КОЛЮБАКИНА А. А.

ВОСПОМИНАНИЯ

Кавказские воспоминания В. А. Полторацкого, напечатанные в прошлом году в «Историческом Вестнике», заинтересовали многих читателей этого журнала. В этих воспоминаниях, как в зеркале, отразились те особенные черты характеров главнейших деятелей Кавказа, которые могли выработаться только под влиянием шестидесятилетней, непрестанной борьбы с горцами.

Это был отдельный мир, для всех крайне интересный, а для нас, военных, дорогой. Рассказы о героях Кавказа, от генерала до простого солдата, заставляют надеяться, что и в будущем, в минуту роковой борьбы, эти герои воскреснут в их потомках. Но в большой войне, которая рано или поздно предстоит России, отдельные подвиги не только малых чинов, но и генералов, потонут в общем море крови. На Кавказе, при действии сравнительно мелких отрядов, это было иначе: каждый поручик был на виду, а полковник представлял из себя персону. Этот, если можно так выразиться, семейный характер войны заставляет нас следить с любовью за каждой отдельной личностью и интересоваться ею, как человеком родным.

Вот почему я полагаю небезынтересными для читателей записки A. A. Колюбакиной, находящиеся в моих руках. Кто не знал на Кавказе в сороковых и пятидесятых годах немирного Колюбакина? О нем упоминает и Полторацкий, но вскользь. Ему, по-видимому, пришлось провести службу на другом краю Кавказа и сталкиваться с Николаем Петровичем только как с собеседником, а не как с деятелем. [380]

Высокого роста, с широкими плечами, с головою, гордо откинутой назад, Колюбакин олицетворял своей фигурой силу и могущество. Его маленькие, живые глаза были полны ума. Превосходно образованный, начитанный, хорошо знавший иностранные языки, особенно французский, он с живым любопытством следил за европейской литературой, и шкафы его были всегда полны книг, только что вышедших из типографий Парижа и Берлина. Не удивительно, что при таких вкусах Колюбакин, по назначении сенатором в Москву, не замедлил сойтись с лучшими людьми того времени. Сколько мне известно, Аксаков, Самарин, князь Черкасский, были его постоянными собеседниками, а Погодина и графа Сологуба, в течение моего двухдневного пребывания в Москве, я встретил в его доме.

Но этот блестящий, высоко даровитый и, безусловно, честный человек обладал недостатком, делавшим его иногда нестерпимым для общества и весьма тяжелым для близких: необузданная, ничем неукротимая вспыльчивость его переходила всякие пределы. В такие минуты он становился опасен и мог совершить преступление. Много терпел он от этого сам, но много терпели и другие, и надо еще удивляться, что он окончил жизнь в почетном звании сенатора, а не в серой солдатской шинели.

Про его проделки, заслужившие ему название немирного, говорил весь Кавказ, и Полторацкий в своих записках приводит один такой пример. Расскажу другой.

У Колюбакина, когда он губернаторствовал в Кутаиси, был один чиновник, плешавенький, маленький старичок, плохо владевший русской грамотой. Приносит он Николаю Петровичу какую-то бумагу, в которой слово «лес» написано через е. Николай Петрович обратил на это внимание и просил такой вопиющей ошибки не повторять; но на следующий день злополучный «лес» является в прежнем виде. Колюбакин раскричался; но когда-то же самое повторилось и в третий раз, то он вскочил со стула и зарычал: «садитесь и читайте». Бедный чиновник сел и наклонил голову над бумагой, а грозный начальник, не помня себя, выворотил ему на лысину всю чернильницу, а потом и песочницу. Излишне говорить, что Колюбакин потом искренно извинялся перед оскорбленным подчиненным; но каково же было переносить такие выходки людям, имевшим с ним ежедневные сношения.

В заключение скажу, что жена Колюбакина, Александра Андреевна, была знакома многим старым кавказцам. Имя ее было окружено общим уважением, а правдивость вошла в пословицу.

П. A. K-ский. [381]


I.

Родители Н. П. Колюбакина. — Воспитание в доме отца. — Поступление в Гродненский гусарский полк. — Разжалование в солдаты и перевод на Кавказ. — Производство в офицеры. — Командировка для переговоров с князем Моршани. — Характер Колюбакина. — Участие в Даргинской экспедиции. — Его подвиг и производство в майоры. — Назначение начальником Джаро-Белоканского округа. — Нападение разбойника. — Оригинальное венчание Колюбакина. — Мгновенное излечение лихорадки. — Образ жизни в Закаталах. — Покушение на убийство Колюбакина. — Даниэль-Бек. — Критическое положение.

Главная цель моих воспоминаний заключается в желании напомнить о человеке, которого знал весь Кавказ, и добрая память о котором сохраняется и поныне во многих местах здешнего края. Да, может быть, некоторым — не смею думать многим — будет интересно прочитать несколько страниц из жизни кавказца сороковых и пятидесятых годов. Я хочу говорить о Николае Петровиче Колюбакине, и так как описание его характера и деятельности на Кавказе составляет главный предмет моего простого повествования, то постараюсь сказать о нем все, что знаю и помню. Прошу, однако, не думать, что я хочу написать его биографию, во-первых, я, вероятно, не сумела бы сделать этого, тем более, что для такого труда необходимо иметь материалы, а у меня их нет. Сам Колюбакин как-то мало дорожил своими бумагами и оставил их в величайшем беспорядке. Помню прекрасную записку его о возможности покорить Кавказ мирным способом, а именно установлением с ним торговли, но из нее, после смерти его, я нашла только несколько несвязных отрывков. То же было и с другими его рукописями, кроме одной, напечатанной, об освобождении крестьян в Грузии.

Напоминая о Николае Петровиче людям, знавшим его, я хотела, вместе с тем, представить картину прежней жизни на Кавказе для сравнения ее с современной, всем более знакомой; поэтому в рассказе моем не следует искать определенной рамки.

Полагая, что характер каждого человека образуется с детства, под влиянием людей, окружающих его, и более всего родителей, — не лишним считаю сказать, кто были отец и мать Колюбакина.

Николай Петрович родился в 1812 году. Отец его, генерал-лейтенант Петр Иванович Колюбакин, уроженец Новгородской губернии, был одним из деятелей отечественной войны. Весь израненный, он прожил после двенадцатого года не более пятнадцати лет, почти не вставая с кресел. Женат он был по любви на польке, красавице, графине Пулавской, но счастлив [382] не был; он страдал душевно, видя, что жена не только не разделяла с ним горячей любви его к отечеству и преданности престолу, но, напротив, принадлежала всем сердцем только соотечественникам своим, которым мало-помалу передала все состояние мужа. Детей у них было пятеро: две дочери и три сына, из которых Николай был старший, Михаил второй, а Александр младший. При жизни отца они содержались в роскоши, ходили в бархате и при них постоянно находились, по требованию отца, три гувернера, для изучения иностранных языков. Казалось бы, что при такой обстановке дети должны были наслаждаться жизнью, но не тут-то было: жестокая и необузданно вспыльчивая мать строго наказывала их за малейшую невинную шалость, даже за каждое пятнышко на платьях и требовала от гувернеров такого же безжалостного обращения с детьми, что, весьма понятно, не могло благотворно подействовать на их характеры. Отталкивая их в припадках гнева и не говоря с ними по целым дням и даже неделям, мать не только навсегда ожесточила их против себя, но приучила не то что злопамятствовать, а долго дуться после всякой ссоры. Привычка эта в особенности привилась к Николаю Петровичу. Михаил Петрович, менее вспыльчивый, умел сдерживаться и при неприятностях был скрытен и молчалив.

Двух старших сыновей отец отдал в Царскосельский лицей, бывший в то время в самом цветущем состоянии; третий сын воспитывался в другом учебном заведении и вышел в гусары; но надо полагать, что печально проведенное детство и недостаток материнской любви иначе повлияли на его более мягкий и кроткий нрав, ибо на 19-ом году жизни он удалился в монастырь, где вскоре постригся. Старшие братья его, весьма способные мальчики, учились прекрасно и тоже вышли в военную службу.

Поступив в 1830 году в Гродненский гусарский полк, Николай Петрович был в Варшаве во время польского мятежа; сделал кампанию 1831 года, участвовал во многих сражениях, находился в битве под Остроленкою и при штурме Варшавы и тут был ранен саблей в ногу. Начав так счастливо службу, он был разжалован в солдаты, два года спустя, за оскорбление начальника своего и сослан на Кавказ, где поступил рядовым в Нижегородский драгунский полк, считавшийся как тогда, так и теперь, молодецким по храбрости офицеров и солдат и образцовым во всех отношениях.

