РУКЕВИЧ, А. Ф.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СТАРОГО ЭРИВАНЦА

(1832 — 1839 гг.)

(Окончание. См. “Истор. Вестник, т. СХХХVIII, стр. 400.)

V.

Сборы в поход. — Семья Аксеновых. — Канун выступлений. — Поход. — Туземная милиция. — Посадка 13 апреля от смерти. — Отступление. — Катастрофа с правой колонной. — 3анятие аула. — Ночная атака горцев.

Тысяча восемьсот тридцать восьмой год я считаю поворотным в моей жизни. С этого года, начинается моя боевая страда, окончившаяся вместе с последними боевыми выстрелами на Кавказе.

В день Нового года разнеслась радостная весть о предстоящем походе и, на принятому на Кавказе обычаю, у нас в полку началось общее ликование. Да и как было не радоваться?..

В период мирного пребывания штаб-квартирная жизнь шла скучно, монотонно, с утомительными по своей мелочности строевыми занятиями и однообразной караульной службой... Дни проходили одинаково: сегодня, как вчерашний... Книг было мало, газеты были еще большой редкостью... Постепенно всеми начинала овладевать апатия, работа шла вяло...

Но вот проносилась весть о готовящейся экспедиции, и все проснулись... Роты, батальоны загадывали, кому выпадет [767] счастливый жребий идти и, когда вопрос выяснился, оставшиеся искренно завидовали уходящим. Все, словом, рвались в бой... В бою была поэзия, риск, возможность отличия... Бой считался делом, а мирное затишье прозябанием...

Я пережил все эти настроения, пожалуй, в более остром степени, чем все остальные, ибо для меня бой связывался с вопросом “быть или не быть”... В то время жизнь моя усложнилась еще одним обстоятельством, о котором поэты говорят: “это старая история, но вечно новая”...

Зашел как-то ко мне один юнкер Семен Аксенов, и мы провели с ним весь вечер в дружеской беседе. Посещения юнкера участились, мы сдружились, скоро перешли “на ты”, и он меня познакомил со своей семьей, жившей обыкновенно зимой в Тифлисе, а на лето переезжавшей на Манглис, где у них имелся свой домик.

Семья эта была очень большая, каких в нынешнее время не бывает. Она состояла, помимо родителей, из пяти дочерей и четырех сыновей. Сам старик Аксенов, Гермоген Семенович, служил в инженерных войсках и славился своей безукоризненной честностью. Им выстроено в Тифлисе и других местах много казенных зданий, из которых некоторые стоят до сих пор и поражают всех своей крепостью. Таковы, например, в Тифлисе здание военно-окружного штаба и те дома, в которых и доныне помещаются военно-инженерные дистанции. Может быть, в течение наследного времени эти здания и подверглись разным перестройкам, но в середине восьмидесятых годов они еще стояли в своем первоначальном виде.

Вопреки существующему у инженеров обычаю, будь им не в укор сказано, Аксенов не нажился на этих постройках, и большая семья всегда нуждалась, но как-то весело и беспечально переносила лишения. Старику удалось пристроить всех детей, кроме трех старших, вышедших уже из возраста, в институты и корпуса на казенный счет. Они оказались все выдающихся способностей и покончали курсы с шифрами, медалями, а кадеты все были записаны на мраморные доски (Одна из младших дочерей. Анна Гермогеновна шифренница первого выпуска Тифлисского Закавказского института, впоследствии вышла замуж за доктора Адама Федоровича Корша, родного брата В. О. Корша, известного литератора, живущая и поныне в Геленджике, возле Новороссийска. Два ее брата, Дмитрий и Михаил Аксеновы, с отличием окончили инженерное училище, вышли в первый саперный кавказский батальон и при штурме Карса в 1855 году были убиты одной и той же гранатой. – прим. М. Р.). Старший сын Аксенова. Семен Гермогенович, с которым я познакомился, был юнкером Эриванского полка и обучался в полковой школе, [768] учрежденной для дворянских детей, “ищущих офицерского звания”, как писалось тогда.

Такие школы в то время основаны были во всех пехотных полках на Кавказе, и они, за отсутствием военных образовательных заведений, главнейшим образом комплектовали офицерский состав. Конечно, курс в них был небольшой и офицерам впоследствии много приходилось трудиться, чтобы не отстать от возрастающих требований времени, но на основании многолетнего моего опыта могу сказать, что из этих офицеров выходили весьма часто очень толковые, распорядительные и храбрые начальники, умевшие внушать доверие солдатам и умевшие умирать на поле брани...

Этот Семен Аксенов впоследствии самообразованием дополнил недостающие знания и мог бы считаться одним из образованных людей своего времени. Его, как отличного строевика, командировали в Петербург в учебный батальон. Там он разработал и написал первый по времени устав “застрельщичьего строя”, который был затем введен во всей русской армий и положил начало будущему рассыпному строю. За эту действительно выдающуюся работу Аксенова по высочайшему повелению перевели тем же чином в гвардию, в Семеновский полк. Аксенов, впрочем, недолго оставался на военной службе и потом скоро перевелся в министерство государственных имуществ и умер недавно в чине тайного советника. Но я отвлекся биографией аксеновской семьи. Вернусь к давно прошедшему.

Не все одинаково радушно меня встретили в этой семье. Сам Аксенов, суровый старик, не скрывал своего плохого мнения о поляках, с которыми не раз встречался в своей инженерной деятельности. Много он мне делал упреков по поводу моего участия в польском восстании, называя его просто “бунтом”. Чтобы избежать этих очень для меня неприятных разговоров, я приноравливал мои посещения к отсутствию самого Аксенова, и дело шло прекрасно. Я чудно проводил время в этой веселой патриархальной семье, в которой меня всегда встречали, как своего родного. Старшая дочь в это время уже была просватана за одного офицера, выслужившегося из нижних чинов и представлявшего типичный образец бурбона. На жениховском положении он еще себя сдерживал, но от солдат я знал, как тяжела его рука и насколько он может быть груб. Тем не менее, он очень нравился старику Аксенову, считавшему его простым и честным. Мне же приглянулась вторая, Мария, но я не смел высказывать моего чувства и страдал молча... Однако, помнится мне, в этом страдании я находил своего рода усладу. Вероятно, сердце мне подсказывало, что мое чувство не оставалось без [769] ответа, и только скромность нравов того времени мешала внешнему его проявлению.

Предстоящий поход, с перспективой возможной выслуги, окрылил мои надежды. Возбужденный, настроенный героически, я почти все последние дни проводил у Аксеновых, тем более, что и юнкер Семен Аксенов тоже получил назначение, и это служило нескончаемым материалом для разговоров, предположений, а затем и приготовлений к походному снаряжению. И мне также шились канаусовые рубашки, какие-то сумки, фланелевые фуфайки и т. п...

Канун нашего выступления я, конечно, провел там же и, помню, был очень оживлен и весел, несмотря на завтрашнюю разлуку. Говорил я о своем намерении записаться в охотники, которые всегда идут впереди, и вернуться или “с белым крестом на груди, или там лечь под черным крестом”... Фраза была эта мною очень обдумана и рассчитана на эффект. Действительно, та, для которой все это говорилось, вскочила и убежала; вернулась же она только тогда, когда старушка-мать, по моей просьбе, благословила меня серебряным православным крестиком. Детишки подняли рев, это дало мне возможность не скрывать и моих слез...

Помню хмурое, туманное мартовское утро 1838 года с мелко моросившим дождем... Солдаты первых двух батальонов с подоткнутыми по походному спереди полами шинелей спешно выбегали из казарм и выстраивались на площади покоем вокруг аналоя. В это время прибежал юнкер Аксенов и передал мне довольно увесистый тючок, сказав:

— Это тебе на поход!.. Сама Маша пекла...

“Сама пекла”... — значит, не спала всю ночь и думала обо мне. Нужно быть в моем положении, чтобы понять, как я был счастлив, не чувствуя себя одиноким на свете... И это сознание окрыляло меня во все время похода. Куда мне было деть этот узел?.. Я догадался его сдать в лазаретный фургон и уж потом вскрыл его на привале. В нем оказались жареные цыплята, булки, чай, сахар, бутылка рому и записочка без подписи: “Буду за вас Бога молить, а вы берегите себя!..”.

