РУКЕВИЧ, А. Ф.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СТАРОГО ЭРИВАНЦА

(1832 — 1839 гг.)

(Продолжение. “Истор. Вестн.”, т. СХХХVIII, стр. 39.)

IV.

Интрига против барона Розена. — Князь Чернышев, акционер нухинского шелководства. — Розыск сенатора Гана. — Приезд государя Николая Павловича на Кавказ в 1837 году. — Доклад Гана. — Дознание князя Васильчикова. — Развод 9-го октября на Мадатовской площади в Тифлисе. — Участь князя Дадиани. — Перемены и увольнения. — Уход барона Розена. — Столкновение мое со старшим писарем. — Переход в строй. — Генерал Симборский.

В 1837 году на Кавказ приехал государь Николай Павлович, и тогда же произошла катастрофа с князем Дадиани, завершившая его так блестяще начатую карьеру. Весь сыр-бор, как известно, загорелся вследствие доноса, поданного государю сенатором бароном Ганом, но не всем известна причина такого усердия со стороны последнего. В семье Розена и Дадиани об этом говорили совершенно открыто.

Еще до приезда на Кавказ барона Розена князь Чернышев, тогдашний военный министр, пользовавшийся при дворе большой силой, сделался одним из главных акционеров компании шелководства в Нухе. Когда Розен прибыл на Кавказ, князь Чернышев, чтобы расширить свое предприятие и увеличить дивиденд компании, попросил у барона каких-то особых льгот [401] и в то же время предложил ему видное участие в деле. Честнейший и благороднейший барон Розен крайне возмутился этим предложением и в довольно резкой форме отказал в личном участии и в покровительстве. Всесильный баловень судьбы, конечно, не мог простить подобной обиды и затаил злобу. Счастье ему благоприятствовало. Агенты шелководственной компании, описывая кавказские дела, довели между прочим до его сведения о действиях зятя главнокомандующего, и на этой почве князь Чернышев основал свою месть.

В то время на Кавказе вводилось гражданское управление особой комиссией, назначенной из Петербурга, председателем которой состоял барон сенатор Ган, мечтавший, как тогда говорили, перейти в военное ведомство и стать во главе управления краем. Князь Чернышев поддерживал барона Гана в его честолюбивых замыслах, и они вместе выработали план похода против Розена, начав с слабого места — с Дадиани. Сенатор Ган взялся за дело и, приехав на Кавказ, поручил одному из своих чиновников, надворному советнику Базилию, негласно поселиться на Манглисе и выведать все то, что могло служить к обвинению Дадиани. Из нас, живших в то время в слободе, никто и не подозревал о пребывании здесь соглядатая. На основании добытых таким путем сведений барон Ган составил докладную записку, которую и вручил лично государю, вскоре по его приезде в Тифлис. Николай Павлович, как известно, не любивший доносов, очень холодно встретил это служебное усердие и, окинув брезгливым взглядом доклад, передал его тут же находившемуся барону Розену, которого очень ценил и любил.

— Прочти, Григорий Владимировичу эту записку и, если правда то, что в ней говорится, взыщи с Дадиани своей властью...

Барон Розен, сам далекий от какой-либо корысти, верил в порядочность своего зятя, а потому, вернувшись домой и застав всю семью за чаем, передал записку зятю, сказав:

— Его величеству подан на тебя донос, Александр Леонтьевич. Конечно, я понимаю, что главная интрига направлена на меня, но эта записка касается лично твоих дел, а потому скажи мне откровенно, насколько ты признаешь себя виновным во всем здесь изложенном. Имей в виду, государь был так милостив, что предоставил мне лично разобраться в этом деле.

Для князя в эту минуту представлялся превосходный случай выйти с честью из трудного положения и откровенным сознанием облегчить положение тестя и свое собственное, но на беду явились дамы, особенно старая баронесса, которая лучше других знала истину, тем не менее горячо стала доказывать ложность доноса, имевшего подкладкой чернышевскую интригу и т. п. [402] Слабовольный князь не обладал достаточным мужеством признаться в своих прегрешениях и самым решительным образом отперся от всех взводимых обвинений:

— Неужели же эти цифры представляют сплошную выдумку?.. Смотри, князь, как бы хуже не было, — ведь государь шутить не любит, — сказал барон Розен.

Но Дадиани продолжал упорно стоять на своем. Барон тотчас же вернулся к государю и доложил, что Дадиани не признает себя виновным. Николай Павлович ничего не сказал на это, но, по всей вероятности, у него уже было составлено свое убеждение. Весьма возможно, что следующий эпизод, о котором все тогда говорили, случился в действительности.

