МЕРИМЕ

(Из путевых воспоминаний при проезде через землю Донских казаков).

I.

Два раза летом переправлялся я через Дон, под м. Аксаем или иначе Аксайской станицей; и два раза проезжал между Аксаем и Ново-Черкаском , по дороге, проложенной на возвышенной площади, сопровождающей правый берег древнего Танаиса. Оба раза, при моем проезде, испытывал я какое-то особое чувство, в то время, когда находился на возвышеннейшем пункт этой площади; оба раза я тут невольно останавливался.

Я видел пустыню вокруг себя, потому что все станицы и селения, отстроенные вдоль реки и балок, лежат в углублениях и замаскированы для глаза путника: я видел пустыню вокруг себя — но еще пустыннее казалась, для моего взора, огромная панорама, которая, при безоблачном небе, развертывается на противоположной или левой стороне Дона, также совершенно заслоненного, на этом пункте, протяжением возвышенной площади.

Местность подымается, от леваго низменного берега реки, самым нечувствительным образом, и на десятки верст, вглубь картины, представляет пространство, на котором ни один домик, ни одно дерево, ни один оттенок вспаханного поля не могут порадовать глаза; это море пустыни с обычным рубежем своим — небосклоном. Взор останавливается не-хотя на этой степи, вдается в нее, впивается в нее — тонет в ней; и настроенному местностью воображению рисуются виды времен прошедших: все народы, порожденные Азией, и наводнявшие собою Европу, проходят тут постепенно; они последовательно, друг за другом, волнуются на этом мертвом [342] пространстве и его оживляют. Древние Скифм тянутся нестройными толпами по исполинскому отдаленному амфитеатру; за ними прочие Орды, сеявшие тут свои кости, и оставившие тут безобразных своих идолов и стройную систему вещих курганов, о которых ничего положительного сказать не умеют 1; наконец процессия заключается удалою шайкой Черкесов, которые несутся молодецким набегом для того, чтобы расхитить неосторожную Донскую станицу. Но подобные призраки или видения суть не что иное как плоды настроенного или расстроенного воображения — им нет конца — и нет конца тем описаниям, которые должны изображать их; и так баста обо всех этих видениях; я скажу одним словом, что оба раза с сожалением покидал это место, проникнутый каким-то унылым, но вместе с тем величественным чувством, испытываемым каждым человеком при созерцании поражающих нас явлений природы.

В середине Декабря 183.. мне довелось ехать в третий раз в моей жизни по унылым степям земли Донских казаков; я гнал в хвост и голову ямщиков и лошадей, не смотря на 30° мороза, не смотря на ужасные мятели. Месяц быль полный, небо совершенно ясно, мороз трескучий, в то время когда я выезжал из заезжего дома в Ново-Черкаске; в эту минуту я вспомнил о величественном виде, который открывается за следующей станцией, и [343] сожалел о том, что не увижу этой местности с наброшенной на нее пеленою снега; да и не судьба мне была ее видеть:

Вместо того чтобы ехать столбовой и мне уже знакомой дорогой, ямщик поворотил влево, спустился с крутой горы, на которой выстроен город, и помчал меня зимником по льду реки Аксая; тут с правой стороны тянулось сплошное возвышение нагорного берега, с левой же представлялась низменная и пустая равнина, поросшая камышем. Эта станция вообще была для меня занимательна: вместо прежнего мертвого вида н безлюдия, которыми дышет Донская земля, когда переезжаешь попоперег ее реки, речки и балки, вместо этого я видел жизнь и население. Весь правый берег был сплошь покрыт, под защитой горы, садами, селениями и деревянными домиками, с их тесовой обшивкой, или низенькими хатами, обмазанными белой глиной.

II.

Развлеченый веселым видом, необыкновенным на однообразной степной дороге, я, не замечая того, что мы проехали семнадцать верст, задумался о чем-то — но о чем, право не помню. Крик ямщиков и медленное движенье экипажа заставили меня очнуться; мы подымались в гору к станции, лежащей на возвышенной площади, о которой говорил я выше; но на половине горы и крик и ругательства и все что вы хотите сделались бесполезны: колеса коляски, непоставленной на полозки, врезались в сугроб, и лошади, уже усталые, не шли ни в зад ни в перед, как говорит простонародная пословица.

В таком критическом положении ямщики решили, что надо отпречь лошадей, и привести новых со станции, лежавшей за версту на верху, откуда опять надо было спускаться вниз на зимнюю дорогу, т. е. на реку. Отпречь и отвести лошадей, привести новых, запречь их — на все это требовалось более [344] часа времени, которое мне приходилось мерзнуть на 30° мороза. По счастию ямщик указал хату или казачий курень, стоявший на ближней горке; я и ехавший со мною товарищ кое-как до ней дотащились, на силу там достучались, и с трудом пробрались но темным сеням.

При моем входе я вопервых снял шубу, во-вторых подсел к огню в топившейся печке, около которой хлопотала женщина средних лет; потом я, без всякого внимания, окинула, взором продолговатую комнату, слабо освещенную каганцем 2, горевшим на печке; все эти мои действия были приправлены короткими отрывистыми выражениями на Турецком языке, которые я употреблял в минуты моральной необходимости ругаться.

Вслед за одним из таких выражений мне послышался голос, будто выходивший из гроба и произносивший слова:

– А за что это, барин, твоя милость так ругается, да и где ты так научился ругаться? Знать был под Туркой.

