах, отвергая пощаду, сильно отстреливаются и успели уже убить одного подполковника и переранить многих солдат, Вольховский пошел вместе с начальником артиллерии, полковником Бриммером, со Всеволожским и с Богдановичем лично распорядиться развязкой этого дела. Меня послали провести их по дороге, с которою я успел познакомиться, когда в первый раз проезжал по селению. Сакли были оцеплены тройною цепью застрельщиков, лежавших на земле, за плетнями и за деревьями. Никто не смел показаться на виду у неприятеля: верным глазом направленная пуля наказывала неосторожного; поэтому и мы прилегли за забором, находя бесполезным сделаться мишенью для чеченцев. Подвезли легкое орудие. Ядро пронизало три сакли во всю их длину; после второго выстрела прибежали однако сказать, что на противоположной стороне наши ядра бьют собственных людей. Очистить хотя бы одну сторону от застрельщиков с их резервами значило открыть неприятелю дорогу к бегству, а этого не хотели допустить; поэтому прекратили пальбу. Приказали зажечь сакли хотя бы с одной стороны. Легко было приказать, но исполнить довольно трудно; во-первых, футовый слой глины оберегал от огня внутреннюю плетневую стену, во-вторых, вся она была пробита отверстиями, из которых выглядывали дула метких винтовок. Нашлись однако два сапера, которые решились взяться за дело: подвигая пред собой дубовую дверь вместо щита и неся пуки соломы и хворосту, они подползли к узкому фасу крайнего дома, с неимоверным трудом сбили глину у фундамента и подожгли плетень, начавший медленно тлеть под своею несгораемою оболочкой. Чеченцы продолжали стрелять и с этого боку, пока жар не отогнал их от горящей стены. К саперам-зажигателям [255] присоединились по охоте еще два артиллериста. Они влезли по зажженой стене на плоскую крышу, саперы подавали им гранаты, которые они, сообщив трубке огонь, через широкую дымовую трубу стали бросать во внутренность сакли, тесно набитой оборонявшимися чеченцами. Слышно было, как лопнули первые две гранаты, последующие перестало рвать. Позже мы узнали, что чеченцы, садясь на них, тушили огонь в трубках прежде, чем он сообщался пороху.

Мало-помалу огонь охватил и прочие две сакли; неприятелю оставалось только сдаться или гореть. Вольховский пожалел храбрых людей и приказал находившемуся при нас переводчику, старому моздокскому казаку Атарщикову, предложить им положить оружие, обещая в таком случае от имени главного русского начальника не только жизнь, но и право размена на русских пленных, открывавшего для них надежду когда-нибудь вернуться к своим семействам. Огонь замолк, когда Атарщиков выступил вперед и по чеченски крикнул, что хочет говорить. Сидевшие в домах выслушали предложение, посоветовались несколько минут, потом вышел полуобнаженный, от дыму почерневший чеченец, проговорил короткую речь и — выстрелы засверкали изо всех бойниц. Ответ заключался в следующих словах:

— Пощады не хотим; одной милости просим у русских, пусть дадут знать нашим семействам, что мы умерли, как жили, не покоряясь чужой власти.

Тогда было приказано зажигать дома со всех концов.

Солнце закатилось, и одно красное пламя пожара освещало эту картину гибели и разорения. Чеченцы, твердо решившиеся умереть, запели предсмертную песнь, сперва громко, потом все тише и тише, по мере того как число поющих убывало от огня и дыма.

Гибнуть в огне, однако, страшно мучительно и не каждый в силах перенести эту пытку. Неожиданно растворились двери догоравшего дома. На пороге явилась человеческая фигура — огонь блеснул, пуля свистнула мимо наших ушей и, сверкая лезвием шашки, чеченец бросился прямо к нам. Широкоплечий Атарщиков, одетый в панцырь, подпустил бешенного чеченца на десять шагов, тихо навел ружье и всадил ему пулю прямо в обнаженную грудь.

