ТОРНАУ Ф. Ф.

ВОСПОМИНАНИЯ КАВКАЗСКОГО ОФИЦЕРА

Часть вторая

1835, 36, 37, 38 гг.

I.

Прочный Окоп занимает слишком памятное место в моей кавказской жизни, для того чтобы промолчать о нем. Как крепость он не стоил никакого внимания; зато как центральный пункт линии и как местопребывание начальника кубанского кордона, он обращал на себя взоры не только горцев, на которых из него налетала гроза, но и русских, жаждавших отличия в экспедициях и набегах. Построенный против устья Урупа, на самом высоком пункте правого берега Кубани, Прочный Окоп господствовал над всею окрестностью, был виден издалека, и из него было видно далеко за реку.

Внутренность укрепления весьма мало соответствовала его официальному назначению, неприятно поражая бедным и некрасивым видом построек, загромождавших скудное пространство, огороженное бруствером в шесть футов вышины, расположенным в виде бастионированного пятиугольника. На исходящих углах стояли чугунные орудия малого калибра. Ров осыпался и во многих местах представлял весьма незатруднительные переходы. Дом кордонного начальника, с садом и самыми необходимыми службами, казарма для одной роты и для нескольких десятков казаков, провиантский магазин, артиллерийский цейхгауз и пороховой погреб, помещенные в Прочном Окопе, дослуживали свое время; внутри только квартира генерала *** наводила изумление на приезжавших горцев наполнявшими ее предметами азиатского богатства и европейских жизненных удобств. В ста саженях на север от укрепления лежал форштадт, в котором жили семейства женатых солдат, помещаясь в двух рядах низких мазанок, крытых камышом и, для безопасности от неприятеля, кругом обгороженных колючим плетнем со рвом. В трех верстах, тоже [140] по реке, находилась главная станица кубанского линейного казачьего полка, названная Прочноокопскою, по имени укрепления. Вся правая сторона Кубани представляла взору одну гладкую, пустую степь. На противоположном берегу расстилалась перед крепостью пространная зеленая равнина, ограниченная на горизонте темною полосой лесистых гор, над которыми белелся ряд зубчатых вершин снегового хребта. Уруп и несколько впадающих в него речек извивались серебристыми лентами по равнине, казавшейся совершенно гладкою, но в сущности перерезанной глубокими рытвинами или балками, как их называли на Кавказе, служившими обыкновенно для укрывательства черкесов, выжидавших случая прорваться в наши границы. Эта равнина, пролегающая от Зеленчуга до Черного моря, на расстоянии четырехсот верст, простиралась в ширину до семидесяти верст. Она давала полный разгул конным черкесам и нашим линейным казакам, сталкивавшимся на ней беспрестанно, когда первые выходили на добычу, а последние гонялись за ними для обороны линии. В то время все Закубанье находилось еще в неприятельских руках; русского поселения на Лабе и на Сагуаше не существовало, и только два небольшие передовые укрепления, на Урупе и на Чанлыке, одиноко сторожили широкое пространство между Кубанью и горами, изредка уставленное небольшими группами черкесских аулов, признавших над собою русскую власть единственно для сбережения своих богатых пастбищ. Абазинские горные селения, Башилбай, Там, Кызылбек, Шегирей, Баг и Боракай занимали полукругом, против самого Прочного Окопа, тесные ущелья и высоты лесных отрогов главного хребта, между Урупом и Сагуашею. За этою последнею рекой начиналась земля абадзехов, покрытая сплошным лесом; далее, против низовья Кубани, жили шапсуги и натухайцы. Эти три одноплеменных народа вели с нами открытую войну. У абадзехов скрывалось множество выходцев из Кабарды, с Кубани и из других мест, покоренных русскими, которые, посвятив себя на постоянную, беспощадную войну с нами, носили черкесское название гаджерет, а у нас были известны под именем абреков. Смелые, предприимчивые и хорошо знакомые с местностью около Кубани, они водили к нам дальних горцев для грабежа и, когда им удавалось прорываться за нашу границу, жгли русские дома, угоняли скот и лошадей, убивали каждого встречного, захватывали детей и женщин. Наши пограничные казаки, одетые и вооруженные [141] совершенно сходно с горцами и не менее их привычные к войне, день и ночь караулили границу и, в свою очередь, столкнувшись с абреками, когда сила брала, истребляли их до последнего человека. Война велась со всем ожесточением кровной народной вражды. Ни казаки, ни черкесы никогда не просили и не давали пощады. Не было ни средства, ни хитрости, ни вероломного обмана, считавшихся недозволенными для черкеса, когда дело шло убить русского, и для казака, когда предвиделась возможность подкараулить черкеса.

Для обороны русской границы были построены вдоль Кубани, на ее правом берегу, казачьи станицы, в двадцати верстах одна от другой, огороженные земляным бруствером, с небольшими бастионами посреди фасов, составлявших правильный шестиугольник. Между станицами по два поста, состоявшие из колючей плетневой ограды с наблюдательною вышкой, вмещали команды казаков, всегда готовых встретить неприятеля. Главная обязанность их заключалась в том, чтобы никогда не упускать его из виду, и даже если он сильнее, следить за ним с перестрелкою, для указания дороги резервам, скакавшим со всех сторон в случае тревоги. Возле постов стояли высокие шесты, обернутые соломой, со смоляными бочками наверху, которые зажигались при появлении неприятеля для означения места прорыва. Днем берег реки охранялся цепью караульных казаков, выставленных на курганах и на более возвышенных пунктах. На ночь против всех известных переходов располагались пешие казаки в засаде, а за ними ставились во второй линии, на соединении дорог, так называемые заставы, из двадцати и более конных казаков, обязанных бросаться в темноте на неприятеля, наткнувшегося на береговой секрет. Поутру высылались сверх того из станиц и от промежуточных постов вдоль реки разъезды отыскивать на песке и на росистой траве следы черкесов, успевших ночью прокрасться в наши пределы. Несмотря на все эти предосторожности, на ловкость и на сметливость линейных казаков, черкесские абреки весьма часто проходили небольшими партиями через кордонную линию или прорывались через нее в большом числе открытою силой, проникая в глубину края, к Ставрополю, к Георгиевску и в окрестности минеральных вод. Смелость их бывала в этих случаях изумительна и нередко удивляла даже самых привычных кавказских ветеранов. Для десяти или двадцати абреков ничего не значило в долгую осеннюю ночь переправиться тайком через Кубань, проскакать [142] за Ставрополь, напасть там на деревню или на проезжающих и перед рассветом вернуться с добычей за реку. Однажды сорок абреков прорвались из-за Кубани в астраханскую степь, ограбили там рыбных промышленников и вернулись потом счастливо в горы, пробыв более месяца в наших границах. Очень часто черкесы платили жизнью за свою дерзость, но это их не пугало. Сегодня казакам удается перебить партию абреков до последнего человека, а завтра другая шайка пробирается в наши пределы почти по следам своих погибших товарищей.

Подобного рода война требовала особой осторожности и вечной готовности к отражению неприятеля на всем протяжении нашей кордонной линии, от Каспийского до Черного моря, истощавших до крайности силы пограничного военного населения. Оборонительная система, которой мы предались на некоторое время в виде опыта, оказалась совершенно неудовлетворительною для сохранения спокойствия. Набеги горцев на наши границы умножились и приняли столь дерзкий характер, что казаки не находили, наконец, безопасности посреди своих станиц. Единственное средство остановить, хотя несколько, хищнические попытки горцев заключалось, бесспорно, в наступательных действиях и в карательных набегах на их аулы. Только опасение за свои собственные семейства и стада, поддерживаемое беспрестанною тревогой с нашей стороны, могло отвлечь от наших границ их неутомимую жажду добычи и военной деятельности.

Пользуясь свободой действовать оборонительно и наступательно, как ему заблагорассудится, только бы он успел изменить тревожное положение, в котором находилась линия, генерал *** действительно успел, путем удачных набегов, уменьшить неприятельские нападения на наши границы и если не покорить окончательно, то принудить, по крайней мере, абазинские аулы и черкесские общества между Кубанью и Сагуашею смириться перед русскою силой. Абреков, более всего опасных для спокойствия края, он старался переманить на русскую сторону, и вообще истреблял их всеми способами. В этом случае он поступал с черкесами по-черкесски.

