ВЗРЫВ МИХАЙЛОВСКОГО УКРЕПЛЕНИЯ В 1840 ГОДУ.

Рассказ одного из бывших в плену участников дела.

(Эта небольшая статья имеет некоторый интерес потому, что эпизод, в ней изложенный, до сих пор не появлялся никогда в печати со слов защитников Михайловского укрепления, так как почти все они, как известно, пали жертвами своего героизма и самоотвержения. Ред.)

В силу последовательности и обстоятельств, я был послан в 183* году унтер-офицером на Кавказ — дослуживать срок военной службы.

Много оставили во мне тяжелых воспоминаний г. Ставрополь и первый кавказский линейный батальон, в котором протекли первые несчастные месяцы моей службы. Волею неотразимой судьбы, я был разжалован в рядовые, без лишения дворянского звания, впредь до отличной выслуги, и переведен в тенгинский пехотный полк.

В 1839-м году, с 19-го по 25-е марта, полк наш, в том числе, конечно, и я, участвовал в перестрелках и движениях отряда, под начальством полковника Хлюпина, от Ольгинского к Абинскому и Николаевскому укреплениям. За отличие, оказанное 19-го марта, я был Всемилостивейше награжден двумя рублями ассигнациями. С 28-го апреля по 22-е октября мы были на восточном берегу [2] Черного моря, в отряде генерал-лейтенанта Раевского. Заняв этот берег и вырубив окрестные леса, мы, не смотря на ежедневные битвы и перестрелки, успели и сумели построить у реки Субаши форт Головина и у реки Псезуапе форт Лазарева. Переехав на кораблях в Анапу, мы заложили форт Раевского.

Лишения наши были велики. Мало того, что люди гибли в битвах, они погибали, благодаря зловредному климату, еще и от болезней.

После постройки форта Раевского, мы выступили на зимние квартиры в Черноморию, в селение Полтавское.

Хотя дорога была трудная, за то квартиры отличные. Никогда не забуду, с каким радушием приняли меня мои хозяева, и как потом мне хорошо жилось у них. Это были разумные и старые старики, грустно доживавшие свой век вдали от любимых сыновей, которые где-то служили такими же солдатами, как и я.

28-го февраля 1840-го года нам приказано было выступать. В продолжение всей зимы снега не было, а теперь, как нарочно, выпал по колено. Делать нечего, надо идти. Глубоко врезалась мне в память сцена прощанья моего с хозяевами. Эти добрые люди, называвшие меня своим сыном, благословили меня, снабдили всем, что только я мог взять, и, призвав еще раз на меня благословение Бога, с горячими слезами непритворного горя, отпустили. Всю лишнюю амуницию мы сложили в цейхгауз, а сами, после молитвы, отправились в путь. Снег падал большими хлопьями, положительно заметая бедных, изнемогающих солдат. Ветер, со страшным свистом рассекая воздух, прорывался сквозь ущелья гор и, подняв целые облака снега, неистово кружил его над нами, немилосердно хлеща колючими, замерзшими иглами по лицам и рукам [3] коченеющих воинов. Дороги не было видно; шли наугад; положительно выбивались из сил. Не могущих идти полковник Хлюпин велел нести на носилках; но все несомые, как находившиеся без движения, замерзли. Дорогу для нас утаптывали ехавшие впереди казаки. С большим трудом достигли мы до казачьего Андреевского поста. Нас пускали обогреться по несколько человек, по очереди, потому что греться всем было негде. Об отдыхе нечего было и думать.

Между тем, снег перестал, и погода улучшилась. Простояв целую ночь, мы, 3-го марта, с рассветом, двинулись далее. На перекличке оказалось, что более семидесяти человек замерзли. Конечно, их не взяли с собой. С восходом солнца снег начал таять, и к полудню его не осталось и следа, — только громадные лужи свидетельствовали о том, что он был. Ноги у всех были приморожены; сапоги наши были полны воды; идти не было возможности от зуда и боли, так что мы принуждены были снять их и шли босые.

Так мы шли до Анапы, а оттуда, на пароходе "Боец", 9-го марта, прибыли в Михайловское укрепление.