Как известно, государь, подъезжая к Тифлису, очень утомился крайне медленной ездой по грязным и плохим дорогам, а потому пересел на лошадь и в сопровождении лишь одного казака поехал прямиком через Кодинское поле. Тут, говорили, попался государю какой-то человек, пасший небольшой гурт скота и не имевший обычного вида туземных пастухов с их характерными конусообразными бараньими шапками. При виде проезжавшего офицера человек этот еще издали вытянулся в струнку и снял шапку, по тогдашнему отдавая честь офицеру. Государь подъехал и спросил, кто он такой.

— Солдат такой-то роты Эриванского полка, ваше благородие.

— Что ты здесь делаешь?..

— Пасу порционную скотину, ваше благородие...

Государь затем еще задал несколько вопросов и отъехал, произнеся вслух: “И такого бравого молодца вдруг сделали пастухом”...

Весьма возможно, что подобный случай был в действительности. Но помимо этого до Николая Павловича дошел слух о другом флигель-адъютанте, командире Грузинского полка той же гренадерской бригады графе Оппермане, который занялся содержанием почтового тракта между Гори и Тифлисом. Если это и не составляло преступления, то во всяком случае указывало на известное стремление к наживе, которому предались на Кавказе даже самые видные и высшие чины.

Когда барон Розен принес отрицательный ответ князя Дадиани, государь молча принял обратно доклад Гана и в тот же вечер на балу грузинского дворянства подозвал к себе флигель-адъютанта князя Васильчикова, передал ему доклад и приказал немедленно ехать верхом на Манглис и произвести дознание. Дадиани, все время со страхом следивший за действиями государя, догадался, в чем дело, и, в свою очередь, приказал бывшему тут же своему адъютанту З-ву скакать что есть духу в штаб-квартиру и распустить все команды, раздать людям [403] сколько успеет денег и вообще по возможности скрыть следы неправильного хозяйничания.

И вот началась бешеная скачка... Князь Васильчиков быстро подвигался рысью по наезженной дороге, а З-в мчался, сломя голову, на своем чистокровном арабе, сокращая путь всеми возможными способами. Кто видел эту дорогу теперь, тот может себе представить, что такое она представляла собою в то время, когда на ней не было шоссе, мостов, разработанных подъемов и спусков. Скакать по ним в темную ночь можно считать выдающимся спортсменским подвигом со стороны З-ва. Хотя и то сказать, что он спасал также и свою шкуру...

Задолго до приезда государева посланца прискакал З-в на Манглис и успел распустить все команды, но, конечно, не всем успел раздать деньги и переодеть в приличную одежду.

Князь Васильчиков подъехал прямо к казармам и потребовал у дежурного офицера вывести всех людей, находившихся в тот момент в штаб-квартире. В эту минуту появился З-в.

— Вы как тут очутились, когда я вас только что на балу видел? — спросил удивленный князь.

— По приказанию его светлости приехал верхом, ваше сиятельство... — ответил З-в, и с той поры эта ссылка на приказания его светлости все время фигурировала в ответах этого господина, невзирая на то, что он же сам был душою всех этих начинаний.

Мигом по Манглису пронеслась весть о приезде царского адъютанта, и поднялась невероятная кутерьма, — все население, невзирая на ранний час, устремилось на площадь... Она скоро вся покрылась группами сельчан и полковых дам, на этот раз невероятно скоро одевшихся в свои самые великолепные платья. Даже священник прибыл в церковь, облачился в новые ризы и хотел начать перезвон, но мои знакомые, угадавшие в происходившем явлении, совсем не требовавшие торжественного благовеста, отговорили.

А тем временем перед казармами выстроились более шестисот человек каких-то нищих оборванцев, не имевших даже отдаленного сходства с воинскими чинами. Князь Васильчиков всех обошел, самым добросовестным образом спрашивая фамилию, какой роты, в какой команде состоял, когда получал казенное довольствие и т. п. На эти вопросы получались ответы: “при верблюдах, при волах, на княжьем пчельнике, у полкового маркитанта, на винокуренном заводе” и т. д. Жалования же, оказалось, не получали кто одну треть, кто целый год...

Записав все ответы, князь Васильчиков с удивительной выносливостью сел снова на коня и рысью направился обратно в Тифлис. В этот самый момент княжеские транспортные [404] животные: буйволы, волы, верблюды, оставленные без присмотра, разбрелись по слободе и оглашали воздух мычанием, ревом, фырканием.

— Вот и скотина даже заявляет претензию... — сказал шутливо князь.

Государь, получив подтверждение обвинений Дадиани, отложил свой суд до следующего дня. 9-го октября с утра происходил смотр кавалерийских частей за Курой, а в двенадцать часов назначен был “развод с церемонией”, т. е. смена караулов от частей Грузинского и Эриванского полков. В то время разводы производились на Мадатовской площади, где ныне разбит нижний Александровский сад.