Абречничество распространилось за Кубанью в то время, когда бежавшие кабардинцы, озлобленные покорением их земли, дали обет, пока живы, мстить русским. Скоро из разных мест молодые люди стали уходить к неприятелю, провозглашая себя абреками, без другого повода кроме удальства и [143] страсти к похождениям. Гораздо меньшее число делались абреками, имея действительную причину жаловаться на русских. Нельзя не признаться, что и в таких не имелось недостатка. Братья Карамурзины и их неразлучный товарищ имам Хази, которых генерал *** прочил мне в проводники, бежали в горы, можно сказать поневоле, побуждаемые к тому постигшею их тяжкою несправедливостью. Их история так любопытна и являет такой разительный пример пристрастного суда, которым позволяли себе иногда расправляться в былое время, что я не хочу о ней умолчать. Тут же спешу прибавить, что кавказские правители моего времени, каковы были Розен, Нейдгарт, Вельяминов, Граббе, Гурко, 22 всегда следовали правилам величайшей справедливости в отношении горцев. О том, как велись дела на Кавказе после меня, не быв очевидцем, не смею говорить; но, кажется, имена Воронцова и Барятинского 23 служат достаточною порукой за их просвещенный и справедливый образ действий.

Для ясности моего рассказа я должен прежде всего указать на следующие обстоятельства. В тылу нашей линии, между Иегорлыком и Кумою, находились ногайские селения, жители которых мирно занимались хлебопашеством и, в обширных размерах, скотоводством. Отрезанные от горцев рядом казачьих станиц по Кубани и по Малке, ногайцы зависели совершенно от нашей воли и не расставались с оружием, сохраняя некоторый дух воинственности, только потому, что должны были нередко обороняться от черкесских разбойников, которые грабили их, не делая различия между ними и русскими. Самое главное и многочисленное ногайское поселение находилось на реке Калаузе. Кроме того, были поселены на левом берегу Кубани, по воле правительства, около двенадцати тысяч покорных нам ногайских татар, повиновавшихся пяти княжеским фамилиям: Келембет, Мансур, Кипчак, Карамирза и Навруз. Татарские аулы составляли передовую линию против непокорных горцев, так как жители их были обложены до некоторой степени кордонною службой, обязаны были содержать караулы и помогать казакам встречать и преследовать неприятеля. Последние представители некогда грозной Золотой орды, ногайские князья отличались храбростью и могли во всех отношениях соперничествовать с самыми лучшими черкесскими наездниками. Преданность ногайцев не всегда была безукоризненна, по причине трудного положения их между русскими и своими единоверцами в горах; но можно [144] положительно сказать, что многие из князей исполняли добросовестно свои обязанности, и так как в сложности они действовали в нашу пользу, то благоразумие требовало смотреть иногда сквозь пальцы на мелкие грехи, свойственные их азиатской натуре.

Семьдесят верст выше Прочного Окопа лежал на правом берегу Кубани аул, в котором жили четыре брата Карамурзины, принадлежавшие к числу самых богатых и знатных ногайских князей. Русские уважали их за отличную храбрость и за их благородное поведение, никогда не подававшее повода к подозрениям в шалостях, которые нередко производились скрытным образом другими ногайцами. Понимая свое достоинство и упираясь на безукоризненную жизнь, они держали себя довольно гордо и независимо в отношении ближайших кордонных властей, что очень не нравилось этим последним, привыкшим признавать истинно преданными и полезными только людей, подобострастно покорявшихся их произволу. Трудно было и требовать в то время другого образа мыслей от совершенно необразованных казачьих офицеров, воспитанных в войне с черкесами и потому не знавших иной добродетели, кроме отчаянной храбрости. Казачий майор, управлявший Невинномысскою станицей, давно питал негодование против Карамурзиных; побуждаемый своим враждебным чувством, он не пропустил первого удобного случая, для того чтобы поставить их в самое унизительное положение. Плавучую мельницу, принадлежавшую ему на Кубани, сорвало с цепи во время полноводия и понесло вниз по реке. Карамурзины остановили ее вблизи от своего аула и дали знать об этом хозяину. Вместо благодарности за спасение мельницы он стал требовать с них деньги за железо, будто бы находившееся на мельничном плоту, обвиняя Карамурзиных в его похищении. Они с негодованием оттолкнули его оскорбительное обвинение и отказались заплатить ему значительную сумму, которой он требовал от них без права и без доказательств. Тогда майор подал на них жалобу в суд, который воспользовался этим случаем для оскорбления и притеснения Карамурзиных, всеми способами выжимая из них подачи. В сознании своей невинности, Карамурзины не хотели подчиняться незаконным домогательствам суда, определившего наконец в довершение всего посадить четырех братьев в острог. Предуведомленные об этом, Карамурзины предпочли острогу свободную жизнь в горах, бросили на Кубани все, что имели, и бежали в Шегирей [145] с небольшим числом преданных татар. Однажды в горах они так же горячо предались жизни абреков, как прежде честно и откровенно служили нам. Лишившись всего своего состояния, они могли существовать только грабежом. Такова была судьба каждого черкеса, бежавшего в горы из русских пределов. Скоро имя Карамурзиных разнеслось по всей линии и сделалось известным у неприятельских горцев. Мало абреков могли равняться с ними в предприимчивости, смелости и счастии, сопровождавших их вторжения. Для казаков они были неуловимы и приводили в отчаяние всех кордонных начальников. В делах, которые русские войска имели с горцами за Кубанью, они дрались впереди всех, и не раз ставили наших в весьма затруднительное положение. Генерал *** преследовал их сперва открытою силой, в надежде, что пуля или картечь избавят его наконец от этих опасных врагов, но успел только вполовину. Осенью тридцать четвертого года старший Карамурзин был убит в деле под Шегиреем, предводительствуя черкесскою конницей, имевшею дерзость броситься в шашки на русскую пехоту. Смерть его увеличила только злобу остальных братьев, умноживших свои нападения на нашу границу, которую тревожил более всего младший из них, Мамакай, преследуемый поэтому генералом *** с особенною настойчивостью. Несколько месяцев спустя Карамурзины ночевали с своими товарищами в лесу на Лабе, готовясь сделать набег на линию. Ружейный выстрел разбудил неожиданно спящих. Мамакая нашли плавающим в крови, и когда опомнились от первого испуга, то заметили, что недостает одного человека в партии. Нетрудно, казалось, угадать, кем была направлена эта пуля. Умирающий Мамакай клятвенно обязал своих братьев, вместо бесплодного мщения, покориться русским. «Бог отдал нас в их руки, сказал он братьям, — Карамирзу убили пулей свинцовою, меня золотою, кончится тем, что перебьют и вас; ступайте к ним просить мира, для того чтобы не пропал с лица земли наш древний род». Надо заметить, что Карамурзины вели свою родословную от внука Чингисхана. Шесть недель после этого происшествия Тембулат и Бий Карамурзины, покорные воле умершего брата, вступили в переговоры с генералом ***, который с удовольствием согласился бы на их предложение, если бы тут не замешалось одно обстоятельство, уничтожавшее все его расчеты. В то время когда Карамурзины бежали к неприятелю, по распоряжению правительства, все принадлежащие им уздени и крестьяне были переселены с [146] Кубани в Саратовскую губернию, для того чтобы не ушли в горы за своими князьями. Теперь Карамурзины просили о возвращении своих подвластных, доказывая весьма основательно, что они без этого условия не могут покориться, так как будут лишены способов жить на Кубани, когда бросят войну, которая их питала, пока они находились в горах. Генерал ***, сколько ни желал привлечь на нашу сторону людей, которые могли наделать нам еще очень много вреда, не надеялся, впрочем, выхлопотать для них отступления от общего правила — не возвращать на Кавказ никого из горцев, выселенных однажды в Россию, и потому, не давая им положительного ответа, уговорил их только приостановить неприятельские действия в ожидании воли главнокомандующего, на обсуждение которого он обещал представить их дело. Между тем я явился к нему неожиданно, с просьбой содействовать мне в открытии способа проехать к морскому берегу, и с правом предлагать самые высокие награды горцам, которые будут помогать мне в моем предприятии. Генерал *** тотчас увидал двойную пользу, которую можно было извлечь из этого обстоятельства, решавшего вопрос Карамурзиных, если б они согласились быть моими проводниками. С одной стороны, я достигал своей цели, а с другой — они находили средство получить обратно своих крестьян и, следовательно, сделались бы безвредными для линии, чего генерал *** добивался так долго всеми возможными средствами. Приехав в Прочный Окоп, он не замедлил вызвать к себе секретно старшего Карамурзина, для того чтобы выведать, будет ли он согласен добыть право на возвращение своих крестьян предлагаемым мною способом. Имам Хази, неразлучный товарищ Карамурзиных, был также абрек, бежавший в горы вследствие несправедливости, которой я никогда бы не поверил, если бы не имел в своих руках судебного приговора, обратившего его из весьма миролюбивого человека в отъявленного разбойника. В двадцать пятом году он занимал должность выборного головы в татарских селениях, на реке Калаузе, недалеко от Ставрополя. С дозволения русского начальства он поехал за Кубань повидаться с родственниками, жившими на Урупе. Закубанье считалось еще в то время принадлежностью Турецкой империи. Когда он вернулся, какой-то татарин сделал на него донос, будто бы он во время своей поездки завел изменнические сношения с турками. Несмотря на неопределенный смысл этого доноса, имама Хази посадили в тюрьму, и стали производить [147] следствие. Из дела видно, что не было обнаружено никакой вины и сверх того, что доносчик имел причины лично его ненавидеть. Но и это не помешало суду приговорить имама Хази к ссылке на поселение, и он был отправлен пешком в Сибирь, с партией других преступников. Это было осенью, в дождливое, холодное время. Легко понять, что ему не нравилось такое принужденное путешествие и что мысли его беспрестанно возвращались к теплому уголку и к семье, от которых его оторвали, неизвестно за что. Около Иегорлыка, на северной границе Ставропольской губернии, остановили однажды арестантов ночевать в каком-то русском селении. Поздно вечером имам Хази проходил через двор, имея в руках бутылку с водой для омовений; за ним шел караульный с ружьем и примкнутым штыком. Свежий воздух, темнота, степь за невысоким плетнем веяли на горца свободой и нашептывали ему какие-то странные надежды; воображение его распалилось, невольно поднялась рука, и бутылка с такою силой упала на голову солдата, что тот без памяти ринулся на землю. Когда сбежались люди на крик очнувшегося солдата, имама Хази уже не было на дворе. Бросились его искать в степи с фонарями, с горящими головнями, но не нашли. Никто не понимал, куда он мог деваться, потому что погоня, разосланная на другой день во все стороны, ничего не успела открыть. След его пропал, и ссыльных принуждены были отправить в Сибирь без него. Вскоре после этого происшествия черкесские партии начали чаще прежнего появляться за Ставрополем, около Георгиевска и минеральных вод, хозяйничали в этих местах как у себя дома и ускользали каждый раз от погони. Между ними всегда находился человек, чисто говоривший по-русски, в котором скоро узнали имама Хази, сделавшегося абреком. Он был человек грамотный, любивший покойную и привольную жизнь сельского головы; лишившись же дорогих для него житейских благ, сделался самым хитрым и опасным разбойником; и чем более надоедала ему беспокойная жизнь абрека, тем злее он становился и тем менее щадил наши пределы.

