ТОРНАУ Ф. Ф.

ВОСПОМИНАНИЯ О КАВКАЗЕ И ГРУЗИИ

IV.

Между делом у нас доставало еще довольно времени ходить по городу и по садам, которые в то время не надо было далеко отыскивать. Против полиции, за угловым домом, в котором два года спустя была открыта памятная всем прежним тифлисцам ресторация Матасси, начинались сады, заслонявшие все Салалакское ущелье. Посреди живой зелени их, вправо от тесной дороги, извивавшейся между каменными садовыми стенками, одиноко стоял дом князя Бебутова, окруженный высокою оградой, с крепкими, всегда затворенными воротами, ревниво укрывавшими домашний быт жильцов от чужого любопытства. Тогда не легко было для русского проникнуть в круг грузинского, а тем более армянского семейства и сделаться у него домашним человеком, если не представлялась выгода с ним породниться. Улица, ведущая от Эриванской площади на юг к подошве горы, на которой находились развалины старой крепости, окончательно обстроилась после моего приезда; в 1832 году дома существовали только по левую руку; вся ее правая сторона, исключая угловой дом, прилегала к пространному винограднику, доходившему до самой горы. Правый берег Куры за Елизаветпольскою рогаткой представлял одну сплошную массу садов, где над тенистыми сводами широколистой лозы гранат, персик и миндаль раскидывали роскошь своей блестящей зелени, ластясь вокруг вековых, объемистых орехов и пирамидальных тополей, высоко к облакам возносивших гордые вершины. Не знаю, потому ли только, что в тогдашнее время я смотрел на предметы глазами молодости, или потому, что тифлисская природа действительно так хороша, но Тифлис посреди окружающих его гор, окаймленный садами, с его быстрой рекой, с грядой снежных вершин на дальнем горизонте, с темно-голубым небом над головой, несмотря на палящее солнце, казался мне местом, краше которого я ничего не знал да и узнать не желал. Даже те городские неудобства, которые в других возбуждали неудовольствие, имели [193] для меня свою привлекательную сторону, обнаруживая оригинальность, доставлявшую моему любопытству всегда новую пищу.

В новом городе не существовало мостовой. Отсутствие ее было нечувствительно в сухую погоду, но после легкого дождя улицы мгновенно покрывались непроходимою грязью: тогда экипаж или верховая лошадь становились необходимыми. Во всем Тифлисе были в те года восемь, много десять карет и колясок, принадлежавших высшим властям и двум или трем богатым грузинским семействам. Внутри края грузинские дворяне, мужчины и женщины, путешествовали преимущественно верхом, реже на воловьих арбах и в трахтараванах — крытых носилках, повешенных между двумя гусем идущими лошадьми или лошаками; городские жители и за ними русские офицеры предпочитали ездить верхом и только в особенных случаях прибегали к извощичьим дрожкам в две лошади, для которых были устроены стоянки на Армянском базаре и на площадях Эриванской и Мадатовской. Тифлисские извощики ездили шибко, но их дрожки, известные в Москве и в Петербурге под именем «гитар», не отличались ни удобством, ни безопасностью сидения: на них можно было удержаться только верхом; сидевший боком рисковал при скорой езде на первом крутом повороте ринуться лицом в грязь или, что хуже, полететь назад через голову, ногами вверх. Это метательное свойство казалось бы должно было противиться употреблению их прекрасным полом, однако грузинки и армянки, которые, следует заметить, не покидали народного костюма и под юбкой прикрывались красными шальварами персидского покроя, изобрели весьма остроумный способ ездить по четыре на дрожках, считавшихся не довольно просторными для одного русского. Две садились верхом одна против другой, две помещались справа и слева на колени к своим подругам, оплетавшим их талию скрещенными руками, и таким образом составляли четырехголовую женскую пирамиду, сверху до низу покрытую белыми чадрами, которая мчалась по тифлисским улицам в назидание всем прихотливцам, брезгавшим извощичьим экипажем. Случалось, что на задней дрожечной оси, уцепившись руками за рессоры, висел еще «бмчо» — мальчик, без которого для порядочной грузинки считалось неприличным показываться на улице.

Об освещении города нечего и говорить; на главной улице вправо и влево от дома главноуправляющего горели по два тусклых фонаря, да на Эриванской площади светил фонарь возле полиции, а все остальные улицы старого и нового города оставались погруженными в непроницаемый мрак южных ночей, когда луна не разливала по [194] ним своего чудного света. Хорошее знание местности требовалось для того, чтобы в безлунную ночь уберегаться от ям, оврагов и буераков, испещрявших самые жилые части нового города. Экипажный спуск к Мадатовской площади был открыт с левой стороны — дом для начальника штаба подстроили только в сороковом году — и упирался хотя в неглубокие, но очень крутые овражки, отделявшие ездовую часть от Солдатской слободки. Тут легко было сбиться с пути, и в темные, дождливые ночи мне самому не раз случалось и с дрожками и пешему лежать в этих овражках. Благо они были не глубоки, и рыхлая, дождем размягченная почва сберегала от опасного ушиба, весь изъян ограничивался замаранною шинелью, да разве еще потерянною фуражкой. Только с трех сторон обстроенная Мадатовская площадь вмещала следующие сооружения: длинный, одноэтажный инженерный дом занимал северный фас; на углу восточного фаса стоял одноэтажный же дом с мезонином, подпертым четырьмя толстыми, неуклюжими колоннами, в котором жил тогда дивизионный командир барон Роман Федорович Розен; от этого дома до противоположного угла тянулась невысокая стена из дикого камня с двумя безворотными проходами, отделявшая от площади целый квартал, занятый жилищами нескольких семейств из рода Орбелиани. На южном фасе красовались три дома, из коих один, угловой, принадлежал князю Туманову, о котором нечего было бы упомянуть, если б он не пользовался счастием иметь красавицу жену и хорошенькую дочку. На запад площадь упиралась в обрывистое возвышение, с которого спускалось несколько тропинок, удобопроходимых днем, но весьма небезопасных в ночное время; поэтому она могла считаться загороженною и с этой стороны, хотя тут не было ни одной постройки. Старый город составлял бесспорно самую живописную и истинно любопытную часть Тифлиса, несмотря на нечистоту, неудобства и очень некрасивые вещи, ежеминутно попадавшиеся на глаза человеку, проникавшему в его извилистую внутренность. Тесные и кривые улицы местами были устланы такого рода головоломной мостовой, что без греха позволялось включить в ежедневную молитву: и избави нас Господь от такой напасти. В целой России, известной многими плохими мостовыми, один Арзамас стоял выше Тифлиса в достоинстве всеразрушительных свойств своего знаменитого мощения. Местами улицы, поднимаясь в гору, не требовали мостовой по причине каменистого грунта. Это были самые покойные и безопасные участки. С утра до позднего вечера народ толпился на этой ухабистой мостовой промеж лавок, открытых мастерских и духанов, [195] покупая, продавая и перекрикиваясь на множестве разнозвучных наречий, которыми Кавказ так изобильно наделен. Грузины, армяне, татары, лезгины, персияне, имеретины, кабардинцы, русские, немцы, каждый в своем народном платье, составляли мешаную толпу, привлекавшую внимание своею яркою пестротой. Несмотря на кинжал, неизменный товарищ каждого кавказского уроженца, на шашки, сабли и ружья, которыми народ был обвешан, воровство и убийство на базаре считались неслыханным делом. Может статься, не в одной бритой голове тут же бродила мысль, как бы хорошо было того или другого нечистого свиноеда встретить подальше от города, где не имелось налицо ни солдата, ни казака, и там его отправить к праотцам да обобрать; но на городской мостовой эта самая голова только приятно ухмылялась предмету своих тайных помыслов и смиренно преклоняла выю под стеснительный закон москоу-гяура.