В период царского объезда по Кавказу наш полк был в разбросе. 1-й батальон нес караульную службу в Тифлисе, 2-й стоял на турецкой границе в Гумрах (Александрополе), 3-й в Сураме на дорожных работах, на Манглисе остальные части и команды. Конечно, в виду царского смотра некоторые команды, работавшие в княжеских хозяйственных отделах, были значительно сокращены, но далеко не все. Для увеличения строевого состава была из Сурама вытребована егерская, кажется, 11-я рота. И я, как унтер-офицер, на время караулов был откомандировать от канцелярии в 4-ую роту. Весь последний месяц нас муштровали на всякие лады, и мы быстро достигли совершенства.

В день девятого октября нам предстояло сменить грузинцев с караула в присутствии самого государя. Можно себе представить, как нас вышколили на этом. Помню этот знаменитый день, который, несмотря на осень, выдался жарким, душным, словно в ожидании грозы. Начальство было в каком-то лихорадочном состоянии, делало распоряжения, сейчас же их отменяло; нервность передалась солдатам, тоже без толку суетившимся. С раннего утра нас одели в парадную форму, потом в походную и уж потом в караульную, составлявшую смесь из первых двух. Обедали рано, кое-как, и задолго до полдня были уже на месте. Затянутые в новые мундиры и амуницию, мы не смели ни сесть, ни нагнуться, а первая шеренга гренадер с их густо нафабренными усами и бакенбардами не смела улыбаться, даже говорить. Но хуже всего было то, что мы стояли в рядах и не могли отойти в сторону. Только, когда с некоторыми сделалось дурно, начальство смиловалось и скомандовало: “Ружья составь, стоять вольно, оправиться!..” Моментально все боковые улицы покрылись облегчающимися солдатами, к великому недовольству глазевшей публики. Но до того ли было помертвевшим от невыносимых страданий солдатам. После новой команды: “по местам”, началась лихорадочная чистка, затем бесконечное равнение по линии и по [405] рядам, что вместе с хождением журавлиным шагом считалось тогда основой военного учения.

Но вот послышались какие-то сигналы, толпа тревожно зашевелилась, и как-то чувствовалось, что всеми овладел тот почти панический страх, который всегда внушал Николай Павлович. Ни радостных криков “ура”, сопровождающих теперешние выезды царские, ни звуков торжественного гимна, ничего не раздавалось... Многотысячная толпа, стоявшая на площади и осыпавшая плоские крыши всех окружающих домов, молчала как мертвая, и только доносился до нас топот скачущего почетного конвоя из грузинских дворян в их расшитых малинового бархата с золотом кафтанах и желтых сапогах... Государь подъехал не верхом, как писали некоторые, а в коляске с каким-то генералом, а сзади в другой ехал барон Розен.

После рапорта командующего парадом, Николай Павлович прошелся по рядам, здороваясь с каждой частью отдельно. Затем начался сам развод. Я ушел со сменой на главную гауптвахту. Наши, оставшиеся в строю, потом рассказывали, что государь остановился перед фронтом Эриванского полка, вызвал всех штаб- и обер-офицеров, грозно осмотрелся и позвал своим могучим голосом:

— Полковник князь Дадиани!...

Началось оглядывание, шопотливые переговаривания... Князь все время находился здесь и распоряжался, но перед самым приездом государя сказался больным и уехал домой... Кто-то из свиты доложил об этом государю, который резко приказал:

— Привести его...

Генерал Вальховский, начальник штаба, сел на первые попавшиеся дрожки и полетел за князем, городская квартира которого находилась тут же на площади, в доме Шемирхана, татарского переводчика при командующем войсками. Государь, видимо, сам взволнованный, ходил вдоль фронта, ни с кем не разговаривая... Кругом была мертвая тишина, и все с затаенным дыханием ждали надвигающейся бури... Минут через десять генерал Вальховский вернулся с бледным, сразу осунувшимся князем Дадиани.

Всем современникам известен тот суровый взгляд, которым в гневе окидывал виновных Николай Павлович, а потому надо удивляться, с каким самообладанием князь Дадиани подошел твердым шагом к государю, держа два пальца у головного убора. Только на лице не было ни кровинки. Что затем говорил Николай Павлович, никто из моих свидетелей не помнил точно, к ним доносились лишь отдельные слова: “...доблестный полк... свинопасы... верблюды... пастухи... оборванцы... торгаши... мои адъютанты... обманул мое доверие... Ты не достоин [406] носить аксельбанты... Снять их!..” Генерал Брайко, к которому относилось это приказание, трясущимися руками начал расстегивать пуговицы на мундире Дадиани, но долго не мог справиться... Наконец, государь потерял терпение, подошел и сам сорвал аксельбант с погоном... Старик барон Розен в это время стоял в стороне, облокотившись руками на саблю, и сурово смотрел в землю. Государь понял душевное состояние этого достойного, очевидно, глубоко страдавшего в ту минуту человека. Николай Павлович оглянулся, словно искал кого-то, и громко вызвал: “Розен!...”