Такова была судьба людей, с которыми мне предстояло заключить связь, требовавшую полного взаимного доверия, а с их стороны, сверх того, безусловной покорности моим видам. [148]

II.

Прочный Окоп, когда в нем находился кордонный начальник, наполнялся множеством народа и кипел шумною жизнью. Кроме русских офицеров, собиравшихся в крепости по службе, для участия в экспедициях или из простого любопытства, покорные и непокорные горцы съезжались туда толпами с разных сторон, по своим личным делам или для тайных переговоров. Последних принимали со всею осторожностью; но ни в каком случае не задерживали, свято сохраняя право неприкосновенности парламентеров. Это множество разнородных посетителей, толпившихся около генерала ***, заставило меня поместиться в небольшой комнате, сколько можно было дальше от занимаемого им дома, для того чтобы не попадаться на глаза так называемым мирным горцам, которых нескромного любопытства я должен был избегать более всего. Тут я прожил две недели совершенно один, ожидая свидания с моими будущими проводниками. Наконец мне дали знать, что они приехали. Ночью, когда в крепости все заснули, генерал *** привел в мою комнату обоих Карамурзиных с имамом Хази, их всегдашним переводчиком, познакомил нас и оставил потом меня кончить с ними начатое дело. Зная их интересы и всю предыдущую жизнь, мне было нетрудно согласовать с обстоятельствами мои слова и действия. С этими людьми надо было идти прямо к цели, говорить без обиняков, не хитря, с полною откровенностью; вызвать их доверенность и, завладев ею, после того верить им самим безусловно. Хорошо помню наше первое свидание. Как водится у черкесов, мы провели несколько минут в глубоком молчании, рассматривая друг друга с большим вниманием. Сбираясь поверить им свою голову, я старался прочитать на их лицах характер каждого из них. Старший Карамурзин, Тембулат, имел весьма благородный вид: его правильное, бледное лицо, окаймленное черною бородой, и в особенности замечательно приятный взгляд располагали невольным образом в его пользу. С первого взгляда виден был человек, заслуживающий полной веры. Бий Карамурзин составлял совершенную противоположность своего брата. Невысокого роста, широкоплечий, с большими светло-голубыми глазами, бросавшими безжизненные взгляды, и с рыжею бородой, доходившею до пояса, он возбуждал своею наружностью какое-то неопределенное чувство [149] опасения, объяснявшееся, для тех, кто его знал, его бешеным нравом и кровожадными поступками, заставившими даже горцев бояться его. Полное, красное, безбородое лицо толстого имама Хази, чисто монгольского типа, выражало глубокую хитрость с примесью сильных чувственных наклонностей. Я первый прекратил молчание, обратившись к Карамурзиным с вопросом: твердо ли они решились променять свободную жизнь в горах на подчиненность русскому закону, вопреки всем причинам, которые они имеют, чтоб не любить нас?

— Как было сказано генералу ***, я дал клятву покориться русским, если нам возвратят наш родовой аул, и не переменю своего намерения, — коротко отвечал Тембулат. — Позволь Бию молчать: он младший брат и не знает в этом случае другой воли кроме моей.

После того завязался разговор, в продолжение которого я доказывал Карамурзину, что нельзя отдать ему аул потому только, что он покорится, и советовал ему заслужить эту милость, оказав правительству услугу вроде той, какую я от него требовал. После долгих прений со мною и тайных совещаний между братьями и имамом Хази Тембулат принял мое предложение. Когда дело было окончательно улажено, я счел необходимым подвергнуть моих будущих путевых товарищей самому сильному испытанию, которому только можно подвергнуть горца; мне необходимо было убедиться, что они не скрывают какой-либо тайной мысли, угадать и раз навсегда успокоиться касательно канлы, которую они имели против русских. Я заговорил об убитых братьях и потребовал, чтоб они, несмотря на обстоятельства смерти, их же кровью и их могилами поклялись мне беречь и защищать меня как родного. Сначала имам Хази не хотел переводить моих слов, заметив мне, что опасно им напоминать о покойных братьях; но я настоял, и он передал им мое требование. Не могу забыть сцену, которую я вызвал, коснувшись самой чувствительной струны их вековых понятий; но так было нужно, для того чтоб одним сильным ударом парализовать лежавшее у них на душе чувство кровомщения и основать на нем, с помощью требуемой клятвы, мою собственную безопасность. Оба Карамурзина побледнели как полотно. Слеза показалась из-за опущенных ресниц у Тембулата. Бий, стиснув зубы, переводил свои мутные глаза от брата ко мне и от меня к брату. Имам Хази, закинув голову назад, смотрел вопрошающим взглядом [150] на нас троих. Догорающая свеча тускло озаряла комнату; в передней дремал сонный казак; на дворе все было тихо; крепость лежала в глубоком сне. Спокойный с виду, я ждал ответа. Несколько минут длилось томительное молчание. Потом Тембулат встал и с заметным усилием медленно проговорил: «Понимаю, что ты не можешь без этой клятвы поверить нам своей головы; такая клятва тягостна для нас, но я даю ее. Клянусь кровью моих двух убитых братьев беречь тебя пуще собственной жизни, забыть, что ты не нашей веры, что ты русский, и видеть в тебе, пока ты сам не изменишь своему слову, брата, посланного нам Богом взамен потерянных братьев. Да погубит Аллах мою душу, если я не сдержу этой клятвы».

— А Бий что скажет?

Бий повторил клятву брата слово в слово. Я протянул им руки.

— Теперь дело кончено, — сказал я. — Я еду с вами, куда вы меня поведете, и в свою очередь клянусь, как христианин, и даю слово, как русский офицер, что обещания, которые я вам делаю теперь или стану делать позже, будут свято исполнены русскими властями, от которых я получил назначение ехать в горы.