Смешно и в то же время сладостно мне это писать почти через полвека... А как живо вспоминается тот момент, когда я этот маленький клочок розовой бумаги целовал и прятал на груди вмести с образками и крестинами...

Старик-священник отслужил напутственный молебен, потом окропил нас святой водой. На меня, помню, попала целая струя воды, и я счел это за самое благоприятное предзнаменование. Затем командир поздравил нас с походом, мы ответили единодушным “ура”, и двинулись под веселые звуки марша... [770]

Вся штаб-квартира, разумеется, не спала и высыпала на проводы. Уходящих крестили, многие плакали... На крыльце аксеновского дома, мимо которого мы проходили, стояли все, теперь мне казавшиеся близкими, почти родными, и тоже махали платками, крестили и плакали... Как было не свершить чудес храбрости ради таких добрых людей?..

В Тифлисе к нам присоединились два батальона Мингрельского полка, несколько батарей и рота сапер. Дальше мы двинулись по Военно-Имеретинской дороге на Поти, но, не доходя его, переправились через Рион и пошли на Сухуми, где к нам присоединились Гурийская, Мингрельская, Имеретинская дружины, частью верхом, частью пешими.

Это были молодцоватые, щегольски и цветисто разодетые части, перед которыми мы, серые, уже несколько потрепавшиеся в походе, казались совсем замухрышками. И вооружение наше тоже было нехорошее. Правда, многие дружинники имели еще бердыши, секиры, луки со стрелами, но у многих были нарезные, малокалиберные ружья, обладавшие гораздо большей дальностью, чем наши семилинейные, стрелявшие шагов на сто — двести, да и то не каждое. Мы знали, что побережные горцы были большей частью вооружены такими же турецкого или, правильней сказать, английского происхождения ружьями, но мы шли с большим презрением к неприятельскому вооружению, твердо уверенные, что нашему врагу несдобровать против нашего молодца-штыка, а их пуля — дура... Должен откровенно сказать, что тем не менее каждый из нас охотно променял бы свою кочергу на длинную фузею горцев, будь только возможность приделать к ней штык.

Два слова о нашей экспедиции. Она была предпринята повелением самого государя Николая Павловича, который в прошлом году лично объехал все побережье и признал необходимым заложить здесь ряд укреплений, дабы разобщить кавказских горцев от их единоверцев — турок, постоянно снабжавших наших противников оружием, порохом и посылавших через эти порты своих эмиссаров в глубину Кавказских гор для возбуждения горцев к непрестанной борьбе с Россией. Для овладения береговой полосой, от которой по последнему мирному договору Турция, хотя и отказалась, но продолжала фактически господствовать за отсутствием у нас на Черном море сильного военного флота, было назначено два отряда: Северный — для движения от Суджука (нынешний Новороссийск) к югу и наш Южный, направлявшийся от Сухуми, к северу навстречу первому.

В Сухуми нас уже ждали транспорты и конвойные суда, под начальством адмирала Артюхова. Десятого апреля началась посадка войск, а 12-го мы тронулись. Погода вначале стояла великолепная, но в открытом море начало изрядно покачивать, быть [771] может, по морскому и незначительно, но для многих, и в том числе для меня, эти полтора-два дня положительно вычеркнуты из жизни. Я лежал, как пласт, и ко всему в мире относился равнодушно. Помню один момент, когда сознание мое боролось с сумасшедшими, желанием броситься через борт, дабы смертью разом прекратить эти невыносимые страдания, но что-то или, вернее, кто-то удержал меня.

13-го апреля с утра на всех судам, поднялась суматоха, обычно предшествующая высадке войск. Начались переклички, расчеты по гребным судам, раздача патронов, сухарей и т. п. Готовясь к бою, люди мылись, переодевались в чистое белье, и не слышно было обычных шуток, прибауток... Я ли привык к морю, или оно стало тише, но я начал приходить в себя и мне постепенно передалось общее оживление. Я делал то же, что и другие, и вызвался в охотники, уверенный, что мучения мои кончатся, как только я ступлю ногами на твердую землю.

Около трех часов мы подошли к Сочи. Невысокий берег тут расступался и образовывал широкую долину, по которой текла горная речка Сочи-Иста, дававшая название всей местности. Правая, южная сторона долины, несколько выступавшая вперед, оканчивалась террасой, на которой среди высоких каштановых и ореховых деревьев белели сакли горского аула. В глубине долины зеленели лесистые горы, а далее за еще более высокими, но уже синими и лиловыми хребтами, ярко сверкали снежные вершины... Эта чудная панорама навсегда запечатлелась в моей памяти (В этом ауле жил убыхский князь Аубла-Ахмет, слывший по всему побережью, как отчаяннейший пират, грабивший и наши крымские и турецкие анатолийские берега. За его небольшой, но чрезвычайно хорошо оснащенной бригантиной наши военные суда очень долго и упорно гонялись и так-таки не могли захватить ее. Горцы, населяющие эту часть побережья, принадлежали к племени убыхов, находившихся под властью князя Берзекова, который пользовался, благодаря своим личным свойствам, громадным авторитетом не только у своих, но и вообще у других горских племен. Это был рыцарь по своему характеру и в тоже время человек большого ума и военных дарований. Он объявил себя открытым врагом России, и все нападения, впоследствии произведенные на наши береговые укрепления, были организованы им, причем он чрезвычайно умело использовал изолированное положение наших опорных пунктов. В конце концов мы вынужденно покинули занятую линию и, когда се вновь заняли, то Берзеков не захотел признать нашу власть и, сломленный силой, но не покоренный, гордо покинул свою родину и выселился со всем своим племенем в Турцию. Я, между прочим, слышал, что под эгидой этого благородного представителя убыхского рыцарства воспитывались даже дети владетельного князя Мингрелии Шервашидзе, впоследствии служившие на русской службе. – прим. А. О. Р-ч.

Старик Берзеков дожил до глубокой старости. Сыновья его живут в Турции до сих пор и пользуются большим почетом у турок и большим влиянием среди всех племен бывших кавказских горцем. Старший из Берзековых, может быть, войдет со временем в историю своим классическим ответом кавказским революционерам, которые в 1905 или 1906 году, в угаре революционного возбуждения, послали депутацию турецкому султану с предложением воспользоваться временным ослаблением России и занять своими войсками Кавказ. Соблазн был велик, но страх перед возможностью воздействия великих держав вынудил султана отказаться от прямого участия. Тем не менее он просителям указал на Берзекова, который мог бы поднять своих черкесов и хлынуть всей дикой ордою на Кавказ. Берзеков принял депутатов, выслушал их, но затем дал ответ, полный гордого достоинства: “Я могу не любить Россию, я враг ее, могу воевать с ней, но пользоваться ее временным ослаблением я считаю подлостью...” Впоследствии этот ответ стал известен кавказскому наместнику князю Воронцову, и он написал письмо Берзекову, в котором отметил все рыцарское благородство его ответа. Эти сведения почерпнуты мною из доклада Султан-Гирея “О положении кавказских горцев в Турции”, читанном в ноябре 1911 года в “обществе любителей изучения Кубанской области”. – прим. М. Р.). [772]

Вдруг на флагманском судне поднялось несколько флагов, тотчас по всем судам раздались сложные команды, и часть матросов с чисто обезьяньей ловкостью бросилась наверх по снастям убирать паруса, а другая — завозилась у орудий, спешно их заряжая. Между тем корабли перестроились в две, как их называют, “кильватерные” колонны: ближе к берегу, саженях в ста, остановились боевые суда, прикрывая собою линию транспортов. Еще взвились новые флаги, открылись боковые люки, выдвинулись орудия, командоры навели их, и разом загремели оглушительные выстрелы, потрясшие корабли!.. Сквозь разорвавшиеся клубы дыма мы видели, как гранаты забороздили по террасе, изрывая пыль и камни... В ауле, казавшемся раньше вымершим, поднялось смятение... Видно было, как там забегали женщины в их цветных платьях, как мужчины тащили на себе разный скарб и угоняли скотину. После нового залпа началась частая бомбардировка всей полосы, насколько могли хватать орудия после подобного обстрела, нам казалось, уж ничего живого не должно было остаться в ауле.

