РУКЕВИЧ, А. Ф.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СТАРОГО ЭРИВАНЦА

(1832 — 1839 гг.)

(Продолжение. “Истор. Вестн.”, т. СХХХVII. стр. 789.)

III.

Блестящее состояние Эриванского полка. — Полковые командиры. — Светлейший князь А. Л. Дадиани. — Лагодехская катастрофа 1830 года. — Разрыв куначества с Грузинским полком. — Женитьба князя Дадиани на баронессе Розен. — Хозяйственные операции. — Служба в канцелярии. — Секретарство у князя Дадиани. — Княгиня Лидия Григорьевна Дадиани. — Приезд семьи главнокомандующего на Манглис. — Выступление в “свет”. — Игуменья Митрофания.

До сих пор я еще ничего не сказал о нашем полковом командире флигель-адъютанте полковнике светлейшем князе Дадиани, а между тем он представлял собою довольно интересный тип, сотканный из смеси хороших и дурных черт. Лично я ему обязан многим, но беспристрастие меня вынуждает сказать, что время его командования полком должно быть отмечено мрачными красками.

Эриванский полк, после счастливого подбора ряда выдающихся начальников: патриархального Ладинского, умного Н. Н. Муравьева, рыцарски-честного барона Фредерикса — находился в блестящем состояния и мог бы справедливо считаться по строевому образованию, по богатству хозяйственных заведений одним из первых полков не только на Кавказе, но и в России. Н. Н. Муравьев сумел привлечь в полк самых образованных офицеров того времени, даже с университетским образованием. Помню я, например, таких выдающихся [40] “столбов” полка, как капитаны Кириллов, Жилинский и многих других (В рукописи отца приведено, но неразборчиво еще несколько других фамилий. – прим. М. Р.). Они были хранителями лучших заветов полка и наставителями молодежи в правилах рыцарской честности и доблести. Я глубоко убежден, что эти черты перешли от офицеров к солдатам, и поэтому-то среди последних я встретил такой высокий нравственный уровень. Воистину можно сказать: “каков поп, таков и приход”.

И вот такой-то полк получил этот баловень судьбы, молодой, ело достигший тридцатилетнего возраста флигель-адъютант князь Александр Леонтьевич Дадиани. Казалось, все улыбалось этому избраннику судьбы. Отец его, потомок владетельных князей, выселился из Грузии в Россию в конце XVIII столетия и составил себе карьеру женитьбой на богатой аристократке Нарышкиной. Сын, Александр, получил прекрасное домашнее воспитание и, кажется, окончил пажеский корпус, откуда был выпущен в Преображенский полк. Ведя широкий образ жизни, он расстроил свои денежные дела и для поправления их и получения наград, по примеру многих, перевелся на Кавказ адъютантом к Паскевичу. Тот его выдвинул, произвел в полковники и назначил командиром Эриванского полка. Таким образом, из командиров взвода или, самое большое, полуроты Дадиани очутился вершителем судеб нескольких тысяч человек солдата и более сотни офицеров, из которых большинство ему годилось в отцы. Вместо того, чтобы учиться и впитать самому часть того геройского духа, которым отличалась кавказская армия, он стал резко, враждебно относиться ко всякому возражению, мало-мальски напоминавшему совет, и думал надменностью прикрыть свое незнание жизни и отсутствие боевого опыта. Таким образом, то единение, которое всегда существовало на Кавказе между подчиненными и командным персоналом, было резко нарушено. Все лучшее офицерство отшатнулось от Дадиани, и многие даже вынуждены были перевестись в другие части. Взамен их переведены были новые офицеры, умевшие льстить и потакать ему во всем. Как все слабые, бесхарактерные люди, он не замечал своего подчинения более властным, а таким сделался полковой адъютант поручик З-в, этот злой гений князя.

Многое простилось бы Дадиани, если бы он проявил какую-нибудь заботу о солдате, о подчиненных. Но этого-то и не было. Во всякой фразе, во всяком приказании его проглядывала надменность, горделивое пренебрежение. Он будто не сознавал, что громадная власть предоставлена ему законом не для личного пользования, что солдаты не его крепостные, а такие же воины, как [41] и он сам. Чуткие солдаты отлично его понимали, и тот же Клинишенко охарактеризовал его так:

— Пустой человек!.. От своих грузин отстал, а к нашим не пристал... На нас, солдат, смотрит, как на рабочих скотов... Ему бы только ротой командовать, да и то осмотрясь, а не полком... Самостоятельности никакой в нем нет, — кто половчее, тот и помыкать им может. А петушиться куда как любит...