После того мы принялись составлять план нашего путешествия. Карамурзин имел возможность провести меня по горам в числе своих товарищей, не опасаясь возбудить подозрение черкесов, знавших его неукротимым врагом русских, против которых он имел двойную канлу. Три дороги открывались нам с линии к морю: первая, через Гатюкой и шапсугов к реке Джубге, вторая, через абадзехов и убыхов, к устью Шахе, третья, через Ачипсоу к реке Сочи, или вниз по Мдзимте на мыс Адлер. У горцев они слыли большими дорогами, будучи несколько удобнее других, весьма трудных путей, пролегавших с Кубани к морскому берегу. Сам Карамурзин не мог ехать к морю без благовидного предлога и не имея проводников, принадлежавших к племенам, через которые нам следовало пробираться. Проводников он надеялся найти для себя на каждой из трех указанных дорог, а предлогом должно было служить его гласное намерение переселиться в Турцию и для этой цели — нанять судно, которое бы в будущем году перевезло его семейство в Истамбул. Чтобы еще вернее отвлечь внимание народа, он считал нужным повести с собою пленную абазинку для продажи туркам. На Черном море ему было [151] нетрудно уверить прибрежных черкесов, что ему необходимо повидаться, прежде переселения, с Гассан-беем абхазским и проехать для этого в Абхазию. Две прекрасные лошади, которые он вел с собою ему в подарок, оправдывали в глазах горцев цель его путешествия. Линию я должен был оставить в то время, когда генерал ***, собрав всех покорных князей, поедет с ними встречать корпусного командира, ожидаемого на кавказских минеральных водах, где находилось его семейство. Мы не решили только, по какой дороге нам следует ехать, потому что это зависело от совершенно случайных обстоятельств, которые никак нельзя было определить заранее. Перед светом, Карамурзины уехали из крепости, и, когда настал день, они были уже далеко за Кубанью. Кроме генерала *** и меня, никто не знал, что они провели всю ночь в Прочном Окопе, в котором военные обстоятельства научили соблюдать тайну как нигде.

В конце августа, кажется, двадцать первого числа, я выехал с генералом *** из Прочного Окопа, по дороге в Пятигорск. Всем было объявлено, что мы едем встречать корпусного командира. На третьем перегоне, в Барсуковской станице, он меня оставил, а сам поехал дальше, рассказывая всем по дороге и на водах, что я лежу больной в Прочном Окопе. Таким способом мы были уверены, что собьем на несколько дней с пути людей, которые, может быть, за мною следили, и выиграем время, необходимое для того, чтобы мне углубиться в горы незаметным образом. От этой предосторожности зависел весьма много успех моего путешествия. В Барсуках я прождал имама Хази только один день и переправился с ним через Кубань, пользуясь ненастным временем, удерживавшим в доме всякого, кто не имел особенной крайности подвергаться дурной погоде. Передневав в ногайском ауле, возле самой реки, у приятеля имама Хази, поместившего нас скрытно в отдаленной хате, мы на другое утро поехали дальше. Верст десять за Кубанью, в глубокой балке, нас ожидал Тембулат Карамурзин с двумя ногайскими узденями, на которых он мог совершенно полагаться. Мою шапку украсили чалмою хаджия, переменили лошадь, черкеску и оружие, для того чтобы уничтожить все признаки, по которым бы могли меня узнать издали черкесы, встречавшиеся со мною на линии. Одна из трудных задач моего путешествия заключалась в переезде через равнину, отделявшую Кубань от подножия гор, где предстояла возможность столкнуться на каждом шагу с покорными [152] черкесами или с абреками, наблюдавшими беспрестанно за тем, что делалось на русской стороне. По этой причине мы направились к верховью Урупа, в совершенно противоположную сторону от Шегирея, где находился дом Тембулата. Мы ехали, укутав лицо башлыками, по обычаю абреков; кроме того, густой туман способствовал нашему проезду; перед вечером пошел проливной дождь. Измокнув до костей, дрожа от холода, мы обрадовались немало, увидав перед собою густой лес, в котором можно было укрыться на ночь после четырнадцатичасовой езды без отдыха. Карамурзин стал искать вдоль опушки дороги, знакомой ему одному, которой, казалось, не было возможности найти в темную ночь под дождем, лившим как из ведра; но он не имел привычки ошибаться в подобном деле, память его была для этого слишком хороша. Проискав несколько времени, он крикнул нам ехать за собою, и мы вслед за ним начали пробираться через лес, извиваясь между деревьями и не видя перед собою ничего, кроме его белого башлыка, изредка мелькавшего в темноте. Выехав на весьма тесную поляну, мы слезли с лошадей, стреножили их и принялись разводить огонь, который долго не загорался под потоками дождя. Каждый горец имеет при себе все, что необходимо для огня. Огниво, служащее также винтовою отверткой, кремень и трут в кожаной сумке висят у него на поясе. В одном из деревянных патронов, помещенных у него на груди, берегутся серные нити и куски смолистого соснового дерева, дозволяющие быстро разводить огонь. Рукоять плети и конец шашки всегда обмотаны бумажною материей, напитанною воском; скрутив ее фитилем, он имеет тотчас свечу. Поужинав сухим чуреком, которым запасся, к нашему счастью, имам Хази, мы укутались в бурки и легли спать как можно ближе к огню, заставив одного из ногайцев поддерживать его и караулить лошадей. Утро застало нас совершенно мокрыми и не менее того голодными; поэтому мы постарались выбраться как можно скорее из лесу, переправились через Уруп и, взяв направление на запад, поехали к беслинеевским аулам, лежавшим на берегу Большой Лабы, берущей свое начало у горы Оштек и впадающей в Кубань против границы, отделяющей черноморских от кавказских линейных казаков. Бесленеевцы, коренные черкесы-адыге, за год перед тем покорились русским, после нескольких удачных набегов генерала *** на их аулы. Положение их на Лабе было очень незавидно: с одной стороны, русские требовали от них повиновения и [153] доказательств преданности, совершенно несогласных с их понятиями и с их выгодами; с другой стороны, абадзехи, а всего более их кровные враги медовеевцы и убыхи, разоряли их беспощадно, за то что они передались гяурам. Число бесленеевцев не превышало восьми — девяти тысяч душ, занимавших пятнадцать аулов, построенных один возле другого, в виде небольших крепостей, над Лабою. Бесленеевские князья, Кануковы и Шалох, слыли хорошими наездниками и храбрыми людьми; но вся храбрость их не могла уничтожить обстоятельства, ставившие бесленеевцев в самое неприятное положение между русскими и неприятельскими черкесами.

Опасаясь неожиданной встречи с абреками, но желая в то же время узнать, что делается и какие слухи носятся в горах, Тембулат сам поехал в аулы, а мне посоветовал оставаться в лесу с имамом Хази и одним ногайцем, по имени Ягыз. Трое суток переезжали мы из одного леса в другой, приближаясь мало-помалу к шегиреевскому аулу. Днем мы держались на открытых местах, в избежание засад, которые убыхи и медовеевцы учреждали против бесленеевцев в окрестностях их селений, а ночью располагались в лесу, без огня, не расседлывая лошадей и не выпуская оружия из рук, для того чтобы не быть застигнутыми врасплох теми же убыхами или медовеевцами. Имам Хази ездил поздно вечером или перед рассветом к бесленеевцам за съестными припасами и привозил нам чуреку, проса и баранины, в каких вещах ему никогда не отказывали, из уважения к Карамурзиным, с которыми его привыкли видеть во всех походах. Переправляясь однажды через Лабу, мы встретили человек пятьдесят черкесов, следовавших за молодым человеком на белой лошади лучшей кавказской породы. При виде его имам Хази заметно смутился, назвал мне его и советовал искать вместе с Ягызом брода в стороне, пока он сам поедет объясняться с горцем. Это был один из самых злых бичей кавказской линии, повсюду известный абрек, кабардинский князь Аслан-Гирей. Хотя сам имам Хази не имел никакого повода его опасаться, но он боялся, чтобы проницательный глаз Аслан-Гирея не заметил во мне незнакомого человека, о котором стоит узнать, кто он таков. При этой встрече он наверное не думал, что неизвестный молодой путник, на которого он не обратил никакого внимания, призовет на его голову неизбежную грозу и ускорит его смерть. Да и я не полагал, ровно через год, увидать себя в его руках, опутанным самым коварным обманом. [154]

В этот день мы приехали, наконец, в Шегирей, где находился Тембулат Карамурзин. Несколько сот бедных мазанок, составлявших аул, были разбросаны на довольно большом протяжении вдоль высокого и крутого берега Малой Лабы, прислоняясь тылом к дремучему лесу, доставлявшему жителям верное убежище в случае нападения русских войск, но дававшему в то же время горным разбойникам возможность подкрадываться скрытным образом. Деревянный дом Карамурзина, вмещавший ряд комнат, из коих двери открывались на длинную крытую галерею, возвышался подобно великану над окружавшими его низенькими хатами, в которых господствовали нищета и вечное беспокойство. Каменистые шегиреевские поля давали самую бедную жатву; скотом шегиреевцы не могли обзавестись, потому что на плоскости его отбивали русские или захватывали, в счет подати, бесленеевские князья Шолох, а в горах угоняли убыхи и медовеевцы. Жизнь в Шегирее была самая жалкая, пока не поселились там Карамурзины и не взяли аула под свое покровительство. Тогда только бедные жители успели свободно вздохнуть, и из благодарности к своим защитникам совершенно подчинились их воле. Карамурзины сделались настоящими владельцами Шегирея.