В укреплении находилось, вместе с нами, пятьсот человек. В тенгинском полку было 150 человек, которыми командовал подпоручик Краумзгольд; фельдфебелем был Комлев, юнкером — Карецкий. Под командою этих лиц находился и я. Кроме того, здесь была шестая рота навагинского полка, под командою поручика Тимченко, состоявшая из 165-ти человек, и две роты черноморского линейного батальона, состоявшие из 185-ти человек, которыми командовал капитан Лико. Нас встретил наш священник, в полном облачении, приехавший сюда на время поста, для исповеди и причастия людей. Он благословил [4] нас, поднес поцеловать крест и удалился, а мы отправились в укрепление.

Тихо, мирно протекли девять дней.

В это время я встретил здесь моего друга детства, Генриха Гродского, бывшего также в военной службе и защитника укрепления. Немало развлечения доставляли мы своим сослуживцам по вечерам игрою на флейте и гитаре. На первой играл я, на второй — мой друг. Часто приглашал нас к себе, любя музыку, капитан Лико. Это был человек выше среднего роста, плотного сложения, с сильным, энергическим взглядом и непреклонною волею; при всем этом, с чрезвычайно нежной и любящей душой. Он с своими подчиненными обходился по-товарищески, но был строг за малейшее отступление от закона. Все его боялись, но и любили настолько, что каждый с охотою умер бы за него. Слово его для всех было законом.

Мы начинали думать, что вся тревога и присылка нас сюда — по-пустому. Как вдруг, однажды, на рассвете, один из подкупленных черкесов дал нам знать, что горцы, более одиннадцати тысяч человек, намереваются сделать на днях нападение на нашу крепость. "Но, прибавил он капитану Лико, за то, что ты хорошо заплатил мне, почти обогатил, я, участвуя в сражении, спасу твою жизнь и постараюсь захватить тебя в плен" Получив плату, черкес удалился.

У нас начались приготовления. По заходе солнца, 17-го марта, сделали расчет всему гарнизону, находившемуся в укреплении. Затем, сейчас уложили нас спать. Тревожно было на душе у каждого; почти никто не спал, прислушиваясь к малейшему шороху. В полночь нас разбудили. Подкрепив себя молитвой и пищей, весь гарнизон занял определенные места на бастионах. Напрасно [5] прождали мы целый день 18-го марта: нападения не было. Все были задумчивы, но более других — рядовой тенгинского полка Архип Осипов. Заложив руки в карманы, быстро шагая по казарме, с нахмуренными бровями, он, очевидно, что-то обдумывал. Вдруг, остановясь, он произнес:

— Я хочу сделать память России.

Некоторые товарищи начали над ним смеяться; но недоверие, с каким отнеслись к нему, не возмутило его. На их смех он ответил:

— В минуту неустойки наших, я подожгу пороховой погреб.

Все были поражены такою мыслью и молчали. Начал он меня просить — доложить о нем и о его намерении капитану Лико. Он был призван и, в присутствии всех офицеров и моем, дал торжественную клятву, утвердив ее целованием креста, что тогда только подожжет погреб, когда черкесы будут отбивать замки у погреба. Он ушел.

Мы каждую минуту были готовы к бою. Осипова ежедневно, с двенадцати часов ночи, с ружьем, фитилем и водою, со спиртом, для подкрепления сил, запирали в пороховой погреб, и только к десяти часам утра, когда гарнизон сходил с бастионов, его выпускали.

Затворничество Осипова длилось до 22-го марта, т. е. до дня битвы. Накануне я и мой товарищ Черский были назначены, вместе с некоторыми другими, в резерв. Сложив ружья в козлы, мы ходили. Черский рассказывал мне свой сон. Не успел он окончить, как один из часовых, обернувшись ко всем сторожившим, шепотом сказал:

— Что-то чернеет.

Было четыре часа утра, а сторожили мы бастионы с двенадцати часов ночи до одиннадцатого часа утра. Горцы [6] ночью никогда не делали нападения, а всегда перед рассветом, как случилось и теперь; что-то черневшее, усмотренное часовым, были горцы. Удостоверившись в этом окончательно, часовой сделал выстрел. Вслед за ним, горцы, с криком "ги, ги!" бросились на вал укрепления. Мы отбросили их штыками. Завязался бой отчаянный. Было еще темно, стреляли в массу наугад; но когда взошло солнце, каждый стрелял куда и в кого хотел. Ров наполнился трупами горцев.