К Армянскому базару примыкали несколько небольших площадок; каждая из них имела свое особенное назначение: на одной покоились развьюченные верблюды, оглядывавшие проходящих с выражением неудовольствия, исполненного горечи, другая была запружена сотнями ешаков, навьюченных корзинами с углем для мангалов — комнато-нагревательных жаровен — и для оружейных мастеров, которыми был набит Тифлис, третья была заставлена буйвольими бурдюками, наполненными вином... В Грузии, как известно, вино хранится не в бочках. Для перевозки его с места на место употребляются бурдюки разных величин, делающиеся из цельной кожи животного, начиная с козленка до буйвола, с внутрь обращенною шерстью, намазанною нефтью. Новые бурдюки передают вину дух и вкус нефти, неприятные для человека непривыкшего пить вино с этою приправой, почти нечувствительною, если оно хранилось в старом бурдюке.

Во всех закавказских провинциях виноград растет в изобилии, но ни одна из них не равняется добротой вина с Кахетией, покрытою вдоль алазанской долины, на протяжении ста двадцати верст от Алаверды до Алмалы, непрерывным рядом виноградников, посреди которых многолюдные селения покоятся в тени громадных ореховых дерев. По высотам, ограничивающим долину с севера и с юга, грузинские помещичьи дома, фланкированные башнями старинной постройки, красиво отделяются от темной зелени густых лесов. Засеянных полей немного; вся земля отдана виноделию; зерна в Кахетии не достает, она покупает его на деньги, вырученные за вино. По богатству почвы, по климату и по красоте природы Кахетию можно, не предаваясь метафоре, назвать земным раем. В Швейцарии и в южной [196] Италии многие пункты пользуются всемирною славой неподражаемой красоты, и эти места действительно хороши. Однако, не наслаждался видом одной из самых очаровательных картин, созданных Творцом на радость человеку, кто не видал Кахетии, кому не удалось с высоты, на которой уступами рисуется город Сигнах, любоваться восходом солнца из-за снегового хребта, заслоняющего алазанскую долину с северо-востока, когда облака, меняя освещение, одеваются во все цвета радуги, постепенно яснеющее небо проникается прозрачностью голубоватого хрусталя, вершины противоположных, снегом покрытых гор начинают пламенеть, наконец огненный диск солнца выкатывается из-за зубчатой стены Кавказа, туман, заслонявший низ долины, распахивается как занавес, и глубоко под ногами раскрывается носящий название Кахетия нескончаемый цветущий сад, опоясанный серебряною лентой Алазани. Раз в жизни мне случилось с террасы одного из сигнахских домов глядеть на восход солнца над алазанскою долиной; с тех пор прошел для меня длинный ряд годов, много я видел новых стран, много прекрасных мест, но нигде не встречал картины, врезавшейся мне в память такими глубокими чертами.

Кахетинское вино пользуется на Кавказе славой, которую оно вполне заслуживает. Внутри России его не ценят по достоинству, в Европе о нем почти не знают; но это отнюдь не мешает ему равняться с лучшими бургундскими сортами. В мое время (полагаю и теперь еще не бросили старинного обычая) грузинские вина хранились не в бочках и не в бутылках, а в огромных глиняных кувшинах, формы древних амфор, зарытых в землю по горло. Некоторые кувшины вмещали до трех тысяч тунг (пятнадцать тысяч бутылок). Место, где под крышей, подпертою каменными столбами, покоились в земле кувшины с вином, называлось «маранью». Для перевозки вина, как я прежде сказал, употреблялись бурдюки и неудивительно, ежели длинные нити ароб, нагруженных бурдюками с вином, тянулись по всем дорогам к Тифлису, и ими загромождались целые площади, потому что в Грузии, Имеретин и Мингрелии не было бедняка-поденщика, который бы сел обедать, не имея перед собой кружки вина, хотя бы вся его пища состояла из одного чурека и из щепотки черемши, джонжоли или другой зелени. Грузины — охотники до вина и пьют немало, несмотря однако на хорошее качество родного вина, на его дешевизну и на их трудно утолимую жажду, редко я встречал между ними пьяниц. Зато часа в три после полудня, когда проходило обычное время обеда, можно было считать навеселе все Грузинское [197] царство, о чем позволялось судить по яркому цвету носов, по усиленному блеску глаз и по добродушно веселому выражению лиц у всех встречных. В это время народный характер выказывался в его настоящем виде. Грузины народ добрый, откровенный, общежительный, храбрый и крайне беззаботный; любят они разгул и военные похождения. Расчетливая жизнь, хозяйственные заботы, промысел и торговля не их дело. На это существуют в Грузии армяне, отлично умевшие воспользоваться непрактичною стороной грузинского характера и овладеть торговлей, промышленностью и всеми источниками этой богатой страны.

В 1832 году в Тифлисе не было и помысла о театре. Русские и грузины проводили время в тесном семейном кругу, не часто сообщаясь между собой; общественные удовольствия ограничивались: для первых — прогулками за город, холостыми вечерами за вином и картами, да приемными днями у Корпусного командира; для вторых — обедами в садах, которыми и русская молодежь не пренебрегала, и скачками. Грузинки высшего общества, применяясь к русским обычаям, без дальних затей скучали дома или чинно красовались на редких официальных вечерах, а принадлежавшие к среде небогатого дворянства и городского среднего сословия, следуя старинной привычке, по вечерам забавлялись пляской на плоских крышах, обществом ходили в тифлисские теплые бани, а по четвергам все женское городское население с раннего утра отправлялась на поклонение Св. Давиду.

Маленькая церковь, построенная над могилой Св. Давида, к которому грузинки питают особенное благоговение, как известно каждому, кто бывал в Тифлисе, стоит на половине отвесной горы, возвышающейся над арсеналом. Крутая каменистая тропинка змеиными извилинами ведет к святилищу, господствующему с высоты своей над всем городом и над самыми сокровенными помыслами красивейшей половины его жителей. Грузинки, по обету сняв обувь, шли в гору просить у святого: девицы — суженого по сердцу, женщины бездетные — плода, беременные — счастливого разрешения, покинутые — нового счастья. Вера в святого не имела предела и что всего лучше просительницам не надо было томиться долго неизвестностью, достигнут ли они своего желания или нет.