Умный, прекрасно образованный и в высшей степени благородный человек, Николай Петрович ни перед кем не гнулся; солдатская шинель нимало не стесняла его; он по-прежнему держал голову высоко и всем смотрел прямо глаза. По прибытии [383] в полк, он очень скоро приобрел расположение и уважение командира своего, полковника Безобразова, такого же пылкого, каким он был сам, и дружбу всех своих сослуживцев, что не помешало ему, однако, иметь с ними несколько дуэлей. Не смотря на это, отношения с товарищами были самые дружеские, и месяцы боевой жизни пролетали, как дни. Не стану упоминать здесь, в каких именно экспедициях, боях и перестрелках он участвовал, — скажу только, что их было очень много, и что через год он был произведен в унтер-офицеры, после чего, под начальством генерала Малиновского, а потом генерала Вельяминова, находился на Кубани в беспрерывных военных делах. В мае 1837 года его произвели за храбрость в прапорщики, и он снова начал карьеру свою, не пользуясь в течение всей жизни ничьей протекцией.

В конце 1840 года его перевели на восточный берег Черниго моря, для участия в экспедициях против разных непокорных племен Кавказа; тут он вскоре был сделан адъютантом сначала при генерале Анрепе, начальнике черноморской береговой линии, а затем при заместившем его генерал-адъютанте Будберге.

Когда Колюбакин находился при генерале Анрепе, ему было поручено съездить в Дал, гористую, высоко лежащую над уровнем моря и чрезвычайно живописную часть Абхазии для переговоров с князем Баталбеем Маршани, родственником владетеля, поселившимся там с 500-ми дымами абхазцев. Предводительствуя враждебной нам партией, Баталбей нападал на подвластную России, соседнюю с ним, Цебельду, тоже страну гористую, и не раз вступал в отважные схватки с нашими войсками.

Прибыв в Дал, Николай Петрович остановился у подошвы той горы, на которой находился дом Баталбея, и послал из команды своей одного абхазца сказать ему, что он прислан генералом Анрепом для переговоров с ним. Князь Маршани ответил, что он готов выслушать его, только с уговором, что он придет к нему один. Колюбакин согласился, полагая, что и его найдет одного; но каково было его удивление, когда, поднявшись на гору, он увидал князя Баталбея, окруженного 400-ми вооруженных абхазцев.

— Зачем люди эти здесь? — спросил Колюбакин, обращаясь к князю Маршани: — ты пожелал видеть меня одного, я согласился и не обманул тебя; я пришел с одним переводчиком, потому что верил в твою честь.

— Благодарю, — отвечал Баталбей: — и прошу тебя, не бойся.

— Не говори со мною так! — вскричал Колюбакин: — ты можешь убить меня, но не забывай, что я русский офицер и ничего [384] не боюсь. Прикажи же людям своим стрелять! — прибавил Николай Петрович, обнажая грудь.

Баталбей, как все горцы вообще, высоко ценил храбрость и тотчас протянул Колюбакину руку. Затем последовали переговоры, после которых князь Маршани совершенно изменил отношения свои к русским и сделался их другом. Даже умирая, много лет спустя, он завещал сыновьям верно служить России.

По прибытии в Керчь, местопребывание начальника береговой линии, Николай Петрович тотчас же познакомился с моими родителями и, по прошествии месяца, был уже в доме нашем, как свой; он посещал нас не только ежедневно, но по три и по четыре раза в день, побуждаемый к этому единственно своей бурной и подвижной натурой и страстью к рассуждениям и спорам о всех интересных для него предметах. Сам Колюбакин говорил не только умно, но красноречиво, и так как по образованию он был человеком светским и чрезвычайно приятным собеседником, то, не смотря на приобретенные им в полку слишком отважные драгунские манеры и на не выносливость противоречий, вследствие чего происходили нередко вспышки, доходившие до ссор, — все приглашали его к себе и принимали с величайшим удовольствием. В особенности благоволили и были снисходительны к нему дамы; но когда ему делали или, лучше сказать, осмеливались делать замечания за какую-нибудь неловкость или резкость к обращению, он отвечал: «Prenez moi tel, que je suis («Берите меня таким, каков я есть»). Я солдат и другим быть не хочу». Или же, взяв фуражку, уходил, не простившись, и уходил надолго. Но надо сказать, что подобные неприятные столкновения мучили его так сильно, что по прошествии некоторого времени он сам искал случая помириться. Следует прибавить еще к этому, что вспыльчивость его, происходившая частью от органического порока сердца, искупалась весьма немалыми достоинствами, и поэтому друзья его и знакомые извиняли ему такие поступки, которые другому не прошли бы даром.

Продолжая боевую жизнь свою на черноморской береговой линии, Колюбакин получил две раны в одном упорнейшем трехдневном бою, при взятии многочисленных завалов: одну рану в бедро, очень опасную, а другую — в правую руку на вылет.

В 1845 году, после дуэли с Б. за то, что последний помешал ему подсадить дам в карету, он был переведен в Тифлис для участия в готовящейся тогда большой экспедиции против Шамиля, известной в военных летописях под наименованием «Даргинской» и совершившейся под начальством всеми уважаемого наместника, князя Михаила Семеновича Воронцова. [385]

Николай Петрович, командовавший в этой экспедиции 3-й стрелковой ротой Куринского полка, получил однажды приказание сбить горцев с позиции, занимаемой ими на возвышенности. Приближаясь к неприятелю, солдаты наши заметили, что сорок или более мулл, распростертые на земле, молились перед сражением, громко взывая к Аллаху. Рота остановилась перед атакой.

— Ваше благородие, нельзя теперь нападать на них, грешно: видите, они молятся, — сказали солдаты.

Колюбакину нельзя было терять времени, следовало тотчас же атаковать.

— Да что у них за бог! — вскричал он: — разве наш не лучше?

— Гораздо лучше, ваше благородие! — воскликнули куринцы и в ту же минуту бросились в атаку с громким «ура»...

Через несколько времени неприятель был сбит, и позиция взята. Тотчас после этого Колюбакин напомнил солдатам пример набожности мусульман; сцена изменилась, солдаты, сняв шапки, перекрестились, а затем, вырыв яму и опуская в землю своего убитого фельдфебеля, пропели заупокойную молитву.

В эту кампанию Николай Петрович был ранен пулею в грудь и произведен в майоры.

По окончании экспедиции он получил место окружного начальника в Джаро-Белоканском округе и в первый же месяц пребывания своего в крепости Закаталах, в разъезде по округу для поимки разбойника, встретившись с ним неожиданно в доме покорного нам лезгина, обещавшего выдать злодея, чуть не поплатился жизнью. По обыкновению своему он совершал поездки по округу в сопровождении не казаков, а мирных лезгин, и без всякого оружия, хотя ему было известно, что каждый раз по дорогам его ожидали засады; но он действовал подобным образом, во-первых, потому, что всегда надеялся, что ничего не случится, что все пройдет благополучно, а, во-вторых, чтобы выказать лезгинам полнейшее доверие к их верности и честности и тем привязать их к себе, в чем совершенно успел. На этот раз, однако, он чуть не погиб. Увидев перед собой начальника округа, разбойник, не долго думая, занес шашку над его головой, но Колюбакин успел отклонить голову на столько, что шашка упала ему на плечо и, разрубив эполет и платье, сделала легкий прорез на теле. Не смея стрелять, из боязни обнаружить присутствие свое в доме, разбойник хотел вторично ударить начальника по голове, но Николай Петрович предупредил удар, схватив шашку голой рукой за лезвие, при чем, понятно, ранил себя: большой палец был почти отрезан, а на указательном была глубокая рана, В этот момент за дверью послышались шаги, и вошел хозяин дома, а испуганный [386] злодей успел скрыться, выскочив в окно. Обвязав руку платком с помощью хозяина, Колюбакин отправился назад и к утру вернулся домой, потеряв много крови.

Нужно сказать, что еще за несколько месяцев до перевода Колюбакина из Керчи в Тифлис он был уже моим женихом, но не мог жениться до получения места с порядочным жалованьем, так как ни у него, ни у меня не было никаких денежных средств. В то самое время, когда Колюбакину приходилось оставить Керчь, один из братьев моей матери, проживавший тогда в Тифлисе, просил доставить к нему двух маленьких детей его, оставленных им в нашем доме на целый год, при проезде его через Керчь, и порученных моему надзору.

Исполнить желание дяди было тогда нелегко, так как сообщение с Тифлисом представляло различные затруднения, и охотников ездить туда находилось немного. Поэтому для решения вопроса, с кем бы из нас отправить к нему его девочек, собрали семейный совет, и все нашли, что лучше всего послать их со мною с тем, чтобы я осталась в доме дяди до совершения моего брака.