Следующий эпизод, передаваемый мною со слов участников солдат, много содействовал непопулярности Дадиани. В 1830 году полк находился на Лезгинской линии в Лагодехах, где производил вырубку садов, необходимую в тактических целях. Командиры наших батальонов подполковники Кашутин и Клюгенау, известные своей боевой опытностью и отвагой, указывали на необходимость, в видах осторожности, разделить отряд на порубщиков и охранную часть, которую следовало выставить вперед цепью, но Дадиани в крайне резкой форме отказался от совета и приказал:

— Я знаю, что делаю... Я распоряжаюсь, я и отвечаю... Делать так, как я приказывал: выставить вперед пикет из полувзвода, а остальных людей на рубку...

Нераспорядительность эта немедленно сказалась. Выставленный вперед пикет из пятнадцати человек, под начальством поручика Харитона Потебни, был вырезан подкравшимися джарцами. Но этот жестокий урок не образумил Дадиани, — он продолжал настаивать на своем. Тогда Кашутин распорядился, чтобы люди не составляли ружей в козлы, а носили бы их при себе на ремнях во время рубки. Солдаты таким образом не были безоружны. Приехавший на работы князь Дадиани, однако, отменил и это распоряжение, при этом страшно раскричался:

— Что вы мне людей напрасно морите?.. Как им рубить с ружьями за плечами и топорами в руках... Людей не жалеете!.. Сами попробовали бы... Составить ружья в козлы!..

Но эта забота о людях и привела к новой, еще более ужасной катастрофе. В тот момент, когда роты, сложив ружья в козлы, углубились в чащу виноградников, джарцы, очевидно, только и ждавшие какой-нибудь оплошности с нашей стороны, охватили безоружных рубщиков с тыла и перерезали буквально, как баранов, нескольких офицеров и 360 нижних чинов...

Не знаю, как это дело описано в реляции, составленной самим Дадиани, но привожу его со слов тех, которые участвовали в этом несчастном бою и каким-то чудом спаслись от масакра... Они ставили в вину Дадиани глупое упрямство и нежелание понять особенность кавказской боевой обстановки. Кавказцы не жалели жертв, когда являлась действительная необходимость, но не прощали даром пролитой крови. [42]

К этому же времени относится разрыв приятельских отношений, искони существовавших между Эриванским полком и Грузинским, который тоже находился в Лагодехах. Еще на походе, а затем на стоянке Дадиани сделал ряд бестактностей по отношению грузинцев и на замечание, что это наши “кунаки”, т. е. приятели, очень грубо выразился о них... Грузинцы обиделись, и явилось охлаждение, которое сказалось в день описанной выше катастрофы. Грузинцы рубили сады в полуверсте от нас и когда донеслись до них выстрелы, крики и шум боя, то они не прибежали на выручку. Весьма возможно, что они и не могли этого сделать, сами были в разбросе по лесу, наконец, не подозревали о размерах катастрофы, но, как бы то ни было, Дадиани, сам первый нарушивший священный обычай куначества, теперь упрекал в этом грузинцев, и приязнь между этими одинаково славными, одинаково достойными полками была нарушена и потом длилась много, много лет при мне и после меня... Все знали впоследствии об этих счетах, даже высшее начальство много раз пыталось примирить стороны, устраивались, как я слышал, даже примирительные обеды, но охлаждение все оставалось. Очевидно, это недоразумение, начавшееся в бою, не могло быть искуплено застольными речами, а лишь открытым самопожертвованием в бою же. Может быть, некоторые схоластики назовут подобное злопамятство вредным для военного дела, но, по-моему, оно служит лучшим доказательством, как кавказские части дорожат своим прошлым, своими традициями...