Бой продолжался до восьми часов утра. Первый взвод был выбит; число людей уменьшалось с каждою минутою; помощи не было, а число горцев все увеличивалось. В полном вооружении, в своих национальных костюмах, с изображением полумесяца и звезды на красных знаменах, они, как саранча, покрывали горы.

Оставшиеся в живых из выбитого первого взвода и раненые перешли во второй.

Силы наши слабели. Горцев было в двадцать раз более нас. Мы отступили на кавальер-батарею и, обернув орудие в крепость, начали стрелять картечью. Подпоручик Краумзгольд, только что ободрявший нас словом "не робеть" взбежав на вал укрепления и предсказывая мне крест св. Георгия, был на моих глазах изрублен горцами в куски. Я начал командовать ротою и командовал ею до конца битвы. За грудами трупов невозможно было стрелять из орудий.

Артиллерии прапорщик Ермолаев, не будучи в состоянии действовать из орудий еще и по недостатку людей и снарядов, начал действовать из ружей и вскоре был убит.

Очень тяжело было у меня на душе, и я, склонив колена, со слезами стал просить Бога сохранить мне жизнь. [7] Молитва эта продолжалась недолго, но она укрепила меня, влила в мое сердце энергию, хладнокровие и ими так преисполнила меня, что для меня опасности будто и не было.

Помолившись, я начал просить товарищей — дать мне патронов; они отвечали, что их нет. Велев обыскать покойников, мы найденными у них патронами продолжали бой. Я был первый стрелок, и мои пули положили на месте несколько десятков людей. Вдруг, раздался выстрел с другой части укрепления. Я предложил оставшимся в живых идти туда, откуда стреляли, надеясь там найти патроны. Некоторые согласились, но другие отказались, подстрекаемые солдатом Федоровым 2-м, который советовал скрыться за вал укрепления, чтобы остаться живыми. Только напоминание мое о данной ими клятве — служить Царю и отечеству до последней капли крови и о том, что они русские, христиане, а не нехристи, образумило их: они вернулись. Федоров один пошел на вал укрепления, в надежде быть взятым в плен. Не успел он там появиться, как черкес снес ему шашкою голову и стал обирать его труп. Увидев эго, я прицелился — и убийца-вор пал бездыханным. Не только самая измена, но и самое покушение на нее не проходят безнаказанными; подтверждение этой истины сбылось на Федорове. Смотрю — три черкеса отбивают замки у батальонного цейхгауза. Я прицелился в них. Когда дым после моего выстрела рассеялся, то один из них лежал на земле, а два, бросив замки, старались помочь ему. С несколькими товарищами мы кинулись и убили их. Мой товарищ Терентьев, увидя у одного убитого шашку, отделанную в серебро, взял ее, бросив ружье, хотя я ему не советовал делать это. Когда мы бросились на двух горцев, приводивших в чувство товарища — я на одного, [8] Терентьев на другого, — я был поражен крепостью сил, какую обнаружил пронзенный в грудь штыком мой противник: он упал на колена, одною рукою прикрыл рану, а другою замахнулся на меня шашкою; но с этим взмахом испустил дух. Не привыкнув владеть шашкою, Терентьев плохо управлялся с нею. Вижу — черкес занес шашку над его головою. Я бросился к ним, и, при помощи уже безухого и безносого Терентьева, убил черкеса. Опустив свое ружье штыком в землю, я так задумался, что не заметил подбежавшего ко мне черкеса. Он замахнулся на меня шашкою, и от этой неожиданности я до того растерялся, что, вместо того, чтобы защищаться, протянул вперед мою руку. Холодное лезвие скользнуло по ней: он отсек мне мизинец, задержавшийся только на корне. Горячим потоком хлынувшая кровь и боль заставили меня очнуться; я сунул штыком в грудь противника, и он пал мертвый. Вижу — с вала целятся в меня два черкеса из винтовок. Я стал перепрыгивать с ноги на ногу. Раздались разом два выстрела; один пролетел над моей головой, а другой пробил мне правое ухо у самой головы. Вслед за этим, я получил еще две контузии в голову. Как было ни грустно, но я смеялся над моим товарищем Черским, желавшим даже умереть — лишь бы со мною.