Тембулат ожидал нас в кунахской, построенной, как обыкновенно, в стороне от семейного дома, в котором жили его две жены, и он сам занимал посреди их особую комнату. День мы проводили в кунахской, окруженные шегиреевцами, прибегавшими подобострастно поклониться Карамурзину и поглазеть на меня, его гостя. Ночевать мы отправлялись в большой дом, в комнату Тембулата, представлявшую более удобства для обороны, в случае неожиданного нападения. Жизнь в Шегирее была так мало безопасна, что вечером никто не решался выйти за двери без пистолета в руках, а из дому в дом переходили имея ружья наготове.

Бия не было в Шегирее. Ко всеобщему удовольствию, он отделился от брата несколько времени перед моим приездом и перешел жить в Баракай. Этот человек, довольно рассудительный и даже добродушный в обыкновенные минуты, страдал припадками раздражительности, возбуждавшими в нем непреодолимую жажду крови. В подобном расположении духа он убил уже в горах семь человек и щадил только своих братьев. Бешенству его предшествовала всегда глубокая меланхолия. После каждого убийства он приходил в себя и вдавался в другую крайность: в искупление сделанного им [155] преступления он отдавал бедным все, что имел, до последней лошади, и братья должны были потом кормить его и содержать его семейство, пока ему удавалось снова поправить свои дела. В образованном обществе Бия заперли бы как больного; в кавказских горах не существует подобного рода спасительных заведений, и он мог свободно предаваться своему периодическому бешенству, отвечая за свои поступки как бы здоровый умом. Давно бы его убили, если б он не принадлежал к роду Карамурзиных, с которыми не легко было тягаться в делах кровомщения; теперь же ему приходилось только уплачивать пеню родственникам убитых, на чем и прекращалось дело.

В Шегирее я прожил только четыре дня. Карамурзин считал гораздо благоразумнее провести остальное время до нашего отъезда в лесу, между Большою и Малою Лабами, распустив слух о том, что он собирает партию для нападения на линию. В день нашего выезда из аула прибыл туда аталык Карамурзина, медовеевский старшина Мафадук Маршаний с своим сыном, Сефер-беем. Они были приглашены Карамурзиным для совещания касательно моего путешествия, на успех которого нельзя было рассчитывать без их согласия. Они оба любили Карамурзина как родного, и поэтому, не отговариваясь, обещали ему помогать во всем и беречь меня как его самого. Перед ними нельзя было скрыть, кто я таков и зачем путешествую. Их уверенность в неприступности гор, отделявших линию от берега, была так велика, что они считали даже очень выгодным познакомить меня с оборонительною силой местности, полагая этим способом отнять у русских навсегда охоту идти к ним в горы. Кажется, сам Карамурзин имел такое же убеждение. Он выразил его довольно ясно, когда во время нашего путешествия, недалеко от Ачипсоу, я стал вырезывать свое имя на большом дереве. Века пройдут, заметил Карамурзин, прежде чем русские успеют прочитать его на этом месте. Мафадуку было под девяносто лет, Сефер-бею около семидесяти; но оба они сидели еще твердо на лошадях и не плошали в драке. Имея с собою около десятка медовеевцев, спрятанных в лесу, они не хотели терять даром время и, пока Карамурзин готовился в дорогу, поспешили с своими людьми на Уруп рассчитаться с кабардинцами за какую-то старую обиду, то есть убить кого-нибудь у них или что-нибудь отбить. Мы поехали своим путем к Лабе. Спустившись с шегиреевской горы, мы имели удовольствие встретить Бия, который немедленно к нам примкнул, объявив брату [156] решительным тоном, что он не намерен покинуть его одного в опасном предприятии, выгодами которого, если оно удастся, и он будет вправе пользоваться с ним наравне. Противоречить ему было опасно; поэтому Тембулат принял его предложение скрепя сердце, и только изредка всматривался неприметным образом в его лицо. Имам Хази также стал за ним подмечать; потом подъехал ко мне и вполголоса спросил:

— Знаешь ли ты, какой человек Бий?

— Знаю.

— Не бойся его; теперь у него хороший час.

— А долго ли будет продолжаться этот час? — спросил я в свою очередь.

Имам Хази пожал плечами, прибавив:

— Не надо его сердить!

Собственно для умножения наших сил нельзя было пренебрегать Бием, потому что он был отлично храбрый наездник, а вся наша партия состояла только из Тембулата, имама Хази, Ягыза, молодого питомца Карамурзиных — Ханафа и меня.

Этот день был богат неприятными впечатлениями. Я испытал минуту, которая заставила было меня пожалеть о беспечности, с какою я отдался Карамурзиным, если бы позднее сожаление могло исправить дело. К счастью, все обратилось к лучшему. Следуя по правому берегу Лабы, мы наехали на могильный холм, над которым развевались два высоких значка, доказывавшие, что здесь лежали мусульмане, убитые в бою с русскими. Возле могилы оба Карамурзины слезли с лошадей и, став на колени, принялись молиться от всей глубины души. Молитва их продолжалась весьма долго. В это время прочие оставались на лошадях, не трогаясь с места. Имам Хази стоял возле меня.

— Знаешь ты, кто тут лежит под землей? — спросил он у меня.

— Знаю.

— Откуда ты это знаешь?

— Нетрудно угадать; они молятся у могилы своих братьев.

— То-то, брат, — сказал имам Хази значительным тоном, — не забывай, что их убили русские, и вдобавок не обмани ты Тембулата да Бия; может выйти худое дело.

Когда Карамурзины, окончив молиться, сели на лошадей, их лица были пасмурны. Весь день не разменялись мы ни одним словом; они избегали меня заметным образом. Перед [157] вечером мы переплыли на лошадях широкую и быструю Лабу, углубились в лес и, выбрав посреди его поляну, покрытую густой травой, принялись строить из сучьев крепкий балаган, в котором бы можно было обороняться. На другой день мы окружили его засекой, для загона в нее на ночь наших лошадей. Недалеко от нас находился бесленеевский аул приятеля Карамурзиных, Лагайдука Канукова, снабжавшего нас ежедневно молоком, просом и баранами. Люди, приносившие от него съестные припасы, даже близко не подходили к нашему шалашу, для того чтобы не видать, кто был с Карамурзиными. Этот порядок соблюдается у черкесов каждый раз, когда какой-нибудь значительный князь поселяется на время в лесу для какой-либо скрытной цели. Если потом из этого выходила какая-нибудь неприятность для русских или для ближайших соседей аула, то жители его, не видав в лицо приезжих, с чистою совестью давали присягу, что не знали их и только слышали, что такой-то князь охотится в их лесу за оленями, волками или другою дичью. Касательно Карамурзиных все соседние черкесы думали, что они готовятся сделать набег на Кубань, и в этом предположении, улыбавшемся черкесскому сердцу, снабжали их с избытком всеми жизненными потребностями и сохраняли в глубокой тайне их пребывание в лабинском лесу, довольно опасном и без русских казаков. Между ближними черкесами нельзя было предполагать охотников напасть на Карамурзиных; но тут бродили люди из дальних мест, из Псхо, из Медовея, из шамсугского разбойничьего гнезда Тагапсы и от убыхов, которые, не зная и не разбирая, кто мы таковы, могли польститься на наших лошадей и оружие. По этой причине была необходима постоянная осторожность. Днем мы позволяли себе иногда снимать верхнее платье и развешивать оружие в шалаше, пока лошади паслись в нашем виду на поляне. Зато на ночь мы всегда одевались, подвязывали шашки, винтовки клали возле себя и засыпали с пистолетом в руках, для того чтобы иметь наготове выстрел против разбойников, обыкновенно подкрадывающихся ползком. Лошадей мы загоняли на ночь в засеку, крепко загораживали вход, тушили огонь и сажали караульного, не выпускавшего из рук ружья. Вскоре к нам примкнул еще домашний мулла Карамурзиных, также знакомый с тайною нашего предприятия. Несколько суток лил проливной дождь, от которого беспрестанно потухал огонь, разводимый перед шалашом в продолжение дня, так что мы были лишены возможности [158] обсушиться и в полном смысле плавали в воде. Такого положения я не мог долго перенести и почувствовал простудные припадки, развивавшиеся все более и более под влиянием сырости и холода. День и ночь мы не выходили из-под бурок, лежа один возле другого на мокрой траве без всякого дела. Имам Хази был разговорчивее других и занимал меня иногда рассказами из его прежней жизни. Я спал, обыкновенно, между двумя Карамурзиными, которые заметным образом стали ко мне привязываться, не знаю именно за что, но, кажется, им очень нравилась во мне безотчетная уверенность в честности их характера. Однажды Бий покусился испытать меня, спросив: не боюсь ли я спать возле него?