Николай Петрович направил путь свой из Крыма в Тифлис чрез Ростов и Кавказский перевал, а я морем на Поти, на военном пароходе, — частных тогда не было еще.

Николая Петровича я застала еще в Тифлисе; но мы недолго пробыли вместе: он отправился в экспедицию, а я с дядей на воды в Пятигорск и затем в Кисловодск. Там провела все лето княгиня Воронцова, и так как к ней по три раза в неделю присылались курьеры от князя, то мы через них получали письма и знали все подробности о военных действиях. Известия с театра войны ожидались нами со страхом и трепетом, потому что экспедиция предсказывалась опасная и трудная. И не ошибочно — печальное предсказание сбылось: много после этой несчастной экспедиции осталось вдов и сирот, и немало мужей, сыновей и братьев вернулись в семейства свои израненные и изувеченные.

Спустя два или тря месяца по окончании Даргинской экспедиции, Колюбакин был назначен начальником Джаро-Белоканского округа. Отправляясь туда, он обещал приехать в Тифлис для совершения нашего брака; но человек предполагает, а Бог располагает: свадьбе нашей суждено было состояться только в июне и, так сказать, на большой дороге. Колюбакин не мог отлучиться из округа более, как на сутки, и потому просил меня выехать к нему навстречу в местечко «Царские Колодцы», штаб-квартиру какой-то дивизии.

Конечно, я согласилась на это, хотя только что начала [387] поправляться от горячки, перешедшей в лихорадку, и вот в назначенный день я отправилась из Тифлиса в сопровождении моей горничной и лакея Матвея.

Дядя был в то время в Петербурге. Дорогой со мной сделался пароксизм лихорадки; будучи не в состоянии выдержать тряски тарантаса, я просила остановиться и, забравшись в чей-то виноградник, без позволения хозяина его, ибо никто не приходил туда, пролежала там часа три на разостланном ковре. Поэтому я прибыла очень поздно в назначенное место я провела скверную ночь.

Николай Петрович, с своей стороны, выехал из Закатал с рукою на перевязи и в 8 часов утра был в «Царских Колодцах». Тут, встретив на улице одного знакомого своего полковника Н-ва с незнакомым ему поручиком князем Кр-ным, он просил первого быть свидетелем брака, а второго — моим шафером. В 12 часов дня нас обвенчали, а через час мы уехали в Закаталы с конвоем из 30-ти казаков и стольких же лезгин.

Жизнь наша в Закаталах была самая беспокойная от частых тревог по ночам, да, сверх того, в первые два месяца пребывания нашего там лихорадка не покидала меня, и я уже потеряла надежду на выздоровление, как вдруг вылечилась от нее внезапно и совершенно неожиданно, без всякого лекарства. Доктором моим явился сам Колюбакин; ему приснилось однажды, что подле него разбойник; в один момент он приподнялся и, схватив меня за горло, стал душить, полагая, вероятно, что держит злодея за руку. Кричать я не могла и разбудила его только сильным толчком по лбу. Испуг быть задушенной, случившийся в то время, когда у меня был жар, произвел во мне такую реакцию, что с тех пор лихорадка совершенно прекратилась.

Главный начальник края жил в стенах крепости, а мы на форштадте, и дом наш буквально был открыт и днем, и ночью, для всех, кто желал видеть начальника округа по делам и без таковых. Так переводчик с докладом о каком-нибудь несчастном происшествии врывался к нам ночью прямо в спальню. Колюбакин в один миг вскакивал с постели, одевался на ходу, садился на лошадь и летел на место катастрофы.

Все лезгины, без исключения, имели право входить к нам прямо без доклада, когда им было угодно, и часовым однажды навсегда было запрещено останавливать их; поэтому ко мне зачастую, в отсутствие мужа, являлись в кабинет совершенно незнакомые мне лезгины, вооруженные с головы до ног: у каждого была шашка, два пистолета — один за кушаком за спиной, а [388] другой спереди, кинжал и ружье. Войдя в комнату и кивнув мне головой, не снимая папахи, лезгин ставил ружье в угол комнаты, затем, осмотрев все, что находилось в ней и на моем письменном столе, разглядев мою одежду и даже обувь, он устраивался, поджав ноги, на тахте или просто на ковре, и между нами начинался разговор знаками, с помощью каких-то неопределенных звуков. Когда же мой дикий гость засиживался слишком долго, то, оставляя его одного, я выходила распорядиться, чтоб ему подали плову, и замечательно, что никогда ни одна из вещей моих не пропадала при таких визитах. Знакомые же лезгины, кунаки (приятели), которых у нас было множество, приходили к нам обедать и часто ночевать в назначенной для них комнате — кунакской. Они чрезвычайно любили музыку и заставляли меня играть на фортепиано и петь. Нам случалось принимать к себе и раненых, но не в сражениях, а в драках на пирушках или на свадьбах.

Такое обращение с ними ближайшего начальника лезгины чрезвычайно ценили и за то любили его и старались ограждать от опасностей, доказательством чего послужит следующий случай.

Однажды, перед самым обедом, муж сказал мне:

— Не испугайся, если во время обеда что-нибудь случится.

— Что такое? — спросила я.

— Может быть, будут выстрелы.

— Почему ты знаешь это?

— Меня предупредили мои лезгины, что сейчас должен прийти человек, якобы с просьбой, а в сущности, это разбойник, ищущий убить меня. Конечно, зная это вперед, сам я и переводчик будем зорко следить за ним.

Так как это было летом, и жара была невыносимая, то Николай Петрович, по обыкновению, сел за стол без сюртука, в одной сорочке, не приготовив, конечно, для ожидаемого случая никакого оружия, только у переводчика был кинжал.

Когда нам подали второе блюдо, дверь с подъезда отворилась, в столовую вошел лезгин и, поставив ружье к двери, остановился. Колюбакин встал, подошел к нему и спросил, что ему нужно. Тот начал рассказывать какую-то историю, сбиваясь на каждом слове; в то же время, держа руку на пистолете и вытаскивая его медленно из-за пояса, он вдруг вырвал его с намерением выстрелить. В тот же момент Николай Петрович схватил разбойника за плечи и вышвырнул его через открытое окно на улицу, закричав стоявшим у крыльца трем часовым: «Ловите!.. Держите его!»... Часовые бросились за ним, но он успел скрыться.

Расскажу еще один эпизод из жизни Колюбакина в Закаталах, свидетельствующий о необыкновенном доверии к нему [389] управляемого им народа, — доверии, которое послужило к спасению нам жизни. Эпизод этот характеризует личность мужа моего вообще, а также уменье его управлять азиатскими народами; поэтому постараюсь изложить его как можно вернее.

В начале 1847 года Николай Петрович получил от султана Елисуйского Даниэль-Бека, одного из славных наибов Шамиля, конфиденциальное письмо на арабском языке. В письме этом султан Елисуйский, однажды уже изменивший Шамилю, приняв подданство русское и прослуживший несколько лет в войсках наших, просил сообщить князю Воронцову его просьбу о дозволении ему возвратиться в Россию. Колюбакин тотчас же доложил об этом наместнику, и, по приказанию его, с Даниэль-Беком завязалась продолжительная переписка, окончившаяся уведомлением его, что князь Воронцов согласился на его просьбу, что распоряжения относительно высылки к нему на встречу лошадей и экипажа сделаны, и что в Закаталах ему будет приготовлена квартира в доме окружного начальника. Мы ожидали только известий от султана о дне выезда его из Елису, чтоб отправить за ним экипаж и провожатых, как вдруг разнесся слух, что Шамиль, извещенный о намерении Даниэль-Бека бежать в Россию, захватил его жен и детей, и что вследствие этого султан отправился к Шамилю с повинной головой.

Вскоре затем в Белоканском округе появились прокламации Шамиля, которыми он объявлял, что двинет на нас многочисленное войско свое, под начальством одного из главных наибов, и предупреждал, что если лезгины не примут его с покорностью, то не только мужчины, но все женщины и дети будут перерезаны. Угрозы эти были, конечно, написаны в самом напыщенном, азиатском стиле. Но потому ли, что лезгины не доверяли угрозам Шамиля, или усматривали исполнение их в далеком будущем, или же твердо надеялись на силу русского оружия, — но у нас все шло по-прежнему, ничего особенного не было заметно, и прокламации были забыты.

Только однажды, поздно вечером, уже за полночь, сидя в гостиной с одним знакомым нашим, конечно, военным, так как в крепости нельзя было встретить ни одного гражданского чиновника, — мы заговорились о петербургском обществе, об удовольствиях столичной жизни, одним словом, о предметах, совершенно мирных, ибо военные уже наскучили, а сплетен в Закаталах не могло быть по той простой причине, что сплетничать, по мнению мужчин, — мнению, смею думать, ошибочному, — способны одни женщины, а у нас их было всего четыре: супруга коменданта, ее дочь, жена батальонного командира и я.