Я невольно оборотил голову к лежанке и образованному ею углублению, которое одно было вполне освещено тускло горевшим каганцем. В этом углублении я увидел, между трех прекрасных, полных и полунагих малюток, я увидел истинное изображение ведьмы, если только ведьмы могут существовать пли представляться воображению человека. Старуха, в одной, и ничего более, изорванной рубашке, сидела на лежанке на корточках в положении обезьяны, т. е. приподняв поджатые под себя ноги, и облокотив на колени локти не двух рук, но двух каких-то сухих палок; на высохших ее кулаках опиралась, в свою очередь, голова с надвинутым на [345] нее черным козачьим колпаком, из-под которого торчали безобразные клочки седых волос. Лице этой старухи описывать трудно; но если говорят, что на воде волна погоняет волну, то об лице этой старухи также сказать можно было, что на нем морщина погоняла морщину, и посреди этих морщин светилась, ярким, пронзительным огнем, пара таких черных глаз, каких между простым народом, на святой Русси, мне вряд ли когда случалось видеть.

Сначала вид этой женщины обратил на себя мое внимание, потом смысл ее вопроса: как могла восьмидесятилетняя старуха, сидевшая в изорванной рубашке на лежанке казачьего куреня, как эта старуха могла понять Турецкое выражение. Между нами завязался разговор, из которого я узнал:

Что ее звали прежде Мериме, а теперь зовут Марией; что она вдова казака и мать пятерых сыновей, из которых двух уже нет на свете, а из трех живых: один Штаб-Офицером на службе в окрестностях Аршавы, другой Эссаулом стоит с полком в Капкае 3, меньшой живет дома и поехал с женой на базар; малютки, составлявшие на лежанке столь противоположную с ней группу, были ее правнуки или дети ее внука, сына старшего из умерших сыновей ее, который, т. е. внук, отправился за дровами, оставив дома жену свою.

За чем же, спросит читатель, эта старуха называется Мериме? покаковски это? каким образом она могла понять Турецкое выражение, отрывисто произнесенное взбешенным путешественником? одним словом как это? и за чем это так, а не иначе? — А вот посмотрим, авось увидим далее развязку.

III.

Во время оно — т. е. в то время, когда наши отцы бесились так же точно, как бесились мы [346] несколько лет тому назад, и как бесятся теперь взрослые наши племяннички — во время оно жил был двухбунчужный Паша, положим хоть Ахмет Паша; у этого Паши был взрослый сын, правоверный Османлы, по имени Солейман Беглер-Бей — истый поклонник пророка, творивший каждый Божий день, по указанию Корана, свои четыре омовения и свои четыре молитвы; хотя Беглер-Бей был еще и очень молод, но он успел уже быть женатым, потом овдоветь, и после жены остаться бездетным. Не имея таким образом законной супруги и даже наложниц, которые бы привязывали его, хоть на первых порах, к домашнему крову, он проводил большую часть времени в кофейне; молчаливо сидел там поджавши ноги, вместе с своими единоверцами, и за одно с ними выдыхал из себя продолговатые струи табачного дыма; вместе с этим он казалось созерцал однообразные Дунайские плавни и лежащие вдали в полу-туманах Задунайские горы.

Не всегда однако Беглер-Бей творил такие проделки; иногда покидал он туфли, надевал красные сапоги и соответствующую, им одежду для верховой езды; затыкал себе за пояс ятаган, несколько пистолетов; вздевал на себя добрый свой каратабан и, очутившись на кровном жеребце, выезжала, по приказанию отца из ворот Измаила; он выезжал впереди нескольких сот отчаянных Делибашей, для того, чтобы погарцовать, наругаться вдоволь и покрошить Гяуров, т. е. нашу братью Русских, бродивших вдоль и поперег пустынного Буджака; после таких проделок, он привозил с собою несколько голов, плату за которые предоставлял удальцам своим, — воспоминание об отрезанных головах нисколько впрочем не тревожило его обеда, за который он иногда садился у своих приятелей, опрысканный розовой водою: каковым веществом так же, как и трубкой, встречают гостя у каждого благовоспитанного Музульманина. Все эти проделки творил [347] Беглер-Бей на левой стороне Дуная точно так же, как мы живем в Петербурге, ходим гулять по проспекту, ездим в театр, на вечера и прочее.

В тоже самое время, на левой стороне Дуная, за несколько часов от последнего гирла, находился, да и теперь находится г. Бабадах; там был Аян, только что переехавший туда из Айдоса. У этого Аяна была дочка, которую звали Мериме. Мериме была не красавица, а просто диво; самые Гурии Магометова рая были ничто перед нею; отец не знал в ней души; она ходила вся в шелке; весь ее фей был унизан, а бюст обвешан золотыми монистами; она, угощая своих приятельниц, беспрестанно кушала разные шербеты, сухие варенья и прочие вещи. Мериме как в Айдосе, так и в Бабадахе, то и дело что гуляла и ходила, с одной из своих мачих, то в гости, то в бани; ну, ей просто было житье не житье — а раздолье.

Да правду сказать, Мериме того и стоила; она была добра и кротка как овечка, игрива и весела как весенняя бабочка; хоть она была не слишком большого роста, но за то как сложена! как пышны были ее грудь и все ее формы, отлитые будто нарочно в ориентальном вкусе; теперь уже всякий знает, что худощавая женщина не может быть красавицей на Востоке. А что за лице было у Мериме — ну, об этом и говорить нечего; иногда идя по извилистым улицам, ей случалось легонько опускать белое свое покрывало: и тогда из-под черных, резко окрашенных бровей и ресниц светилась такая пара черных глаз, что право наше счастие, что мы таких глаз не встречаем, а если и встречаем, то очутились в таких уже летах, когда человек бывает вне опасности от женщин, и иногда в сношениях с ними перестает видеть различие полов. В течении короткого мгновения спуска покрывала, глаза Мериме искрились, переливались, млели — пронизывали насквозь равнодушного Османлы, который попадался навстречу, [348] и которого зрачки случайно сталкивались с этими жгучими зрачками. В добавление ко всему этому, Мериме исправно сурмила, как мы уже заметили, свои ресницы и брови, румянила свои щеки, красила свои ногти и лодони — но это было так принято; Бабадахские Ханули тому не удивлялись, и о том не толковали, так как толкуют о подобных вещах Европейские Хапули — не смотря на то, что обычай иногда румяниться и всегда иметь свои формы в двойном экземпляре, принят у нас повсеместно.