Тут произошел эпизод, потом на разные лады комментировавшийся и давший повод к массе ложных слухов. Благодаря созвучию слов, многим послышалось, будто государь потребовал розог, и по рядам публики пронесся гул... Ужас ли это был, или невольный ропот перед подобной публичной расправой с представителем одной из самых аристократических грузинских фамилий?.. Но это был только миг...

Государь подошел к барону Розену, обнял его левой рукой и еще раз громко вызвал:

— Поручик барон Розен?..

После минутного колебания молодой человек, старший сын главнокомандующего, вышел вперед.

— Как я умею карать, так умею и миловать... — сказал государь: — поздравляю тебя моим флигель-адъютантом!..

Старик Розен склонился на плечо государя и заплакал... Могла ли награда сыну возместить ему позор зятя?.. А что должна была переживать в эту минуту семья барона, и князя, смотревшая на эту картину с балкона дома?... Но сейчас же все потекло своим обычным течением. Развод продолжался, и войска стали проходить перед государем церемониальным маршем, под бодрящие звуки музыки...

Рассказывали тогда, что семья барона Розена удивительно бездушно отнеслась к этому эпизоду... Будто на балу в тот же вечер сама княгиня Дадиани беззаботно танцевала и смеялась, словно ничего трагического не произошло... А между тем муж ее в это время летел на курьерских в сопровождении фельдъегеря в Бобруйск...

Могу на это сказать одно, что если и был такой факт, что княгиня Дадиани присутствовала на балу и, может быть, улыбалась даже, то это она делала под деспотическим влиянием матери, которая всеми силами хотела показать непричастность семьи Розенов к Дадиани. Это был известный тактический прием, светский такт, не совсем понятный простым смертным. Зная же Лидию Григорьевну, как в высшей степени добрую, отзывчивую на все хорошее женщину, я убежден, что за этими улыбками [407] скрывалось глубочайшее горе... Несомненно, то же переживал и старый барон, вдобавок еще утративший веру в человека...

Но история этим не окончилась. Над действиями Дадиани было назначено следствие, порученное полковнику Катенину, двоюродному брату Катенина, недавно сосланного в Кизляр. Следствие самое строгое, можно даже сказать, пристрастное, велось при помощи аудитора, военного чиновника, исполнявшего в то время все судебные функции. Оно тянулось в течение почти двух месяцев, и весь следственный материал был затем послан в Бобруйск, где и состоялся самый суд над Дадиани. Он был приговорен к лишению чинов, орденов, княжеского звания и к ссылке в Вятку, но, по особому ходатайству генерала Ермолова, ссылка эта отменена и Дадиани разрешено жительство в подмосковной деревне. Только в коронацию императора Александра Николаевича последовала полная амнистия, с возвращением чинов и дворянства.

Но, кроме самого князя, пострадали и другие лица. За недостаточный досмотр уволен был в отставку командир кавказской резервной гренадерской бригады генерал Гессе, которого все искренно жалели, как добрейшего и прекрасного боевого генерала, пострадавшего совершенно напрасно: он первый боролся с непорядками, но ничего не мог сделать с кавказской камарильей.

История с Дадиани вообще имела широкие последствия и даже отразилась на самом бароне Розене. Вот что мне рассказывал барон Александр Евстафьевич Врангель, с которым впоследствии я довольно близко познакомился у его однофамильца, нашего полкового командира, принявшего полк после Дадиани.

Барон Врангель, тоже генерал-адъютант, состоял при Розене, а потому знал подробно все обстоятельства ухода его личного друга. Известно, что путешествие Николая Павловича по Кавказу сопровождалось массой мелких неудач, портивших впечатление поездки, и государь все время находился в скверном расположении духа. Приписывая это настроение недовольству кавказскими порядками, барон Розен под конец путешествия хотел выяснить свое положение и обратился для этого за советом к своему другу генералу-адъютанту графу Орлову, находившемуся в свите государя. Граф, как истинно-придворный человек, зорко следивший за барометром настроений и притом давно перешедший в чернышевский лагерь, ехидно посоветовал:

— А ты, барон, лучше всего позондируй почву, — попросись в отставку. Государь тебя так любит, что, наверно, будет тебя отговаривать и даже даст награду...

Барон, не подозревая интриги, так и сделал. И каково же было его удивление, когда государь, нахмурившись, сказал: [408]

— А я думал, что ты мне еще послужишь... Впрочем, как хочешь... Хорошо, подавай!..