— А это почему? — возразил я с видом величайшего удивления.

— Как почему? Русские убили двух наших братьев, ты русский, и мне стоит только поднять руку, для того чтобы напиться твоей крови. Твоя жизнь в моей власти.

— В этом ты ошибаешься. Моя жизнь не зависит от тебя; ею располагает Аллах. Если волею его суждено умереть мне здесь, в лабинском лесу, так я умру и без тебя; если нет, так кинжал, направленный мне в сердце, скользнет мимо и попадет, пожалуй, в твою собственную грудь. Что написано у кого на роду, должно сбыться; спроси муллу, справедливы ли мои слова. Впрочем, тут нечего говорить — твоя воля, рука и кинжал связаны клятвою и честным словом. Я ничего не боюсь, спокойной ночи! — и я от него отвернулся.

— Спи без опасения, — сказал Бий, — человеку, имеющему такую сильную веру в наше слово, нечего нас бояться.

Признаться, я в эту ночь заснул не так скоро, как обыкновенно. Обдуманной измены я не ожидал от Карамурзиных, но не раз мне приходила в голову мысль о бессознательном состоянии бешенства, в которое могла повергнуть Бия продолжительная дума о смерти своих братьев. Что тогда? К тому же сильная головная боль мешала мне спать; мое нездоровье увеличивалось с каждым часом. В первых числах сентября я решился послать имама Хази к генералу *** с просьбой прислать мне лекарство от простуды и денег, в которых я столько же нуждался. Между тем временем погода прояснилась, и дни сделались снова теплыми. Не чувствуя облегчения с переменой погоды, я стал бояться горячки, которая могла отнять у меня возможность совершить давно желанное и с большим [159] трудом подготовленное путешествие. На другой день, после отправления имама Хази, я принял намерение избавиться от простуды решительным средством и для этого, не говоря Карамурзиным ни слова, разделся и бросился в Лабу. Мое купанье возымело желанный успех. Потрясение было так сильно, что я упал на берегу, выкарабкавшись из воды. На крик мой прибежали люди, принесли меня в шалаш и накрыли чем было можно; через несколько часов мое тело покрылось горячею испариной, головная боль уменьшилась, и я на другой день имел довольно силы, чтобы сесть на лошадь и отправиться в Вознесенское укрепление для отдыха. Один Бий меня проводил туда; Тембулат поехал с остальными людьми в Шегирей, навстречу каким-то неожиданным гостям.

Вознесенское укрепление стояло в открытом поле, на берегу речки Чанлык, или Салпык, как ее называли черкесы, в пятнадцати верстах от соединения Малой и Большой Лабы. Имея в гарнизоне одну роту и полсотни донских казаков, оно очень мало мешало неприятелю, оставлявшему его поэтому в покое и, разве случайно только, угонявшему лошадей и убивавшему сторожевых казаков или солдат, беспечно удалявшихся от укрепления. Позже, когда возле него расположили целый донской полк, оно получило значение: казаки могли из этого пункта отрезывать черкесов от гор, при отступлении их с Кубани после набега на линию. С комендантом Вознесенского укрепления, капитаном Левашовым, я был давно знаком, и ожидал от него самого доброго приема. Все знали его за хорошего и опытного офицера, но более всего он был известен своею оригинальною наружностью, бакенбардами непомерной величины и живыми карикатурными жестами, которыми он сопровождал каждый рассказ. Местность около Чанлыка была ровная и открытая, следственно издалека могли видеть, что нас было только двое, и поэтому не помешали подъехать к самым воротам крепости.

— Что надо? — закричал часовой.

— Повидаться с комендантом.

— Караул вон!

Десять человек выступили из укрепления и построились перед воротами. С черкесами осторожность была всегда хороша, но это мне показалось уже совершенно лишним против двух человек. Я хотел подъехать ближе к солдатам; унтер-офицер меня остановил, повторив вопрос: что надо? Разумеется, ему не приходило в голову, что он видит перед собою русского офицера; а я не хотел это сказать. [160]

— Я имею надобность переговорить с комендантом; попроси его выйти.

— Нельзя, князь! Скажи прежде, что тебе надо.

— Если ему нельзя выйти, так я поеду в крепость.

— Тогда бросай оружие! — закричал унтер-офицер. Сбросить оружие перед русскими солдатами мне, офицеру, показалось делом таким несбыточным, таким постыдным, что я вместо ответа ударил лошадь плетью, понуждая ее сделать прыжок к воротам.

— Шеренга кладз! — скомандовал унтер-офицер, и десять ружей с взведенными курками приложились в меня и Бия. Схватив мою лошадь за повод, он закричал диким голосом:

— Что ты делаешь, брат! Смотри! Нас тотчас убьют!

В эту минуту показались над бруствером огромные бакенбарды, в которых нельзя было ошибиться.

— Капитан! — крикнул я, — что делается у вас, двух человек боятся и меня хотят обезоружить; возможно ли это?

— Отставь! — скомандовал капитан. Ружья поднялись вертикально, и из ворот выбежал Левашов, узнавший меня по голосу.

— Въезжайте, добро пожаловать, — кричал он, размахивая руками; — потом я расскажу вам, что случилось со мною на днях; надеюсь, вы не осудите меня за осторожность, с которою вас встретили; да кому же придет и в голову, что вы разъезжаете за Кубанью, да еще с кем? — прибавил он, искоса посмотрев на Бия. — Чай нашим солдатикам знакома эта бешеная рыжая борода.

Едва мы успели усесться в комнате, как Левашов принялся рассказывать бывшее с ним происшествие, представляя его в лицах, по своему обыкновению. Оно могло действительно кончиться для него весьма трагически и совершенно извиняло предосторожности, которыми себя окружил после него наш хозяин.