Гость наш, напевая арию из какой-то оперы, взялся уже [390] за фуражку, чтобы распроститься с нами, как вдруг отворились обе половинки двери, и глазам нашим представилась живая картина из двух лиц; одно из них был мужчина высокого роста, с правильным, красивым, но строгим лицом и важной осанкой, в длинной широкой одежде, с белой чалмой на голове; другое — в блестящем национальном костюме, в полном вооружении, словно рыцарь средних веков. То были лезгинские старшины — Шабан и Рамазан. Они остановились в дверях, как будто для того, чтобы дать нам время налюбоваться ими, и действительно картина была достойна кисти хорошего живописца. После минутного молчания они объявили нам торжественно, не спеша, что в Белокань спускается по трем ущельям двадцати пятитысячная армия Шамиля. И каково было наше удивление, когда мы узнали, что тот самый Даниэль-Бек, который еще так недавно хотел перейти на сторону русских, находился теперь во главе наступающей армии. Такое нашествие врага было, однако, не шуточное, тем более, что войска у нас было очень мало, и раздроблять его на части оказалось делом совершенно невозможным.

Главный начальник края, генерал Шварц, находился тогда в отсутствии, так что оборона округа лежала на ответственности Колюбакина. Не теряя ни минуты, тут же, ночью, у нас собрался военный совет, на котором присутствовали: комендант, плац-майор, батальонные и ротные командиры. Решено было оставить в Закаталах только необходимое количество солдат для содержания караула в крепости, а с остальной малой частью идти в лагерь на соединение с находящимися уже там частями войска.

В 5 часов утра выступил наш маленький отряд, и я осталась одна. Комендант предложил мне перебраться в крепость; но я не согласилась. Ко мне был прикомандирован переводчик, перед окном спальни поставлена пушка, и подле нее часовой с зажженным фитилем. Сверх того, через несколько дней прибыли 25 вооруженных тушин и расположились на нашем дворе в палатках. Один из них, всем в нашем крае известный Шете, с разбойничьей физиономией, но самого добродушного нрава, в мирное время являлся ко мне ежедневно за рюмкой водки. «Ты ничего не бойся, когда я здесь, — говорил он мне, — я отрубил уже четырнадцать голов и много, много рук и всегда относил их начальникам, чтоб они знали, какой Шете храбрый».

Первый и второй день прошли мирно; на третий я узнала, что офицер и переводчик, посланные в Белокань для разузнания тайком о численности неприятельской армии и о местопребывании самого султана, были схвачены и зверским образом убиты, и [391] что, сверх того, перед окном того дома, в котором расположился сам Даниэль-Бек, был казнен, по его приказанию, родной племянник его, прекрасный молодой человек, воспитанный в России и истинно преданный нам. Это были первые дошедшие до меня печальные известия. Вскоре начались и военные действия, заявлявшие о себе пушечными выстрелами, слышными в Закаталах.

К величайшему счастью нашему, неприятель не догадался сжечь моста через Алазань, чтоб отрезать нас от Тифлиса, что дало нам возможность сообщить князю Воронцову о положении нашем и просить подкрепления, которое было обещано, но прибыло, однако, не скоро. Население теряло уже надежду на хороший исход дела, и вот однажды переводчик прибежал ко мне с известием, что восемьсот человек лезгин, со старшинами своими, собрались под стенами крепости, что они толкуют об опасном положении, угрожающем им женам и детям, в случае неудачных действий малочисленного русского отряда против сильного врага, и склоняются к мысли, что для них было бы, может быть, лучше, перерезав русских, занять крепость и объявить султану о покорности своей Шамилю. Что было делать? Первая мысль моя была тотчас же известить мужа об этой сходке, и, конечно, это было самое разумное, иначе я и не могла поступить, но я понимала, что Николай Петрович не мог взять из-под носа неприятеля половину отряда, чтобы бежать к нам на помощь. Думала я, думала и, наконец, придумала послать сначала переводчика к Шабану и к Рамазану и попросить их прийти ко мне. Переводчик одобрил мое намерение и побежал исполнить приказание.

Не более, как через полчаса, названные старшины вошли ко мне с печальными и озабоченными лицами. «Недоброе у них на уме», подумала я и, усадив их на диван, призналась им, что мне известна причина их сборища около крепости, а также предмет их совещаний, и передала им все, что слышала от переводчика. Подтвердив мои слова, они прибавили, что не имеют права жертвовать своими семействами, и припомнили прокламацию Шамиля.

— Как нельзя лучше понимаю трудное положение ваше, — отвечала я, — но полагая, что осторожность в таком важном случае есть главная вещь, я решилась пригласить вас к себе, чтобы предложить мое мнение, которое, надеюсь, вы согласитесь выслушать.

Оба наклонили головы, приложив руку к груди, и отвечали, что готовы исполнить мое желание.

Тогда я сказала им, что прежде, чем решиться на поступок, от которого должна зависеть не только судьба, но и жизнь [392] их и наша, я советовала бы им переговорить сначала с Колюбакиным, который, будучи почти ежедневно в сношении с тифлисским начальством и с самим наместником, один знает, на что мы можем надеяться, чего должны ожидать. Потолковав еще минут десять за чашкой кофе со мной, а потом между собой, они объявили, что соглашаются с моим мнением и желают повидаться с начальником, но должны сначала сообщить об этом другим старшинам и всему обществу, чтобы получить на то и их согласие. Прощаясь, они просили позволения взять с собой переводчика, чтобы через него передать мне их общий, решительный ответ.

Как только они вышли, я в ту же минуту принялась писать к мужу; и когда переводчик пришел сказать мне, что все единогласно пожелали посоветоваться с ним, я заключила этими словами письмо свое и тотчас же отправила его к нему с нарочным. А часа через полтора получила в ответ следующую коротенькую записочку:

«Буду к 8-ми часам вечера».

Ответ этот я немедленно отослала с переводчиком к Шабану, главному старшине и наиболее уважаемому в народе человеку.

В восьмом часу в залу явились, один за другим, шестьдесят старшин, все люди более или менее почтенные. В ожидании начальника они сидели спокойно, только изредка перекидываясь несколькими словами. Когда же к дому подъехал Николай Петрович, они встали, а когда он вошел в комнату, то, по обыкновению всех азиатских народов, поклонились ему почтительно, но с достоинством, а затем стали в следующем порядке: тридцать человек в ряд с одной стороны залы и такое же число с другой, и затем началось совещание, продлившееся до десяти часов. Я сидела в смежной комнате, так что все видела и слышала. Николай Петрович, никогда не любивший сидеть, а еще менее стоять, ходил между старшинами взад и вперед, рассуждая с величайшим спокойствием о том, что было бы для лезгин полезнее — покориться Шамилю, или остаться верными русскому царю. Лезгины, в свою очередь, говорили об угрозах Шамиля, их имама, об ужасной участи семейств своих, в случае, если Даниэль-Бек одержит победу; об ответственности, лежащей на отцах и на мужьях, и об учении религиозном, приводя при этом тексты из Корана, которые муж мой истолковывал им по своему разумению. Наконец он сказал им с должною твердостью:

— Неужели же вы думаете, что, изменив русскому государю, вы спасетесь надолго?.. Нет, его императорское величество не оставит измены вашей без заслуженного вами наказания. Сюда [393] придет русская армия, которая, победив полчище Шамиля, заберет в плен ваших жен и детей, а жилища превратит в груды камней. Теперь же я не теряю надежды; я уверен, что мы скоро прогоним неприятеля и водворим мир в этом крае.

Наконец, после некоторого колебания, все старшины решили, что лучше выждать еще несколько времени, прибавив следующие знаменательные для Николая Петровича слова, произнесенные Шабаном:

— Мы знаем тебя, Колюбакин: ты храбр, честен и благороден; ты никогда не обманывал нас, и мы верим тебе. Мы знаем, что ты любишь нас, желаешь нам добра, и уверены, что, если бы вам выгодно было убить русских и покориться Шамилю, ты сказал бы: сделайте так.

Этими словами окончилось совещание, после чего каждый из старшин, подходя по очереди к Николаю Петровичу, целовал его в плечо.

Хотя и успокоенный немного обещаниями старшин выжидать до крайней возможности, Николай Петрович, уезжая в отряд, взял, однако, с переводчика слово, с обычной решимостью своей, что он убьет меня выстрелом, если б я находилась в опасности быть взятой в плен. Разумеется, я и не подозревала этого до окончания экспедиции. Не мне описывать, каким образом неприятель, пробывший в Белоканском округе почти два месяца, был изгнан, — скажу только, что по выходе его из края изменивших лезгин оказалось всего шесть человек.