Из всего этого видеть можно, что Мериме проводила время точно так же как все Азиатские барыни, которые не имеют никаких хлопот по хозяйству, никогда ничего не делают, ничем не занимаются, ни о чем дельном не думают и не рассуждают, а помышляют и толкуют лишь о пустяках туалета или о таких вещах, которые до них не относятся. Женщина Востока есть создание, живущее жизнью прелестных цветов, защищенных стенами гарема, покрывалом и верою в фатализм или кизмет; и эти создания подобно цветам ждут себе равнодушно пока какая нибудь рука мужчины не оторвешь их от стебля, для того, чтобы из сорванного сделать любое употребление; дева Востока, подобно цветку; не может предвидеть своей участи, Кизмет — ответит она тому, кто вздумает спросить ее о том, чего она ждет впоследствии, и что должно случиться в будущем с нею. Да! дева Востока совершенно подобна цветку, который не имеет даже способности думать о своем будущем; какое ему дело до того, куда он попадет после того как его оторвут от родной ветки — ему все равно: попадет ли он на грудь новобрачной, которая будет хранить его целую жизнь свою, или будет он тот-же час ощипан и растоптан в грязи. Рассматривая внимательно все это, может быть найти можно будет сходство между Азиатским и Европейским товаром, выдаваемым замуж: та же праздность, то [349] же пустословие, желание рядиться и прочее, так что с одной стороны затворничество и вера в кизмет, а с другой некоторые женские рукоделья, взгляд в свет и некоторые проделки, клонящиеся к тому, чтобы поймать кого нибудь на удочку, составляют лишь одни оттенки двух картин, совершенно сходных между собою по расположению предметов, составляющих основную мысль художника.

И так Мериме жила так же точно, как все Восточные Ханули, и за одно с ними верила различным предзнаменованиям, хорошим и дурным дням и различным гаданиям. Раз как-то будучи с своею матерью в Айдосских банях, встретила она старуху ворожею, которая в темных и запутанных выражениях насказала ей много похожего на счет случившегося уже с нею; но этаа ворожея еще более распространилась, когда речь дошла до будущности. Старая ворожея предсказала ей близкое несчастие, потом дальнюю дорогу, блистательное и счастливое замужство и рождение сына, который не будет называть отцем виновника дней своих; старуха предсказывала ей после свадьбы такое гонение судьбины, которую она себе и вообразить не можешь, и еще одно замужство и еще несколько детей и многочисленное от них потомство; в довершение же всего ворожея предсказывала, что Мериме будет жить весьма долго, но в краю чуждом, и что один из близких ее родных должен убить одного из ее детей, и в свою очередь будет убит рукою одного из других ее детей.

Месяца через два после этой ворожбы мать Мериме вдруг захворала, и отправилась на тот свет; а через полгода отец ее был назначен Аяном в Бабадах, где мы познакомились с ним и его дочерью. Воспоминание о предсказании старухи и отчасти исполнение предсказания, иногда невольно приходило на ум молодой Турчанке, которая впрочем не долго об этом думала, и оканчивала свои рассуждения всегдашним кизметом, т. е. чему быть тому не миновать; она их [350] оканчивала так же точно, как и многие из нас оканчивают свои думы.

Бабадах не далеко от Измаила; карантина тогда не существовало, и, не смотря на войну Русских, как то не было в то время на правой стороне Дуная; следственно сообщение было свободно. Мать Беглер-Бея, первая из жен Ахмета Паши, была в родстве с одной из жен Бабадахского Аяна; обеим Ханули вздумалось повидаться; в следствие этого мать Беглер-Бея отправилась в Бабадах с дозволения своего супруга и властелина; она увидела Мериме и затеяла для своего сына свадьбу, точно так же, как это делают у нас те женщины, которым самим нельзя уже выходить замуж. Французы говорят не даром: «коли женщина хочет, так Бог хочет;» мать Беглер-Бея захотела, и, не смотря на порабощение женского пола на Востоке, прелестная Мериме очутилась, одним прекрасным днем, в Измаиле, единственною женою Беглер-Бея, которого гарем еще не был укомплектован, как следует богатому Эфенди вообще. За этот способ выражаться, читатель должен сказать спасибо нам, т. е. Автору, авторитету; да, читатель должен сказать спасибо, потому что одно описание Мусульманской свадьбы можешь равняться целой этой повести.

И так одним летним днем Мериме очутилась единственною на то время и следственно любимою женою Беглер-Бея; медовый месяц супружества, бывающий также и у Мусульман, хоть может быть он так у них и не называется, медовый их месяц продолжался до глубокой осени. Беглер-Бей, заодно с стариком отцем своим, угождал жене как только мог; Ахмет Паша тешил всячески даже брата молодой своей невестки, приезжавшего в Измаил в гости, и подарил молодому Гассану одного из лучших жеребцов своих и одну из лучших своих сабель, которая по красот своей и начертанным на ней стиху Корана и имени хозяина, осталась навсегда в памяти у Мериме. [351]

Со времени женидьбы Беглер-Бей ходил уже очень редко по базарам, почти не таскался по баням, и не творил обычного кейфа в кофейне, а проделывал его в своем гареме; он пуще прежнего ругал Русских, и еще более ругался с ними, когда ему доставалось выезжать с Делибашами; хотя он также отважно гарцовал перед Гяурами, но за то проворнее возвращался после дела.

В следствие всего этого он как-то раз пришел домой веселее обыкновенного, потому что в городе сделалось известным об отступлении неверных собак от девственных стен крепости, которая могла здаться лишь тогда, когда мутные воды Дуная потекут обратно в верх, к своему источнику.