Следовало только по окончании молитвы приложить к сырому фундаменту церкви камешек, поднятый на горной тропинке: прилипнет он, значит желание исполнится; упадет — нечего и надеяться. Часто я ходил глядеть, как по четвергам до свету еще на пустых [198] улицах начинали со всех сторон собираться чадроносицы, как число их, умножаясь, сливалось в непрерывную белую ленту, извивавшуюся по крутой дороге, пролегавшей к Св. Давиду, как они, поклонившись чудотворным мощам, подобно бесчисленной стае лебедей рассыпались по горе для отдыха и будто взмахами белоснежных крыльев манили к себе на высоту праздновать появление молодого дня. Сколько томных черных глаз, сколько нежно обрисованных личек случалось мне тут видеть на одно мгновение, едва успевая окинуть беглым взглядом очерк гибкого стана, быстро мелькнувшего из-под нечаянно распахнувшейся чадры. Все грузинки, молодые и старые, ловко умеют драпироваться в чадру, закрываясь ею до глаз; у молодых и хорошеньких она однако не держалась так плотно как у старух, и нередко слегка раскрывалась при встрече с мущиной, ненадолго, на одно мгновение, но его было достаточно для удостоверения, что ею прикрывались не старость и не уродливость. И после этого, с воображением, наполненным заманчивыми призраками лучших благ, какие в молодости нам сулит жизнь, не охлажденная еще долгим опытом, мне приходилось прямо идти в канцелярию, готовить доклад, прочитывать весьма незанимательные бумаги и поправлять писарские ошибки. Скучная, сухая, но неустранимая работа не позволяла мне тратить много времени на мечтания. И на существенный отдых я имел мало досуга. Пикалов, сдав мне отделение, в начале июня уехал в Бамборы, и по части генерального штаба я один остался при Вольховском, выносившем на своих плечах все приготовления к решительной экспедиции против Кази-Мегмета. Несмотря на то, что на нем лежали две должности, начальника штаба и обер-квартирмейстера, и несмотря на мою слабую опытность, дело шло не останавливаясь. Его неутомимое трудолюбие, его добросовестность и его неизменно-настойчивое терпение служили для меня живым примером и не допускали с моей стороны ни ошибок, ни упущений. Вникая сам во все он предпочитал вместо укора собственным трудом исправить невольную ошибку подчиненного и ни в каком случае не дозволял себе резких выражений. Между тем самое легкое, можно сказать, дружеское замечание с его стороны смущало меня более крикливых и оскорбительных «распеканий», которыми многие начальники того да и позднейшего времени имели привычку наделять своих подчиненных, полагая этим способом внушить к себе страх и уважение. А происходило это оттого, что Вольховский, в сознании своего достоинства, не чувствовал надобности отпугивать от себя людей, чтобы не подсмотрели чего и, проповедуя строгое исполнение [199] служебных обязанностей не обидным словом, а честным примером, внушал каждому человеку глубокое уважение к своему характеру.

Не в виде анекдота, а в смысле действительного факта, подтвержденного мне многими его товарищами, привожу следующую черту, доказывающую в какой степени он был требователен к самому себе, когда дело касалось службы.

Не имея довольно времени на исполнение обязанностей, лежавших на нем в малоазийскую кампанию тысяча восемьсот двадцать девятого года, он решился тратить на сон не более шести часов в сутки, и потому каждый раз, когда его одолевала усталость, отмечал минуты проведенные в дремоте для вычета их общего итога из ночного. Подобного рода точность было бы позволено отнести к халатному педантству или к желанию отличить себя чем-нибудь особенным, если бы цель и побуждение, руководившие Вольховским в этом случае, не были лишены всякого частного расчета. Он знал заранее, какое спасибо ему готовилось за все его труды. Многотерпеливый страдалец чужого, неимоверно раздражительного самолюбия, он кончил тем, что был удален из армии, когда им же подготовленные успехи позволили обойтись без него.

И мне случалось в Тифлисе нередко отнимать дорогие часы у сна, только не для работы, подобно Вольховскому, а для того, чтоб освежить голову на чистом воздухе и освободить легкие от пыли, которую я в продолжение жаркого дня глотал в канцелярии, пересматривая старые дела.

В июне становилось так жарко, что с удовольствием можно было жить только ночью. Температура доходила после полудня до + 28°Реом. Зато после заката солнца, когда свежий, душистый ветерок с гор проникал в сгустившуюся над городом, жаром пропитанную атмосферу, наступали часы, в которые было легко и весело жить. Улицы, опустелые до того времени, наполнялись народом, на крыши и на террасы высыпали ожившие жильцы, повсюду слышались протяжные ноты голосистых татарских и грузинских песен, мерно звучали бубны, и на высоте домов мелькали в переливах полусвета, распространяемого цветными персидскими фонарями, яркие женские платья и заманчивые силуэты пляшущих девушек. Далеко за полночь кипела веселая жизнь на крышах и на улицах, усыпанных народом, жадно вдыхавшим ночную прохладу. В то время дома старого города были устроены так, что, не касаясь мостовой, а поднимаясь только и опускаясь с одной крышы на другую, можно было обойти целый квартал и открыть себе вход в любой дом. С Пикаловым, которого в [200] околотке все знали и очень любили за его общительность, мы раза два предпринимали по нашему кварталу такого рода прогулку, избегая однако заходить на те крыши, где находились одни женщины: молодые разбежались бы, а старухи разбранили бы нас без всякой церемонии за нашу нескромность. Туда же, где присутствовало мужское существо, смело можно было идти, зная наверное, что веселый и добродушный грузин нисколько не обидится посещением незнакомцев, а гостей, которых ему Бог послал, хотя и не совсем обычным путем, примет с открытым сердцем, познакомит со своим семейством, дочерей или сестер заставит плясать лезгинку, а сам, распевая под звук чунгура, станет пить и донельзя поить своих новых друзей.

Ночной вид Тифлиса после жаркого летнего дня заключал в себе столько заманчивого разнообразия, что каждый раз можно было им наслаждаться с новым удовольствием, не замечая как уходили часы. Но всего краше являлся город при лунном свете. Тогда разве слепому или совершенному идиоту было простительно не любоваться чудною картиной, которая рисовалась перед глазами. В такие ночи позволено ли было думать о сне и об усталости! Нередко утренняя заря заставала нас на улице или где-нибудь далеко за городом.