Относительно же этого братания или куначества, от черкесского слова кунак — приятель, друг, — считаю необходимым сказать несколько слов. Совместные продолжительные походы, одновременное участие в кровопролитных боях порождали между частями особую дружбу, называвшуюся куначеством. Законы его нигде не были писаны, но, тем не менее, считались обязательными и нарушения их могли повести к серьезным недоразумениям. Зародившись в каком-нибудь совместном бою или в тяжелом походе, куначество потом закреплялось грандиозным, гомерическим кутежом, иной раз длившимся несколько дней подряд, и потом поддерживалось обменами приветствий в дни праздников, более или менее ценными подарками в дни юбилеев, в наездах целыми группами друг к другу в гости и т. п. Рыцарство при этом доходило до того, что, например, в реляциях, представлявшихся о боевых делах, принято было особенно восхвалять действия своих кунаков.

Эта дружба, начавшись обыкновенно среди офицеров, переходила потом к нижним чинам и благодетельно влияла на укрепление связи между частями войск, на сплочение кавказской армии в одну тесную семью. [43]

Общность и взаимная поддержка не ограничивались только застольными речами, а переносились и в частную жизнь. Я помню несколько характерных случаев. В одном кавалерийском полку узнали, что командир кунацкой батареи проиграл семнадцать тысяч казенных денег и его бригадный, сухой, пунктуальный формалист-немец, выехал уже на ревизию. Командир кавалерийского полка по тревоге созвал своих офицеров, сообщил им грустную весть о соседе, и тут же все общество единогласно постановило выручить кунака. Через час из штаба выехали два офицера, — один с семнадцатью тысячами к командиру батареи, другой в Тифлис, чтобы вынуть из банка деньги и пополнить занятую из казенного ящика сумму. Через месяц или два артиллерист вернул деньги, получив их из России.

Конечно, тут, собственно говоря, целый ряд правонарушений с точки зрения закона: растрата, заимствование из казенного ящика, покрытие преступления и т. п. Но у кого поднимется рука обвинить людей, что они без всякого ущерба для казны спасли от худа отменно храброго и вполне честного человека, только неосмотрительно поступившего.

Другой случай произошел на моих глазах. Один из молодых, но уже в порядочных чинах “фазанов”, — так назывались новички, прилетавшие из России на Кавказ “для ловли счастья и чинов”, — позволил себе в застольной беседе отозваться свысока и Даже пренебрежительно об одном полке. Сидевший тут же седой капитан, самый старший из нас, встал и сказал своим внушительным басом:

— Вы, господин штабс-капитан, слишком молоды, чтобы судить о части, знамена которой изрешечены неприятельскими пулями... Это наши закадычные друзья, наши кунаки... Прошу вас отказаться от ваших слов...

Молодой человек заупрямился. Состоялась дуэль, и обидчик был ранен в плечо. Уже потом он имел благородство сознать свою вину и принес извинения.

Вот этим куначеством и пренебрег князь Дадиани, нисколько не дорожа теми традициями, которые исторически сложились в быте кавказских войск. Ему, как пришельцу, может быть, были смешны эти сантиментальные обычаи, но они были дороги всякому старому кавказцу, скрашивая суровую обстановку и даже несколько поэтизируя ее... В командование Дадиани эриванцы потеряли многих кунаков, и впоследствии мне пришлось участвовать во многих пирах в честь возобновления “прерванной” дружбы...

А между тем Дадиани был в сущности совсем не злой, очень мягкий, доброжелательный человек, но только податливый на всякое стороннее, большей частью скверное влияние. Правду [44] Клинишенко говорил: “ему ротой, а не полком командовать”. Он не мог вместить в себя всю огромную власть, сопряженную со званием командира полка, и делал то явные послабления, то вопиющие превышения. И при этом умел особенно резко вызвать неприязнь во всех окружающих и в начальниках.

Мне удавалось видеть его иногда мирно, добродушно беседовавшим со своими домашними, но как только показывался кто-нибудь из офицеров, не из числа приближенных, он мгновенно преображался, принимал небрежную позу, тон его становился резким, властным. Многие говорили, что он имитировал в этом случае своего бывшего начальника князя Паскевича, вообще не отличавшегося приветливостью.

Все эти отрицательные качества особенно усилились после его женитьбы в 1834 году на дочери барона Розена Лидии Григорьевне. Это близкое родство с главным начальником края придало особенную смелость его действиям. И без того надменный, теперь он стал положительно неприступен, окружив себя штатом льстецов, чаявших поживиться милостями сильного человека. Злым его гением был адъютант поручик З-в.