И точно, Русские, простояв по пустому под Измаилом и страшась ненастья и осенней погоды, сбирались уже на зимние квартиры; но в это время вдруг прискакал в лагерь на казачей кляче, сухощавый старичек, сопровождаемый лишь одним измученным казаком; этот старичек тот же час пересел на другую казачью клячу и объехал крепость, которая ему отсалютовала полным числом всех своих выстрелов с маленькою примесью визга ядер, не понравившегося некоторым штабным немогузнайкам, которые и тогда водились в Руском войске точно так же, как водились и тогда различные насекомые и гады. Старичек, объехав крепость, сказал самому себе: я возьму Измаил! Сказав это самому себе, он сказал солдатам: с нами Бог, ребята! после завтра крепость наша! Он сказал, и участь Измаила и смертный приговор тридцати тысяч Турок очутились написанными, несколько часов раньше исполнения, очутились написанными в книге судеб кровавыми строками.

Серые облака неслись над уснувшей Дунайской долиной; мертвое молчание, словно навеваемое дыханием смерти, царствовало над девственными твердынями; Беглер-Бей покоился на брачном ложе, в объятиях [352] молодой жены своей: вдруг ему во сне послышался выстрел — это был звук первой лопнувшей ракеты, служившей приказанием готовиться к штурму. Беглер-Бей проснулся, и ему спать более не хотелось; какое-то беспокойное чувство овладело им; он думал о чем-то — и не мог дать себе отчета в своих мыслях; наконец в молчании обратил он взор на спящую жену свою — и вдруг выстрел второй ракеты торжественно раздался в воздушном пространстве — раздался для его слуха как грозный глас Азраиля 4; при этом звуке невольный холод пробежал по коже храброго и по наружности хладнокровного сына пророка. При звуке этого же выстрела Мериме вздрогнула, и проснулась с испугом. Ей во сне чудилось, что она была у отца в Айдосе, и гуляла по саду с своим мужем; там, во время летнего зноя, она, под тенью виноградных лоз наслаждалась прохладой, идя рука об руку с Беглер-Беем; ей потом чудилось, что небо заволокло страшными тучами и все вокруг потемнело, что вдруг сверкнула молния, и ударила в ее мужа, и что вместе с тем раздался выстрел грома.

Мериме проснулась в испуге; муж сидел возле нее с нахмуренным лицем; она упала к нему на грудь, крепко стиснула его в своих объятиях, обожгла его уста жгучим, продолжительным поцелуем пылающих губ своих; но ни огонь этого поцелуя, ни пламя, изливавшееся, из черных зрачков Мериме, не могли истребить беспокойного чувства, гнездившегося во внутренности Беглер-Бея; он вырвался из объятий жены с словами: «Гяуры затевают что-то недоброе!» Произнеся это, наш Османлы проворно оделся, вооружился как следует, и в сопровождении супруги вышел на крышу своего дома.

В это время, третий выстрел ракеты раздался, и земля дрогнула от действия Русских и Турецких орудий, грохот которых понесся к поднебесью как [353] злобный исполинский хохот — как хохот отпадших ангелов, мнивших об удаче, в то время, когда они штурмовали небо, для того чтобы быть низвергнутыми в преисподния по мановению Иеговы. Земля дрогнула, и в туже секунду однообразные Дунайские плавни и вся окрестность начали освещаться, словно во время грозы, беспрестанно переливавшимся светом; но этот свет не был смелый блеск молнии, бывшей у древних символом небесного гнева — это были лишь тусклые, мрачные отблески зарева — словно улыбка разверзшегося ада. Беспрерывный отблеск от воспламененья пороха сомнительно освещал закипевшие Измаильские валганги и подходившую к берегу, с распушенными парусами, Русскую флотилию, которая являлась длинным рядом исполинских привидений, дышавших пламенем; этот отблеск осветил также молчаливые Русские колонны, подошедшие к смертоносным твердыням, вдруг обрисовавшимся непрерывным огнем огнестрельного оружья, сопровождаемым градом пуль и картечи.

Беглер-Бей встрепенулся при этой грозной картине; — иль Аллах! и проч., воскликнул он, — да совершится воля Господня! не ужели пробил последний час Измаила? Ужели стопа неверных осквернит наши девственные стены? Прощай, Мериме! никто как Бог и Магомет пророк его! прощай еще раз! мне надо спешить к своему месту.

С этими последними словами, Беглер-Бей судорожно обнял жену свою, напечатлел жгучий поцелуй на леденевших устах ее, и удалился, не повторяя, к сожалению автора, прощальной сцены Гектора, покидавшего супругу в последний день существования Трои — если только Троя действительно существовала и не была мифом.

Какой смельчак можешь дерзнуть описывать штурм Измаила, первую позу которого, с адским его колоритом, может разве передать потомству та кисть, которая начертала последний день Помпеи, кто осмелится [354] описывать этот ужасный праздник смерти, этот исполинский подвиг, составленный, словно связка оружья, из нескольких тысячь отдельных подвигов тех людей, которыми предводительствовал Суворов, под развернутою хоругвью привязанности к отчизне.

Ночь сменилась днем, весь вал был занят Русскими, и Турецкие ядра прыгали по родным кровлям и узским городским улицам — как будто бы в насмешку горделивого ответа, сделанного Пашей, при требовании о здаче крепости; Русские колонны редея, проникали постепенно и углублялись в город вместе, с ручьями крови.

Трепещущие жены и невольницы отца Беглер-Бея робко толпились на пространном дворе Пашинского дома; Мериме была вместе с ними; все они судорожно вздрагивали при визге и шипении некоторых будто бы запоздалых ядер, и с боязнью прислушивались к исполинскому голосу битвы, подходившему все ближе и ближе в разных направлениях. Наконец ворота распахнулись и сотни две поклонников пророка вскочили на двор под предводительством двух-Бунчужного Паши и его сына Беглер-Бея. Ужасно было взглянуть на эту исступленную толпу; свирепая ярость и отчаянное бешенство были написаны в пламеневших зрачках и на лицах, почерневших от вспышек пороха; все они были облиты кровью; их лица были обрызганы кровью; их простреленные платья были запятнаны кровью; их руки по локоть были как будто окунуты в поток крови — кровь капала с лезвеев их ятаганов и сабель.