Я, с товарищами, отправился на другую половину укрепления, очищая себе дорогу от встречавшихся горцев штыками. Войдя в укрепление, я увидел умирающего подпоручика Тимченко, поручившего мне занять его место и взявшего с меня слово, что я сделаю все, что только можно будет. Почти все офицеры были убиты или тяжело ранены. В числе раненых я узнал моего друга Гродского; он был ранен пулею навылет в горло, но все же пошел в ряды, простившись со мною и сказав, что идет [9] отомстить за свою смерть.

Оставшихся в живых было около сорока человек. Я повел их на морскую батарею. Некоторые из них не хотели мне повиноваться; тогда я велел барабанщику бить тревогу. Ударив несколько раз, он свалился у моих ног. Перепуганные товарищи последовали за мною. Не успели мы взойти на батарею, как тотчас человек двадцать пять выбыло из строя. Тут капитан Лико делал чудеса, не будучи еще пока тяжело раненым. Солдаты действовали бодро, но положительно приуныли тогда, когда он, сраженный, наконец, свалился: никто не мог их так одушевлять, как он. Почти умирающий, и капитан Лико просил меня распоряжаться вместо него. Я обещал, но, взглянув на море, где кроме воды и неба ничего не было видно, и на несколько человек, оставшихся в живых — тогда как число черкесов все прибывало — я увидел, что нечего распоряжаться, нечем и некем, и помощи ждать неоткуда.

Между тем, черкесы бросились к пороховому погребу и начали ломать замки. Тут Осипов в точности исполнил данную им клятву: вслед за стуком отбиваемых замков последовал страшный взрыв. Если бы можно было видеть за несколько верст, то ужасное зрелище представилось бы тому, кто вздумал бы наблюдать за ходом дела. Сначала послышался невероятный треск; все затряслось, зашаталось. Вслед затем, целое облако дыма, унизанное золотыми языками пламени, в вперемежку с взлетевшими людьми и всеми, что находилось в крепости, появилось в пространстве. Взрыв был сделан около девяти часов утра, а когда я очнулся — был уже полдень. Дым рассеялся, и я увидел на том месте, где была крепость, мусор и груду развалин; кое-где лишь слышались стоны умирающих, да свист ветра. Я лежал навзничь, весь [10] опухший и в крови, не имея сил подняться, не видя никого, кто мог бы мне подать помощь. С большим трудом я сел. Вижу — ко мне, с поднятой шашкой, бежит горец. Я опустил голову, стал на колена и скрестил на груди руки, с словами: "алла, алла," не имея ни оружия, ни сил для защиты. Видя меня в таком положении, он вложил шашку в ножны и, взяв меня на плеча, понес, как ребенка, широко шагая по грудам трупов. Принеся меня в свой стан, он усадил на груду награбленных вещей и отдал под надзор другому горцу. Мой сторож, желая знать который час, вынул из кармана массивные золотые часы, в которых я узнал часы капитана Лико. Движением руки я выразил свое негодование, но меня заставили молчать и еще обругали.

Делать было нечего, надо было во всем повиноваться.

Я был очень слаб, но пришедшие чрез несколько времени черкесы не обратили на это внимания и, взяв меня под руки, повели в укрепление и начали водить вокруг развалин, производившие на меня самое тяжелое впечатление. Я не мог понять, для чего они все это делают, и обратился к одному человеку в черкесской одежде — разъяснить мне их действия. Спрошенный мною, не смотря на свою одежду, не мог скрыть своего чисто русского типа — что я ему и заметил. Оказалось, что он действительно русский, давно бежавший солдат. Он объяснил мне, что черкесы хотят знать, где стоит сундук с золотом; что я это должен знать, так как товарищи, попавшие, как и я, в плен, чтобы прислужиться горцам, заискать их расположение и тем самым сделать свой плен сносным, указали на меня, как на часто бывавшего у начальника. Я велел передать черкесам, что труд их совершенно напрасный, потому что русские на войне золота [11] в сундуках не держат, и что, если бы и было так, то у нас только тот замечает подобное, кто намерен украсть; что, наконец, добавил я, я бывал у моего начальника по делам службы, а не для того, чтобы разглядывать по сторонам. Мой ответ видимо понравился им, и они поочередно пожали мне руку, называя хорошим человеком — как объяснил мне этот переводчик.