Два дня перед нашим приездом ему дали знать, что к укреплению подъехал на богато оседланной, прекрасной лошади старик-черкес, вооруженный одним кинжалом, и желает с ним переговорить о каком-то важном деле. В крепость пускали черкесов весьма неохотно, для того чтобы не давать им возможности высмотреть ее слабые стороны; поэтому Левашов предпочел выйти за ворота и не взял с собою оружия, считая приехавшего горца лазутчиком, присланным к нему с линии с каким-нибудь известием. По заведенному порядку караул [161] стал в это время за бруствером в ружье. Увидав перед собою седого старика, далеко за семьдесят лет, Левашов подошел к нему, ничего не опасаясь, и заговорил с ним по-татарски. После первых слов старик бросился на него с обнаженным кинжалом, отрезав ему обратный путь в укрепление. Увертываясь от удара, Левашов сделал прыжок в сторону, потом в другую; черкес следил за каждым его движением, хватая его за руку и приноравливаясь ударить его прямо в грудь. Видя, что от старика не так легко можно увернуться и в укрепление нет дороги, Левашов бросился бежать в поле. Черкес погнался за ним, за черкесом бежала его послушная лошадь, а за ними тремя гнались солдаты, не решавшиеся стрелять, опасаясь убить своего капитана. Наконец Левашов, у которого ноги были помоложе, далеко опередил своего врага. Тогда солдаты открыли огонь и убили черкеса, к несчастью, вместе с чудною лошадью. Левашов решительно не понимал, за что хотел убить его, видимо, жертвуя самим собою, человек, которого он никогда не встречал прежде того и поэтому не мог иметь его своим врагом. Тело не было еще похоронено. Нам его показали, и Бий скоро узнал в убитом черкесе хаджи княжеской фамилии Хамурзиных, но также не мог себе дать отчета, почему именно он намеревался убить коменданта Вознесенского укрепления. Позже мы узнали загадку этого происшествия. Старик хаджи был в своей молодости отличный и храбрый наездник, провел всю свою жизнь в драке с русскими; но уже несколько лет перестал ездить на воровство и принимать участие в военных делах. В черкесском собрании его кто-то упрекнул в том, что он более ни к чему не годен и способен только лежать на постели да беречь свои старые кости. Эти слова до того оскорбили старика, что он немедленно оседлал лошадь и стремглав поскакал к Вознесенскому укреплению, в котором ближе всего находились русские, с целью убить начальника их и, пожертвовав самим собою, пристыдить своих насмешников. В продолжение шести дней, проведенных мною в крепости, Левашов несколько раз повторил мне рассказ о своем похождении, и каждый раз показывал на деле, как старик замахивался кинжалом и как он увертывался от него. В таком глухом месте, каково было Вознесенское укрепление, нельзя было и ожидать другого рода удовольствий, кроме подобных рассказов, охоты за кабанами да тревог, производимых черкесами. Впрочем, благодаря теплой и сухой комнате да добродушному уходу, которые я нашел в крепости, мои силы [162] поправились очень скоро, и я оставил ее около десятого сентября, получив перед тем лекарство, которое было мне уже не нужно, и деньги, без которых мне нельзя было обойтись.

Вернувшись в наш прежний шалаш, мы прожили в нем еще трое суток и потом перешли на Малую Лабу, поближе к Шегирею. Пока я поправлял здоровье в Вознесенском укреплении, дела наши приняли довольно невыгодный оборот. Я намеревался проехать к устью Джубги или к Шахе, и Карамурзин не находил препятствия переправиться по одной из этих дорог через горы к морскому берегу. Между тем хаджи Берзек, главный убыхский старшина, перешедший с партией в несколько сот человек на северную сторону гор, имея в виду напасть на башилбаевцев и, если представится возможность, участвовать в набеге на русскую границу, предложил Карамурзину присоединиться к нему для этого дела и потом ехать вместе к морю. Считая слишком рискованным совершить со мною это путешествие в таком многочисленном неприятельском обществе, Тембулат отказался от предложения Берзека, под предлогом крайней необходимости съездить к Гассан-бею абхазскому еще до зимы. Через этот отказ он отнял у себя возможность ехать к убыхам и должен был поневоле выбрать для своей поездки в Абхазию кратчайший путь через Ачип-соу; иначе он возбудил бы подозрение хаджи Берзека, которого надо было очень остерегаться по причине важного значения, какое он имел между приморскими черкесами. Это обстоятельство разрушало первоначальный план моего путешествия, отнимая у меня возможность осмотреть довольно значительное пространство морского берега; но делать было нечего, и я сам видел всю безрассудность добиваться невозможного.

Карамурзин извлек из свидания с хаджи Берзеком одну пользу для нашего дела: выменял у него за двух лошадей молодую башилбаевскую пленницу, которую мы должны были вести к морю на продажу туркам. По восточным понятиям подобная продажа не заключает в себе дурного дела. В продажу поступали обыкновенно невольницы. Раба у себя дома, черкешенка переходила только из одних рук в другие, и очень часто находила в этой перемене счастье и богатство вместо прежней нищеты.

Странствуя по лесам между Большою и Малою Лабами, пока Карамурзин собирался в дорогу, я скучал страшным образом. Даже охота нам была запрещена, для того чтобы [163] выстрелами не привлечь к себе посторонних людей. Раз только имаму Хази и мне удалось убить огромного кабана, на которого мы наткнулись неожиданно в камыше. Раненный выстрелом из ружья имама Хази, он с быстротой молнии бросился на нас; но, к счастью, я успел выхватить из чехла винтовку и попасть ему прямо в сердце; сделав огромный прыжок, он упал мертвый к нашим ногам. В свободное время, которого мы имели слишком много, лежа возле огня, имам Хази рассказывал мне свою жизнь и судьбу Карамурзиных, состоявшие из беспрерывного ряда боевых похождений, ежедневно подвергавших опасности их существование.

Невозможно составить себе ясное понятие о жизни черкеса, не познакомившись со всеми подробностями его быта и окружающих его обстоятельств. С незапамятных времен в войне между собою, с монголами, потом с крымскими татарами и, наконец, с русскими кавказские племена не имели ни времени, ни способа улучшить свое благосостояние и не сделали никакого успеха в гражданском устройстве. Только в военном деле и в вооружении они подвигались вперед; а во всем другом остановились на той степени, на которой они находились при Страбоне, подробно описавшем их быт. Подобно всем горцам они сильно привязаны к месту, на котором родились, и любят свободу более жизни. С первого приближения русских к кавказским пределам началась война, потому что для черкесов было немыслимо иметь возле себя иноплеменных соседей и не воевать с ними. Когда русские перешагнули через Терек и за Кубань, война приняла широкие размеры; горцы дрались за свою независимость; религиозный фанатизм усиливал вражду их к русским; их ненависть стала доходить почти до безумия. За Тереком, в Дагестане, возникла секта мюридов; за Кубанью появились абреки, обрекшие себя на беспощадное истребление русских. С нашей стороны правительство старалось усмирить горцев, отнимая у них способы вредить нам, но ни в каком случае не имело желания истребить их. Но схватки наших линейных казаков с горцами были беспощадны: обе стороны дрались под влиянием чувства личной ненависти и мщения за убитых братьев, за разграбленное имущество, за похищенных жен и детей.

Кабардинцы, шапсуги и все вообще небольшие закубанские общества, принадлежащие к черкесскому племени, составляют лучшую конницу, какую мне встречалось видеть. С ними могут равняться только ногайцы, живущие на левом берегу [164] Кубани, да наши коренные линейные казаки. Абадзехи, живущие в стране, покрытой лесами, подобно чеченцам, привычнее дерутся пешком, чем на лошади, несмотря на свое черкесское происхождение. Одежда черкеса, начиная от мохнатой бараньей шапки до ноговиц, равно как и вооружение, приспособлены, как нельзя лучше, к конной драке. Седло легко, покойно и имеет важное достоинство не портить лошади, хотя б оно по целым неделям оставалось на ее спине. Винтовку черкес возит за спиной в бурочном чехле, из которого он ее выхватывает в одно мгновение. Ремень у винтовки пригнан так удобно, что легко зарядить ее на всем скаку, выстрелить и потом перекинуть через левое плечо, чтоб обнажить шашку. Это последнее, любимое и самое страшное черкесское оружие состоит из сабельной полосы, в деревянных, сафьяном обтянутых ножнах, с рукояткой без защиты для руки. Оно называется «сажеишхуа», большой нож, из чего мы сделали название шашки. Шашка черкеса остра, как бритва, и употребляется им только для удара, а не для защиты; удары шашки большею частью бывают смертельны. Кроме того, черкес вооружен одним или двумя пистолетами за поясом и широким кинжалом, его неразлучным спутником. Ружейные патроны помещаются в деревянных гильзах, заткнутых на груди в кожаные гнезда; на поясе висят: жирница, отвертка и небольшая сафьянная сумка со снадобьем, позволяющим, не слезая с лошади, вычистить и привести в порядок ружье и пистолеты. Всегда готовый спешиться для встречи неприятеля метким ружейным огнем, черкес возит на чехле присошки, сделанные из крепкого и гибкого кордового дерева. Свою лошадь он бережет пуще глаза. Она выезжена на уздечке, которой совершенно повинуется; она спокойна, смирна, привыкает к ездоку, как собака, идет на его зов и переносит неимоверные труды. Добрая черкесская лошадь не боится ни огня, ни воды. Шпор черкесы не знают и погоняют лошадь тоненькою плетью, имеющею на конце кусок кожи в виде лопаточки, для того чтобы не делать боли лошади, а пугать ее хлопаньем, так как, по мнению черкесов, боль, причиняемая лошади шпорами или тяжелою нагайкой, употребляемою калмыками и донскими казаками, утомляет ее совершенно без нужды.