Можно с некоторой вероятностью предположить, что, насытившись властью, Дадиани со временем сгладил бы шероховатости своего характера и из него мог выйти сносный начальник; по крайней мере, у него были к этому задатки, в виде сознания в излишней своей резкости, в желании улучшить свои отношения к офицерам и т. п. Это я могу утвердительно сказать, потому что, как я объясню ниже, мне пришлось стать довольно близко к самому Дадиани и к его семье. Но, повторяю, гибельное влияние некоторых лиц влекло его совсем не на путь исправления.

Дело в том, что денежные дела его совершенно расстроились. Нужно думать, что приданое за женой было небольшое, так как, по слухам, барон Розен лично ничего не имел, кроме содержания. Расходы же князя, особенно с женитьбой, увеличились значительно, и вот тогда-то поручик З-в явился со своим предложением взять подряд по поставки провианта в свой же полк. Князь вначале колебался и за советом обратился к своей теще баронессе Розен (урожденной графине Зубовой). В ней он встретил большую поддержку и даже содействие. Справочные цены, благодаря ее сильному влиянию, поднялись чрезвычайно и подряд остался за князем. Предприятие обещало громадные выгоды. Поручик З-в и штабс-капитан Несмачный (произведенный в офицеры из гвардейских фельдфебелей) деятельно принялись за организацию хозяйства, задуманного на самых широких началах. Так, в виду крайней дороговизны ржаной муки, привозимой из России и обходившейся значительно дороже пшеницы, они решили сами сеять рожь, для этого арендовали казенные и частные [45] земли; началась распашка, посевы, заготовка фуража, заводились воловьи и даже верблюжьи транспорты для будущей перевозки хлеба. З-в, Несмачный и сам Дадиани совсем погрузились в обширное хозяйство и в полку их совсем не было видно... Но не в этом заключалась беда, а в том, что все это создавалось даровым трудом солдат, которые на первое время, казалось, даже довольны были отделаться от солдатчины, рассчитывая что-нибудь заработать на этом труде, на самом же деле им ничего не платили и, кроме того, ради экономии, одевали во всякую рвань и кормили плохо. Все это совершалось на глазах офицеров, но они не обнаруживали этих явных злоупотреблений отчасти потому, что доносы вообще не были в традициях кавказских войск, а с другой стороны — как, в самом деле, было донести или пожаловаться на “жену цезаря”, в данном случае зятя командующего войсками...

Однако все в конце концов обнаружилось и привело князя Дадиани к полному крушению его карьеры, так блестяще начатой и так жалко оконченной.. Описывая эту катастрофу, я, конечно, рискую повторить известные в исторической литературе факты, но, может быть, мои воспоминания внесут что-нибудь новое, ибо некоторые обстоятельства мне пришлось узнать не с официальной стороны.

Однако я забежал слишком вперед, и мне придется вернуться к тому времени, когда меня из лесу вытребовали в полковую канцелярию.

Я всегда боялся этого неприютного здания с его бойким, развязным населением, комплектовавшимся из кантонистов, из дворовых, отданных в солдаты за разные художества, и городских мещан... Они все подавляли нас, строевиков, своим гордым величием и подпускаемыми иногда для форсу учеными словечками, очень смущавшими простых солдат. Бывало, не дай Бог кому-нибудь обратиться в канцелярию за нужной справкой. Прежде, чем дать ответ, самый поганый писарек наломается, “нафордыбачится”, как говорили тогда, и уж потом сделает снисхождение... Досаднее всего было то, что при начавшейся строевой и хозяйственной разрухе в период властвования Дадиани эти господа действительно начали играть какую-то роль. В этом я сам убедился, видя, как вечно занятой, углубленный в совсем иные соображения З-в бывало буркнет неопределенно: “назначить, кто там на очереди” или “командировать кого-нибудь”, а очередных списков не велось и все зависело от усмотрения писаря, назначавшего офицера или даже роту по своим симпатиям.

Полковая канцелярия резко делилась на два отдела: хозяйственный и строевой. Мне посчастливилось попасть во второй, где [46] работы было меньше, да и сослуживцы как-то чище и моложе; в хозяйственном же отделе сидели многоопытные кикиморы в очках, “крючкотворы”, как их называли. Особенно один с бугристым сизым носом славился, как умница и знаток всяких отписок и уловок. Его бы давно произвели в чиновники, если бы не несчастная страсть к вину, заставлявшая этого господина иногда пропивать даже казенное имущество, до рубашки включительно. Особенная милость начальства только и спасла его от суда. Впоследствии у меня с ним вышло прискорбное столкновение.