К числу более осязательных и каждому душевному настроению доступных удовольствий принадлежали тифлисские бани, построенные на серных горячих источниках, по-грузински «типлис», давших начало названию города. Они занимали немаловажное место в быту туземного населения, посещавшего их не по одной надобности, но и в смысле приятного препровождения времени. Четыре бани, между которыми лучшею считалась баня, носившая название «архиерейской», потому что доходы с нее поступали в пользу тифлисского архиерея, никогда не оставались пустыми. Летом они посещались преимущественно от заката до восхода солнца. Поочередно две бани отводились для женщин, а две оставлялись в распоряжении мущин. Наружным видом тифлисские бани мало отличались от других восточных купальных заведений, построенных на один общий образец. За длинным, темным входом просторная ротонда, получающая свет через окна, пробитые в куполе, посреди ротонды бассейн студеной воды с фонтаном, по сторонам глубокие ниши для раздевания, примыкающие к одной общей и к двум или трем отдельным купальням, в которых из стены бил горячий ключ. Широкие каменные скамьи, застланные циновками и тюфяками, были расположены в нишах для отдыха после бани. В Турции мне случалось видеть публичные бани красивее и богаче, но что касается до искусства мыть, растирать и [201] переминать суставы так приятно, что купающийся погружался в какое-то неопределимо-сладостное изнеможение, тифлисские банщики не находили равных себе. Лучшие из них набирались в Персии, откуда они охотно переходили в Грузию, дороже ценившую их талант. Банщицы, носился слух, не уступали им в искусстве костомятной манипуляции и поэтому неудивительно, если тифлисские красавицы, не имея большого выбора в удовольствиях, любили нежиться в банях и проводить в них целые вечера в обществе своих приятельниц. При тогдашней строгости грузинских обычаев, мущине не позволялось даже близко подойти к бане, отданной в распоряжение женщин, и всякая попытка нарушить запрещение повлекла бы за собой весьма неприятные последствия для нескромного искателя приключений. Но одна отдельная купальня не отнималась по четвергам у посетителей мужского пола, несмотря на присутствие женщин во всех прочих отделениях. К тому же ниша для раздевания, принадлежавшая к этой купальне, отделялась от ротонды, занятой женщинами, одною темно-зеленою саржевою занавесью. И странное дело: женщины, отнюдь не из категории легконравных, недоступно стыдливые во всякое другое время, на улице закутанные в чадру до бровей, нисколько не смущались, чуя за колеблющеюся занавесью нескромный глаз незнакомого пришельца и мелькали по ротонде в том разоблаченном виде дианиных нимф, из-за которого Актеон так горько пострадал. А из молодых грузинок и армянок, могу поручиться, весьма немногие по наружности не годились прямо в свиту к целомудренной богине. Мало кому из русских был известен этот непонятный четверговый обычай, туземцы про него не рассказывали, и поэтому он укрывался от внимания большинства тифлисской публики. В другой женский день, в субботу или понедельник, не пропустили бы мущину через порог этой бани, а в четверг ничего не значило. «Такой закон», -объявлял смотритель бани; «такой закон», — утешали себя молодые купальщицы; и этим мудрым словом, решающим на Востоке каждый запутанный вопрос, устранялись все дальнейшие сомнения.

На первых порах я не имел времени участвовать в холостых пикниках, которые устраивались по загородным садам, потому что эти обеды обыкновенно продолжались очень долго и не обходились без попойки, а мне следовало всегда держать наготове свежую голову, не зная заранее, когда Вольховскому вздумается потребовать меня к себе для дела. До выступления в поход я не имел даже удобного случая короче познакомиться с товарищами, число коих было весьма ограничено, потому что барон Розен, недавно приехав в Грузию, не [202] успел еще сформировать свой штаб, а офицеры, служившие при лице князя Варшавского, за исключением немногих, уехали вслед за ним в Царство Польское.

Дружеские отношения, в которых одна близкая мне родственница находилась с баронессой, доставили мне весьма ласковый прием с ее стороны. На домашних обедах, к которым корпусной командир имел обыкновение приглашать поочередно всех служивших при нем офицеров, я познакомился с его дочерьми и младшим сыном, носившим еще пажеский мундир, а на баронессиных приемных вечерах имел случай бросить хотя поверхностный взгляд на тифлисское общество, в котором круг моего знакомства расширился позже, когда мы вернулись из экспедиции.

V.

Баронесса Елизавета Дмитриевна во дни молодости, носился слух, была очень хороша и имела в свете много успеха. В 1832 году ей было далеко за сорок лет, и следы прежней красоты едва проглядывали сквозь полноту, которая, увеличиваясь с годами, под старость стала для нее тяжелым бременем, но в то время придавала ей только вид осанистой дамы, более почтенной, чем моложавой наружности. Она очень любила репрезентацию и настойчиво ласкала эту, впрочем, довольно невинную страсть, находившую полную пищу в служебном положении ее супруга. В общественном отношении, при множестве ее хороших качеств все бы пошло наилучшим порядком, если б она с наименьшею важностью принимала тифлисских дам, которые не в силах были простить ей тон, неприятным образом задевавший их щекотливое самолюбие. Не взлюбив ее, они не замедлили составить сильную оппозицию, в которую мало помалу втянули своих покорных супругов и приучаемых угодников. Все это, разумеется, происходило за кулисами, и баронесса продолжала жить в уверенности, что ее все обожают. Тут разыгрывалась слишком обыкновенная светская комедия: все в ней нуждались и все ей кланялись, льстили ей в глаза, а заочно взводили на нее всякую быль и небылицу. Весьма немногие личности умели хранить должную независимость чувств и поведения. Люди, пресмыкавшиеся перед нею, когда барон был в силе, пользовавшиеся ее особенным покровительством и во многом ей обязанные, случалось, в последствии, укоряли ее громче других, не совестясь к зерну правды подбавлять грузы лжи. Не пойду по их следам, хотя сам никогда не принадлежал к числу ее [203] безусловных поклонников; с благодарностию стану вспоминать о тех приятных минутах, которые я проводил у нее в доме, когда мне удавалось вступать в полосу милостивого от нее расположения. А что касается до падавшего на нее укора в гордости и повелительности, то спрошу только, многие ли дамы, поставленные в ее положение, держали бы себя иначе.

Каждый вечер гостиная баронессы была открыта для небольшого числа избранных посетителей, обыкновенно адъютантов и других штабных офицеров, получавших именное приглашение или имевших право бывать без зова; два раза в неделю, в четверг и в воскресенье, она принимала по вечерам все тифлисское общество. В обыкновенные дни редко можно было встретить у нее кого-либо из городских дам; мы проводили эти вечера в тесном семейном кругу, состоявшем из баронессы и ее двух старших дочерей. Две младшие дочери тогда были еще дети, которых гувернантка уводила при появлении первых гостей. Иногда освободившись от занятий, приходил барон Григорий Владимирович и садился за большой круглый стол возле их дочерей слушать болтовню молодежи, которую он ни сколько не стеснял своим присутствием, а напротив и вызывал к полной откровенности серьезною добротой, просвечивавшею во всем, что он говорил и делал.