Барон только тогда понял, что попал в ловко расставленную ловушку, но было уже поздно. Через несколько месяцев его перевели в один из департаментов сената в Москве, а главнокомандующим назначен был генерал Головин, по имени которого названа главная улица Тифлиса “Головинским проспектом”.

Как же на все эти события смотрели низы, те самые низы, к мнению которых никто никогда не прислушивается, но которые, могу сказать утвердительно, редко ошибаются в своих суждениях?... Я говорю о солдатах и солдатах именно того времени, обреченных носить военный мундир всю жизнь, до “истощения сил”... Напрасно думают, что суровый дисциплиной в них были подавлены и ум и воля. Они прекрасно сознавали значение дисциплины, которая, по их мнению, нужна для военных целей, для объединения массы и подчинения ее воле одного человека, но свои суждения, свой здравый русский ум они оставляли свободными... Редкое событие не оценивалось ими с той или иной точки зрения и почти всегда верно и разумно. Действия начальников, их характеристики, даже события внутренней и внешней политики обсуждались ими в оригинальных, зачастую безграмотных выражениях, но всегда строго логично и разумно... Во всю мою продолжительную службу я никогда не брезгал мнением солдат и любил беседовать с ними и вообще с простым людом... И как часто, подавив мое самолюбие, мне приходилось соглашаться с ними...

В дадиановском эпизоде солдаты тоже высказали очень своеобразное мнение. Вот что говорил Клинишенко, этот замечательный выразитель суждений солдатских масс:

— Конечно, если бы царю было угодно его просто наказать, так он бы наслал своих судьев и те разобрали бы дело и засудили там, кого следует, но царская воля была, значит, такова, чтобы показать всем этим азиатам, что самый их первеющий князь ничего не значит, особливо, когда проштрафился...

Я сам готов видеть в подобном публичном лишении чести преднамеренное желание государя Николая Павловича ослабить значение местных знатных родов...

Не раз мне приходилось в жизни видеть катастрофы, постигавшие иных сильных людей, и наблюдать притом, как в бешеной сатурналии, подымавшейся вокруг, подлые и низкие душонки, только что облагодетельствованные, превращались в открытых врагов и старались придавить павших еще сильнее, сделать боль еще чувствительнее... [409]

Когда пал князь Дадиани и прошел слух о принятой отставки барона Розена, общество сразу отшатнулось от этих семей, и грустно мне было видеть, как, например, приехавшая на Манглис княгиня Лидия Григорьевна Дадиани рыдала от обиды, нанесенной ей теми “друзьями”, которые еще накануне, как счастья, добивались ее внимания. Некоторые дамы, обивавшие раньше княжеские пороги, чтобы хоть как-нибудь лизнуть сладостей большого света, теперь отвертывались. “Скажи, что дома нет”, кричали они денщикам, когда те докладывали им о приезде княгини с прощальным визитом. И она это слышала. Мне, самому незначительному из окружающих, приходилось ей говорить слова утешения. Но что мог я ей сказать, кроме самых банальных фраз, да и какой вес они могли иметь в устах такого маленького человека?..

Даже в солдатской среде приходилось наблюдать почти те же явления. Люди первого батальона, может быть, несколько лучше подобранные, почти поголовно отказались от всяких претензий и жалоб, остальным же поручик З-в, по требованию председателя комиссии полковника Катенина, роздал более 23-х тысяч, а писаря, эти аристократы среди нижних чинов и баловни начальствующих лиц, почему-то особенно радовались падению князя и что-то строчили, шныряли всюду, собирая всякую грязь и неся ее к ничем не брезговавшей следственной комиссии.

Писарская команда, говоря вообще, ставится в полках в особое привилегированное положение. Служба их значительно легче, а вознаграждаются они больше. В нашем полку поручик З-в, близкий человек к Дадиани, очень баловал писарей, предоставляя им много льгот, устраивая им праздники, даже балы, на которые стекался цвет поселенских красавец.

И чего бы, казалось, роптать писарям, но они стали чуть ли не во главе недовольных. Этим особенно выдавался старший писарь с бугристым носом. “В “смутное время”, наступившее после октябрьской катастрофы, он почувствовал ослабление власти над собой и проявил себя в истинном свете. Много он поднял со дна мути. В подражание ему и другие писаря тоже увлеклись, и канцелярия сделалась очагом, откуда зарождалась оппозиция. Среди солдат произошло несколько случаев нарушения дисциплины, и подполковник Далин, временно командовавший полком, вынужден был отдать некоторых под суд. Пострадали, конечно, пешки, а зачинщики уцелели. До сих пор мое положение среди канцелярских служащих было особое. Я пользовался свободой, уходил, когда хотел, никого не спрашиваясь, разумеется, не в ущерб службе, к которой относился всегда с педантической аккуратностью. Помещался я в отдельной каморке возле архива и обставился по возможности уютно, к чему меня [410] всегда влекло. Имел я, между прочим, самовар — роскошь по тому времени, гитару, на которой сам никогда не выучился играть, и даже хоросанский ковер, подарок одного юнкера Аксенова, о котором скажу несколько дальше. Работа у князя предоставила мне еще больше свободы, но все эти льготы ни в ком никогда не возбуждали зависти, словно они считались в порядке вещей, а я не зазнавался, держался со всеми ровно, и мне платили теми же хорошими отношениями, иногда далее оказывая некоторое особое внимание. Так, я вспоминаю, что 23-го июля, в день моих именин, мне вдруг поднесли пирог, заказанный всеми писарями на слободке в складчину. В другой раз было большое ликование по поводу моего производства в унтер-офицеры. В обоих случаях я вынужден был раскошелиться и выставить несколько тунг кахетинского вина, благо оно было в то время баснословно дешево, что-то около трех копеек бутылка...