Всею канцелярией должен был ведать, как адъютант, поручик З-в, но, будучи моложе в чине казначея и квартирмистра, предоставил им все распорядки, а сам показывался в канцелярии лишь для подписи бумаг и приказов. Кроме того, он все время пропадал либо у полкового командира, либо ездил по поручениям князя, носясь на своем чистокровном белом арабе, коне редкой красоты и выносливости. Нужно отдать справедливость З-ву, — он мог состязаться с любым кавалеристом в неистомчивости и умении ездить верхом.

Под очень тяжелым впечатлением я вступил в место моего нового служения. Меня удивило то довольство, в котором жили писаря по сравнению со строевыми. И кормились они значительно лучше, и одеты были чище, и спали теплее. У всех имелись кровати, перьевые подушки, одеяла, сшитые из разноцветных ситцевых кусочков слободскими кумушками, особенно мирволившими к ловким, изящным писарям... Об этой роскоши я за четыре года пребывания в строю забыл даже мечтать... Как же я должен был стыдиться моего убогого ранца с двумя-тремя сменами белья и одним еще уцелевшим носовым платком... “Когда-то, — с грустью думал я, — удастся мне сколотить такую уйму денег, чтобы купить себе все нужное и не краснеть перед этими аристократами”... Но меня выручил случай на романической, между прочим, подкладке. В канцелярии я встретил одного знакомого юнкера, спешно уезжавшего в Россию. Встретив меня, он обрадовался и торопливо, несколько рассеянно стал просить меня пересылать приходящие на его имя письма.

— А нет ли у вас подушек и одеяла? — спросил я совершенно случайно.

— Есть... и представьте, какая досада! Приходится бросать тут в роте. Не хотите ли взять их у меня?..

Я колебался. Были у меня деньги, — два заветных полуимпериала, которые я берег на черный день, и мне теперь было очень жаль расстаться с ними. Но, представив себе ироническую улыбку моих новых сослуживцев, когда, ложась на голые доски, я буду прикрываться одною шинелью, я решил, что черный день настал. [47]

— Сколько же вы хотите за вашу постель?..

— Да все равно этим вещам пропадать, так берите уже за десять ассигнаций...

Это было что-то около трех рублей на серебро, следовательно, в пределах моей платимости, и я согласился. Мы ударили по рукам. Юнкер очень торопился и потому выдал мне записку к ротному каптенармусу на получение всех вещей.

— Там еще есть кое-какие другие вещи; вы их, пожалуйста, при случае распродайте и деньги мне вышлите с письмами по адресу моему.

Что-то меня задержало, и я только часа через два пошел за моей покупкой. Проходя одной улицей, я встретил дорожный экипаж с закрытым верхом, из-под которого на меня глянули испуганные лица какой-то дамы, закутанной в темную вуаль, и знакомого юнкера. Отъехав немного, юнкер выскочил из экипажа, окликнул меня и торопливо попросил возвратить данный мне адрес для пересылки писем. Я сказал, что его нет со мной, но я и так помню. Юнкер побледнел, потом нервно схватил меня за борт сюртука и спросил: — Рукевич? Вы честный человек?..

— Полагаю... — ответил я удивленно.

— Ну, так поклянитесь мне, что вы никому, ни под каким видом не скажете моего адреса, не выдадите меня?..

— Что за таинственность такая?.. Зачем вам моя клятва, я и так вам могу обещать никому не говорить. Извольте, я вам даю честное слово порвать адрес и никому не говорить и даже позабыть...

— Ну, смотрите же, я вам почему-то верю. Да еще прошу вас, ради Бога, не говорите, никому, что вы меня встретили сейчас в экипаже с... не одного... Обещаете?..

Я, конечно, обещал. Он крепко, до боли сжал мне руку, и слезы стояли в его глазах. Торопясь к экипажу, он мне бросил еще фразу:

— А вещи можете взять себе на память, а если продадите, то денег не высылайте, а подождите моего письма.