В это время со стороны, обращенной к морю, спускались лодки, и в них садились войска, назначенные в десант. Впрочем, следовало бы сказать не “садились”, а становились, так как мы сбились в кучу посреди лодки стоя и жались друг к другу, заботясь лишь о том, чтобы не проткнуть соседей штыком и не выстрелило бы заряженное ружье. Наступила торжественная минута!..

Орудийная стрельба разом смолкла, все ванты судов разукрасились разноцветными флагами, раздались звуки величавого гимна, тогда еще только что введенного и разученного хорами, лодки выплыли из-за прикрывавших кораблей и помчались к берегу...

Много раз потом мне доводилось быть в боях и испытывать душевные подъемы, но никогда я не чувствовал более сильного стремления каким-нибудь необычайным подвигом проявить свою [773] отвагу, как в тот день моего первого боевого крещения... Но этот пыл мне пришлось сдержать, когда я оглянулся кругом и увидел серьезно сосредоточенные лица солдат. Один говорил полушопотом своему соседу: “Так ты, Николаич, коли что случится, мои семь рублей отошли брату Ивану и накажи ему, чтобы он на панихиду больше полтины не тратил, а чтоб остальные на хозяйство пошли...” А другой пожилой солдат, спускаясь с трапа, нашел кусок полотняной тряпки: “Пригодится нащипать корпию...” — сказал он, пряча лоскут в карман. Простота, с которой были сказаны эти фразы, и полное отсутствие рисовки меня поразили... Что значит мой восторженный порыв к показной отваге по сравнение с этим сознательным мужеством?.. Я был храбр, потому что мне хотелось отличиться, и мне в голову не приходила мысль о возможности дурного исхода, а они шли на бой с той же готовностью и спокойно говорили о панихиде, о корпии, нисколько не рисуясь... Мне сделалось стыдно моей экзальтации, и я постарался быть сдержаннее...

Берег у самой воды образовывал низкую, немного повышавшуюся вглубь материка полосу, шириной сажень двадцать-тридцать, по которой во время волнений раскатывались волны. Ближе осаждался мелкий песок, далее галька, а еще далее крупные камни. Разгон волны ограничивался почти отвесной, сажень пять высоты, стеной. Эта стена, то сильно понижавшаяся, то повышавшаяся, и прибойная полоса тянулись вправо и влево, насколько хватал глаз, лишь в этом месте стена расступалась на полверсты, образуя широкую речную долину, по которой текла Сочи, мутившая чистую морскую воду.

Разогнавшиеся лодки врезались в мягкий береговой песок. Сходен некогда было ставить, и мы соскакивали прямо в воду и бежали выстраиваться на берег. После качки земля, казалось, уходила из-под ног, и некоторые падали, хватаясь за камни или воду. Это дало нам несколько минут веселья, тем более, что пока все было благополучно, и неприятель, очевидно, рассеянный нашими выстрелами, не встретил нас огнем.

Высадив первые части, лодки полетели обратно и в несколько рейсов перевезли первый эшелон десанта с горным орудием, но без лошадей.

Мы начали выстраиваться в боевой порядок, который состоял из двух колонн: левая, из двух рот Эриванского полка, должна была наступать в пространство между рекою Сочи и возвышенностью, а затем, завернув левым плечом, занять эту возвышенность с севера; правая, из двух рот Мингрельского карабинерного полка с горным орудием, наступала на ту же возвышенность, пользуясь лесистым оврагом, проходившим южнее. Нас, охотников, распределили по колоннам. Мне [774] довелось идти с мингрельцами. Была еще третья колонна изо всей милиции, под начальством владетельного князя Шервашидзе, но ее не успели еще высадить в тот день.

Вместо того, чтобы немедля повести нас на приступ, нас заставили делать какие-то перестроения, хотя всякому было ясно, как день, что по условиям местности мы вынуждены будем сейчас же нарушить всякое перестроение и вытянуться в кишку по ущелью, которое уже успели разведать часть наших охотников. Самая же главная ошибка состояла в том, что мы упустили благоприятное время, горцы успели опомниться после бомбардировки и уже готовились нанести нам жестокий удар...

Впереди пошли мы, охотники, под начальством старшего унтер-офицера Мингрельского полка, далее следовала полурота, тащившая на лямках горное орудие, под начальством поручика Кавказской гренадерской артиллерийской бригады Евлиева; затем уже шли остальные части колонны.

Что произошло в самой колонне — я узнал потом. А вот что произошло со мной и с человеками двадцатью охотников, ворвавшихся с криком “ура” в аул, обнесенный кругом высоким палисадом из плотно сбитых толстых бревен, местами поваленных при нашей бомбардировке.

Аул был совершенно пусть. Мы обшарили несколько ближайших сакель, полуразрушенных ядрами. Серьезное настроение солдат сейчас же сменилось шутливым, и многие занялись ловлей черкесских кур, с кудахтаньем взлетавших на крыши, а я и один какой-то мингрелец, шедший со мною все время рядом, занялись более важным делом, — отыскали где-то длинный дрюк и начали привязывать к нему желтую тряпицу с узорами... Этим флагом мы хотели возвестить миру наше торжество — взятие неприятельского аула... Но, оказалось, мы рано праздновали победу... Вдруг сзади раздался болезненный крик, потом другой... Я оглянулся и увидел картину, заставляющую меня и до сих пор при воспоминании о ней вздрагивать... Словно из-под земли выросшие человек тридцать горцев бешено сновали между нашими солдатами и молча рубили их шашками и резали кинжалами... Гибель наша была неизбежна, потому что неприятель уже отрезал от нас тропинку, по которой мы поднялись в аул из оврага, а собраться нам в кучу для отпора было уже поздно... Единственный проблеск спасения для нас, еще уцелевших, заключался в отступлении к лицевому фасу, обрывавшемуся к морю пятисаженной стенкой с грудой осыпавшихся острых камней внизу... Мигом сообразив это, я крикнул: “Ребята, ко мне!..” Нас всего четыре человека стали отбегать к обрыву...

— Не стреляй, береги патрон!.. — крикнул еще я, сознавая, что в последних выстрелах в упор оставалось средство [775] удержать натиск; держа ружья наперевес, ежеминутно готовые действовать штыками, мы отходили назад скачками, а на нас отовсюду бежали горцы с их зверски искаженными от злобы лицами... Мы достигли таким образом ограды, почти разрушенной нашей артиллерией.

— Теперь стреляй и кидайся вниз!.. — скомандовал я и, упершись во что-то ногой, приложился и спустил курок в ближайшего ко мне горца, набеганного на меня... Однако только порох вспыхнул на полке, горец же продолжал бесшумно в своих насталах надвигаться, тогда я ихнул вперед ружьем, почувствовал, как оно воткнулось во что-то мягкое, и тотчас же отдернул его назад, затем оглянулся и ринулся сквозь кусты вниз... Колючки рвали руки, лицо, одежду, и, наконец, я грохнулся в песок... Я имел еще сознание вскочить на ноги и отбежать в сторону, дабы следующий солдат не упал на меня... Тут ко мне подбежало несколько человек, я им стал торопливо объяснять, но затем упал, потеряв сознание... Очнулся под навесом перевязочной палатки; припомнив случившееся, я, полагая себя раненым, боялся шевелиться, чтобы не вызвать боли. Понемногу, двинув рукой, потом ногой, я узнал, что все у меня цело; тогда я вскочил на ноги и без шапки бросился бежать, куда глаза глядят... Скоро я опомнился и пошел искать своих. Тут мне рассказали о катастрофе, постигшей главную нашу колонну.

Как только роты втянулись в узкую тропинку, именно в тот момент, когда я наверху навязывал флаг, думая торжествовать победу, раздались крики: “Алла... алла!” и на наших справа и слева из-за кустов и деревьев ринулось несколько сот горцев. Началась беспорядочная стрельба, потом пошла рукопашная, причем приходилось действовать на обе стороны одному против нескольких... Поручик артиллерийской гренадерской бригады Евлиев успел-таки установить свое орудие и дать картечный выстрел, но был тотчас ранен в ногу. Его подхватил фельдфебель мингрельской роты, но был моментально изрублен вместе с несчастным поручиком.