Все это, а равно и последующее представилось глазам Мериме как болезненная скоро преходящая фантасмагория; отделившись от прочих женщин, и прижавшись в одном углу двора, она судорожно сжимала в руке поднятый ею на дворе пистолет, и видела, как муж ее начал хлопотать о заваливании ворот; как вслед за тем эти ворота расскочились, и как во двор ворвалась кровожадная толпа Русских, с [355] примкнутыми окровавленными штыками; мущина огромного роста и сопровождаемый своим драбантом 5, повелевал Русскими: это был казачий старшина, схвативший остаток пехотной колонны, лишившейся своих офицеров, и предводительствовавший ею в убийственном окончании покорения города. Мериме видела, как Русская толпа ворвалась во двор; она видела кратковременную, но ужасную позу неумолимого рукопашного боя; в ее глазах казак Савельев, сопровождавший своего офицера, разнес голову старику ее тестю; между тем как, за несколько мгновений до того, пистолетный выстрел казачьего офицера повергнул Беглер-Бея к ногам отца своего. Мериме в оцепенении видела как победившая, но заредевшая Русская толпа остановилась лишь на мгновенье, будто в раздумьи, над повергнутыми во прах, окровавленными своими и чужими трупами; и как эта толпа тотчас рассыпалась для грабежа в разные стороны пространного двора.

В это время казачий старшина взглянул на нее, и с громким отрывистым приказанием указал на нее своему драбанту; последний устремился к ней; она с отчаяния приподняла пистолет и нисколько не думая спустила курок, направив отверстие дула против грозного противника; казак мгновенно приостановился, легко вскрикнул, потом устремился к ней быстрее прежнего, с зверским видом схватил ее за горло, и сдавил его словно тисками.

Этим кончилась, для Мериме, ужасная фантасмагория на дворе ее тестя — она лишилась чувств.

Редкая красота Мериме спасла ее от смерти, но не от плена; эта красота обратила внимание казачьего старшины Горкина, которого мы видели предводительствовавшим остатком Русской колонны, [356] ворвавшейся на двор отца Беглер-Бея. Горкин приказал своему драбанту Савельеву взяьь Мериме живою; и когда пуля, выпущенная Турчанкою, легко скользнула по руке казака, то Горкин остановил бешенство своего драбанта, приказав ему, под опасностью головы, отвести бесчувственную красавицу в полковые коши 6. Мериме очнулась от обморока в Русском лагере, под кровом нескольких попон и бурок, накинутых на казачьи дротики, составленные пирамидально.

Если хотите знать, что она чувствовала в первые минуты плена, то советую расшевелить для этого воображение — я вообще не горазд на плаксивые описания. Довольно сказать то, что она при дележе пленных Турчанок и Турченков досталась на часть Горкина; и через неделю после штурма, не смотря на отчаянное сопротивление, может быть обмороки, и если они известны Турецким Халям, не смотря на все, очутилась в объятиях убийцы своего мужа — примеры Сципиона редки. Впрочем, говоря вообще, для Мериме было весьма странно видеть себя посреди неверных, от глаз которых она не могла защищать покрывалом лица своего; еще страннее для нее было видеть себя, когда она к этому несколько попривыкла, видеть себя в объятиях Гяура; но во всех этих несчастиях она утешала себя предъопределением. Предсказание Айдосской старухи приходило ей на ум; но она не видела еще, чтобы судьба ее была так ужасна, как ей было предсказано: старшина Горкин всячески старался смягчать участь своей пленницы, которая при настоящем положении увидела две вещи, совершенно ей незнакомые: первое, некоторый род свободы, и второе, подобострастие и всякое угождение со стороны мущин, т. е. тех козаков, которые были под командой Горкина. Как бы то ни было, но Мериме пробыла при полку, [357] таким образом, более трех месяцев, и потом, вместе с отходящей командой, была отправлена на Дон; она отправилась туда с младенцем в своей утробе, младенцем, которому усопший Беглер-Бей не слишком бы порадовался.

ІV.

Человек убил мужа и сделал потом из его жены себе наложницу; положение Ханули, попавшейся в наложницы — это положение покажется ужасно для Европейской женщины. Но на Востоке смотрят на вещи не с нашего пункта зрения, поэтому и самый образ мыслей женщин о собственном их достоинстве несколько различествует от образа мыслей нашего прекрасного пола. На Востоке, женщина, до выхода замуж, есть принадлежность и продажный товар отца своего, от которого она переходит к мужу. Независимо от того, сильный иногда отбирает там, если ему это вздумается и удастся, отбирает у слабого: дом, лошадей, баранов, жен, и делает из всего этого приличное для себя употребление. В свою очередь лошади, бараны, жены, переменяя нового хозяина, иногда очень скоро отвыкают от прежнего, потому что это уже сделалось, так должно быть — так было вперед написано. Трудно сказать, как рассуждает о подобных переменах бессловесная принадлежность; для словесной же принадлежности, то есть для жен, иногда переходящих таким образом из рук в руки, эти перемены не кажутся столь странными, как могли бы они показаться нашим дамам.

По этой самой причине и для Мериме показалось не столь ужасно, как мы это могли бы полагать, быть наложницей Горкина. Ей было хороню, очень хорошо у ее покойного мужа, но тот, кто вздумает видеть в их взаимных сношениях что-либо похожее на нашу любовь — тот весьма ошибется. [358] Meриме хорошо было у мужа от того, что она случайно была единственная жена богатого Мусульманина, которому эта жена еще не надоела.