И этого письма я жду до сих пор. Но адреса я, вопреки обещанию, не забыл. Да и как мне было его забыть, когда только я один мог сказать, куда девалась жена одного офицера, исчезнувшая как раз в эти же дни. Дело было так ловко подстроено, что все были уверены, будто ее украли лезгины или татары. Но и юнкер тоже скрылся с горизонта. Переменил ли он фамилию, или иначе как-нибудь устроился, но никто о нем ничего не знал, несмотря на всевозможные справки. Вещи же, мною купленные, оказались такими, что и сейчас я бы не отказался от приобретения подобных: стоили же они не десять рублей, а по меньшей мере сто рублей. Тюфяк, например, был на оленьей шерсти, [48] походного типа, свертывающийся и простеганный поперечными валиками с замшевыми боками. Все остальные веши, несессеры, погребцы, щетки и много других безделушек были все очень изящны и дороги. Долго мне потом приходилось вести торговлю этими вещами, вырученные же деньги я все же отослал по известному мне адресу. Думаю, что владелец их получил, ибо обратно мне с почты их не вернули.

Хотя я и роптал на товарищеский состав, но должен сказать, что в канцелярии мне жилось довольно хорошо. Прежде я получил совершенно отдельное помещение в небольшой комнате при архиве, а, во-вторых, отношение ко мне сослуживцев и начальства не заставляло желать лучшего. Поручик З-в, оговоркой ли, или намеренно, сразу обратился ко мне на “вы”, так оно и пошло. Относительно же работы мне как-то удалось быстро усвоить механизм канцелярской премудрости. Помню я, нужно было составить третную ведомость. Старший писарь был болен и лечился на водах, а остальные никогда к этим требованиям не касались. Просмотрев ведомости за прежние времена, я увидел, что это не очень мудрая вещь, и попытался сам составить по прежним образцам, введя изменения, согласно новейшим приказам по полку. Тут было затронуто мое самолюбие, — смогу ли я справиться без руководителя. Оказалось, что могу. В начале, конечно, приходилось довольно часто прибегать к помощи крючкотвора с бугристым носом, знавшего решительно все по канцелярской части, а потом я сам начал справляться настолько успешно, что мог бы обойтись и без указаний старшего писаря, когда тот вернулся с вод. Но мне было искренно жаль этого старого служаку, поседевшего в канцелярии и наивно полагавшего, что мудрее этой работы не существует. Конечно, я не разубеждал его и, напротив, постоянно прибегал к его авторитету, даже когда меня впоследствии назначили полковым адъютантом.

Несмотря на добрые отношения, установившаяся у меня с сослуживцами, много раз мне приходилось грустить по моим одноротцам, по дорогому Максимычу, по Клинишенку, по почтенному, всегда ровному и степенному фельдфебелю Соколову и по многим другим... За это время я им часто писал. В дни же прихода из лесу подводы я уж обязательно бывал в роте и узнавал во всех подробностях все происходившее в команде; например, что Федорчук “ногу себе спортил” топором и ему рану засыпали трутом, что охотники волчат нашли, а Василенка, нашего ротного весельчака и балагура, змея укусила, да ротный фершал Мудрый рану отсосал и прижег каленым железом. На вопрос мой у возницы, нет ли мне писем, большей частью получался ответ: “Как же, пишут вам письмо. Привезу, как приеду в другой раз”. Ответ этот не был ироническим для того, кто знал, [49] с каким трудом солдатам давались письма. Но зато каждый раз мне привозили какой-нибудь лесной гостинец, то ягод, то дикого меду, то рыжиков, которые, кажется, только и растут в Закавказье, что в Манглисских лесах. Однажды мне удалось выпроситься в двухдневный отпуск, который я с величайшим наслаждением провел в лесу, словно школьник, вырвавшийся на волю.

Весьма скоро в мои канцелярские занятия внеслось разнообразие. Как-то раз пришел адъютант и приказал мне одеться в мундирную пару первого срока и следовать за ним. Таинственное это шествие закончилось у дома полкового командира. З-в вошел первый, а я остался размышлять, для какой расправы могли меня потребовать сюда, — кажись, ни в чем особом я не провинился и не замешан. Наконец меня позвали в кабинет князя. Он ходил по комнате в расстегнутом сюртуке без погон и курил из длинного мундштука.

— Здоррова, брратец!.. — поздоровался он со мной.

— Здравья желаю вашей светлости... — отчеканил я.

— Вот эту тетрадку нужно переписать четко, рразборрчиво. Есть тут слова, не по-русски написсанные, так ты, брратец, место оставь, я сам их впишу потом... Когда кончишь, прринеси...