Простота семейных вечеров, облегчавшая благодаря уму и добродушию барона общественные отношения скромных подчиненных ко всемогущему начальнику, с лихвой искупалась чопорностью официальных собраний, которые, правду говоря, на наши глаза имели мало привлекательного, несмотря на приманку грузинской красоты, являвшей тут худшие образцы. Не знаю с какой целью необходимо было доводить требования этикета до такой степени, знаю только что от этого было скучно и неловко. Собирались на вечера не поздно, к восьми часам. Пока было светло, баронесса принимала гостей на террасе, окаймленной зеленью и кустами и украшенной фонтаном, с которой открывался вид на часть ниже лежавшего города и на дальние горы. Тут было хорошо, свежо, и еще довольно свободно можно было прохаживаться, подходить и разговаривать с кем казалось поинтереснее, не опасаясь нарушить иерархического порядка и требуемого безмолвия. По вступлении в комнату сцена изменялась. Старики и дамы почтенных лет размещались за карточными столами в большом салоне, оклеенном, как помню, красными французскими обоями, что в то время в Тифлисе считалось завидною роскошью. В этой комнате теснились густою толпой кавалеры, не имевшие смелости проникнуть во второй, заветный салон, где сидела баронесса [204] Елизавета Дмитриевна с дамами, не игравшими в карты. Она сама любила бостон, но не позволяла себе садиться за игру с начала вечера, заканчивая его этим удовольствием. Покинув террасу, она помещалась с дочерьми в глубине салона, и направо и налево от них нанизывались вдоль стены по старшинству чина и происхождения дамы и девицы, осужденные перешептываться между собой, потому что из кавалеров весьма немногие смельчаки решались проникнуть в средину этого очарованного круга на испытание своего счастия в игре остроумия и светской ловкости. Напрасно баронесса старалась оживить общество, придумывая всякого рода «jeux d'esprit» (Игры на сообразительность (фр.)) и устраивая музыкальные занятия, в которых участвовала сама с дочерьми. Дело не шло на лад по весьма существенной причине: два главные элемента: коренной грузинский и русский, совершенно изменившийся по причине отъезда старых и прибытия множества новых лиц, как всегда случалось при перемене главнокомандующего, не успели еще сблизиться, и каждый со своей стороны хранил наблюдательное положение. В мужском кругу господствовали военный мундир и грузинская чуха, а фрак являлся в виде редкого исключения; дамское общество делилось на два лагеря, на русских и некоторое число грузинок, одетых по французской моде, и на большинство грузинских дам, не изменивших еще своему национальному костюму. О кавалерах не стану говорить, хотя между ними были человека два — три весьма замечательные и в светском отношении; но так как они в поле вымазались еще с лучшей стороны, чем на паркете, то приберегаю упомянуть о них позже, а теперь брошу взгляд на дам принадлежавших к кругу высшего тифлисского общества.

Русских дам, занимавших в нем видное место, было тогда в Тифлисе очень мало. Напрасно припоминаю, какая из них имела бы право навсегда поселиться в памяти молодого офицера, который мог судить о достоинстве их по одной наружности, а не по скрытым душевным качествам, оставшимся для него вечною загадкой по причине недостатка времени, случая, да и потребной опытности на такое трудное исследование. По особым причинам, только две русские дамы того времени остались в моей памяти: Катерина Николаевна Д. , начальница тифлисского пансиона благородных девиц и задушевная приятельница баронессы Елизаветы Дмитриевны, потому что она природой была награждена такими голиафскими размерами роста и толщины, что от них не только ее воспитанницы, но и посторонние приходили в невольный трепет, и всему Тифлису известная [205] старушка Катерина Акакиевна, первая мастерица играть в бостон. Катерина Акакиевна, прибывшая в Тифлис едва ли не в конце прошедшего столетия с первыми русскими войсками, была почтенная, всеми уважаемая дама, во всех случаях, кроме бостона, умевшая хранить с приличием требуемое спокойствие духа. Предавшись бостону, она забывала весь остальной мир и, бывало, приходила в такой нестарческий восторг, что ее смущенные партнеры не знали, чем унять расходившуюся старушку, без пощады бранившую их за каждый выход не имевший счастья ей понравиться. Низко приседая перед баронессой во всякое другое время, за бостоном она решительно не признавала ее первенства и спорила с нею как бы с обыкновенною, равною ей дамой, забывая даже величать ее вашим превосходительством. Эта бостонная раздражительность почтенной Катерины Акакиевны происходила не от скупости или врожденного пристрастия к картам: бостон составлял для нее жизненный вопрос. Лет тридцать тому назад, оставшись вдовой после мужа, полковника, убитого в войне с горцами, она увидела себя осужденною прозябать на чужой стороне с пансионом, от которого бы просто пришлось голодать ей и сыну, если бы не выручал бостонный талант. Бостоном она зарабатывала ежедневное пропитание, бостоном воспитала своего сына, определила на службу, пустила его в чины а по смерти даже оставила ему капиталец в несколько десятков тысяч рублей ассигнациями. При всей скудости своих средств она умела составить себе в тифлисском обществе весьма недурное положение. Первою обязанностью для каждого новоприбывшего молодого человека считалось представиться Катерине Акакиевне, иначе он рисковал попасть к ней на язычок; а матушки взрослых дочерей ласкали ее и отдавали ей всякое почтение, одинаково опасаясь язычка; да говорят и потому, что она умела с легкой руки устраивать не только бостонные, но и матримониальные партии. Мне она осталась в памяти по одной довольно забавной сцене, разыгравшейся у баронессы за карточным столом. Катерина Акакиевна, по нужде ставшая образцом расчетливости, взяла привычку платить за картами не иначе как старыми, обтертыми или обрезанными червонцами. Баронесса Елизавета Дмитриевна, в равной степени не любившая нести потери, заметила эту уловку, и откладывая в сторону получаемые от нее червонцы, не упустила случая при первом проигрыше вернуть их Катерине Акакиевне. Но почтенная дама не замедлила узнать своих старых питомцев и самым решительным тоном отказалась снова приютить их в своем кошельке. Дребезжащий голос старушки раздавался по всей комнате и [206] созвал толпу любопытных к карточному столу. «Не беру, не беру обрезанных червонцев», — кричала она, отталкивая неполновесные деньги. Напрасно Елизавета Дмитриевна защищала свое право платить ей теми же червонцами которые, выиграв, брала от нее. «Не знаю, от меня или от кого другого вы получили эти деньги, а коли от меня, так ваша добрая воля была их брать, а я, баронесса, прежде чем взять, разглядываю каждый червонец. Армяне скидывают с них по целому абазу», — повторяла Катерина Акакиевна взволнованным голосом. И баронесса не превозмогла ее упрямства, а была принуждена, для прекращения спора, вручать ей расплату блестящими, новоотчеканенными золотыми кругами.

Ежели случайным образом между русскими дамами не существовало в то время более привлекательных личностей, зато грузинский круг заключал целый ряд таких представительниц прекрасного пола, которых забыть было бы грешно. Что до меня касается, то я помню их всех, помню молодых и помню старых, и воспоминание о них, подобно радуге после дождя и бури проясняют мысли мои, когда они невольно останавливаются на темных точках моей кавказской жизни.