В это время две роты Эриванского полка, под начальством штабс-капитана Гозиуша и капитана Громова достигли без всяких препятствий северо-восточной окраины аула и остановились, поджидая выхода из ущелья правой колонны... Среди общей тишины к ним вдруг донеслись звуки боя... Не имея категорического приказания на этот счет, капитан Громов не решался двинуться далее, но чувство взаимной выручки верно подсказывало солдатам и их уже не могла сдержать дисциплина: обе роты, как одни, ринулись вперед, сквозь чащу кустов... Было, конечно, уже поздно, чтобы предупредить катастрофу, но зато эриванцы заставили прекратить резню; неприятель отхлынул, и [776] мингрельцы могли вынести свои раненых и убитых, я тех и других оказалось до двухсот человек и, кроме того, потеряно одно орудие, увезенное горцами но время свалки. Несомненно, в официальных донесениях дело это представлено, как особенно кровопролитное, вследствие подавляющего превосходства неприятеля, упорное сопротивление которого могли одолеть лишь умелые распоряжения и отвага начальников... Но мы, солдаты, пережившие на своей шкуре всю эту “распорядительность”, были другого мнения и глубоко сожалели о напрасно погибшим....

К вечеру мы совершенно овладели аулом и всей эспланадой. Саперы тотчас же приступили к устройству укрепленного лагеря. Главная задача заключалась в возможно скорейшем обеспечении лагеря от нечаянного нападения. Сумерки только что начали спускаться, когда нас всех снабдили топорами и заставили рубить вековые деревья, чтобы образовать с трех фасов засеку и, кроме того, расчистить впереди местность на ружейный выстрел.

Когда наступила темнота, картина совершенно изменилась. Вместо незначительного приморского аула, шесть часов тому назад и не подозревавшего своей будущей участи, выросла довольно значительная крепость с оградой из деревьев и тернов. По середине раскинулся оживленный лагерь, с веселыми дымящимися кострами. В уцелевших саклях расположилось начальство... Только в юго-восточном отдаленном углу сложенные прямо на землю семьдесят трупов напоминали о недавней драме. Возле тела поручики Евлиева в фонаре теплилась восковая свечка перед походным образком, а с солдатских мундиров каптенар мусы, блюдя казенные интересы, посрезали пуговицы...

Войска на ночь расположились по трем фасам и, кроме того, повсюду выставили пикеты на случай нечаянного нападения. Предосторожность эта оказалась далеко не лишней.

Часов около трех, когда зашла луна, на восточном фасе, занятом нашими эриванцами, часовые услышали треск сухих веток, нарочно разбросанных перед засекой, а затем привычные глаза рассмотрели пригнувшиеся фигуры, которые крались к укреплению. Часовые подали условный знак подчаскам, те сообщили дежурным частям, находившимся у самой ограды; мигом цепи стрелков заняли всю линию обороны, а позади стали наготове сомкнутые части. Заранее было приказано не стрелять без особого приказания, и солдаты стояли в напряженном состоянии у ограды, а впереди копошилось что-то, какие-то фигуры молча ползли все ближе и ближе и залегали так, что, по рассказам солдат, слышно было тяжелое дыхание... Горцы, видимо, поджидали, пока они не соберутся в большом числе... Но в это время у одного солдата нервы не выдержали, и он выстрелил в [777] смельчака, хотевшего пролезть между сучьими... Мгновенно поднялась стрельба по всей линии. Неприятель, видя себя обнаруженным, вскочил на ноги и с криками “Алла!.. Гяур гап!..” бpoсился к укреплению. Многие из них тут же пали от выстрелов, другие под ударами штыков. В это время от неизвестной причины загорелась стоявшая несколько позади и в стороне высокая черкесская рига на сваях, в которой горцы сушат обыкновенно свою кукурузу. Пожар разом осветил местность и дал нашим стрелкам хороший прицел. Много тут полегло убыхов жертвами своей безумной отваги.

Интересная и в то же время трогательная сцена разыгралась потом из-за этих трупов. После приступа горцы отхлынули, оставив на месте много тел. При свете разгоревшегося костра нам было видно, как некоторые убитые, лежавшие сначала без движения, потом зашевелились и старались отползти подальше. К ближайшим из них наши солдаты бросились через проходы, желая забрать пленных!.. И вдруг, к удивлению, из-под некоторых мертвецов повыскакивали совершенно здоровые горцы, которые, как оказалось, ползком на своих спинах увозили погибших товарищей... Натолкнувшись в одном месте на подобную парочку, наши солдаты расхохотались самым добродушным образом.

— Ишь ты, гололобые, как ловко придумали!.. Ну, гайда... гайда, кунак!.. — сказал один ефрейтор, шутливо подталкивая попавшегося горца.

Вместо ответа убых выхватил кинжал и пырнул солдата в живот. По счастью, кинжал скользнул по медной бляхе и толстому поясному ремню. Бедному же горну, ослепленному безумной злобой, пришлось лечь рядом со своим товарищем, а с ним и многим другим…

Наступивший рассвет прекратил бой, и вслед за тем явились парламентеры с просьбой выдать тела. Генерал Симборский разрешил им это, но только не более десяти человек разом, и в то же время на них были наведены заряженные орудия. Когда производилась эта процедура, вся опушка противолежащего леса была усеяна несколькими тысячами горцев, от которых к нам доносилась отборная русская брань. Может быть, это были наши дезертиры какие-нибудь, но, может быть, и горцы, удивительно скоро усваивавшие наш ругательный лексикон.

Присутствовавшие при уносе убитых наши солдаты рассказывали потом, как скорбно глядели на своих павших товарищей пришедшие, какие тяжелые стоны раздавались порою и какой ненавистью разгорались у них лица при взгляде на нас.

Помню я, в одной из групп вечернего бивака я слышал разговоре, рисующий взгляды солдат на нашу завоевательную [778] политику. Между солдатами пересказывались впечатления дня, вспоминались эпизоды ночного боя.

— Ну, да и злючий же народе эти убыхи!.. — говорил один. — Как глянет на тебя, ажио перекосится лицо, задрожит весь... Если бы не наведенные на них пушки, так и бросились бы в резню...

— Да, уж ему теперь не попадайся... Озлобел... — вставил другой.

— Ты говоришь “озлобел”... Конечно, озлобеешь!.. — заметил сипловатыми, голосом один знакомый мне нервный, болезненный солдат первого батальона. — Как тут не озлобеть, когда мы пришли сюда и согнали его с места. Может, он тут спокон века живет и досе не знали, над собой верха... Всякий тут озлобеет...

— Оно так-то так... Да все же он должен покориться нашему орлу. Потому у нашего орла крест в лапах, а у него ничего нет, один лишь турецкий месяц, да и тот на ущербе... Где ему спорить с крестом?.. Вся Азия должна безвременно кресту покориться!.. Об этом и в книгах писано...

 

VI.

Участь моих, товарищей по атаке 13-го апреля. — Мингрелец Созонтыч. — Закладка Александровского укрепления. — Атака горцев 1840 году. — Подвиг Тренко. — Буря 30-го мая. — Между двух огней. — Награждение меня георгиевским крестом. — Крепостные работы. — Действия майора Радкевича десятого июля. — Келасури. — Отрядное кладбище. — Возвращение в штаб-квартиры. — Заключение.

Я ничего не сказал об участи моих товарищей по занятию аула, а между тем она представляется довольно интересной. Из всех охотников всего уцелело человек пять, отчасти выздоровевших после поранений, а отчасти затаившихся в кустах. Те же трое, что отступили со мной, не все отделались благополучно. Один был изрублен на самом краю оврага, другому при падении сквозь кусты разорвало колючкой глазное яблоко, и он впоследствии совсем ослеп, а третий сломал себе ногу о камни. Этот третий был солдат Мингрельского полка, с которыми, мы навязали флаг. Позволю себе несколько забежать вперед и рассказать, как иногда случай сводит людей.