II.

Поездка в Керчь. — Новое назначение Колюбакина и производство его в полковники. — Жизнь в Тифлисе. — Два анекдота. — Назначение Колюбакина кутаисским вице-губернатором. — Жизнь в Сухум-Кале. — Природа Абхазии. — Объявление войны Турции. — Назначение Колюбакина в Рионский отряд. — Княгиня Шервашидзе. — Князь Дмитрий Шервашидзе. — Исправление Колюбакиным должности кутаисского военного губернатора. — Успехи Омера-паши. — Письмо его к княгине Дадиани. — Ответ на это письмо, составленный Колюбакиным. — Отступление Омера-паши. — Окончание войны и производство Колюбакина в генерал-майоры. — Жизнь в Кутаиси. — Возмущение крестьян в Мингрелии.

В 1848 году мы оставили Закаталы. Колюбакин взял отпуск, и мы отправились в Керчь, для свидания с моими родными. Это было в декабре; зима в этот год была необыкновенно холодная, так что, выехав из Тифлиса в санях, мы доехали таким образом почти до Кутаиси, где брат Николая Петровича был тогда вице-губернатором. Замешкавшись немного у него, мы не застали уже парохода в Редут-Калэ и поскакали оттуда [394] в страшную погоду верхами до Поти. Приезжаем. «Здесь пароход?» — спрашивает Колюбакин первого попавшегося солдата. «Никак нет-с, ваше высокоблагородие, только что ушел». «Так надо ехать догонять его», — сказал Николай Петрович, и мы решились отправиться до Сухуми на турецкой кочерме.

Долго качало нас, или, вернее сказать, носило по морю это маленькое парусное судно, не имеющее каюты, и когда мы въехали в Сухумскую бухту, парохода и след простыл. Мы напрасно вынесли ужасную ночь под открытым небом, страдая от холода и голода, да, сверх того, в ожидании следующего парохода, должны были две недели прожить в Сухуми. Но и пароходу, убегавшему от нас, не посчастливилось: он был выброшен на берег сильной бурей в Одессе.

По возвращении в Тифлис, муж мой получил место начальника секретного отделения, а потом был сделан адъютантом в штабе отдельного кавказского корпуса и в это время за исполненное поручение, состоявшее в усмирении какого-то горского племени, получил за отличие чин полковника.

В Тифлисе мы прожили до конца 1850-го года. Тут у Колюбакина было достаточно свободного времени, чтобы предаваться любимейшему занятию своему — чтению, и посещать общество, где он находил величайшее удовольствие в беседах с образованными людьми.

Зимы проходили тогда довольно оживленно и весело. Княгиня Воронцова давала раз в неделю большие вечера с танцами и раз в неделю маленькие — soirees causantes; на первых муж мой бывал редко, ибо никогда в жизни не танцевал, а на вторых — почти всегда. Остальные вечера распределялись между знакомыми, из которых чаще всего Николай Петрович посещал князя Гагарина, находившегося тогда в распоряжении князя Воронцова и бывшего впоследствии вице-президентом академии художеств. Княгиня Гагарина, очень милая и образованная женщина, окружала себя наиболее интеллигентными личностями, сверх того, в доме ее никогда не раскрывали карточных столов, что мне очень нравилось, тем более, что Колюбакин любил карты и в игре горячился.

Политические события занимали Николая Петровича так сильно, что, когда один хороший знакомый наш, Ник. Влад. Ханыков, известный ориенталист, весьма ученый человек и не менее мужа моего интересовавшийся политикой, являлся к нам по ночам с какой-нибудь важной новостью, Колюбакина будили, и оба приятеля, один ходя в волнении но комнате, а другой — апатично качаясь в кресле, спорили и рассуждали до утра о причинах, вызвавших это важное событие, о последствиях, долженствовавших произойти от нового переворота, и о влиянии его на будущие дела Европы. [395]

Ночи, проводимые без сна, нисколько не утомляли Николая Детровича, ибо здоровье его было удивительно крепкое. В молодости ему ничего не значило зимой в одной сорочке просидеть или, вернее, пролежать с книгой в руках у открытого окна несколько часов, не простужаясь, не получая даже насморка. Помню однако ж, что в Закаталах он как-то простудился, и в первый раз в жизни у него разболелись зубы. Он кричал, сердился, что никто не умеет помочь ему, уверял, что ни у кого, конечно, зубы не болели так ужасно, как у него, что он сойдет с ума или застрелится. Наконец, сильная боль заставила его решиться вырвать зуб, дантиста у нас не было, и он принужден был довериться обыкновенному доктору, на искусство которого рассчитывал очень мало. Но, чтобы придать ему более бодрости и живости для исполнения операции, он, шутя, положил подле себя на стол заряженный пистолет, показав его предварительно врачу.

— К чему это оружие? Вы хотите застрелиться? — спросил доктор.

— Ошибаетесь, вас хочу убить, если вы станете долго мучить меня.

Знакомый с горячностью Колюбакина, доктор, не совсем уверенный в безопасности своей, захватил в поспешности вместо больного зуба здоровый, вырвал его и, бросив на стол щипцы и зуб, опрометью выбежал из комнаты.

Другой не менее оригинальный случай был в Керчи. Чтобы припомнить забытый немецкий язык, Николай Петрович уговорил одну из сестер моих нанять вместе учителя. Сестра согласилась, учитель был найден, и уроки начались. Первые прошли благополучно и весело; однако наставник успел заметить в ученике своем слишком много энергии и чрезмерную отважность.

Раз как-то всегда смирному и уступчивому немцу захотелось выказать свой авторитет, и он решился поспорить с Колюбакиным о значении или выговоре какого-то слова. Ученик настаивал на своем, учитель не отступал от своего мнения и горячился, что очень забавляло Николая Петровича.

— Ах! — воскликнул учитель, — зачем вы хотите меня учить! Я знаю, как нужно говорить, я карашо знаю грамматик, не спорьте со мной, Herr Capitain, — говорил немец ломаным русским языком.

В ту же минуту, чтобы попугать бедного немца, Колюбакин, быстро вскочив со стула, схватил шашку, выдернул ее из ножен и закричал, бросаясь на изумленного учителя:

— Wie! sie duerfen streiten mit einem braven caucasischen Officier («Как Вы осмеливаетесь спорить с храбрым кавказским офицером!»)! [396]

Перепуганный наставник обратился в бегство, оставив свою шапку, и к следующему уроку не явился. Его стали искать и узнали, что с последним пароходом он выехал из Керчи, не потребовав ни платы за данные уроки, ни шапки своей, которая некоторое время хранилась в квартире сестры моей, как трофей неожиданной победы, одержанной над немцем.

Хотя смешная история эта позабавила многих, но Николай Петрович сожалел о бедном беглеце, лишившем себя заслуженной платы, и, конечно, если б ему случилось встретиться с ним, он вознаградил бы его щедро за нанесенную потерю.

У Колюбакина сердце было очень доброе, но, к несчастью, он наследовал безграничную вспыльчивость матери, причинившую ему много неприятных и даже серьёзных столкновений в жизни. И странно, по наружности нельзя было предположить в нем темперамента горячего: светлые волосы, голубые глаза, нежность и белизна кожи, признаки, по большей частя, натур вялых и апатичных, не соответствовали его характеру энергичному, решительному, буйному, а также его плотному, сильному сложению и, если можно так выразиться, бравому виду. За этот самый бравый вид и чрезмерную горячность друзья прозвали его — Колюбакиным немирным, а брата его Михаила Петровича — Колюбакиным мирным. И эти прозвища остались за ними навсегда. Одним словом, Николай Петрович был настоящим кавказцем, сыном того прежнего Кавказа, когда жизненные мелочи не занимали никого, когда жизнь расходовалась, как мелкая монета, когда ни один из героев наших не знал, будет ли жив через неделю, когда сами женщины были проникнуты особенной твердостью, каким-то героизмом и не приходили в отчаяние, зная, что над их мужьями, братьями и сыновьями беспрерывно витала смерть. Тогда никто не унывал, и время проходило в увеселениях; прямо с бала, еще упоенные милыми взглядами и речами, или с веселой пирушки в кругу товарищей, герои наши летели в экспедицию, под пули врагов, не заботясь об ожидавшей их опасности. И сколько из них оставались там, на поле брани, положив жизнь свою за отечество и за царя! Вот то был настоящий, навсегда памятный нам Кавказ.