Я облегченно вздохнул и пошел исполнять работу. Это, насколько мне помнится, был какой-то проект о скорейшем покорении Кавказа. Не без труда мне далась эта переписка. Помимо массы грамматических ошибок, почерк князя был детски не устоявшийся, неразборчивый, фразы какие-то неоконченные и даже логика страдала. Помучившись некоторое время, я обратился к З-ву, и тот, взглянув на меня с улыбкой, сказал:

— А вы пишите, как знаете, как вам кажется лучше. Ведь эти проекты дальше кабинета никуда не пойдут...

Тогда я начал перекраивать “из старого фрака новый сюртучок”, как говорилось в каком-то анекдоте. Князь остался очень доволен моей работой, потом дал мне другую, и постепенно я превратился в некоторого рода домашнего секретаря. Зачастую мне приходилось писать под диктовку князя — то о земельном переустройстве Грузии, то планы походов в Малую Азию... Удивительно, как князь находил время создавать эти проекты среди светской рассеянной жизни, хозяйственных забот и служебных занятий. Кажется, в то время была мода писать подобные сочинения. Куда они представлялись?..

Эта общая работа, которой, нужно сознаться, и я начал увлекаться, установила между нами прекрасные отношения. Гордый и заносчивый со всеми, ко мне князь был очень деликатен. После моей месячной работы он мне определил жалование в пятнадцать рублей ассигнациями, хотя я и отказывался, а в следующем [50] 1836 году подал рапорт о производстве меня в унтер-офицеры “за усердную службу и отличное хорошее поведение”. Так как я находился под штрафом, то вопрос о моем награждении не за военное, а за мирное отличие восходил до высочайшего имени. Соизволение государя последовало 18-го апреля 1836 года (Архив кавказского военного округа. Дело по части польской № 10741 за 1836 год.)

Мне редко приходилось встречать более симпатичную женщину, чем княгиня Лидия Григорьевна. Ее нельзя было назвать красивой, но в лице ее сказывалась такая доброта, такая приветливость, что могло считаться выше всякой красоты. Несомненно, она унаследовала от отца эту большую долю нравственного совершенства. Она как-то вошла в кабинет, когда мы писали... Я встал и, вопреки всяким дисциплинарным правилам, отвесил ей глубокий совершенно штатский поклон. Княгиня очень любезно ответила мне и перевела вопросительный взгляд на мужа. Тот было начал по-французски, а потом перешел на русский и сказал:

— Это тот, помнишь, я тебе говорил, — тот молодой человек, который увлекся проповедями фанатиков и прислан к нам сюда на исправление...

Княгиня подошла ко мне и просто протянула мне руку. Я почтительно по польскому обычаю приложился к ней.

— Я слышала о вас... — сказала княгиня. — Воображаю, как вы, такой молодой, должны были тут тосковать по своим?..

— О, нет, княгиня, с первого же дня моего прихода сюда я встретил среди окружающих такое братское участие, что мне было бы грешно роптать на судьбу, забросившую меня на Кавказ...

И княгиня разговорилась со мной, словно имела дело с каким-нибудь светским jeune homme ее общества. С тех пор она была ко мне изысканно любезна, проявляя это в массе мелочей.

Признаться, переход от солдатских казарм к дому, поставленному на аристократическую ногу, был очень резок, и мне было трудно уловить ту середину, при которой я мог бы без ущерба моему самолюбию принять снисходительное отношение этих больших бар. Но меня, признаться, смущали не сами баре, которые, как истинные аристократы, были крайне деликатны, а челядь, эти напудренные лакеи в ливреях с гебрами... Однако все как-то само собою обошлось благополучно, может быть, потому, что я со всеми себя держал ровно и не особенно радовался выпавшему мне “почету”, как говорили писаря. Я всеми силами старался избегать княжеских обедов, происходивших всегда в семь часов вечера. С завтраками же и с чаями и кофеями приходилось волей-неволей мириться, но ко времени обеда, если не [51] было срочной работы, я старался исчезать. По распоряжению хозяйки, мне накрывали в кабинете или в соседней комнате, причем экономка всегда приходила наблюдать, так ли накрыто, все ли подано...