Этого мингрельца, лежавшего со сломанной голенью ноги, я часто навещал, пока он лежал в полевом лазарете, и пережитые недавно опасности как будто сближали нас. Потом я потерял его совершенно из вида. Прошло много лет. В 1854 году, в турецкую войну, когда я уже был майором, в сражении под Кюрюк-Дара наш Эриванский полк стоял в резерве, но к нам все-таки долетали неприятельские ядра и пули, то и дело [779] вырывавшие жертвы из сомкнутых рядов. При этом каждый раз раздавалась команда: “Носилки!..”, затем “Сомкни ряды!..” чтобы заполнить место только что убитого. Но отойти назад, продвинуться вперед за какое-нибудь укрытие или лечь, чтобы сделать строй менее видным, считалось в то время позорным, почти равносильным проявлению трусости. Вдруг в соседних со мной рядах раздалось: “Ох, батюшки, помираю!..” и кто-то упал головой вперед. Я невольно повернул в ту сторону голову, и в тот самый момент меня словно ожгло по правой стороне лба и сбило папаху. И поднес руку к голове и, увидев кровь на ладони, разом почувствовал сильнейшую боль и упал без сознания. Не повернись я вправо, пуля, несомненно, пробила бы лоб, а теперь она прошла по касательной, раздробив лишь выступающий угол, носящий у френологов название математической шишки.

На главном перевязочном пункт, при спешной работе, я был докторами сочтен убитым и меня перенесли далеко в сторону, где уже рыли братскую могилу... И я бы, конечно, попал туда, не случись в числе санитаров нашего эриванца, который захотел, но христианскому обычаю, проститься со мной и наклонился дать свои последний напутственный поцелуй, но в это время услышал мой стоит... Участливый солдатик бросился к нашему полковому доктору Гурко и, запыхавшись, доложил: “Жив еще человек!.. Стонет!...”. Доктор недоверчиво отнесся к словам солдата, но все-таки пошел через все поле, внимательно осмотрел мою рану, смыл губкой кровь, вынул пинцетом некоторые осколки костей и, перевязав за отсутствием под рукою бинтов собственным носовым платком, велел перенести меня в палатку к “живым”... Сам Гурко мне потом рассказывал об этом, причем сознавался, что не верил в мое исцеление, сделал это, чтобы “потом совесть не мучила”...

Вследствие большого количества раненых в этом сражении нас всех клали вперемешку и потом уже сортировали офицеров и солдат. Когда я очнулся под палаточным навесом, мой сосед обратился ко мне:

— Здравия желаю, ваше высокоблагородие!.. Вот где довелось нам встретиться...

— Здравствуй, братец!.. А ты кто такой?.. — спросил я, не видя говорившего сквозь свои бинты.

— А мы брали вместе Сочу... Помните, еще тряпицу на дреколье навязывали, а потом от черкески вместе в кручу прыгали... Только тогда я сам себе ногу о скалу повредил, а теперь он (т. е. неприятель) мне ее, кажись, совсем попортил...

Таким образом, капризом судьбы мы сведены были через шестнадцать лет, но бедному мингрельцу не повезло и на этот раз: ему отняли ногу ниже колена... Мы с ним были [780] одновременно эвакуированы и поправлялись в одном госпитале около Делижана, и за все это время сохраняли те приятельские отношения, которые в те времена долгой солдатской службы порою возникали между офицерами и нижними чинами. Когда рана моя совсем зажила, мне прописан был моцион, но у меня страшно кружилась голова. И вот Созонтыч ежедневно приходил ко мне в палату и, поддерживая меня своею сильною правой рукой, водил по поляне, сам ковыляя на своей деревяшке и костыле... При этом он с удивительным тактом умел соблюсти известное чинопочитание и не проявить низкопоклонства. Выписались мы из госпиталя одновременно, я чтобы ехать домой на поправку, а он чтобы потом уволиться в “чистую”, т. е. быть выброшенным за негодностью на все четыре стороны... За долгие дни совместной госпитальной жизни я успел полюбить этого честного, разумного Созонтыча, потому предложил ему пожить у меня, намереваясь впоследствии подыскать для него какое-нибудь подходящее место. Но он отказался от моей помощи.

— Покорно благодарю за ласку и доброту, ваше высокоблагородье! — сказал он. — Я хуч и без ноги, а не пропаду, потому я дюж работать... Сначала пойду, проведаю своих на родине, а там подамся на Кубань. Мне бы только земли коснуться, а я свое возьму...

И действительно, надежды Сазонтыча осуществились и в гораздо большей степени, чем он мог когда-нибудь мечтать.

Прошло еще лет двадцать пять. В конце семидесятых годов я служил в Кубанской области губернским воинским начальником и по делам службы часто разъезжал по станицам, где стояли команды так называемых “местных войск”. Однажды, не доезжая Кавказской станицы, меня застигла вьюга. Ямщик мой сбился с дороги, и все наши усилия были направлены к тому, чтобы отыскать стог сена, дабы притулиться, как говорил ямщик, на время... Но, как на зло, всегда попадающиеся в этом месте стога теперь исчезли куда-то, и наши лошади, проплутав но сугробам, скоро совсем выбились из сил и наконец стали... Нас начало заносить... Я-то был в енотовой шубе, но бедный ямщик в своей шубейке, подбитой ветром, сильно заботил меня. Мне пришлось его сажать к себе в сани и прикрывать полами шубы, за лошадей же мы не боялись, потому они “привычные”... Вдруг наш коренник заржал, и вслед затем к нам вместе с завыванием ветра донесся слабый звон бубенчика... Мы давай тогда кричать, что есть мочи... Через некоторое время на нас наехал странствующий торговец, кочевавший со своим товаром по станицам. По его рассказам, его пара сытых лошадок никогда не плутает: сами знают дорогу, он и за вожжи не держит. Мы свернули за ним и действительно скоро приехали на [781] чьи-то хутора. Нас встретили по хуторскому обычаю, тогда еще процветавшему, очень радушно, и, отогреваясь за чаем, я узнал от молодых хозяев, что они собственники весьма значительного участка земли и занимаются хлебопашеством и овцеводством. Во время нашего разговора с печи вдруг раздался чей-то возглас, и оттуда стал спешно слезать старик, до сих пор не принимавший участия в разговоре.

— Ваше превосходительство!.. А ведь я вас признал... Видит Бог, признал... Я такой-то... Помните Сочу, потом Кюрюк-Дару?..

Не могу выразить, как я был радостно поражен... Как два брата, потерявшие друг друга и снова свидевшиеся неожиданно, мы обнялись, старые соратники... И действительно, разве мы не были братья, разве нас не сбратали бывшие бои, не на одних ли полях мы проливали кровь?.. И слезы, самые радостные слезы катились у нас из глаз...

Старику было за семьдесят лет, но как он сохранился, несмотря на отрезанную ногу и все пережитое... Как он все помнил живо, как говорил интересно и какой это оказался умный, тароватый хозяин!.. Когда мы с ним расстались в Тифлисе, он “потяпался” в Россию, но, не пройдя и четверти пути, застрял у линейных казаков, сначала работником, потом арендатором, а потом и собственником порядочного участка земли, баснословно дешево купленного у какого-то офицера. Правду Созонтыч мне говорил, что ему бы только коснуться земли, а он уж своего не упустит... Тут же на Кубани он женился на вдове и имел, кроме пасынков своих детей и много внуков.

Метель улеглась, а мы все еще сидели и болтали. Расстались мы с чувством большого сожаления, с обещанием, что он непременно посетить меня в Екатеринодаре; но, увы, это была наша последняя встреча, — постом старик простудился и умерь, не дождавшись Светлого праздника.

Но какую хорошую семью он создал. Умирая, он сделал словесное распоряжение, чтобы в случае спора из-за дележа имущества между тремя сыновьями и двумя замужними дочерьми они обратились не в суд, а ко мне. “Как решит генерал, так тому и быть”... И мне пришлось туда ехать на место и производить дележ, причем спорящими и недовольными сторонами были собственно зятья, смирившиеся только после того, как я им пригрозил судом, от которого они получили бы лишь по одной четырнадцатой части, а не пятой, как определил старик. Исполняя затем желание покойного, я крестил одну из недавно родившихся внучек.

Но я далеко забежал вперед, а потому вернусь к моим сочинским воспоминаниям. [782] 21-го апреля, в день рождения императрицы Александры Федоровны, после торжественного молебствия состоялась закладка укрепления, названного Александрийским, затем произведена трассировка, и со следующего дня начались землянин работы. Флотилия же несколько дней как снялась и пошла к Херсону за лесом, заранее приготовленным для побережных укреплений.

Александрийское укрепление было весьма удачно выбрано и не менее удачно построено, но большим недостатком было отсутствие воды, за которой приходилось спускаться вниз к реке, и тут-то нас обыкновенно подстерегали горцы. Генерал Симборский поэтому приказал выслать большую колонну, которая очистила оба берега от леса и возвела на месте водопоя небольшой блокгауз на две роты и два орудия.