В 1850 году мы переселились в Кутаиси, где Николай Петрович получил место вице-губернатора, но пробыл там не более десяти месяцев и был назначен начальником третьего отделения черноморской береговой линии, заключавшего в себе пространство от укрепления «Гагры» до укрепления «Николаевск». Местом жительства нашего был единственный город Абхазии — Сухум-Калэ, расположенный на берегу большой, превосходной бухты. Он состоял только из двух улиц; одна из них [397] тянулась по берегу моря до крепости, существовавшей еще, но не имевшей уже должного угрожающего вида, ибо бастионы ее начинали разрушаться, и пушки были с них сняты.

Все дома, находившиеся на набережной, были заняты турками и их кофейнями, где собирались матросы турецкой флотилии, состоявшей из кочерм (небольших парусных судов без кают), занимавшихся привозом контрабанды из Константинополя в Абхазию и увозом оттуда в Турцию молодых девушек для продажи их в гаремы. Русские пароходы преследовали кочермы, но суда эти спасались весьма ловко, выскакивая на берег, куда нашим людям было тогда еще опасно съезжать. Другая улица, длинная, шла от берега моря до трапеции (горы); тут в домах, большею частью, деревянных, весьма простых, жили все служащие, военные и гражданские. В конце улицы был ботанический сад, основанный князем Воронцовым; ограда его, со стороны улицы, представляла сплошную высокую стену вьющихся роз, что было чрезвычайно красиво. В самом саду находилось много редких растений, но после разорения его в последнюю войну он почти заброшен.

Когда мы жили в Сухуми, в бухте круглый год стояла эскадра из восьми военных судов, командиры и офицеры которых, все люди прекрасно образованные и милые, оставили в нас самое приятное воспоминание.

В те времена Абхазия была известна злокачественностью своего климата и, надо сознаться, не даром, ибо каждая простуда или неосторожность в пище влекли за собой страшные лихорадочные пароксизмы.

Муж мой, не привыкший беречь себя, беспрестанно простужался и сильно страдал от лихорадки, положившей, по словам докторов, зародыш болезни сердца, от которой он и умер. Главной причиной лихорадок, как было тогда, так и теперь, — миазмы, подымающиеся, при закате солнца, с гор, покрытых вековыми, непроходимыми лесами, в которых громадные дубы, орехи, каштаны, чинары, буковые и другие деревья, густо переплетенные различными вьющимися растениями, задерживают течение воздуха, между тем как сверху их припекают жгучие лучи солнца. Понятно, при этом в них содержатся постоянно, теплота, духота и сырость, производящие гниение растений. Когда же ветер подует с гор, что обыкновенно бывает по вечерам, то он нагоняет к нам миазмы гниющих корней, листьев и разлагающихся тел околевших животных. Скажу при этом, что в здешних лесах встречаются бизоны, барсы, рыси, волки, барсуки, олени, дикие козы, медведи и множество кабанов.

В настоящее время леса на горах, ближайших к берегу моря, частью вырублены, частью очищены, и климат в Абхазии [398] очень изменился к лучшему: лихорадки сделались несравненно слабее, а о самых ужасных, известных «спячках», и помину нет. И если бы нашлись люди, желающие воспользоваться богатствами Абхазии, этого очаровательного уголка земного шара, прелестного по местоположению и чудного по растительности, нет сомнения, что с обработкою земли климатическая болезнь исчезла бы совершенно.

В бытность нашу в Сухуме больным давали на каждый прием от 20 — 30 гранов хины, а один доктор, — это было на моих глазах, — принял зараз сорок гран и через два часа еще сорок; теперь же достаточны приемы от 8 — 10 гран, то есть количество, употребляемое в Тифлисе. Надо еще прибавить, что больше всего страдают от лихорадки люди, питающиеся незрелыми плодами, и те, которые не остерегаются вечерней сырости, чувствуемой не долее двух часов, при закате солнца. По мнению докторов, специалистов грудных болезней, все больные, страдающие воспалением легких, должны были бы жить в окрестностях Сухуми, где великолепная, разнородная растительность наполняет воздух самым здоровым для груди газом.

Стоит заглянуть на дачу полковника Введенского, чтобы видеть, какие сады можно иметь в Абхазии, какие можно разводить редкие экзотические и тропические растения и плодовые деревья. Стоит также расспросить жителей и земледельцев, какой огромный доход дают виноградники и каждая десятина пахотной земли, чтоб убедиться, как в этом плодородном крае можно легко и скоро разбогатеть. Между тем, несчастный Сухуми после погромов 1855 и 1877 гг. совершенно заброшен, а Абхазия хотя и населяется, но весьма медленно, встречая затруднения в деньгах, а главное в дорогах, ибо сообщение морем недостаточно.

Мы прожили в Абхазии два года. Осенью 1853 года была объявлена война Турции, и вскоре приступлено было к выводу гарнизонов из всех крепостей, расположенных до береговой линии. Едва успели вывести их, как в Босфоре появились неприятельские суда союзных держав.

Оставаться далее в Сухуме было уже невозможно, и муж мой решился отправить меня в Керчь, а оттуда я должна была при первой возможности уехать в Тагаврог, где жила одна из сестер моих. Мы ожидали только парохода, повезшего в Редут-Калэ остальную часть войска, и который на возвратном пути в Севастополь должен был зайти в Сухуми, чтобы забрать городских жителей, желавших отправиться в Россию.

Сестру мою я случайно застала в Керчи, и мы вместе отплыли в Таганрог на коммерческом судне, под австрийским флагом, так как русским пароходам было уже небезопасно [399] показываться в море. Капитан нашего парусного корабля оказался де весьма ловким моряком; семь суток качал он нас по Азовскому морю; правда, что все это время он боролся с противным ветром, а на восьмой день в сорока верстах от Таганрога сел на мель, и судно его легло на бок. В таком не совсем удобном положении мы простояли почти сутки. На другой день, рано утром, заметив к счастью для нас какой-то баркас, мы с трудом дозвались его и, уговорив лодочника принять нас, благополучно прибыли в Таганрог поздно вечером.

С большим сожалением покидал Николай Петрович Сухуми на другой же день после моего отъезда; он основал в нем для абхазских детей две школы — мужскую и женскую, устроил на берегу моря часть бульвара, существующего теперь уже в большом виде, и намеревался мало-помалу расширить город и украсить его, разведя сад на большой площади, лежащей по правую сторону Колюбакинской улицы. Но намерения его остались мечтой, а все существовавшее при нем было разорено неприятелем, высадившимся в Сухуми вскоре по выезде Николая Петровича оттуда.

Прибыв в Тифлис, Колюбакин просил о прикомандировании его к действующей армия и был назначен начальником штаба в эриванский отряд, но пробыл там недолго. Убедясь, что серьезных дел там нечего было ожидать, он просил о переводе его в главную армию, под Карс. К великому огорчению его, это почему-то не состоялось; он был послан в распоряжение командующего рионским отрядом, князя Ив. К. Багратиона-Мухранского, и написал мне тогда же, что я могу возвратиться на Кавказ. Конечно, я не замедлила привести это в исполнение, проехав туда по военно-грузинской дороге, то есть через кавказский перевал и Тифлис, и поселилась в Кутаиси, куда вскоре прибыла и супруга князя Мухранского, княгиня Нина Левановна, урожденная княжна Дадиани.

Мы жили с ней в одном доме, и понятно, что предметом коротких разговоров наших, княгиня затруднялась говорить по-русски, — была война и опасности, которым подвергались ваши мужья. Помню, как однажды, не имея долго известий из отряда, мы нашли, что не худо было бы приблизиться к нему. Вздумано-сделано; явились, конечно, и кавалеры, предложившие княгине сопровождать ее. На другой же день нам привели оседланных лошадей, и мы отправились в какой-то лес, где пробыли трое суток, ночуя в шалаше, устроенном из зеленых ветвей, и питаясь соленой рыбой и жареными курами. При этом беспокойство наше почему-то разом уменьшилось, мы смеялись и шутили, не смотря на то, что до нас доносился иногда грохот пушечной пальбы. [400]

Но возвратимся к Абхазии. Владетелю этой страны, князю Михаилу Шервашидзе, поручено было вывести оттуда находящиеся там войска, для отправления их из Редута в Грузию. Исполнив возложенное на него поручение, он остался в Мингрелии у князя Георгия Дадиани, на дочери которого был женат.

Красавица, княжна Александра Георгиевна Дадиани, двоюродная сестра владетеля мингрельского, была второй женой князя Михаила: с первой, тоже из дома Дадиани, он разошелся. Я была знакома и с первой и со второй, но последняя нравилась мне гораздо больше: в ней было что-то особенно привлекательное. Ее красивое лицо и добрый взгляд носили оттенок постоянной грусти, располагавшей всех в ее пользу, и, как мне говорили многие, она была чрезвычайно набожна и с окружающими ласкова.