Вдруг, вижу, идет мимо меня черкес и несет мой молитвенник. Я опустился перед ним на колена, прося возвратить мне мою святыню, прибавив, что готов за нее лишиться одной руки, но он прошел мимо, не обратив на меня никакого внимания. Я сел. Затем, другой черкес ведет двух пленников. Навстречу ему идет еще черкес и, остановясь возле своего собрата, стал просить его — отдать ему одного пленника. Тот отказал. Тогда горец, просьба которого не была удовлетворена, отойдя на некоторое расстояние, снял с плеча винтовку, прицелился, выстрелил — и один из пленных пал мертвым; потом, обратясь к отказавшему ему, произнес: "один твой, другой — мой", и удалился. Таков уж нрав у горцев: их воля непреклонна, их слова — не пустые фразы, их желанья удовлетворяются хотя бы ценою крови. Отправляясь в жилище к новому моему господину, пленником которого я был, в сопровождении вожатого и еще одного моего товарища, Пирогова, я мысленно молил Бога, чтобы с одним из нас не повторилось тоже, что я сейчас рассказал. Но все прошло благополучно.

Когда мы пришли в саклю нашего нового хозяина, то на нас сейчас надели кандалы, а на ноги — железные обручи с цепями, которыми приковывали нас на ночь к столбам, чтобы предотвратить побег. Так как я был очень слаб, то обруч с моей ноги сняли, а меня [12] отправили в особую саклю, с переводчиком, для лечения. Здесь от лазутчика я узнал, что капитан Лико в плену, живет в соседней со мною сакле, но что он очень болен. Через несколько дней от того же лазутчика я узнал, что капитан Лико умер.

Когда я поправился, на меня опять надели кандалы.

Однажды, сидя у сакли с моим переводчиком, среди толпы черкесов, черкешенок и в том числе муллы, я спросил у переводчика, когда снимут с меня кандалы и зачем их надевают. Мулла спросил, о чем я говорю. Ему объяснили, а также и ответ мне, что надевают их оттого, чтобы мы не вздумали бежать отсюда. Чтобы на будущее время избавиться от кандалов, я решил схитрить и ответил, что могу бежать и в кандалах, как и без них. Меня спросили: как, и просили показать. Подобрав кандалы и сжав их коленами, я сделал несколько прыжков и очутился у самой отдаленной сакли. Такая выходка привела в восторг всех окружающих, и я сделался предметом разговора. Моя выдумка избавила меня от кандалов.

Я оглянулся. За мною стояла высокая, стройная, молодая девушка и зорко следила за каждым моим движением, смотря в упор, боясь опустить глаза, чтобы слезы, наполнявшие их, не выдали ее восторга. Взоры наши встретились. Такой красоты не увидишь среди наших родных полей: ее смуглый, с оттенком матовой белизны, цвет лица, черные глаза, наполненные слезами, сверкавшими, как брильянты, среди сумерек вечера, спускавшихся уже на долины, окруженные горами, вершины которых были еще позлащены лучами заходящего солнца, и пряди черных, как смоль, волос, небрежно разметавшихся по плечам и по лбу, слегка волнуемые дуновением ветерка, ее [13] полуоткрытые губы, с видневшимся жемчужной белизны рядом зубов, тонкий, изящный нос, сдвинутые черные брови, все это дышало в ней непреклонной волей, силой, энергией и делало ее еще очаровательнее. Я залюбовался ею, забыл, что я пленник, что меня окружает стража и, повинуясь только инстинкту, протянул к ней обе руки. Грудь ее высоко поднималась и снова опускалась все ниже и ниже; она быстро повернулась и скрылась в другие двери сакли, в которой я жил. Она была дочерью моего хозяина, и потом я очень часто видел ее. Бывало ночью, когда в ауле все племя шапсугов спало, она приходила ко мне, приносила все, что у нее было лучшего из пищи, и что она успевала спрятать, не будучи замеченною. Долго бывало просиживали мы вместе, инстинктивно понимая друг друга. Это были наилучшие минуты моего пребывания в плену. Знаками она выражала, что любит меня, что вышла бы за меня замуж, если бы я имел чем ее выкупить, и неутешно рыдала, когда я говорил ей, что люблю ее также, но ничего не имею. Я не шутя привязался к ней и полюбил это чудное сознанье, — а все-таки мысль о свободе и бегстве была преобладающей.