Разумеется, Мериме сначала горевала, а потом — ну, потом, она может быть и привыкла, тем более, что ее у Горкина хорошо кормили, поили и одевали. Ей может быть было досадно, что она не могла сурмить ресниц и бровей и румянить щек, (в чем не было никакой нужды), что не могла красить ногтей, без чего она могла очень обойтиться, особенно тогда, когда убедилась в том, что пухлые и нежные ручки гораздо миловиднее, если остаются в натуральном виде. Может быть для Мериме еще досаднее было, что не могла ходить по приятельницам, баням, и слушать там россказни и сплетни, без которых женское племя обойтиться не может — так же, как и наши братья стареющиеся холостяки или те же старые девы, но только облеченные в изношенную мужескую образину. — Все это, кроме старых холостяков, вероятно досаждало Мериме, но подобные лишения были ничто перед виденными ею ужасами штурма. Одним словом, перемена состояния не казалась столь странною и ужасною для молодой Турчанки; но это было только до отправления ее на Дон и прибытия в дом Горкина.

Тут она почувствовала всю тягость новой неволи, тут она сделалась рабыней не мущины — но подобной себе женщины, то есть законной супруги казачьего старшины. К этому надо добавить, что Горкин взял жену свою из богатого дома и ей почти был обязан тем значением, которым пользовался на родине. Г-жа Горкина была очень ревнива, вопреки казачьим обыкновениям тогдашнего времени, а отчасти и теперешнего. При отходе казаков на Дон, Горкин напрасно давал строгий наказ о том, чтобы не говорили Анне Петровне о его связи с Мериме. [359] Анна Петровна все-таки пронюхала, женским чутьем ревнивой женщины, проказы супруга, и вымещала их на бедной Турчанке, которой приходилось просто не в-терпеж.

До Измаильского штурма Мериме имела своих невольниц; она, как всякая Турецкая Хануля, рядилась, гуляла, никогда ничего не делала, а только слушала или сама рассказывала различные россказни; после штурма она увидела новый род свободы и некоторое подобострастие казаков, подчиненных Горкину; в особенности же ей угождал драбант Савельев. Но в доме Горкина она очутилась совершенной рабыней, на которой, кроме тягости работ, лежала еще тягость гнева ревнивой женщины, с которой она была беспрестанно вместе — которая не выпускала ее из-под своего глаза. Худая одежда, недостаток в пище, различные наказания, самые колкие насмешки — все это было уделом несчастной пленницы, делавшей, на первых порах, весьма неловко поручаемую ей работу и плохо понимавшую Русский язык. «Вот какая знатная барыня, кричала во все горло Анна Петровна, вишь какая белоручка! ни за что и приняться не хочет! вот я тебя, нехристь треклятая! эко сатанинское порождение!» Потом являлись упреки за признаки беременности, обнаруживавшиеся все более и более; тут сыпались на Мериме: ах ты такая! ах ты сякая! и проч.

Таким-то образом проходил для Мериме каждый Божий день; она его встречала горькими слезами и такими же слезами его оканчивала; одна мысль о кизмете заставляла ее переносить такое положение, нестерпимое для каждого мыслящего существа. Наконец через несколько месяцев Мериме родила сына; мальчика окрестили без ее спросу и назвали Иваном; Ваня служил большим утешением своей матери при ее тогдашнем положении, потому что какова бы ни была женщина и ее образ мыслей — но чувство привязанности к детям, со всеми своими наслаждениями, есть [360] инстинкт природы. Таким образом Мериме провела два с половиной года, и в течении этого времени выучились, разумеется, по-Русски; на третий год участь ее несколько облегчилась: Анна Петровна услышав, что требуют всех пленных в Черкаск (Старый, Нового тогда не было), для того чтобы отобрать от них желание о возвращении на родину, Анна Петровна отправила пленницу в дальний хутор; и хотя положение Мериме через это несколько улучшилось, но она вместе с тем навсегда потеряла возможность возвратиться в отечество.

Мериме пробыла несколько месяцев на хуторе Горкина; и хотя она привыкла к Русскому сельскому быту, но работы в поле были чрезвычайно как тягостны для такой женщины, которая была изнежена с самого своего малолетства и никогда не могла бы помышлять о том, что придется ими заниматься.

На хуторе она как то услышала, от проезжих казаков, об отправлении с Дону всех пленных обратно в Турцию. Черкаск был верст за сто, она решилась туда бежать, и в следствие того, взяв своего малютку пустилась пешком; прося милостыню, и расспрашивая дорогу, она наконец добралась до Донской столицы, и явилась в Войсковую Канцелярию.

В Войсковой Канцелярии ее известили об отправлении ее единоверцев, и вместе с тем объявили, что посылать ее одну нет никакой возможности, но что она может ехать на собственный счет; когда же она отвечала, что в Турцию ей ехать не с чем, но что у Горкина она ни за что оставаться не хочет, то ей выдали билет на свободное жительство в Донской земле. Положение этой молодой женщины, с малюткою сыном, было незавидное, но Бог даст день — Бог даст и пищу.