В мае месяце ее перевозили в Соуксу, летнее местопребывание ее на берегу моря, а в октябре она возвращалась в Очамчиры. Путь этот пролегал через Сухуми, и так как далекий переезд совершался верхом, то она, со свитой своей, состоявшей из двадцати женщин, священника и нескольких мужчин, останавливалась ночевать у меня. Таким образом, в бытность мою в Сухуми, я виделась с нею два раза в год. Тут бедняжечка, как говорится, отводила душу, рассказывая мне со слезами о горькой участи своей.

— Ах! — говорила она, глубоко вздыхая: — муж мой владетельный князь, он знатен и богат, но невесела жизнь моя; его я почти никогда не вижу, он всегда занят или на охоте, а детей моих, по обычаю края, отнимают у меня тотчас после рождения и отдают чужим людям для кормления грудью и для воспитания. А разве чужие могут воспитать их, как родная мать? Нет, нет, этого быть не может... Если б они были всегда со мной, как бы я берегла их, как бы ласкала! И они любили бы меня, и я была бы счастлива. А теперь, когда которого-нибудь из них привезут показать мне один раз в год, ребенок дичится, не подходит ко мне и смотрит на меня, как на чужую. У вас, русских, не так: у вас гораздо лучше, вы счастливее нас; у вас сама мать кормит ребенка, она учит его ходить, говорить, смотрит, как он растет, как начинает все понимать. О! наш закон дикий, скверный, и, знаете ли, я терпеть не могу кормилиц моих детей: я завидую им.

Я была однажды свидетельницей свидания княгини Шервашидзе со старшим сыном ее, Георгием, так как свидание это было устроено Николаем Петровичем и происходило в нашем доме. Мальчик не только не подходил к ней, но, когда она звала его, он бросал на мать неласковый взгляд и прятал голову в колена кормилицы, а ему тогда было уже лет шесть, [401] и он, казалось, не знал, что у него есть мать, нежно любящая его. Да, может быть, ему никогда и не говорили о ней.

Эта грустная сцена сильно расстроила меня, и я долго не могла забыть страдальческого выражения лица несчастной матери, ее печальных, полных слезами глаз, устремленных на сына, я вздоха, вырвавшегося из ее груди.

Не находя утешения ни в ком и ни в чем, не предвидя в будущем ничего лучшего, прелестная княгиня Александра, или, как ее называли здесь, «Цуцу», замученная горем и тоской, умерла в молодых годах от чахотки.

Мне неизвестны подробности ее смерти; я знаю только, что она скончалась в Мингрелии, в доме отца своего, и что за несколько месяцев до того она ездила с князем Михаилом на воды за границу; но леченье это не только не повело к выздоровлению ее, а напротив ускорило ее смерть.

Высадившись в Сухуми, Омер-паша не замедлил употребить всевозможные старания, чтобы привлечь на свою сторону все население Абхазии, и, не довольствуясь покорностью тех, кто находился при нем, пробовал чрез посредников соблазнить и князя Дмитрия Шервашидзе, находившегося при наших войсках начальником кавалерии; но, не успев в своем намерении, сам написал к нему по-французски, стараясь объяснить, что цель его правительства заключается не в завоевании новых стран, а единственно в желании, освободив их от владычества русского, возвратить прежние права их.

«Но призываю вас, — говорил он в конце своего письма, — вы сами рассудите: обязаны ли вы в настоящих обстоятельствах посвятить своей родине ваши силы и познания».

Князь Дмитрий, не знавший французского языка, обратился к мужу моему, прося высказать Омеру-паше в учтивых выражениях, что он считает отечеством своим Россию и ни в каком случае не согласится принять предложение, оскорбляющее его честь.

Николай Петрович тотчас же составил в желаемом смысле ответ на послание Омера-паши и в заключение прибавил: «Я недоступен заразе, вызываемой дурными примерами, и нахожу, что отечество мое там, где пребывает мое законное правительство».

Это было первое и последнее письмо, адресованное князю Дмитрию из враждебного лагеря.

Мне приятно вспомнить о князе Дмитрие, который был у нас в доме, как свой. Удельный князь Абхазия и двоюродный брат владетеля, он служил сначала в лейб-гвардии казачьем полку, а потом женился на родной сестре последнего владетеля Мингрелии, князя Давида Дадиани, с семейством которого мы всегда [402] были в дружеских отношениях. Князя Дмитрия мы любили, как человека умного, и уважали за непоколебимую преданность его России, доказанную во многих случаях при исполнении им должности сухумского окружного начальника, а также во время войны 1854 г., когда он отличался в сражениях против Омера-паши.

В то время Колюбакин находился уже не в отряде: он исправлял должность кутаисского военного губернатора и жил в Кутаиси.

Вести из нашего отряда доходили до нас ежедневно; таким образом, нам было известно, что неприятельская армия была гораздо сильнее нашей, то есть многочисленнее, что князь Мухранский требовал подкрепления и в ожидании его не мог действовать решительно.

В первых числах октября 1855 года Омер-паша, во главе своей армии, двинулся из Сухуми в Самурзакань, и страна эта, прилегающая к Абхазии, тотчас же покорилась ему.

Зная, как пламенно мингрельцы желали выйти из-под власти владетелей, Колюбакин боялся, чтобы для исполнения этого желания они не воспользовались беспорядками, причиненными войной, и не последовали примеру самурзаканцев, но, к счастью, этого не случилось, хотя было очень близко к тому.

Между тем, турки подвигались вперед. Они дошли уже до реки Ингура и готовились переправиться на другой берег ее, чтобы занять Мингрелию. Но тут встретили русских, и 25-го октября князь Мухранский, защищая переправу, имел большое сражение, известное под названием «ингурского», после которого, будучи не в силах удержаться на занятых им позициях, он принужден был отступить. Неприятель же, не встретив никакого сопротивления со стороны жителей, укрывшихся в лесах, вторгся в Мингрелию и свободно достиг местечка Зугдиди, где владетели проводили обыкновенно зимние месяцы. Тут У них был большой, прекрасный дом, роскошно меблированный не задолго пред войной выписанной из Парижа мебелью, и великолепный сад, наполненный редкими, дорогими цветами.

Переход турецкой армии чрез Ингур встревожил не только княгиню Дадиани, которая принуждена была, бросив Зугдиди, перебраться в горы, в именье Горди, летнее местопребывание свое, но и жителей Кутаиси.

Намерение Омера-паши было, взяв Кутаиси, добраться до Тифлиса, и, как говорили, войска у него для этого было достаточно. Поэтому со дня на день ожидали появления его в Кутаисской губернии. Начались толки о необходимости оставить город, и многие семейства, не желая быть застигнутыми неприятелем врасплох, уложив и попрятав вещи, поспешили отправиться, кто в Горн, кто в Тифлис. [403]

Вскоре затем прискакал к Колюбакину курьер от князя Мухранского с приказанием вывезти из Кутаиси казначейство и дела губернского правления. Тут началась настоящая суматоха; почти все женское население Кутаиси стало сбираться в путь; хлопотали о средствах передвижения, требуя из деревень лошадей, арб и буйволов, и, наконец, потянулись за город экипажи с дамами и с детьми, повозки с семействами граждан, арбы с вещами, кошками, собаками и курами. Много мужчин в чохах и простых женщин в пестрых платьях и катибах ехали верхами; были между ними и деревенские священники в полинялых рясах. Уезжали, куда кто мог.

Между тем, расположившись в доме княгини Дадиани и покоясь на ее бархатных кушетках и атласных креслах, Омер-паша стал придумывать, какими предложениями и обещаниями он мог бы скорей склонить на свою сторону гордую владетельницу. Наконец, присев к ее бюро, украшенному прелестнейшими инкрустациями и множеством различных безделушек, он написал к ней длинное послание в самых любезных и лестных для самолюбия ее выражениях и, между прочим, следующее: «Настоящая война предпринята моим августейшим государем и его могущественными союзниками со справедливым намерением избавить вас от ига русского и положить конец завоеваниям российского императора. С этой целью я нахожусь здесь и могу уверить вас, княгиня, что у меня достаточно войск, чтобы изгнать неприятеля из края, в котором царствует ваша светлость. Единственное желание моего монарха заключается в том, чтобы Мингрелия и соседние с нею страны приобрели независимость, как от России, так и от других держав, и управлялись свободно своими правительствами».

Затем следовало приглашение поскорее прибыть в Зугдиди, где, по словам его, присутствие княгини необходимо было для пользы ее сына и для блага подвластного ей народа.