Чеченец сделал огромный прыжок — повалился, поднялся опять на ноги, вытянулся в струпу, и медленно склоняясь, упал мертвый на родную землю.

Через пять минут повторилась та же сцена, выскочил еще чеченец, выстрелил из ружья и, махая шашкою, прорвался через линию цепи застрельщиков; на третьей цепи его закололи. [256]

Горящие сакли стали разваливаться, осыпая искрами истоптанные сады — из-под дымящихся развалин выползли шесть раненых, чудом уцелевших лезгин; солдаты подняли их и отнесли на перевязку; ни один чеченец не дался живьем: семьдесят два человека кончили жизнь в огне.

Разыгрался последний акт кровавой драмы; ночь покрыла сцену. Каждый по совести исполнил свое дело: главные актеры отошли в вечность; прочие действующие лица и за ними зрители с камнем на сердце стали расходиться по палаткам: и может статься, не один в глубине души задавал себе вопрос — для чего все это? разве для всех, без разбора языка и веры, нет места на земле?

На обратном пути в лагерь мы должны были проходить мимо лазаретных палаток; в них охали и стонали раненые; поодаль стоял большой навес, из-под которого мерцал слабый огонек и слышалось мерное чтение псалтыря: там лежали тела наших убитых в ожидании могилы. На каждом шагу встречались нам невеселые впечатления, однако мы не имели времени подчиняться им надолго: в лагере ожидали нас живые интересы, ожидали начальники и товарищи; одни озабоченные ответственностью, лежавшею на них нелегким бременем; другие — с горячим участием, свойственным молодости; третьи — с затаенным чувством эгоизма, побуждавшим взирать на все, что делалось, как на бенефисное представление в пользу их честолюбивых расчетов. Эти люди не могли миновать блестящей будущности. К корпусному штабу присоединилось в последнее время много новых лиц, военных и гражданских. Приехали: правитель гражданской канцелярии — забыл его имя, казначей Крылов, секретарь Николай Павлович Титов, добрый, умный, исполненный странностей и неимоверно рассеянный, писатель и поэт, страстный поклонник и подражатель Бальзака, дававший нам в Тифлисе после экспедиции весьма вкусные литературные ужины. В отряд явился и до сумасшествия храбрый, благородный, вечно восторженный Албранд, приехавший на Кавказ от несчастной любви искать славы или смерти. Он выпросился немедленно к Зассу, и во время кавалерийской атаки Герменчугского завала случайным образом я столкнулся с ним на берме. «За мной, ребята!» — крикнул он казакам и тотчас полез на бруствер. Цукато и я за фалды черкески стянули его вниз. «Погодите, не так скоро, напрасно подведете людей под верные пули». В это время молодой казак, пораженный прямо в сердце, упал возле нас; мгновенная смерть не успела стереть улыбки с его лица. «Какой завидный конец! — воскликнул Албранд: — зачем злая судьба поразила [257] его, а не меня!» На это нечего было отвечать, у каждого своя охота. Между адъютантами Корпусного командира заметнее других был все-таки А. Е. Врангель, и я очень его любил за его всегдашнюю приветливость, проистекавшую от непритворно доброжелательной души. Часто сходился я также с Давыдом Дадианом, сыном мингрельского владетеля, молодым, довольно изнеженным, мальчиком, не переносившим вида крови, а с моим старинным приятелем Пикаловым виделся, не проходило дня, в палатке, на походе или на батарее под неприятельским огнем.

Кази-Мегмет уберегся от нас. Чеченцы хотели его удержать в ауле, когда подошли русские войска, но он, сомневаясь в успехе, увернулся от них хитростию: ему вдруг явилось внушение свыше, что Аллах не дарует победы своим многогрешным поклонникам, ежели он, его имам, не станет во время боя молиться за них над текучею водой, а речка находилась за аулом. Не дерзая ослушаться боговдохновенного человека, они выпустили его к воде. Тогда он приказал им непременно отразить русских, обещая в таком случае довершить их со своими лезгинами и ни одного человека не выпустить живым из чеченской земли. Когда по взятии нами Герменчуга чеченцы принялись обвинять его во лжи, он ответил им, что вина принадлежит им, ибо сражаясь без веры и упования, они впустили русских в селение и тем отняли у него возможность исполнить волю Аллаха. Однако в скором времени он заплатил нам за герменчугскую удачу и снова поднялся на прежнюю высоту богоугодности в глазах легковерных горцев.