Кто перечтет всех красавиц-грузинок того времени? Бывало, не знаешь на которой из них остановить глаза, когда они в приемный день чинно рассядутся в баронессиной гостиной. Хороша была графиня Симонич, а не хуже ее была княгиня Мана, у которой томные карие глаза светили душу согревающим лучом ничем невозмутимой кротости — и кто ее знавал, тот может поручиться, как необманчиво было выражение ее прекрасного взгляда. В числе дам отличались еще замечательною красотой А. , миловидная армянка, жена богатого и ревнивого мужа, неразлучно при ней выставлявшего на показ свою несимпатичную физиономию испуганного леопарда, и княгиня Туманова, которая так победоносно выдерживала сравнение со своею дочерью, считавшеюся одною из самых хорошеньких тифлисских девушек. А рой девиц как богато был наделен расцветавшими красотками! Кто не любовался стройною княжной Еленой и ее смуглою тонколицею сестрой Майко, живою как порох Сонею, дочерью графини Симонич, идеально-прекрасною Майко Кайхофо и княжною Амилохваровой, носившею прозвание Минервы за величаво-правильный очерк лица и стана? Кто не помнит Марью Ивановну, довольно полную, необыкновенно свежую девушку, с черными исполненными ума глазами, смиренно восседавшую возле доброй, краснолицей тетушки Тинии, эту Марью Ивановну, которая, вышел замуж за своего однофамильца, князя Дмитрия Орбелиани, в последствии [207] сумела так хорошо устроить свою собственную жизнь и судьбу своей дочери? Пропускаю еще многих других, с которыми я познакомился позже или которые не принадлежали к обществу, собиравшемуся у баронессы. Тифлисский жилец того времени, читая так много знакомых ему имен, имеет полное право спросить, почему же я ни слова не говорю о двух лучших перлах тогдашнего круга грузинских красавиц, о солнце Грузии, о знаменитой Катеньке и о старшей сестре ее, Нине Александровне, которую за ее ангельскую доброту, не вдаваясь в метафору, можно было назвать существом истинно неземным. В Тифлисе их не было в начале 1832 года; я познакомился с ними после экспедиции и в своем месте наверное не забуду высказать все, что у меня осталось на душе от счастливых минут прожитых в гостеприимном доме их отца, князя Александра Герсевановича Чавчавадзе.

Я уже заметил, что тифлисское общество делилось по платью на два лагеря. В 1832 году не более четырех или пяти первоклассных грузинских фамилий одели своих дочерей в модное французское платье и дали им оттенок европейского воспитания. Сами грузины хранили национальный костюм, меняя его только на русский мундир, когда поступали в военную службу. Фраком и безобразною круглою шляпой они пренебрегали как снадобьем, решительно не соответствующим военной жизни, на которую в то время были обречены все кавказцы. В этом случае грузины, полагаю, поступали по законам вкуса и здравого смысла. Чуха с откидными рукавами, украшенная галуном, цветные шаровары, высокие, нечерненые сапоги и персидская баранья шапка лучше шли к ружью за спиной и к сабле при бедре, чем цилиндр и пальто, хотя бы самого вычурного покроя. Грузинки среднего сословия все без изъятия и многие из высшего круга также предпочитали народное платье, делая отступление касательно одной обуви. Женщины народного класса обували босую ногу в желтые сафьянные носки — месты, сверх которых для улицы надевались туфли на высоких каблуках. В купеческих и в дворянских семействах первый шаг к цивилизации и к сближению с русскими начинался у прекрасного пола с ног, на которые в таком случае надевались чулки и башмаки. За переменой обуви неминуемо следовало изучение французской кадрили и русского языка, на чем, бывало, и останавливалась цивилизационная реформа. Грузинка, вступавшая этим путем на поприще модных затей, заменяла чадру мантильей, сохраняя впрочем все остальные части старинного убора: тавсакрави, вуаль, гулиспири и платы прежнего покроя. И хорошо [208] она делала, не расставаясь без нужды с национальным платьем: на хорошенькой женщине оно красовалось не хуже французского, не подлежало моде и поэтому при всей нарядности своей отцам и мужьям обходилось несравненно дешевле. Длинный остромысый лиф и без корсета ловко охватывал складную талию грузинки, не стесняя ее натуральной гибкости; длинная и широкая юпка живописно застилала формы, достойные резца; широкий пояс с концами, опущенными спереди до земли, обвивал тонкий стан. Спина и плечи были закрыты, но вырезанный ниже груди лиф совершенно бы ее обнажил, если б она не прикрывалась полосой шелковой материи другого цвета чем платы, носившей название «гулиспири» — покров сердца. Щекотливая стыдливость некоторых наших дам не находила примирительного оправдания для этой части грузинского женского костюма, недостаточно прикрывавшего проявление форм, которые, по мнению их, надлежало тщательно скрывать. Позволяю себе в этом случае вступиться за грузинок и за их вполне стыдливое гулиспири, грешившее против скромности отнюдь не более каждого, французской моды, бального платья. Головной убор у грузинок, «тавсакрави», признаться, мне не нравился. Узкая матерчатая повязка, надвинутая на самые брови, некрасивым образом закрывала лоб, зато легкий газовый вуаль и распушенные по плечам прекрасные волосы, заплетенные в множество тонких кос, служили украшением, довершавшим общую гармонию наряда. В холодное время грузинки надевали сверх ярко-цветного платья «катеби» шубку из красного или зеленого бархата с откидными рукавами, вышитую спереди золотом, жемчугом, а иногда и цветными каменьями. Чадрой, про которую я говорил уже не раз, называлось белое полотняное покрывало, без которого грузинка в прежнее время, не смела выйти на улицу. Она накидывала его на голову и окутывала им стан, оставляя встречному любоваться одними глазами да узкою, маленькою ручкой, придерживавшею чадру на высоте алых губок.

К описанию грузинского женского костюма мне остается прибавить, что я под этим нарядом, выключая старух, почти не встречал положительно дурных женщин. Жаль, что красота их так скоротечна: развитая в двенадцать лет, в тридцать грузинка уже делается старушкою. Но и в этом отношении встречались замечательные исключения: стоит только вспомнить графиню Симонич, Марью Ивановну, Нину Александровну, княгиню Ману и Туманову.