Говоря о хорошей постройке Александрийского укрепления, я имел в виду удачную его распланировку и умелое приспособление к местности, что позволяло применить самую упорную оборону. Другие береговые укрепления, одновременно возведенные, были не так хорошо приспособлены, что и доказало будущее. В 1840 году убыхи и другие горские племена, собравшись в громадном числе, совершили почти одновременное нападение на все побережные крепости и некоторые им удалось взять. Тогда-то знаменитые Архип Осипов и штабс-капитан Лико совершили свой самоотверженный подвиг, взорвав себя со всеми защитниками Михайловского укрепления, дабы не сдаться позорно врагу. В этом Александрийском укреплении (потом названием Даховским, затем фортом Навагинским и, наконец, получившим свое старое горское название Сочи) произошло не менее трагическое событие, кажется, еще нигде не описанное. Передаю его со слов очевидца, которому я имею право вполне доверять.

Однажды на рассвете горцы, вероятно, вследствие какой-нибудь нашей оплошности, ворвались в укрепление и так внезапно, что захватили в одном из краевых зданий всех офицеров гарнизона, грешным делом в ту ночь подвыпивших. Тут же их горцы и перерезали всех, за исключением одного, если память мне не изменяет, но фамилии Трепко, который случайно не участвовал в общем кутеже... Он первый узнал о вторжении неприятеля и крепость, разбудил криком солдат и с попавшимися под руку людьми с ружьем в руках ринулся на врага. Фехтуясь ружьем направо и налево, он успел переколоть нескольких.... Солдаты в одном белее сбегались к месту боя и в несколько минуть подняли на штыки около двухсот человек... Отразит, первый натиск, Трепко организовал правильную оборону, и все последующие яростные атаки горцев были отбиты... В этом случае умелому распределению сил содействовала прекрасное устройство самой крепости. [783]

В конце мая вернулась флотилия с транспортом леса, но не в добрый час она пришла.

30-го мая ранним утром море было необычайно тихо, в воздухе чувствовалась духота. Все свободные от наряда люди высыпали на берег помогать разгружать лес с пришедших судов. Дубовые брусья и доски, тонувшие в воде, грузились на лодки, а легкие сосновые сбрасывались в море и затем буксировались к берегу. Люди лямками подхватывали их и складывали в штабели. Многие соединили приятное с полезным и, раздевшись нагишом, купаясь в теплой, словно нагретой воде, помогали работе. Мы, несколько человек, стояли на эспланаде и любовались картиною тихого моря и оживленной, веселой деятельностью на берегу. Но вот с запада, т. е. с открытого моря прямо на нас подули, довольно свежий ветерок, и картина начала постепенно меняться. Тихая, зеркальная поверхность местами зарябилась от налетавших порывов ветра, все суда, стоявшие до сих пор в самых разнообразных положениях, повернулись, как по команде, носами к морю. На палубах заметна была какая-то особая деятельность, матросы карабкались по снастям, заскрипели блоки, загремели опускаемые добавочные якоря. Оказалось потом, что не судовые барометры начали с утра быстро падать вниз, указывая на приближающуюся бурю, и теперь все готовились к встрече ее. Действительно, часов около девяти на юго-западном горизонт показалась свинцовая, почти черная туча, море разом покрылось зайчиками, и вся мирная, ласкающая взор картина сразу изменилась во что-то грозное, даже страшное... Тучи быстро надвигались, с их нижней стороны в разных местах отделились какие-то жгуты, которые постепенно слились с морем, — это были смерчи; мы их насчитали до пятнадцати штук.... А ветер все крепчал, прибои увеличивался, вместе с тревожными командами на судах к нами, доносился вой ветра в снастях, что для нас, стоявших на берегу, казалось особенно зловещими.... Наблюдая с захватывающим интересом эту картину разыгрывающейся бури, мы не замечали, как начался дождь, который скоро перешел в ливень. Но он нас не разогнал, и мы продолжали стоять под развесистыми каштанами, гнувшимися, как тростники, под напором свирепого шквала... На судах опять что-то опускали, что-то прикрепляли, завозили новые якоря, на некоторых сбрасывали с палубы лес, чтобы облегчить грузи... Лес этот волнами гнало к берегу, здесь люди ловили его и веревками оттаскивали подальше от воды...

К полудню, однако, буря разыгралась в такой степени, что у некоторых купеческих кораблей полопались канаты и суда, гонимые ветром и волнами, начали выбрасываться на берег. Делали это они очень ловко, как-то особенно умело становясь [784] наверх волны и затем мягко, без всяких повреждений ложась на песок. В этом весь гарнизон принимал участие, ловя концы веревок, бросаемых с кораблей, и закрепляя их на берегу, чтобы не дать судам отхлынуть вместе с обратной волной.

Мы наскоро пообедали и снова побежали смотреть на ужасную бурю, рокового исхода которой мы даже не подозревали... День к этому времени сгустился настолько, что походили, на сумерки. Началась гроза, молния то и дело зигзагом бороздила тучи и ударяла в морскую пучину; оглушительные раскаты грома покрывали рев урагана... Какими жалкими казались эти суденышки среди разыгравшейся грозной стихии и как ничтожны и беспомощны были мы здесь на берегу, несколько тысячи, человек, бессильные помочь погибающими…

Фрегат “Варна” и корвет “Мнсемврия”, однако, еще держались, отдави, все свои якоря; но к вечеру буря их пересилила, и они подали сигнал: “Не можем держаться, уходим в море!..” Но разве можно было найти спасение в этом кипящем котле?.. Через некоторое время, как эти суда исчезли в темноте, к нам с юга донеслись пушечные выстрелы, а потоми, взвились две-три ракеты... Это суда извещали нас о своей смерти...

Сейчас же были снаряжены два отряда, один под начальством храброго и распорядительного подполковника Резануйлова для спасения людей с “Варны”, другой, под начальством не менее отважного майора Антонова — для выручки “Мисемврии”. Но идти по высокой части лесистого берега, сквозь кусты и колючки, не было возможности, также нельзя было пробираться по низменной береговой полосе, где полны разгуливали до самых скал. Отрядам волей-неволей пришлось ждать рассвета. Нечего и говорить, что люди не спали всю ночь, но чуть забрезжили, свет, мы (я тоже вызвался идти охотником) выступили на юг, к чуть видневшейся “Варне”.

С великим трудом мы пробирались вдоль берега, прижимаясь к скалам при набегавшей волне и затем быстро перебегая свободные пространства. К довершению бед, главная масса лесу была снесена течением к югу, и теперь бревна и доски, подымаемые волнами, неистово ударялись в берег. Таким образом, нам приходилось еще бороться и с этими таранами. Все-таки мы сравнительно благополучно достигли “Варны”, которая счастливо попала на песчаную косу и хорошо села в грунт носом в разрез волны. Тут остался отряд Розануйлова, а майор Антоном, пошел дальше. И меня потянуло с последним. Уже совершенно ободняло. Верстах в семи виднелась “Мисемврия”, жалко перекачивавшаяся с боку на бок от набегавших волн.

До сих пор мы имели дело только с природой, но, когда подошли к месту крушения корвета, вмешались и наши враги. [785] Заметив, гибнувшее гулко, горцы, всегда зорко следившие за всяким крушением, из которого привыкли извлекать выгоды, стеклись сюда во множестве. Первые матросы, высадившиеся с “Мисемврии”, попали сейчас же в плен, но наши передовые изводы успели четырех отбить, а остальные, если не ошибаюсь, человек шесть, остались-таки в руках убыхов.

Майор Антонов, подойдя к месту и встреченный выстрелами, выслал две роты, которые с криком “ура” вскарабкались наверх по крутому береговому откосу, выбили горцев штыками, а затем вырубили топорами и тесаками широкую поляну вокруг и тем обезопасили нас с этой стороны. Только после этого мы могли обратить внимание на гибнущее судно, которое застряло саженях в двухстах от берега и держалось пока на двух своих последних якорях, но, очевидно, минуты его были сочтены. Волны сначала перекатывали корвет с боку на бок, а теперь подбрасывали и снова ударили дном о скалистое дно, трюм уже был полон воды. Матросы, как только мы подошли, стали бросаться в воду. Но многие были до такой степени изнурены почти суточной непрерывной борьбой со штормом, что не могли бороться с прибоем, относившим пловцов обратно от берега. На наших глазах таким образом погибло двое.