Так шли дни за днями. Благодаря ей, мне предоставляли разные льготы: мулла присылал мне от своего стола пищу, я ходил в горы пасть стада без надзора, с другими пастухами и т. п.

От муллы узнал я, что двухлетний голод, вследствие неурожая, побудил горцев сделать нападение на крепость; что теперь они не могут досчитаться у себя трех тысяч человек.

Жизнь моя была бы сносная, если бы меня не мучило сознание, что я раб. Да, хороша жизнь на Кавказе тому, кто не ходит в цепях, кто свободно может рыскать между [14] гор, у кого легко на душе, кто без гнетущей мысли может полной грудью вдыхать чистый, ароматный воздух, любоваться этим вечно лазурным небом, без тревоги в сердце мирно отдыхать в знойный полдень под навесом скал, у одного из многочисленных горных потоков, распространяющих свежесть и прохладу, или дремать под шум ветерка, или мечтать при тихом сиянии луны, любуясь снежными, алмазными вершинами Казбека. Но я томился в неволе, и даже дивная краса природы Кавказа не сроднила меня с ним душою.

Как-то раз старый мулла велел мне идти вместе с ним собирать дрова. Мы пошли. Он был очень стар и далеко отстал от меня. Вдруг, услышал я выстрел по направлению от укрепления Шапсуго, находившегося в недалеком расстоянии от Михайловского укрепления. Дороги я не знал, но все же бросился бежать без оглядки, не обращая внимания на зов муллы. Был туман; к полудню он рассеялся, и я увидел себя на горе, склоны которой были покрыты лесом. Мулла был далеко за мною, а навстречу мне, с топором за поясом, шел молодой, высокий горец. Я бросился в кусты, но он меня заметил и шел прямо ко мне. Гибель моя была неизбежна. Собрав все присутствие духа, я вскочил на ноги и бросился бежать в противоположную от него сторону. Горец следовал за мною. Я слышал крик его окрестным пастухам: "держи!" но не обращал внимания и все продолжал бежать. Кругом меня находились провалы, поросшие густыми кустарниками. Я далеко опередил горца и, переведя дух, незамеченный им, бросился в самую чащу кустов, ухватившись руками за их сучья и зажав папахой рот, чтобы не слышно было моего дыханья, ускоренного от быстрого бега, которое бы могло выдать здесь мое [15] присутствие. Я видел, как черкес прошел мимо меня, как оглянулся в недоумении, расспрашивая: не видал ли кто меня из пастухов. Получив неудовлетворительный ответ, он махнул рукою и пошел своею дорогою. Думая, что такое скорое удаление его не более, как хитрость с его стороны, я решился провести здесь ночь. Упершись ногами в ствол одного дерева, а на другое положив голову, я в таком положении встретил рассвет. Ползком, на груди и на руках, достиг я вершины горы, поблагодарил Бога за свое спасенье и опять пустился в путь.

У подножия горы протекала река, а на том берегу ее находилась наша крепость Шапсуго.

Странно устроено человеческое сердце: как это в одно и тоже время в нем могут гнездиться самые разнообразные чувства и ощущения! Я хотел бежать, бежал и в минуту моей решимости не думал ни о чем, кроме побега. Я хотел быть свободным; желанье мое исполнилось, а все-таки я не был вполне счастлив. Грустный образ красавицы Гусезы (так было имя моей черкешенки) которая одна улучшала мое положение в плену, носился перед моими глазами; мне хотелось еще раз увидеть ее, проститься с нею, поблагодарить за любовь и заботы и, если можно, взять ее с собою и отправить к матери, пока окончу службу и буду в состоянии жениться на ней. Но как мне ни хотелось видеть ее — ни разу мысль о возврате в плен не приходила мне в голову. И весело было у меня на душе, и как-то неопределенно грустно.