Во второй половине июня, когда перевал через Крестовую гору очистился от снега, войска, долженствовавшие участвовать в [209] предполагаемой экспедиции, стали переходить на северную сторону гор и собираться около Владикавказа. Кроме четырех пехотных батальонов, роты сапер и одной батареи на Линию были еще направлены пешая грузинская милиция и три пятисотенных полка конницы, набранной за Кавказом из грузин, из армян и из разноплеменного населения мусульманских провинций. Командиром грузинского конного полка был назначен князь Ясси Андроников; мусульманскими полками командовал: первым — князь Давыд Осипович Бебутов, вторым — Мирза-Джан Мадатов. Проходя через Тифлис, милиционеры отдыхали в нем по нескольку суток, в продолжении которых новоприбывший Корпусной командир знакомился с этим новым для него войском, делая смотры и приглашая к столу беков, ханов и князей, поступивших в ряды его не только начальниками частей, но и простыми всадниками. После каждого официального обеда открывалась на площади перед домом барона Розена блистательная «Тамаша», в которой принимали участие кроме милиционеров и городские жители, линейские казаки и гайта-конвой Корпусного командира, сформированный при князе Паскевиче из турецких выходцев. С турками, сербами, болгарами, албанцами и прочими обитателями европейской Турции я был давно знаком, но чисто восточные племена составляли для меня совершенную новизну, и я не пропускал ни одной тамаши, ни другого удобного случая с ними знакомиться.

Тамаша по-грузински, джигитовка на языке линейских казаков, фантазия на алжирском диалекте, как многим должно быть известно, имеют одинакий смысл, означающий конную скачку, ристание, сопровождаемые треском выстрелов и облаками дыма и пыли. В отношении разнообразия народных типов, блеска оружия и конской сбруи, богатства разноцветных костюмов, доброты лошадей, да и самой ловкости наездников едва ли в другом месте кроме Тифлиса можно было на Востоке видеть подобного рода фантазии. Не впутываясь в этнографическое исчисление всех представителей кавказского населения, выказывавших на тифлисской площади свое умение владеть конем и оружием, укажу на одни главные народности, резко отличавшиеся между собой видом, происхождением, верой, одеждой, вооружением, даже породой и самою наездкой своих лошадей. Тут гарцевали линейские казаки, черкесы, грузины, имеретины и мингрельцы, армяне, татары казахские и шамшадильские, карабахцы и шемахинцы, турки, курды, и между ними христиане, мусульмане, йезиды, поклонники духа тьмы и курды, отличавшиеся смесью поверий, близко подходящею к совершенному безверию.

Казаки и черкесы, в длиннополых черкесках с патронами на груди, обутые в суконные ноговицы и красные сафьянные чевяки, в [210] лохматых бараньих шапках, с винтовкой в бурочном чехле, перекинутою за спину через правое плечо, при шашке и широком кинжале, скакали на неказистых, но крепких, неутомимых лошадях кабардинской породы. Маленькое черкесское седло и легкая тонкоременная уздечка видимо была приспособлены к дальнему походу, к жизни на коне. Не порывист их налет, но стойко встречают они противника, метко бьют из винтовки и рубят шашкой на убой. Лошади приезжены к покойному ходу, к быстрым поворотам, но не к прыжкам и дыбкам, только мешающим упорной, хладнокровной драке. Карабахцы в высоких персидских шапках из черной мерлушки, в чухах с закатанными рукавами обшитых галуном по всем швам, в высоких коричневых сапогах и шелковых, зеленых или красных шароварах, с перекрещенными на груди ремнями, покрытыми серебряными или золотыми бляхами, вооруженные длинными ружьями без чехла, перекинутыми через левое плечо, и кривыми персидскими саблями, казались неотразимыми наездниками. Персидские и карабахские рослые жеребцы, на которых высоколукие персидские седла и строгие узды светили серебром, золотом и дорогими камнями, нетерпеливо грызли удила и прыгали под седоками. Карабахцы бросались в атаку с быстротой урагана. Казалось, никакая скала не могла устоять против такого налета, а в сущности дело было далеко не так опасно. Казаки и черкесы выжидали атаку на месте, встречали карабахцев залпом из винтовок и, выхватив шашки, с гиком неслись в погоню за ними, потому что они никогда не выдерживали дружного огня и давали тыл при одном виде опущенных стволов. На площадке повторялось только то, что бывало в настоящем деле; каждый сохранял свойственную ему методу драться. Татарин налетает вихрем и также скоро уходит; «кашты» — бежать, по понятиям его есть своего рода молодечество. Казаки и черкесы, не имевшие обычая бросаться на неприятеля очертя голову, зато дрались упорно и, обратив его в бегство, гнались за ним далеко и рубили без пощады. Турки на своих тяжелых, креслообразных седлах, под которыми исчезали их лошадки, обращали на себя внимание одними красными куртками да огромными чалмами, но как кавалеристы ни в каком отношении не могли равняться со своими родичами татарами и персиянами. Курдов, одеждой и вооружением схожих с турками, несмотря на их необыкновенно красивых лошадей арабской крови нельзя было признать за воинов; это воры и разбойники, способные только на ночной грабеж. Сто курдов не стоили десяти линейцев или черкесов.

Остается указать на грузин, и я припоминаю о них не без удовольствия. Одетые и вооруженные подобно карабахцам, с таким малым отличием, что непривычный глаз его и не заметит, они несравненно храбрее [211] всех татар и даже лучшие кавалеристы. В аванпостной службе и в разворотах малой войны они уступают черкесам и нашим казакам, но как храбрых и ловких наездников их можно назвать лучшими кавалеристами в мире, и по моему мнению грузин на коне, с саблею в руках, стоит двух венгерцев. Кто скакал смелее, кто бросал джерид ловчее грузинских князей? Не раз мне приходилось любоваться молодым Тархановым, как он на всем скаку своего золотистого жеребца, извиваясь змеей, ловил джерид, пущенный ему вдогонку, и, продолжая скакать, посылал его обратно прямо в грудь своего противника.

Кто сидел на лошади, знает, что на это нужна верность руки и глаза, которою немного всадников могут похвалиться. А кто в наездничестве мог равняться с Ясен Андрониковым? На всем скаку через площадь, имевшую не более двухсот шагов длины, он вынимал из-под себя седло и поднимал его над головой и, круто поворотив коня, накладывал его снова, подтягивал подпруги и усаживался прежде, чем достигал до другого конца. О пеших грузинах скажу позже, при случае; теперь упомяну только, что в полку их имелась также сотня одноплеменных с ними тушин, живущих на южном скате гор, у подошвы Барбало, высоко выдвинувшегося из ряда смежных вершин, в соседстве с лезгинами, их родовыми врагами. Не без повода считали тушин самым храбрым народом в Кавказских горах. В одежде они отличались от грузин только плоскою войлочною шапкой, которую они носили вместо персидской «папахи», и тем, что берегли винтовку в чехле из волчьей шкуры. Тушин, находившийся в беспрерывной войне с лезгинами, войне засад, грабежа и убийства, не любил драться издали и имел обыкновение после первого выстрела броситься на неприятеля с саблей или кинжалом в руке. Он имел привычку отрезать правую руку убитого противника и выставлять ее над воротами дома в знак победы и в угрозу своим живым врагам. В глазах европейца этот обычай может показаться несколько неделикатным, но на Кавказе, где нам не раз приходилось видеть не только руки, но и отрезанные головы, о нем судили менее взыскательно.