Мериме очутилась в Черкаске на страстной неделе, перебивалась кое-чем, выпрашивая себе подаяние и ночуя ради Христа. Любопытство заставило ее идти в церковь; тут она увидела общее уныние и [361] искреннюю печаль, изображавшиеся на всех лицах при Богослужении, напоминающем нам о страстях Искупителя человеческого рода; какое-то невольное участие побуждало ее продолжать таковые посещения; она вместе с другими очутилась в соборной церкви во время заутрени Светлого воскресенья. Богослужение нашей Православной Церкви произвело на нее, в это время, то же ощущение, которое было чувствуемо в Царе-граде нашими предками Славянами за несколько столетий прежде. Вид отверзтого алтаря, столь таинственно освещенного, ряды священнослужителей, воздевавших, в облаках фимиама, свои руки к Господу сил, наконец целое народонаселение, отбросившее все свои житейские намерения и распростертое ниц перед Вседержителем — все это вместе было причиною тому, что пленная Турчанка вдруг была проникнута каким-то высоким и до того времени ей еще неизвестным чувством; через пять дней после этого она просила Священника дабы он объяснил ей сущность нашей веры, и вместе с тем изъявила желание быть окрещенной; каково же было удивление Мериме, когда узнала, что она такое же точно творение как и всякий мущина, что она как женщина может иметь доступ в тот рай, который, по ее прежним понятиям, был отверзт только для мущины. Добродетельный Священник, к которому Мериме прибегнула, приютил у себя несчастную пленницу и наконец окрестил ее. В доме этого Священника Мериме встретила казака Савельева, бывшего драбанта Горкина, с которым познакомилась в первые месяцы пребывания своего у войскового старшины, ибо они сблизились между собою; Мериме была еще очень не дурна собою. Савельев, овдовев около года, жил на своем курене над Аксаем, и хотя был он пожилой уже человек и не слишком красивой наружности, но за то этот человек был единственное знакомое лице, которого могла встретить бедная пленница. У них пошли тары да бары, слово за слово, и Мериме, по принятии [362] Християнства, очутилась в курене Савельева законною женою казака, которого за ранами не посылали более на службу. Чужой ребенок, и в особенности рожденный до замужства, не мог быть помехою для свадьбы — такой ребенок, во всяком случае, есть будущий работник для сельских работ, будущий казак, которого сажают на коня при требовании. Мне случалась даже слышать, что казаки, отсутствующие по службе в течении нескольких лет, видят у себя такого рода детей даже и после свадьбы, и не слишком косятся на подобную прибыль — в этом случае и муж и жена прощают друг другу взаимные неверности.

Один женатый казак, рассуждая, лета, двенадцать тому назад, об этом щекотливом предмете, сказал мне: — да как же быть нашим бабам, когда сами по нескольку лет сряду таскаемся черт знает где. — Эка беда коли придешь на Дон, да увидишь у своей бабы чужого ребенка! ведь женино же рождение, а не собачий сын! иногда оно и так пройдет; иногда осерчаешь да отвозишь ее порядком, да и все тут — а ребенок не хай остается, все лишний работник в доме.

В следствие такого образа мыслей побочное отродье войскового старшины пошло себе да и пошло за законное чадо казака Савельева, который, через год после свадьбы, прижил себе сына, потом другого, третьего и четвертого. Савельев жил себе, да поживал с своей Марьей, как живут все казаки, Марья жила как все казачьи жены. Лет через семнадцать Савельев, крепко уже состаревшийся, женил Ваньку, старшего сына жены своей, и, через несколько месяцев после этой свадьбы, сам отправился к своим предкам.

Мериме осталась полною хозяйкою в доме, дети ее росли, мужали, старелись и в свою очередь наживали детей; меньшая женерация не вытесняла старшей с белого света и не требовала себе простора; тогда на Дону всем жить было привольно — земли по Аксаю вдоволь, а рыбою хоть пруд пруди. Одним словом, [363] время уходило, и вещи шли своим порядком для Мериме и ее семейства; как вдруг выстрелы раздались опять на берегах Дуная, и туда, как всегда случается, потребовали Донские полки. У Мериме было пять взрослых сыновей. Иван старший и Григорий, следующий за ним, справили себе всю военную збрую и оружье, се ш на коней и очутились под Рущуком, служа в одном и том же полку и в одной и той же сотне. Само собою разумеется, что при выходе в поход мать их благословила и проводила; потом поплакала, погоревала и наконец перестала плакать.

Раз оба брата стояли вместе на аванпостах перед крепостью, откуда Турки сделали кавалерийскую вылазку. Старый, весь седой наездник несся впереди перед исступленной толпою Турок; аванпосты отретировались к четырем сотням своего полка, бывшим в резерве. Эти четыре сотни вздумали было гикнуть на Турок; оба брата понеслись вместе с прочими, не в дальнем расстоянии друг от друга. Иван был молодец и понесся на старика Турецкого начальника; но только что подскакал к нему, как Турок оперся на правое свое стремя и замахнулся кривым блестящим лезвеем своим — оно сверкнуло и осиротевшая лошадь побежала назад вместе с прочими казаками, показавшими тыл.

Григорий видел смерть своего брата и его убийцу, но делать было нечего, плетью обуха не перешибешь; и потому он с яростью и местью в сердце уходил за одно с товарищами; как вдруг, откуда ни возьмись, очутились Стародубовские драгуны, которые приняли на себя бешеных Турок и дали время казакам опомниться. Впереди драгун был известный старинный удалец В-ъ; Турки в свою очередь не выдержали атаки и пустились назад в беспорядке; Григорий, завидев между уходившими, старика, убившего его брата, пустился догонять его; он таки нагнал ненавистного ему Османлы, ссадил его дротиком с жеребца, и, потом приостановившись, отомстил [364] смерть брата, докончив кинжалом повергнутого неприятеля. Само собой разумеется, что Григорий обобрал убитого дочиста, и между прочим взял его саблю.

При этой вылазке взято было в плен несколько Турок; Григорию досталось их конвоировать в главную квартиру; один из пленных, увидя на Григорье саблю своего единоверца, указывал несколько раз на нее своим товарищам, и, противу обыкновения говорил о чем-то с жаром. Это обратило на себя внимание казаков, которые встретив переводчика, просили его, дабы он расспросил пленного Мусульманина и объяснил им смысл его разговора; при этом объяснении Григорий услышал, что пленный, рассуждавший столь горячо, был оруженосец Гассан-Бея, бывшего хозяина сабли, и что он удивлялся, как эта сабля могла достаться в руки Гяура, потому что она была в руках Гассана слишком двадцать лет; и что один святой дервиш говорил Гассану, что эта полоса не может выдти из круга родных его, и в посторонних руках никогда не будет. Услышав это, Григорий сказал сквозь слезы: лучше было бы, если бы проклятая собака передала в свой род эту полосу, и оставила в покое бедного Ивана.