Но вдруг я начал замечать перемену ко мне, проявлявшуюся сначала в мелочах, а потом и в более крупном. Писарь с бугристым носом, фамилию которого я даже не хочу вспоминать, стал проделывать разные эксперименты своей власти надо мной, хотя ей он вовсе не был облечен, находясь в хозяйственном отделении, тогда как я был в строевом.

Много досадных минут причинил мне этот пропойца, пользовавшийся каждым случаем, чтобы чем-нибудь меня задеть или уязвить. Мне и смешно было и иной раз досадно. Помню, как-то раз за обедом я не захотел есть постных щей, довольно-таки отвратительных. Заметив это, он сказал язвительнейшим тоном:

— Что? Небось, это не княжеское бляманже с булочкой?..

Впоследствии мы, офицеры, этим выражением называли всякое замысловатое блюдо.

Увлекаясь все более и более своею самозванною ролью начальника, а, главным образом, моей безответностью, этот господин начал мне наконец грубо делать выговоры за отлучки и грозил “проучить”. В чем могла выразиться эта проучка, я не знал, но все могло статься с этим привычным алкоголиком, и я начал его положительно бояться. В конце концов разыгралась для меня очень стыдная и скверная история.

В тот самый день, когда из Манглиса выезжала княгиня, всеми покинутая, я счел моим нравственным долгом откланяться ей и поблагодарить за то внимание, которое я всегда встречал в ее доме. Невыразимо грустно мне было смотреть на разоренное пепелище, с пустыми комнатами и всюду валявшимся сором. Княгиня в ожидании экипажа стояла в зале, и тут я рискнул подойти к ней, высказать мою благодарность и от души пожелать ей бодрее перенести ниспосланное ей испытание. [411] Выслушав меня, она облокотилась о притолку и горько заплакала... Сдержав наконец себя, она проговорила:

— Вы единственный, кто мне выразил участие в таких теплых словах... Как вам я благодарна... Что я могу для вас сделать?...

Я сказал, что мне ничего не надо, и мне довольно ее доброго пожелания. Она как-то замялась, вдруг достала из своего дорожного мешка пачку ассигнаций и протянула мне, конфузясь.

— Возьмите это... Я знаю, вы бедный. Это поможет вам... Я вспыхнул до корней волос и пробормотал:

— Пощадите, княгиня!.. Неужели вы полагали, что я пришел к вам, рассчитывая на получку?..

Почувствовав всю неловкость своего поступка, она начала извиняться и протянула мне руку, которую я поцеловал. Но пачка денег неотступно стояла передо мной обидным укором и в ту минуту намного понизила мое настроение.

В отвратительнейшем расположении духа я вернулся к себе и вдруг увидел мою комнату опустевшей, — кровать была вынесена, вещи сложены в кучу. Прибежавший канцелярский вестовой объяснил мне, что старший писарь приказал вынести кровать в общую спальню, а эта комната для чего-то понадобилась. Я угадал в этом новый фортель, имевший целью меня унизить окончательно, и, возмущенный, быстрыми шагами направился в помещение старшего писаря. Он сидел с кем-то за столом в расстегнутом мундире и, как всегда в последние дни, пьяный. Мне, конечно, следовало бы уйти, но я был слишком возбужден.

— Это вы приказали вынести мои вещи?.. — спросил я, все еще сдержанно.

Он меня смерил пьяным, нетвердым взглядом и вызывающе проговорил:

— Я... А что?.. Не нравится?.. Теперь твой протежер тю-тю... Шабаш тебе барином проклажаться... А то больно зазнался, польская собака!