В то лето, спасаясь от тифлисской духоты, на Манглис приехала семья главнокомандующего и жила в обширном доме полкового командира. Мне только раз удалось видеть старую баронессу Розен. Это была очень гордая, величавая женщина, презрительно относившаяся ко всему, что стояло ниже ее. Она находилась в большой дружбе со своим зятем и во многом, как говорили, вдохновляла его, доказывая, что нужно ковать железо пока горячо, т. е. пользоваться влиятельным родством.

Однажды в кабинет, где я работал за особым столом, вошла старая баронесса, что-то горячо доказывавшая князю. Как надлежало исправному солдатику, я вытянулся в струнку. Князь обратил внимание своей belle mere на присутствие постороннего, тогда баронесса перешла на французский язык. Князь вместо ответа обратился ко мне громко с фразой:

— Roukewitch, vous etes libre a l'instant. Revenez, je vous prie, vers six heures...

Уходя, я видел, как баронесса провожала меня недоброжелательным взглядом сквозь лорнетку. Больше в кабинет она не заглядывала, но зато молодая баронесса, сестра Лидии Григорьевны, если не ошибаюсь, Прасковья Григорьевна, стала под всякими предлогами забегать в кабинет, как только выходил князь. Еще подросток, но довольно высокая, стройненькая, крайне подвижная, она не казалась мне красивой, тем более, что уже мое сердце тогда было покорено сестрой одного юнкера, моей будущей женой, но я не считал изменой маленькое заигрывание с полуребенком. Бывало, только затворится дверь в кабинет, я так и жду, что сейчас же раздадутся быстрые шаги и в комнату вбежит, припевая, молоденькая баронесса, конфузливо остановится на пороге и скажет:

— Ах!.. А я думала, что здесь никого нет... Bonjour, m-r Roukewitch... Я здесь оставила мою книгу...

Эти посещения потом участились, разговоры стали продолжительнее, но задаваемые вопросы были иногда очень странные, вроде следующих: “Когда вы воевали с русскими, много русских вы убили?...” или “Правда ли, что ваши все имения и замки конфискованы?” Что мне было отвечать на последний вопрос? Сказать, что никаких замков не было, значило разрушить всю романтическую иллюзию; прямо же лгать не хотелось, и потому я, как некий грек, ответил правду и неправду: “Мои родные были раньше разорены”... [52]

Однажды в отсутствие князя и старших членов семьи Лидия Григорьевна и молодая баронесса вытащили меня в гостиную, где собралось много народа, приезжего из Тифлиса и Петербурга. Одетый в безукоризненно сшитый мундир и собственные (непахучие) сапоги, я мог бы почесть себя франтом, но я именно стеснялся этого солдатского мундира, не подозревая, что именно он-то и делает меня интересным в глазах барышень, согласно эпохе романтично настроенных. Хотя я старался всеми силами не показать своей растерянности, но, помнится, совершенно машинально отвечал на вопросы, наверно, невпопад; потом я несколько обошелся, играл в какие-то игры, ел что-то сладкое, под конец вечера, когда большинство гостей разъехалось, даже играл на фис-гармонии (Когда я жил на Волыни, я дружил с одним старым, очень хорошим гармонистом, который выучил меня играть на фис-гармонии. Успехи мои были так велики, что одно время я серьезно мечтал о карьере музыканта. Впоследствии я совершенно позабыл игру, как все, чему учился в молодости. – прим. А. Р.).

Кажется, этот мой первый выход в свет не был смешон, по крайней мере, на следующий день посещения молодой баронессы не прекратились, а в кабинет через растворенное окно влетела роза. На рабочем моем столе я каждый день находил какой-нибудь знак внимания. Эти заигрывания смешили меня, немного льстили моему самолюбию, но, конечно, не могли увлечь, оставаясь в пределах невинного кокетства.

Тяжело мне вспомнить, как много лет спустя в прогремевшем скандальном процессе я узнал в лице его печальной героини, игуменьи Митрофаний, мою давнюю знакомую маленькую баронессу Розен. Говорят, она жила в ссылке в Ставропольском женском монастыре. Бывая часто по делам службы в этом городе, я не имел духу напомнить ей о существовали того солдатика, который был некогда свидетелем ее первого и, быть может, наиболее бескорыстного душевного порыва...

А. Ф. Рукевич.

(Продолжение в следующей книжке).

Текст воспроизведен по изданию: Из воспоминаний старого эриванца // Исторический вестник, № 10. 1914

© текст - Рукевич А. Ф. 1914
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1914