Копию с этого письма княгиня прислала моему мужу, прося придумать на него приличный ответ. Вот как ответил Николай Петрович:

«Вежливость обязывает меня ответить на письмо, которое вы сочли нужным написать ко мне. Я буду на столько кратка и ясна в выражениях, на сколько того требуют обстоятельства. Вы прибыли, генерал, в Мингрелию с целью сделать ее независимой от России, а это-то именно противно моим желаниям, да, по мнению моему, и пользе моей страны. Мингрелия не может существовать без сильного покровительства по причинам, которые было бы слишком долго перечислять и которые, конечно, не ускользнули от вашего понимания. Поэтому, при независимости от России, я должна буду принять покровительство одной [404] из трех могущественных держав, а я скажу вам откровенно, почему ни одного из этих покровительств не желаю. Турция не может помышлять о покровительстве другим, допуская над собой покровительство и, должно сознаться, вовсе незавидное. Странно было бы отдать себя под покровительство французского правительства, правительства случайного, которое не сегодня, так завтра само не будет существовать. Вы сами, генерал, не посоветовали бы мне принять покровительство Англии: индейцы, китайцы, ионийцы сделались их рабами. Наконец, не скажу вам, чтоб я желала коллективного покровительства трех держав, чтобы не дать вам повода посмеяться надо мной».

Колюбакин имел привычку сочинять письма свои и важные бумаги, ходя по комнате и диктуя их мне, поэтому и настоящее письмо я писала под его диктовку и, когда оно было окончено, я заметила ему, что княгиня не отправит его по назначению.

— Очень вероятно, — отвечал он: — я сам знаю, что оно слишком резко и не дипломатично, но я пишу, как думаю, и разве это не правда?

— Конечно, правда; только в настоящем случае твои прямые суждения не пригодны.

— Так пусть изорвут мое письмо.

И точно княгиня не воспользовалась им, хотя оно очень понравилось ей.

Пребывание княгини Дадиани в Мингрелии, в близком расстоянии от неприятеля, сильно беспокоило нас. Мне все казалось, что вот-вот прискачет гонец с известием, что княгиня и семейство ее взяты в плен. И сколько раз писали мы к ней, уговаривая приехать к нам; но она предпочла подняться в Леджгум и поселиться там в Цагерском монастыре, близ имения своего Мури.

Ноября 20-го дошла до нас радостная весть о взятии Карса, и Николай Петрович поспешил уведомить о том княгиню Екатерину Александровну, зная, как новость эта должна была обрадовать и успокоить ее, а Омера-пашу смутить и разрушить его победоносные планы, ибо со взятием Карса освобождалась часть осаждавших его войск, которые могли быть направлены на помощь нам.

В это же самое время, весьма кстати для нас, начались сильные дожди, дороги сделались непроходимы, переправы через реки затруднительны, а следовательно и подвоз провианта невозможен, вследствие чего Омеру-паше оставалось одно средство к спасению — ретироваться к морю, где стояли его пароходы.

Русские, конечно, преследовали неприятеля? при чем были сражения; но так как описание военных действий совсем не по моим силам и способностям, я перенесусь в жизнь [405] гражданскую, мирную. После окончания войны Николай Петрович был произведен в генералы и утвержден в звании кутаисского военного губернатора и управляющего гражданской частью. Вложив саблю в ножны, он взялся за перо и, не смотря на то, что большую часть жизни провел в экспедициях, он с увлечением принялся за управление гражданское, приложив к этому делу все свои старания и способности, одним словом — предался ему всей душой. Чтобы лучше познакомиться с характером, обычаями и нуждами имеретин, он ездил по деревням, оставался там день и даже более и, сидя в каком-нибудь лесу на пне, под тенью огромного каштана или ореха, собирал вокруг себя помещиков и крестьян, рассуждал с ними, выслушивал их жалобы, толковал им законы, старался мирить их и часто тут же на месте решал возникавшие между ними поземельные споры, происходившие от того, что земли не были размежеваны и разделены между родственниками. Такие гласные суды весьма облегчали крестьян, ибо им надо было бросать полевые и домашние работы, чтобы издалека и по несколько раз в месяц ходить за правосудием в город.

Кутаиси — город небольшой, но красивый по местоположению своему. В 1484 году он был сделан столицею Имеретии, следовательно, он существует уже более четырехсот лет, как главный город страны; основан же он был, вероятно, гораздо прежде, о чем свидетельствуют развалины древнего монастыря, построенного на горе, возвышающейся над городом. Монастырь этот, напоминающий времена истинной, непоколебимой веры в Бога, был основан, как я слышала, в V веке, и это весьма возможно, ибо св. Нина проповедовала христианство в Иверии (Грузии) в 318 году. Чрезвычайно красивы развалины монастыря; стены его с двух сторон были покрыты почти всюду плющем, разросшимся по разным направлениям из одного корня, посаженного неизвестно кем и когда. Во всяком случае, это было давно, очень давно, так как ствол его близ корня имел в окружности десять вершков, толщину весьма редкую для плюща.

В окрестностях Кутаиси есть еще два монастыря: Гелатский и Мадзаметский, построенные в VI веке в местностях гористых и весьма живописных. В обеих обителях живут монахи, и их часто посещают городские жители и путешественники, особенно Мадзаметскую, как обитель, находящуюся не далее трех верст от города. Гелатский монастырь, весьма красивой архитектуры, расположен выше. Виды из него великолепны, но дорога, ведущая к нему, будто нарочно выложенная большими, гладкими плитами, была тогда невозможна для экипажей: мы поднимались туда верхами, да и то с затруднением. [406]

Лучший вид в городе — с моста, перекинутого через Рион, Быстрая река эта, как все здешние горные потоки, имеет каменистое ложе, и потому в местах неглубоких вода, разбиваясь о камни, белее выдающиеся над поверхностью ее, образует серебристую пену, в которой солнечные лучи отражаются радужными цветами.

Отсюда, то есть с моста, видна извивающаяся между скалами и рекой узкая дорога, ведущая к ботаническому саду, носящему название это, надо признаться, совершенно незаслуженно, потому что, — так по крайней мере было в бытность нашу в Кутаиси, — кроме нескольких копен сена, двадцати тощих фруктовых деревьев, повители да барской спеси, я не видала никаких признаков и принадлежностей ботанического сада.

Летом Кутаиси бывал пуст, так как, за исключением служащих, все имеретинские и гурийские помещики, составлявшие большую часть его населения, разъезжались по деревням. Зимою же, напротив, город был довольно оживлен. Многолюдные собрания и танцы происходили только в клубе, а у нас никогда. Муж мой, человек в высшей степени общительный, но совершенно неспособный подчиняться светскому этикету, не давал ни балов, ни парадных обедов, хотя в необходимых, особенных случаях умел быть любезным, а в больших общественных собраниях и на публичных обедах или ужинах ему ничего не стоило, не приготовляясь к тому заранее, сказать блистательный спич. За то каждый день несколько мужчин приходили к нам обедать без приглашения, дамы же приезжали по вечерам запросто, не заботясь о нарядах, и все гости собирались в кабинете Колюбакина; там можно было, не боясь помешать его занятиям, громко разговаривать и в карты играть. Иногда хозяин дома предлагал прочитать гостям что-нибудь интересное, и это всегда принималось с удовольствием.

Таким образом, проходили дни за днями. Между тем, до Николая Петровича доходили слухи, что в Мингрелии должно вспыхнуть давно готовящееся возмущение крестьян против помещиков, и действительно в мае 1857 года оно явилось на свет организованным, то есть в нем можно было заметить начальников милиции и целое управление.

Княгиня Дадиани тотчас же уведомила о том Колюбакина и, находясь лично в трудном и опасном положении, просила его частным письмом приехать к ней на помощь по дружбе.

Муж мой знал о восстании мингрельцев еще до получения ее письма и донес о том кутаисскому генерал-губернатору князю Гагарину, находившемуся тогда в Абхазии для усмирения соседних ей непокорных убыхов. Сам же, по обязанности военного губернатора, отправился на границу своей губернии; прилегающей к Мингрелии, чтобы предупредить беспорядки, могущие перейти в Имеретию. В то же время он повидался и с Екатениной Александровной Дадиани.

На донесение свое князю Гагарину о бунте он получил в ответ что, по невозможности оставить предпринятое им дело с убыхами, он ему поручает подавить возмущение и употребить для этого военную силу; если найдет в том необходимость.

Александра Колюбакина.

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания А. А. Колюбакиной // Исторический вестник, № 11. 1894

© текст - Колюбакина А. А. 1894
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
© OCR - Трофимов С. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1894