Шесть дней простояли мы возле Герменчуга, разоряя селение и поджидая возвращения колонны, отправленной с ранеными в крепость Грозную, откуда она должна была привезти почту, провиант и снаряды. Засс уехал в Наур, главную станицу Моздокского казачьего полка, лечить свою рану. Время проходило невесело, в сравнительном бездействии, и один только эпизод подал несколько новую пищу для разговора. Лекарь, потерявший рассудок во время штурма, бежал к чеченцам, которые, как все мусульмане, идиота считают существом неприкосновенным. Забравшись к ним, он счел обидным, что его не потчуют пуншем и за это стал их ругать и даже бить. Чеченцы, желавшие избавиться от такого беспокойного гостя, прислали в лагерь переговорщика с предложением разменять доктора на некоторых лезгин, захваченных в Герменчуге.

— Как, разменять этого доктора? — сказал Вельяминов, призвав чеченца: — напротив того, я пошлю к вам в лес еще несколько таких субъектов, у меня имеется в запасе не один идиот. [258]

Чеченцы до того испугались этого обещания, что на другой день привели доктора в лагерь без всякого условия.

Первого сентября мы двинулись от Герменчуга к селению Автури и опять в лесу имели сильную перестрелку; тут наши казаки отбили сотни две рогатой скотины, которую неприятель не успел загнать в лес. При этом случае моздокский казак показал пример необыкновенной ловкости и силы. Трехлетний бык впереди стада стрелой несся в лес, казаки и татары напрасно старались его догнать. Тогда линеец на доброй лошади опередил прочих, настиг быка и на всем скаку нанес ему шашкой два удара, один по задним ногам, от которого он присел, другой по шее, от которого голова покатилась на землю. Дело случилось на моих глазах. Одним ударом срубленную голову животного отнесли к Корпусному командиру, который приказал подарить казаку три червонца за его молодецкую силу. Черкесы вообще умели хорошо владеть конем и оружием, но и наши линейские казаки не уступали им в этом деле. Спустя два года я имел случай видеть на Кубани другой пример казацкой удали на коне, о котором стоит упомянуть. Вдоль правого берега Кубани тянется ряд курганов, на которых во время дня помещались сторожевые парные пикеты. Саженей сто позади курганов проходила почтовая дорога. Существовал порядок, по которому, когда начальник едет по дороге, один казак должен оставаться на своем месте, а другой скакать наперерез начальнического экипажа и рапортовать о том, что замечено. Однажды я проезжал вместе с Зассом по кубанскому кордону, которым он командовал в то время. Коляска неслась во всю прыть отличных почтовых лошадей. Казак с ближайшего кургана поскакал к нам навстречу, вдруг, не останавливая коня, сделал вольт, выхватил из чехла винтовку, дал выстрел и, на втором вольте подняв с земли какой-то предмет, продолжал скачку. Когда он поравнялся с коляской, мы разглядели у него в руке застреленного зайца; теплая еще кровь доказывала, что штука была не подготовлена заранее, а он действительно убил лежачего зайца, на которого случайно наехал.