Тут у меня помертвело в глазах и, не отдавая себе отчета в том, что я делаю, я подскочил к нему и ударил его, что было духу, по лицу... Обливаясь кровью, он упал со скамьи. Поднялась суматоха, а я ушел из канцелярии обдумать мое положение, которое грозило принять очень нехороший оборот, потому что обиженный мною, хотя и не был моим прямым начальником, но все же был старший, а по военным законам мне предстояла весьма суровая кара и лишь в лучшем случае — разжалование и гауптвахта. Теперь приходилось проститься навсегда с надеждой на выслугу в офицеры... Итак, — вечная солдатская шинель, без какой-либо надежды выкарабкаться вперед... Тоскливо и мерзко было на душе. Куда было пойти? С кем посоветоваться?.. [412]

Незаметно я подошел к помещению моей бывшей роты. По обыкновению меня встретили там радостно, окружили, стали расспрашивать... Подошел старик-фельдфебель Соколов, если не ошибаюсь, Петр Павлович, перед которым все почтительно расступились. Вдруг у меня явилась счастливая мысль поведать ему мое горе.

— А я к вам, Петр Павлович, за советом... Мы с ним пошли в его комнату.

— Не дюже хорошая штука!.. — сказал он, выслушав меня внимательно. — Кляузный он человек, да притом злючий. Одначе попытаюсь. Нужно же выручить своего одночашника. Да я знаю на него одно такое слово, что он у меня вот где — в кулаке сидит... Ты тут, хлопец, побудь у нас, а я схожу до него и расспрошу, будто ничего не знаю, а там понажму на него, чтобы он кляуз не разводил... Своих-то я не больно дам в обиду...

Добрейший старик, которому я годился во внуки, поплелся на другой конец штаб-квартиры, а я пошел в роту и там так разболтался, что не заметил, как вернулся Петр Павлович. По его смеющимся глазам я угадал благоприятный исход миссии.

— Ну, хлопец (это было его поговоркой), твое счастье, — сказал он мне, ласково трепля по плечу. — Супротивник твой боялся, что ты на него жалиться пошел, и все твои вещи велел положить обратно, как было раньше. А кровь эта у него завсегда с носа фонталом бьет, когда он насосется кахетинского. Как сбежит она у него немного, так ему просветление выходит, и теперь он шелковый. Очень меня просил, чтобы я тебя уговорил не обижаться. Я пообещал ему... Потеха!.. Оба вы, значит, боялись друг друга...

Не раз я мысленно перекрестился, благодаря Бога за такое благополучное окончание этой некрасивой истории. И теперь мне совестно было глядеть в глаза тому, кого я обидел, хотя и вынужденно.

К вечерней перекличке в роту пришел ротный командир, и я обратился к нему с просьбой взять меня в роту обратно, причем откровенно рассказал весь этот эпизод и то, как вообще мне противна канцелярия. Знал он меня с хорошей стороны, а потому охотно согласился, и, действительно, через никоторое время меня перевели обратно в роту.

К этому времени в командном составе высших чинов гренадерской резервной бригады произошли перемены. Командиром полка был назначен барон Карл Карлович Врангель (У него в доме я познакомился с его однофамильцем, генерал-адъютантом бароном А. Е. Врангелем, который мне много рассказал о семье Розенов. – прим. А. Р.), в семье которого я впоследствии встретил самое радушное [413] отношение. Вместо генерала Гессе командиром бригады был назначен генерал Симборский. Он служил раньше в артиллерии в войсках Западного края, но по каким-то недоразумениям с князем Паскевичем перевелся на Кавказ и получил пехотную бригаду.

С именем генерала Симборского у меня связаны воспоминания о первых моих боевых успехах, первых боевых наградах, и потому я с благодарною памятью отношусь к этому человеку. Очень образованный, добрый, чрезвычайно честный, он однако, пехотной службы совершенно не знал, и на этой почве про него ходила масса анекдотов.

Рассказывали, например, что он, желая изучить маршировку, солдатскую стойку и ружейные приемы, заставлял своих ординарцев показывать ему все это и однажды начал сам проделывать все одиночное учение.

— Ну, теперь, братец, я буду делать сам, а ты, братец, командуй... Забудь, понимаешь ли, братец, что я генерал... Думой, что перед тобой стоит рядовой...

— Слушаю, ваше превосходительство... — говорит ординарец и мнется...

— Да ты не бойся, братец!.. Забудь, что я генерал...

— Слушаю, ваше превосходительство, — отчеканивает унтер-офицер и затем, делая страшные глаза, орет во все горло: — Слушай!.. Смир-ноооо!.. Да ты пузо, пузо-то убери, а не то я тебе!..

— Ну, братец, ты в самом деле не того... — прерывает генерал усердного унтера.

— Слушаю, ваше превосходительство!.. Пузики, животики подберите, ваше превосходительство!..

Для изучения строевых учений он заказал необозримое количество деревянных чурок и проделывал с ними всевозможные эволюции с помощью адъютанта. Однажды новый денщик по неведению подпалил печку чурками. Генерал напустился на него:

— Да знаешь ли, каналья, что ты сделал?.. Ты целую одиннадцатую роту спалил!.. Каторги тебе мало за подобное смертоубийство... Пошел вон, каналья, пока не родишь мне целую роту, не смей показываться...