Я когда-то хорошо плавал и решился помочь слабейшим. Обязав себя захваченной нами сильно просмоленной и смазанной ворванью веревкой, не толще мизинца, я условился с людьми, чтобы они меня тащили, как только подам им знак рукою. Перекрестившись, я бросился в бурун, и меня сразу потянуло в море. Очень тяжело было плыть против волны, особенно с веревкой, сильно тащившей книзу, но вот попался мне матрос, уже наглотавшийся воды и пускавший уже пузыри... Я видел его бессмысленные оловянные глаза и бестолково подымающиеся руки...

Несчастный судорожно было схватился за меня, но я успел увернуться и схватить его за волосы, а там с берега нас потащили... Один был спасен!.. Отдышавшись немного, я снова поплыл и помог еще двум, но на третьем осколок доски сильно повредил мне ногу выше колена, да я наконец уже выбился из сил. Но начало было сделано, моему примеру последовали другие, и дело спасения наладилось.

Корвет, однако, покинули не все. По морским традициям, свято сохранявшимся в морской среде, считалось бы величайшим позором покинуть совершенно корабль. На борту “Мисемврии” остался защищать священный Андреевский флаг старшин лейтенант Зорин, заменявший больного капитана, кажется, Бутакова, и с ним семь добровольно оставшихся матросов, состарившихся на корвете и считавших его второй своей родиной. В случае крайности, если им не удастся спастись, они решили взорваться... [786]

Мне память в этом случае досадно изменила, и я положительно не помню, какой участи подверглись эти герои, достойные быть занесенными золотыми буквами на страницах истории...

Но наши испытания этим не кончились. Лучше сказать — они только еще начались... Горцы, умело оценив наше трудное положение и полную изолированность от остального отряда, хотели воспользоваться удобным случаем, чтобы уничтожить нас... Они стеклись в громадном числе и переходили от времени до времени в рукопашную. Пришлось верхнее прикрытие усилить еще одной ротой... Чтобы не быть окончательно смятым, майор Антонов, скрепя сердце, решил предоставить судьбе защиту остатков “Мисемврии” и начать отступление к крепости. В укромном месте солдаты вырыли могилу, в которую уложили восемнадцать трупов убитых и утонувших, верх сравняли под общий уровень, прикрыли пластами дерна, засадили даже кустиками, чтобы сделать место погребения незаметным, наделали для раненых носилок и двинулись обратно. Но положение наше становилось прямо-таки отчаянным: слева — прибой волн, которые, казалось, разошлись еще более прежнего, справа — почти отвесная осыпь, усеянная горцами, и мы принуждены вытянуться узкой лентой почти на версту. К довершению бед, замки наших ружей замокли от брызг, и мы стрелять не могли. По счастью, и у горцев случилось тоже, стрелы же их были не так опасны, поэтому они норовили все больше схватываться в рукопашную, что значительно уравнивало наши шансы.

Истинно говорит пословица: “война родит героев”. Так было с нашим поручиком Вознесенским. Крайне некрасивый, смешной, даже с виду, он в обычное время совершенно не внушал к себе доверии, по умный майор Антонов знал кому поручить дело. Он приказал поручику Вознесенскому прикрыть отряд от этого параллельного преследования, и вот Вознесенский разом вырос как-то, похорошел даже; решительным, громким голосом он начал отдавать команды, и разом все почувствовали над собою умелую руку. В одном опасном месте, где затаились горцы, думая нам устроить бойню, этот молодец с несколькими десятками таких же удальцов выдвинулся вперед, бросился на неприятеля, мигом переколол большую часть, а прочую обратил в бегство и, пропустив отряд, стал сам отходить под натиском наседавшего неприятеля... Но мы продолжали нести потери. Убитых было более пятидесяти, а раненых втрое более... Почти весь отряд превратился в носильщиков. Не доходя с версту до Варны, к нам вышел отряд Гезануйлова, давший нам возможность вздохнуть свободнее.

От души мне было жаль напрасной гибели необыкновенного красавца и прекрасной души молодого человека графа Вацлава [787] Ржевуского. При отступлении он был ранен в колено, и его несли на носилках, сделанных из ружей и шинелей. Я шел рядом с ним, и он, несмотря на страшную боль, а может быть, желая заглушить ее, громко распевал французские песенки, а потом стал мне рассказывать про одно из своих многочисленных любовных приключений, от которых он собственно и бежал на Кавказ... Оставалось еще каких-нибудь сажен сто до совершенно безопасной полосы, как вдруг, вероятно, девятая волна набежала и смыла нас нескольких человек и графа в том числе... Нам всем удалось одолеть отливное течение, а Ржевуского с его разбитым коленом унесло в море. Два матроса бросились за ним и им удалось его вытащить, но уже мертвого... А он будто предчувствовал свой конец, говоря, что боится в жизни только двух вещей: ревнивой женщины и бушующего моря...

Да, тяжелые, незабываемые минуты пришлось нам пережить в этот день 31-го мая!.. В лагере нас встретили, как воскресших. И, правда, нужно почесть за чудо, как мы не погибли все до единого.

Кому горе, кому радость: за это дело я был награжден именным, т. е. по особому представлению, солдатским Георгиевским крестом (№ 72226), — моя первая боевая награда, которою я имел право до некоторой степени гордиться... Кроме того, наряду с другими я получил еще: “рубль ассигнациями, чарку вина и фунт рыбы”...

За перенесенные труды отряд майора Антонова был освобожден генералом Симборским на несколько дней от всяких нарядов.

Весь июнь прошел у нас в крепостных работах, причем неприятель бездействовал и даже пытался завести с нами торговые сношения. Внизу между водопойным местом, защищенным блокгаузом, и спуском из крепости была обширная площадь, на которую в известные дни собирались горцы со своими сельскими продуктами и изделиями и горские евреи с мелким товаром.

На этих базарах, называвшихся также майданами, можно было купить превосходные фрукты, культивировавшиеся горцами по лесам на дичках, мед в сотах, местного изделия тканые ковры, копченый сыр, кукурузную муку, разную живность — барашков, молодых бычков, кур, уток, иногда убитого оленя, козла, медведя, а раз убыхи приволокли на лямках кабана. Они, вероятно, думали посмеяться над нами, на самом же деле выгодно его продали. У горских евреев можно было купить хорошего турецкого табаку, ситцу русского и английского изделия, превосходный ром, коньяк и даже некоторые испанские и французские вина. Этот последний товар и табак шли очень ходко. [788]

Но нельзя сказать, чтобы цены стояли очень низкие. Наименьшая ходячая монета была абаз, двадцать копеек, все равно какого бы чекана она ни была, грузинского, русского, турецкого, лишь бы подходящего размера и с рельефным изображением чего-нибудь, и, наконец, “манэт”, т. е. рубль. Горцы принимали только серебро и золото, а евреи мед, далее и ассигнации, валюту которых постигли очень скоро. Так как меньшей разменной монеты не было, то сдачи не полагалось, а приходилось приобретать столько предметов, сколько удавалось сторговать на абаз или манэт. Покупаешь, например, курицу, просит абаз, но, конечно, это дорого, а потому сторговываешь две-три курицы на этот абаз. За бутылку рому просит еврей манэт, в конце выторговываешь на манэт несколько бутылок, да еще халвы или большую жменю табаку. Фруктов на абаз набирали столько, сколько мог унести один человек и т. п.

Безденежье солдат вынудило некоторых к подделке, но довольно оригинальной, специально для “гололобых”, как говорили потом виновные. Нашлись такие ловкачи, которые ухитрились в гипсовых формах вылить из какого-то особого сплава комбинацию из греческой монеты с одной стороны, а с другой из персидской или грузинской; получалась очень красивая монета, которую по блеску и по звону было очень трудно отличить от настоящей, но только она легко ломалась пальцами... Вначале эта фальшивая монета очень шла бойко, но когда обман раскрылся, то разобиженные горцы перестала ездить. Спрошенные о причине, они рассказали, и дело таким образом раскрылось. Начальство, чтобы не поощрять подобного рода индустрии между солдатами, порядочно-таки наказало фальшивомонетчиков, если мне помнится, то даже шпицрутенами. Любопытнее всего, что эти фальшивые монеты курьеза ради охотно приобретались, как редкость, офицерами и покупались за настоящий абаз и даже дороже. Случайно у меня долго хранилась подобная монетка с разными сторонами. Иногда я шутил с некоторыми нумизматами, предлагая им приобрести редчайшую монету “уникум”...