Выбрав в реке место помельче, я перешел ее и вскоре очутился возле укрепления. Товарищи-солдаты не узнали меня: лицо мое и все тело было окровавлено и распухло от засевших в нем колючек; одежда вся изорвана в клочки. [16]

Доложили обо мне начальнику. Начальник, майор Цакни, принял меня очень ласково, велел вымыть, одеть, накормить и т. д. Слух о моем возвращении быстро распространился. Пришел мой товарищ юнкер Нижиковский, очень обрадовался, а поручик Титов попросил майора Цакни отпустить меня к нему. У него я провел ночь, не смыкая глаз — не смотря на страшную усталость. Я не мог верить своему счастью, не верил себе, своим глазам, что я свободен и между своими. После этой ночи я три дня спал и не просыпался.

Через несколько дней лазутчик опять дал знать, что горцы хотят сделать нападение. Не желая еще раз попасть в плен и будучи болен, я, по просьбе моей, был начальником отправлен в штаб, на пароходе "Боец", в г. Керчь. По прибытии в штаб, я узнал о Высочайшей милости: за труды и отличие штаб и обер-офицеров частей войск, находившихся в Михайловском укреплении во время сражения 22-го марта 1840-го года, убавить год службы к выслуге ордена св. Георгия, а нижним чинам убавить вообще год службы. Осипова, за его подвиг, считать навсегда по спискам первым рядовым в первой гренадерской роте тенгинского пехотного полка, и на перекличках первый записанный солдат должен, при произнесении имени Осипова, отвечать: "погиб во славу русского оружия при защите Михайловского укрепления". Таким образом, Осипов увековечил свое имя, и оно никогда не умрет в русской армии. Насколько меня порадовало это известие, настолько все огорчило то, что, по случаю уверенности в моей смерти, я был обойден наградою в числе моих товарищей. Но огорчение мое продолжалось недолго: за отличие мое в Михайловском укреплении я был произведен в унтер-офицеры и от Имени [17] Его Императорского Величества пожалован орденом св. Георгия за № 74,833.

В настоящее время Государь Император, в память пользы, оказанной отечеству в защите Михайловского укрепления горстью русских воинов, доказавших преданность своему Государю и родине, а также и неустрашимость, которые будут служить примером всему грядущему поколению, для большей незабвенно случившегося, и в изъявление Своего Монаршего благоволения, Высочайше повелеть соизволил: воздвигнуть на месте битвы памятник капитану Лико и рядовому Архипу Осипову, указывающий на одно из главных событий военной русской истории.

Из числа защищавших Михайловское укрепление тогда оставалось двенадцать человек, а теперь из этого числа, по всей вероятности, остался один я, а все остальные почиют непробудным сном могилы. И я уже приближаюсь к ней; мне слишком семьдесят лет; голова моя бела, как лунь; здоровье от ран, контузий и походов, не смотря на частые медицинские пособия, на которые уходит почти вся моя пенсия, с каждым днем слабеет. Конец мой близок. И вот, на закате дней, захотелось и мне принести свою лепту потомству, хотя не денежную, потому что средства мои слишком ограничены, но все же не менее важную, заключающуюся в правдивом, всем понятном, подробном рассказе всего случившегося при падении Михайловского укрепления.

Прибавлю к этому рассказу еще то, что русская поговорка: "за Богом молитва, а за Царем служба не пропадают" вполне сказалась на мне и исполнится на всех, верующих в промысел божий, стоящих за славу своего Государя, правое дело, свободу и благоденствие родины.

Защитник укр. Михайловского Иосиф Мирославский.

Текст воспроизведен по изданию: Взрыв Михайловского укрепления в 1840 году. Рассказ одного из бывших в плену участников дела // Кавказский сборник, Том 4. 1879

© текст - Мирославский И. 1879
© сетевая версия - Тhietmar. 2020
© OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1879