В деле черкес наскакивает на своего противника с плетью в руке; шагах в двадцати выхватывает из чехла ружье, делает выстрел, перекидывает ружье через плечо, обнажает шашку и рубит; или, быстро поворотив лошадь, уходит назад и на скаку [165] заряжает ружье для вторичного выстрела. Движения его в этом случае быстры и вместе с тем плавны. Несмотря на то, что черкес обвешан оружием и носит на себе кинжал, два пистолета, шашку и винтовку, одно оружие не мешает на нем другому, ничто не бренчит, благодаря хорошей пригонке, и это очень необходимо в ночной войне набегов и засад, какую обыкновенно ведут горцы. В больших массах черкесская конница любит действовать холодным оружием, и наши линейные казаки отвечают ей тем же. Пешком черкесы дерутся только у себя в лесах и горах, защищаясь от русских войск, и в этом случае стреляют метко из-за дерев и камней или с присошек, для того чтобы вернее целить своими длинными винтовками. В оборонительной войне они отлично умеют пользоваться местностью; при малейшей ошибке со стороны наступающего они вырастают как из земли, чтобы нанести неожиданный удар; беспрестанно тревожат неприятеля, но редко с упорством защищают позицию, разве только она положительно неприступна. Зато при отступлении надо быть осторожным с черкесами; они преследуют с истинным бешенством. Свое главное достоинство горцы поставляли в набегах, которыми они так долго и так удачно тревожили кавказскую область. В сборе нескольких тысяч человек они были для нас менее опасны, чем в малых партиях. О больших скопищах мы всегда узнавали заранее, имели время собрать войска и очень редко не пользовались удачею при столкновении; но малые партии, тайком или силой неожиданно прорывавшиеся чрез нашу границу и уходившие от многочисленной погони благодаря быстроте и силе своих лошадей, наносили нам немало вреда. По большей части они ночью подходили к Кубани на довольно близкое расстояние, день отдыхали в балке, перед вечером переправлялись неожиданно через реку, нападали на станицу, если были в силах, или бросались на казаков, возвращавшихся с полевой работы, на табуны и на стада и уходили с добычей за Кубань, прежде чем казачьи резервы успевали собраться для погони. Ночь прикрывала их отступление по открытой равнине, между Кубанью и горами. Иногда они производили ложную тревогу на каком-нибудь пункте и, когда казаки собирались туда, переходили через границу верст двадцать выше или ниже; или случалось, что подобные партии, переправившись через Кубань, уходили по первой попавшейся дороге как можно дальше во внутренность края и делали нападение перед закатом солнца, чтобы скрыться под [166] защитой ночи, ловко ускользая от погони. Для набегов горцы подготовляли своих лошадей, как для призовой скачки, переставали их кормить сеном, гоняли под попонами, купали по несколько раз в день. На приготовленных таким образом лошадях они пробегали потом неимоверные расстояния. Однажды братья Карамурзины с десятью товарищами переправились через Кубань около Прочного Окопа, в длинную осеннюю ночь проскакали за Ставрополь к селению Донскому, на Тагиле, и к рассвету очутились за Кубанью близ Невинномысской станицы, сделав в продолжение четырнадцати часов более ста шестидесяти верст. Абреки, решившиеся на подобные дела, были люди известные своею храбростью и ловким наездничеством; казаки знали их и сильно опасались. По кавказскому обыкновению, при появлении неприятеля в каких бы то ни было силах казаки с ближайшего поста должны были завязать с ним перестрелку, следить за ним неотступно и своим огнем обозначать направление партии. Казаки из ближайших станиц и со всех окрестных постов скакали во весь опор на тревогу и немедленно вступали в дело. Таким образом, в продолжение десяти или двенадцати часов на каждом пункте кордона могли собраться от шести до восьми сот казаков. Бывало, сотня или две линейных казаков смело бросались в шашки и врезывались в двое сильнейшую неприятельскую толпу; но случалось, что те же сотни не решались атаковать холодным оружием несколько десятков абреков и стреляли в них издали, зная, что в рукопашном бою их жизнь можно купить лишь дорогою ценой. Окружив абреков, казаки истребляли их до последнего человека; да и сами абреки не просили пощады. Видя отрезанными все пути к спасению, они убивали своих лошадей, за телами их залегали с винтовкою на присошке и отстреливались, пока было возможно; выпустив последний заряд, ломали ружья и шашки и встречали смерть с кинжалом в руках, зная, что с этим оружием их нельзя схватить живыми.


Комментарии

22. Нейдгарт Андрей Иванович (1784-1845), барон, генерал-адъютант, генерал-от-инфантерии — в 1842-1844 гг. командир отдельного Кавказского корпуса. Род Н. происходит из Австрии и восходит к XVI в., прадед А.И., Николай Андреевич, выехал в Россию в конце XVII в.

Гурко Владимир Осипович (Иосифович) (1795-1852) — генерал, участник Отечественной войны и заграничного похода русской армии (1812-1814). Происходил из древнего белорусского дворянского рода Ромейко-Гурко. В 40-е годы XIX в. начальник Кавказской линии, в штабе которого в 1843 г. Ф. Ф. Торнау служил в Северном Дагестане (см. Ф. Ф. Торнау «Гергебиль»), Его сын, Иосиф Владимирович, участник русско-турецкой войны 1877-1878 гг., герой Шипки.

23. Воронцов Михаил Семенович, кн., генерал-фельдмаршал (1782-1856) — происходил из древнего дворянского рода; отец, Семен Романович, видный русский военный и дипломатический деятель конца XVIII в. М. С. с малолетства был записан в л.-гв. Преображенский полк, начал боевую службу на Кавказе в 1803 г., состоя при кн. Цицианове. В 1805-07 гг. участвовал в войнах с наполеоновской Францией, а в 1809-11 гг. — на Балканах в войне с Турцией. В Отечественную войну 1812 г. сражался в рядах 2-й армии Багратиона под Смоленском. В Бородинском сражении тяжело ранен при защите Семеновских флешей. Вынужденный покинуть ряды армии для лечения, он пригласил в свое родовое поместье 50 офицеров и более 300 рядовых для ухода и излечения. В заграничном походе русской армии (1813-1814) участвовал в сражениях под Лейпцигом, Красном, Парижем. В 1815г. назначен командиром русского обсервационного корпуса, находившегося во Франции до 1818 г. С 1823 г. — новороссийский генерал-губернатор, многое сделал для развития края, в частности для г. Одессы. В 1828 г. во время войны с Турцией принял вместо раненого кн. А.С. Меншикова командование войсками, осаждавшими Варну, и добился капитуляции крепости. В 1844 г. назначен главнокомандующим войсками на Кавказе и кавказским наместником. Летом 1845 г. лично возглавил военную экспедицию к резиденции Шамиля аулу Дарго, за которую был возведен в княжеское достоинство. За годы его командования на Кавказе военное положение заметно изменилось к лучшему.

Барятинский Александр Иванович, кн. (1814-1879) — из древнего княжеского рода, ведущего свое происхождение от св. князя Михаила Черниговского. Службу начал в гвардии, в 1835 г. командирован на Кавказ, где получил тяжелое ранение. По возвращении в Петербург назначен был состоять при наследнике Александре Николаевиче, в 1845 г. снова отправляется на Кавказ. Командиром батальона Кабардинского полка принимал участие в основных боевых действиях Даргинской экспедиции лета 1845 г. Раненый, остался в строю, награжден Георгиевским крестом. С 1847 г. — командир Кабардинского полка, принимал участие в основных боевых действиях в Чечне, особенно отличился в бою при Гергебиле. В 1850 г. — командир бригады, 1851 г. — исполняющий должность начальника левого фланга Кавказской линии. В 1854 г. командует войсками, действующими против Турции в Закавказье. В июле 1856 г. назначен главнокомандующим на Кавказ. В результате энергичных и целеустремленных действий в течение 3 лет завершил войну на Восточном Кавказе пленением Шамиля на горе Гуниб 25 августа 1859 г. Награжден орденом св. Георгия 2-й степени, произведен в генерал-фельдмаршалы.

Текст воспроизведен по изданию: Ф. Ф. Торнау. Воспоминания кавказского офицера. М. Аиро-ХХ. 2000

© текст - Макарова С. Э. 2000
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
©
OCR - Дудов М. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Аиро-ХХ. 2000