Оригинальность этого торжища заключалась в его военном, чисто боевом характере. Торговцы приезжали с восточной стороны. Дежурные по базару распределяли их в одну линию, спиной к лесу. Сзади них в двух-трех пунктах становились две-три полуроты, имея ружья в козлах. Между торговцами и покупателями оставлялась шагов пять шириною нейтральная полоса, что-то вроде улицы, по которой ходили базарные дежурные и переводчики из греков. Торг велся через улицу, объяснялись коверканными словами и мимикой, в сложных случаях прибегали к переводчикам. Когда приходили к соглашению, покупатель выходил вперед, брал товар и платил деньгами. [789]

Говоря о переводчиках, мне вспоминается один весьма странный субъект, появившийся как-то с горцами. Его повязка на голове, будто раненой, скорее говорила о желании скрыть лицо. Говорил он по-горски очень бойко, по-русски же с деланным акцептом, причем иногда забывал свою роль и переходил на чисто русский говор... Откликался он на имя Гуссейн, солдаты же его прознали Гусейн Иванычем, а потом Гусь Иванычем, а не то просто “гусем лапчатым”. Был он, несомненно, очень хорошо грамотен, читал бегло и писал также... Однажды он попросил у солдат черного хлеба, а в другой раз гречневой крупы. То и другое было ему дано с охотой. У убыхов он пользовался большим почетом, а русские на него смотрели с недоверием, даже со страхом, за глаза же говорили с пренебрежением:

— Беспременно, беглый какой-нибудь... Но мало ли какое могло с ним несчастье приключиться, а беда в том, что он веру их принял, а нашу продал... А все же, поди, по черному хлебцу да по каше, матери нашей, стосковался... Он хоть и перевертень, а все же русского видать...

Евреи вели свою торговлю с целями наживы, горцы же, под предлогом барашка или фруктов, приезжали сам-десят и старались высмотреть что-нибудь для себя полезное. Один из них довольно равнодушно вел торг, а остальные упорно смотрели на крепость и блокгауз и о чем-то все время говорили между собою.

Никто из нас не сомневался в том, что они шпионили и готовились к чему-то. В июле, действительно, их приезды значительно сократились, и возобновились нападения, то на наших дроворубов, то на пасущийся скот. Наконец, они получили из Турции несколько орудий и на одной командующей возвышенности, против нашего восточного фаса, устроили батарею, из которой начали бомбардировку крепости. Но эта попытка вызвала у наших один только смех. Артиллеристы, по-видимому, были очень неважные, снаряды их редко попадали в крепость и еще реже рвались. Под конец у них даже вышли чугунные ядра, коих их заменили каменными, производившими особый гул и свист, за что солдаты их прозвали “черкесскими соловьями”. Как ни странно, но этими ядрами, рассыпавшимися при падении в куски, у нас было ушиблено несколько человек.

10-го июля, под начальством майора Радкевича, командира батальона Тифлисского полка, недавно к нам прибывшего, была сформирована колонна для уничтожения этой неприятельской батареи. Я по-прежнему вызвался в охотники.

Отряд выступил еще до рассвета, стараясь окольными путями пробраться к верхней площадке. Нам это почти удалось, так что неприятель нас обнаружил лишь у самой батареи. [790] Скрываться уж было нечего, охотники крикнули “ура”, которое подхватил весь отряд, и все плотной массой полезли вверх.

Охотники первые очутились на поляне, и горские артиллеристы, не успевшие зарядить орудия картечью, бросились при нашем появлении наутек. Мы захватили орудия и, усевшись на них верхом, махали фуражками и кричали “ура”. Особенно торжествовал одни из разжалованных офицеров, думавший этим вернуть свои утраченные чины. Но пришел какой-то другой офицер, грубо согнал охотников и велел своим людям подхватить орудия на лямки, посредством которых горцы накатывали орудия на место. Эта пушка, как трофей, переходила теперь к этому офицеру, могшему по статуту даже получить георгиевский крест. Интересно знать, получил ли он орден за то орудие, которое он отбил не у неприятеля, а у своих же охотников?.. Другая пушка, подбитая нашими выстрелами, оказалась не на колесах, а на станке, почему майор Радкевич приказал забить ерш в запал и сбросить ее в кручу. Затем отряд прошел еще немного вверх, люди посбирали порядочное количество превосходных фруктов, росших в лесу, а также бортовых сотов, и начали отступление. Тут убыхи пробовали отплатить нам, нападая на арьергард, но потери наши, кажется, были очень незначительны.

Этим закончились боевые действия нашего отряда на берегах реки Сочи-Иста. Вместе с тем окончились и земляные работы в укреплении: валы, батареи, погреба, главнейшие здания. А остальное могло быть достроено самим гарнизоном.

Может быть, именно потому, что в этом Сочи мне пришлось так много пережить, я его покидал не без грусти. В июле месяце нам на смену пришли другие части, и наш отряд был снова посажен на суда и перевезен в Сухум. Доктора считали для отряда гибельным движение в жаркое время но низменной и болотистой части Мингрелии, а потому нас поставили, по несчастному предложению кутаисского гражданского губернатора Ахлестышева, и Келасурах, хотя были здесь места несравненно более здоровый. И вот в отряде началась ужасающая заболеваемость, со смертностью по сорок человек в день. Болели особенно острой формой лихорадки, начинавшейся крайне упорной сонливостью в течение нескольких дней и кончавшейся обыкновенно столбняком, после которого следовала смерть. О хине тогда еще и помину не было на Кавказе, но какие-то омерзительные микстуры давали. Главными мерами тогда считались предупредительные, заключавшиеся в том, чтобы не есть сырых фруктов и не выходить из палаток на закате солнца, так как вечерняя роса будто бы носила в себе заразные начала, В нашей роте соблюдались эти предосторожности, и, действительно, заболеваемость у нас была наименьшая. [791]

В середине августа, к необычайной нашей радости, получился приказ выступить полкам по штаб-квартирам. Эриванский полк поднялся первым, но всего лишь в количестве не более четырехсот человек, остальные две тысячи были рассеяны по Сухумскому, Бомборскому и Гагринскому госпиталям, но много также лежало и в сырой земле... Недаром солдаты прознали Келасури “отрядным кладбищем”... К началу осени мы вернулись на Манглис?..

К характеристике тогдашних почтовых порядков можно было бы прибавить то, что многие мои письма получены были значительно позже нашего прихода, а ведь мы шли пешком...

А. Ф. Рукевич.


На этом кончаются записки отца. Дальше идут отрывочные заметки о различных эпизодах, военных бытовых сценах и мысли о воспитании солдат. Последний настолько оригинальны и во многих случаях правильны, что могли бы. не без интереса для данного вопроса, быть обнародованными.

Дальнейшая служба отца в общих чертах протекала так. В 1839 году за отличие в Шекинском отряде, под начальством того же генерала Симборского, отец был произведен в прапорщики и дальнейшую свою службу провел большей частью в Эриванском полку, где перебывал на всех должностях, начинал с батальонного адъютанта, кончая батальонным командиром. Кроме того, был бригадным адъютантом, адъютантом князя Барятинского, в бытность его начальником Лезгинской линии; в 1863 году назначен командиром 151 Пятигорского пехотного полка, а в 1869 году произведен в генералы с назначением помощником начальника 21-й пехотной дивизии (генерала Геймана). В 1892 году он умер в чине генерал-лейтенанта в городе Екатеринодаре и похоронен по собственному желанию на православном кладбище.

За год до смерти он тихо отпраздновал свою золотую свадьбу с той самой девицей Марией Аксеновой, которая некогда ему посылала провизию на поход и обещала молиться за него. Матушка моя не на много пережила отца и похоронена в Тифлисе.

Михаил Рукевич.

1912 г. Екатеринодар.

Текст воспроизведен по изданию: Из воспоминаний старого эриванца // Исторический вестник, № 12. 1914

© текст - Рукевич А. Ф. 1914
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1914