В Автури дошло до нас весьма неприятное известие о сильном поражении, которое Кази-Мулла нанес гребенским казакам в недальнем расстоянии от Терека. Дней шесть спустя после герменчугского дела он показался со значительною партией по правую сторону Терека в виду станицы Червленной. Командир полка переправился за речку с тремя сотнями казаков и двумя конными орудиями и пошел навстречу неприятелю. Чеченцы стали отступать и завлекли полковника Волжинского в лес, находившийся от нашей границы далее двадцати [258] верст, окружили там заранее спрятанною пехотой и разбили на голову его отрядец. Не более половины казаков уцелели от побоища; Волжинский пал жертвой своей неосторожности, а оба орудия были потеряны. Неприятель не мешкая увез их в селение Беной, лежащее в нагорной Чечне, известной на Кавказе под именем Ичкеры. Все без исключения приняли к сердцу эту неожиданную неудачу. Вельяминов хмурился, молчал, думал и, сидя на барабане перед палаткой, только ладонью смахивал пыль со своих рыжеватых бакенбард, заслуживших ему у черкесов название генерала-плинера (красного генерала), и обчищал рукава и полы у своего сюртука. Он был очень опрятен и не терпел на себе на пылинки; в то же время любил он собак до крайности.

В минуту досады только собака могла его развеселить своими ласками. Ей позволялось прыгнуть на него с грязными лапами, замарать платье, лизнуть куда попало; он начинал ее гладить, называть по имени, и пасмурное лицо его прояснялось. Между собаками, бежавшими за отрядом, фаворитом его был большой черный Приблуд, принадлежавший батарее кавказской гренадерской бригады. И действительно, Приблуд был умная и верная собака, не изменявшая своим кормильцам артиллеристам и понимавшая вместе с тем значение своего покровителя, к которому она никогда не пропускала явиться, виляя хвостом, только он займет свое место перед огнем. Но тут все ласки, все прыжки Приблуда, которого с намерением подгоняли к Вельяминову, теряли свою успокоительную силу; он продолжал хмуриться и думать, не говоря ни слова.

Результат его размышлений и частых совещаний с корпусным командиром обнаружился, наконец, и для нас, хотя не прежде самой минуты выступления. Алексей Александрович вообще был несообшителен и отнюдь не любил огласки своих военных замыслов. На Кавказе очень был известен ответ, который он дал одному любопытному дивизионному командиру, спросившему у него однажды, на походе за Кубанью, куда идут. «Про то ведает барабанщик, он ведет; спросите у него, ваше превосходительство, а я ничего не знаю». Из походных приготовлений мы поняли, что решено идти в Ичкеру, отнять потерянные орудия и разорить Дарго, где Кази-Мегмет, проживавший в Гимрах, основал себе одновременно вторую оседлость. Для этой цели Вельяминов отделил от отряда: два батальона Бутырцев, батальон Московцев, батальон 40-го и батальон 41-го егерских полков, да два батальона Эриванских карабинеров с ротой сапер. Из нерегулярной пехоты пошел с нами Грузинский полк. Соображаясь с [260] лесистою горною местностью, на которой нам приходилось действовать, Вельяминов повел при пехоте только четыре горные орудия, две мортирки, два легкие орудия в шесть лошадей, к ним по одному зарядному ящику в пять лошадей и два запасные лафета, да одну сотню линейских казаков и сотню конных татар. Пятьдесят воловьих ароб везли за отрядом провиант с тем, чтобы на обратном пути поднять раненых и больных. Численность этого отряда превышала с небольшим четыре тысячи пятьсот человек. Малое число артиллерии, кавалерии, казенного обоза и офицерских вьюков, сокращенных до нельзя, много уберегла нас от неудачи, какую в 1845 году понес в Ичкерийских горах князь Воронцов, у которого отряд был загроможден кавалерией и артиллерией, нигде не находившими места действовать и увеличивавшими только протяжение колонны на тесных лесных дорогах. Остальная часть нашей пехоты, с обозом, артиллерией и со всею кавалерией, должна была впоследствии перейти через Сунжу по направлению к Герзель-аулу и ожидать приказания, где остановиться.

Текст воспроизведен по изданию: Ф. Ф. Торнау. Воспоминания русского офицера. М. Аиро-ХХ. 2002

© текст - Макарова С. Э. 2002
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
©
OCR - Дудов М. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Аиро-ХХ. 2002