В последних числах июня обоз корпусной квартиры выступил из Тифлиса на Линию. На волю штабных офицеров было отдано следовать с обозом, ехать на почтовых или каждому идти отдельно мелкими переходами, только бы не опоздать на сборном месте ко дню прибытия Корпусного командира. Непреодолимое желание на свободе осмотреть чудную Военно-Грузинскую дорогу, по которой я в первый раз промчался на почтовых и не в лучшее время года, побудило меня [212] пуститься в дорогу верхом, имея при себе одного казака и денщика с вьюком и с заводною лошадью. При полной свободе располагать временем по собственной воле, останавливаться и дневать где захочу, без писаря, без канцелярии, без бумажного дела я не помню веселее путешествия. Безоблачное небо над головой, вокруг яркая зелень полей и живописные горы располагали как можно более не расставаться с долиной Арагвы. Я ехал не прямою дорогой, а беспрестанно изыскивал объездные тропинки через лес и по горам, делал привалы, где оказывался хороший вид, останавливаясь ночевать в деревне, в которой меня заставал закат солнца и привлекало местоположение. Таким образом, пожалуй, я пропутешествовал бы гораздо долее, чем следовало, ежели бы в Пассанаури не нагнал меня Мирза-Джан Мадатов со своим полком и не напомнил мне, что мешкать не время. Настиг он меня в то время, когда я, выбрав тенистый лесок на берегу Арагвы, устроил в нем свой полуденный привал. Место ему понравилось, он остановил полк отдохнуть, пригласил меня к завтраку, а потом уговорил продолжать с ним дорогу, предложив разделить со мной свою собственную палатку.

Майор Мадатов, служивший в прежние времена переводчиком при Алексее Петровиче Ермолове, был человек честный, весьма неглупый и отъявленный весельчак.

Ермолов его любил, верил ему и во время своих походов и поездок не расставался с ним ни днем ни ночью и даже укладывал спать возле себя для того, чтобы всегда иметь его под рукой. Крайняя рассеянность была одним из его отличительных свойств. Сам Алексей Петрович рассказывал, что однажды ночью, во время сна он запустил ему в густые волосы свои пять пальцев и усердно стал чесать голову. Ермолов встрепенулся. «Мирза-Джан! Что ты делаешь?» — «А что? Ничего!» — «Как ничего?» — «Только свою голову чешу», и довольный делом и откровенностью своего ответа, Мирза-Джан повернулся на другой бок и снова заснул. При Паскевиче он поплатился за Ермоловскую милость: четыре года его продержали, как говорится, в черном теле и он, бедный, действительно высох и очень пожелтел, но к счастию не утратил веселого нрава. В управление Розена Мирза-Джан опять стал всплывать на поверхность служебной пучины. Поход с его полком был нескончаемый праздник. В нем служили милиционеры из так называемых татарских дистанций, армяне из Эриванской провинции, курды и йезиды.

Без всякого заметного порядка тянулись по горной дороге толпы всадников, одетых в самые яркие цвета; пошатываясь, плелись за [213] ними сотня тяжело нагруженных катеров и вьючных лошадей. Серебром и золотом оправленное оружие, седла и сбруя как жар горели на ярком солнце. Музыка гудела, стучали маленькие барабаны, и по воздуху разносились гортанные звуки татарских напевов; горное эхо вторило переливам нескончаемых, томительных трелей, составляющих верх искусства для азиатского певца. Эта музыка, служившая людям сигналом к атаке, заставила меня понять отчего азиятцы с таким бешенством несутся на неприятеля; пронзительные звуки ее, раздражая нервы в высшей степени, меня самого приводили в такое непреодолимое волнение, что я был готов, очертя голову, скакать куда угодно, только бы уйти подальше от этого оглушающего визга и стука. Чуть расширялась дорога или встречалась поляна, и всадники, не мешкая, пускали во всю прыть своих лошадей, ружья начинали трещать без умолку, сколько Мирза-Джан ни запрещал жечь порох на воздух, приказывая беречь его для дела; но удержать людей не было возможности. Азиятцу нужны для веселия скачка, гик и пороховой дым. Ночной бивак представлял не менее любопытную картину. Кто не видал азиятского конного лагеря, не может себе вообразить беспорядка и шума, составляющих его непременную принадлежность в отличие от лагеря европейских регулярных войск. Палатки различных величин, цветов и форм располагаются на лугу как нравится их хозяевами; около них пасутся жеребцы на длинных чумбурах, привязанных одним концом к задней ноге животного, а другим к колышку, воткнутому в землю. Ни на мгновение не умолкают ржание и взвизги жеребцов, слепившихся в драку; крики озабоченных хозяев вторят им. Большую зеленую палатку Мирзы-Джана, подбитую пестрою шелковою материей, разбивали как следует для начальника на самом видном месте, в центре бивака, пол устилали коврами и подушками; под потолок привешивали разноцветные персидские фонари; нукеры принимались за котлы и кастрюли, расставляли походные печи для печения «лаваша», тонких пресных блинов из пшеничной муки, заменяющих у персиян и у татар хлеб, скатерть, тарелку и салфетку, и часа два спустя начинался пир, продолжавшийся почти до рассвета. Тогда только мы засыпали на несколько часов. До сей поры не понимаю откуда у нас брались силы для такой гульбы. Всю ночь разносили плов, шашлык, сладости, кофей и азарпеш, до края наполненная душистым кахетинским, не останавливаясь обходила многолюдный круг гостей. Только и слышалось: «Алла-верди» — Бог дал — обращаемое от соседа к пьющему соседу, и обычный ответ: «Якши-иол» — добрый путь ему, то есть выпиваемому вину. Мирза-Джан не только [214] был воин и драгоман, он хранил в глубине души огнь поэзии и, подобно Гафизу, сочинял персидские стихи и песни в честь вина и красоты. Неразлучно при нем находившийся хорошенький мальчик-певец, по имени Бадам, имел обязанностью услаждать слух гостей, распевая стихи, сложенные его господином. А после того, едва успевали сомкнуть глаза, как звук зурны подымал нас на новый поход. Протирая глаза, полусонные, дрожа от утреннего холода, мы садились на лошадей и шли дальше.

Четверо суток я провел таким образом в обществе Мадатова, его полкового адъютанта, Нижегородского драгунского полка поручика князя Чегодаева и разных ханов и беков, пивших и гулявших вопреки закону Магомета нисколько не хуже каждого гяура-винопийцы и свиноеда. Не доходя пяти верст до Владикавказа, второй мусульманский полк стал лагерем возле первого полка на широком и привольном лугу, выбранном для них на берегу Терека, а я поехал в крепость, где меня уже ожидали квартира и канцелярия генерального штаба, с длинными столами, скамьями и кипами бумаг.

Текст воспроизведен по изданию: Ф. Ф. Торнау. Воспоминания русского офицера. М. Аиро-ХХ. 2002

© текст - Макарова С. Э. 2002
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
©
OCR - Дудов М. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Аиро-ХХ. 2002