Сабля, доставшаяся Григорью, была старинная и отличная Дамасская полоса; многие торговали ее, но Григорий ни за какие деньги не отдавал ее, потому что на ней была кровь его брата.

Война с Турками кончилась, Григорий пошел с своим полком под Француза, и сделал всю эту войну довольно благополучно; но перед концем был весьма тяжело ранен. Во время всех этих походов Григорий не писал к своей матери, и Мериме узнала только по слухам, через ремонтных, о смерти старшего своего сына; но никто не мог рассказать ей подробностей смерти. Разумеется, что Мериме сначала плакала (плакать всегда уже надо) и горевала, потом перестала плакать и горевать — это горе сделалось для нее историей. [365]

В 1815 году Григорий щедушный, едва дышащий от последствий худо залеченной раны, явился домой; старуха мать встретила его с образом, посадила в почетный угол под святыми иконами; разговор об убитом, хотя уже и давно, брате был первой вещью между старухой и возвратившимся инвалидом; последний рассказал все дело в подробности, и обнажил вместе с тем дорогую полосу, когда речь дошла до нее, и положил ее на столе перед глазами матери, упоминая также и о предсказании Дервиша.

Что-то давно, очень давно знакомое блеснуло в памяти старухи; она начала всматриваться в полосу, и разглядела на ней: изречение Корана и имя ее тестя, вырисованные золотом на той сабле, которую покойник когда-то подарил ее брату. Мериме схватила себя за седые волосы и ахнула; обморока с нею не приключилось: такого греха с старухами в простонародьи не бывает — не знаю случается ли это с молодыми — об этом любопытно справиться.

Старуха увидела, что родной брат ее убил старшего ее сына, и что меньшой, отомщая смерть брата, убил своего дядю. Мериме наконец объяснила своему сыну это происшествие, в котором, казалось, было написано роковое предопределение судьбины — как будто в подтверждение кизмета, преподаваемого Кораном.

Григорию давали триста червонцев за его саблю; но, услышав слова своей матери, он взял полосу, пошел на Аксай, и забросил ее на середине течения.

Григорий, в свою очередь, жил не долго; мать, похоронив его, так же об нем плакала, так же горевала, так же полуутешилась, как всегда это бывает.

Прошли годы; Мериме предоставила все хозяйство сыновьям и внукам; наконец она очутилась в доме какою-то подвижною и говорящею мебелью; окруженная правнуками, они зимою помещалась на лежанке; весною и осенью она грелась на солнце перед дверью куреня; а летом, во время зноя, ее место было в саду, под тенью развесистой груши. [366]

Читатель, я думаю, помнит, что моя коляска стояла за нисколько сажень внизу, а сам я грелся у печки; такая история продолжалась часа полтора, в течении которых услышал я весь этот рассказ.

И так цветущая Айдосская дева и безобразная старуха, сидевшая на корточках в положении обезьяны на лежанке казачьего куреня, и так оба эти лица были Мериме — то есть одно и то же лице, но только разделенное десятками годов, канувших в вечность, для которой годов не существует.

Потухшие глаза древней старухи зажглись именно тогда, когда она услышала несколько звуков прежнего родимого языка; ее зрачки горели, когда она мне повторяла историю былого; глаза этой старухи горели огнем прежней молодости, когда она услышала, что и я был на ее родине, в Айдосе.

«Ах Боже мой, сказала она с жаром, — я должна прогневать Творца небесного, потому что мне нельзя жаловаться на Его милосердие? Чем не наградил меня Создатель? Сыновья мои повыросли, двое из них выслужились и награждены Царскими милостями; здесь могила моего мужа, моего сына; здесь мои внуки, правнуки; здесь все — кровь моей крови — плоть моей плоти; чего бы мне кажется желать теперь? — а все-таки я бы все отдала, лишь бы мне взглянуть на мою родину, лишь бы там посмотреть на свет Божий — лишь бы меня там похоронили!» С этими словами голова старухи опустилась на грудь, и я задумался, рассуждая о таком ее желании.

Минут через пять я взглянул на лежанку; глаза остова, обтянутого желтою, сморщившеюся кожей, не сверкали более; старуха играла на лежанке с тремя мальчишками: она машинально пересыпала с ними зерна подсолнечника. В это время человек вошел и сказал нам: «извольте одеваться — лошади готовы.»

2-го Ноября 1839.


Комментарии

1. Всякий, бывший на Юге России, мог заметишь вещие или могильные курганы, которые тянутся систематически в различных направлениях. Кроме этого на степном пространстве между Доном, Кубанью и Тереком, беспрестанно попадаются каменные идолы самой грубой работы; сколько я их видел, все они были в сидячем положении, или, лучше сказать: аестоория с чертами лица Монгольского племени. Я заметил сходство между этими идолами, сделанными в обыкновенный рост человека, и некоторыми из крошечных статуек, которые вынуты из древних Египетских гробниц.

2. Каганец есть глиняная плошка, в которую налито сало и положена светильна; это способ освещения простого народа в Малороссии; слово каганец есть Малороссийское.

3. Крепость Владикавказ называется простолюдинами на линии, солдатами и казаками, Капкаем.

4. Азраил, Ангел смерти.

5. У казаков драбанты суть казаки, которые находятся в услужении у офицеров, и очень часто сопровождают их добровольно в сражениях; это делается как для того, чтобы отличиться, так и для поживы при преследовании неприятеля.

6. Так называется у казаков то место, где они оставляют, отправляясь против неприятеля, свои вьюки, вьючных, заводных лошадей и слабых и лишившихся лошадей казаков, если для последних не сделано особого распоряжения.

Текст воспроизведен по изданию: Мериме. (Из путевых воспоминаний при проезде через землю донских казаков) // Москвитянин, № 4. 1843

© текст - Погодин М. П. 1843
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Москвитянин. 1843