Денщик ушел, напилил из доски новых чурок и принес.

— Родил, ваше превосходительство...

— Ну, то-то же... А то вздумал сжечь роту... Он и бригаду бы всю мою готов сжечь...

Не зная строевого учения, он смотры производил по записочкам, заранее ему составленным адъютантом, и был при этом в своих требованиях чрезвычайно педантичен и мелочен, очевидно, желая хоть этим прикрыть недостаток знаний. [414]

Смотры Симборского считались истинными наказаниями и солдатам и офицерам. Они назначались очень рано, а усердное начальство собирало солдат еще раньше, солдаты же начинали свои приготовления к смотру до свету, и в общем люди не спали всю ночь. Являлся генерал Симборский, принимал рапорты от всех начальствующих лиц, затем здоровался и приступали, к поверке знаний, для чего вызывал каждого солдата отдельно и проверял стойку, ружейные приемы, хождение учебным шагом и т. п., а в это время остальные люди оставались на вытяжку в строю. Потом производился опрос претензий, на что Симборский после дадиановского хозяйствования считал необходимым обратить особенное внимание.

И в этой области существовал характерный анекдот. В одной какой-то роте происходил опрос претензий. Генерал ходит в середине круга и по записке опрашивает солдат, которые и без того уже смертельно утомились и ответы их постепенно становятся более вялыми, более сонными.

— Получали ли вы по три фунта хлеба?..

— Получали, ваше превосходительство!..

— Получали ли вы горячую пищу?..

— Получали, ваше превосходительство!..

— Получали ли вы сапожный товар?..

— Получали, ваше превосходительствоооо!..

Генерал замечает механичность ответов и страшно сердится.

— Получали ли вы апельсины?.. — спрашивает он со злобой, повысив голос.

— Получали, ваше превосходительствоооо! — радостно ответили пробудившиеся солдаты.

— Получали ли вы ананасы?.. — еще злобнее крикнул генерал.

— Получали, ваше превосходительство!.. — гаркнули солдаты.

— Ах вы негодяи!.. — совершенно освирепел генерал и прогнал всех с плаца.

Se non e vero, e ben trovato! можно воскликнуть, но это очень походит на правду, судя по тому, как Симборский из самой простой вещи, например, из смены ординарцев и вестовых, умел делать самую сложную процедуру. Во время приездов генерала Симборского в штаб-квартиру, по его приказанию, на каждодневной утренней смене должны были обязательно присутствовать полковой командир, батальонный и ротный командиры от очередной части, кроме того, дежурные по полку и батальону офицеры. Смена начиналась предварительно ружейными приемами, потом маршировкой на разные лады и заканчивалась примерной стрельбой, иногда даже холостыми зарядами. После этого происходила уже самая явка должностных нарядов. [415]

Во время одной из таких смен произошел случай, чуть не окончившийся трагически. Ординарец, выпустив свои три холостых патрона, отошел в сторону, на его место стал вестовой, совсем еще молодой солдатик. Трясущимися от страха руками произвел он сложное на двенадцать темпов заряжание, но вместо холостого пыжа опустил в дуло пулю. Он сам же заметил свою оплошность, но не смел заявить об этом грозному начальнику. Хотел ли в данном случае генерал Симборский показать свою неустрашимость, или просто проявил недомыслие, непростительное со стороны артиллериста, прекрасно знающего свойство порохов, иногда не совсем сгорающих в стволе ружья, но он, отойдя шагов десять, приказал вестовому целить себе в глаз. После команды “или” раздался выстрел, и пуля прожужжала мимо генеральского уха. Можно представить себе произошедший после этого переполох... Началось следствие, но скоро всем стало ясно, что здесь не было никакого злого умысла, причем виновный доложил, что сам заметил свою ошибку, но понадеялся на промах, который произвел, сознательно целясь мимо головы. Дисциплина того времени не допускала даже мысли о возможности преступления, и генерал Симборский поверил показанию виновного. Тем не менее всем-таки изрядно досталось: ротный командир за недосмотр, а также отделенный и фельдфебель были арестованы, а солдат наказан пятнадцатью ударами розог.

С течением времени этот напускной педантизм и служебное рвение генерала Симборского значительно ослабли, и все в нем видели очень доброго, заботливого о подчиненных начальника. С ним я и совершил свои первые боевые шаги.

А. Ф. Рукевич.

(Окончание в следующей книжке).

Текст воспроизведен по изданию: Из воспоминаний старого эриванца // Исторический вестник, № 11. 1914

© текст - Рукевич А. Ф. 1914
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1914