ФЕДОРОВ М. Ф.

ПОХОДНЫЕ ЗАПИСКИ НА КАВКАЗЕ

С 1835 ПО 1842 ГОД

1838 год.

VII.

Слухи об опасности, угрожавшей жизни Государя Императора при выезде из Тифлиса. Царские милости и награды. Вступление генерал-лейтенанта Головина в командование корпусом. Исторический взгляд на станицу Темрюкскую. Кончина генерала Вельяминова. Прибытие эскадры к керченскому проливу для принятия десантных войск. Плавание эскадры с отрядом. Высадка на Туапсе. Дело при движении по ущелью. Возведение форта Вельяминовского. Крушение судов на рейде Туапсе. Известия о нападении горцев на наши укрепления, породившие патриотические толки между офицерами и нижними чинами. Взгляд на эти события морских офицеров. Результат этих толков. Прибытие корпусного командира в лагерь. Снятие лагеря и отступление цепей. Амбаркация отряда. Плавание от Туапсе к Шапсухо.

В половине января этого года, через проезжающих из Ставрополя и по письмам из Закавказья, дошли до нас слухи [109] о неприятных событиях при корпусной квартире в проезд Государя Императора чрез Тифлис; об отозвании барона Розена и назначении на место его генерал-лейтенанта Головина. Это последнее известие вскоре подтвердилось приказом по корпусу от 17-го декабря 1837 года, № 110. Рассказывали также, что при выезде Его Величества из Тифлиса, при спуске с горы, экипаж понесли лошади, и жизни Государя Императора угрожала явная опасность. Но будто бы один из бывших в конвое линейных казаков, обскакав экипаж, выстрелил поручной выносной лошади в ухо,– та упала, запуталась в постромках и тем остановила экипаж. По приезде в Ставрополь, Его Величество чувствовал себя не совсем здоровым, особенно страдал же зубной болью; но, не смотря на эти неприятности. Он не забыл трудов и отличий кавказских войск: почти с каждым приказом мы начитывали новые царские милости или награды. Так, например, последовала Высочайшая воля: тех нижних чинов лейб-гвардии семеновского полка, сосланных за возмущение в 1821 году на Кавказ без выслуги, которые к 1-му января 1837 года прослужили 25 лет, уволить в отставку. На том же основании уволить от службы нижних чинов, сосланных в кавказский корпус за события 1825 года, случившиеся по смерти Императора Александра Благословенного, полков: лейб-гвардии гренадерского, 8-й пехотной дивизии – пензенского, саратовского, Троицкого, тамбовского, одесского; бывших вятского и черниговского; 15-го и 16-го егерских. Такая же милость последовала об увольнении в отставку нижних чинов бывшей польской армии, прослуживших к тому времени (1-го января 1837 года) пятнадцать лет. Тут, вскоре по отъезду Государя Императора из Ставрополя, узнали мы о назначении начальником главного штаба полковника Коцебу 2-го, на место генерал-майора Вальховского. Прошли слухи о болезни командующего войсками генерала Вельяминова; о Высочайшей воле занимать [110] берега Черного моря десантами т о назначении для этого от черноморского форта эскадры, под начальством вице-адмирала Лазарева. Сколько первое известие нас огорчило, столько же второе, как новинка для наших войск, нас обрадовало. В феврале мне случилось побывать в г. Тамани и в крепости Фанагории; там я видел начавшиеся приготовления к экспедиции морем и, между прочим, устроенную в одном сарае, в крепости, весьма несложную гидравлическую сеносжимательную машину, посредством которой от 20-ти до 40 пудов сена сжималось в правильные вьюки, имеющие вид параллелепипедов, длиною от 2-х до 3-х аршин, высотою и шириною от 1 1/2 до 2-х аршин. В конце марта мы узнали о прибытии в Тифлис нового корпусного командира генерал-лейтенанта Головина 1-го, а вскоре затем получили приказ, отданный по корпусу 19-го марта, следующего содержания:

«Храбрые воины кавказского корпуса! Государю Императору благоугодно было вверить мне начальство над вами; мне предстоит оправдать такое высокое назначение с помощью Божьей и с вашим, храбрые товарищи, содействием.

Прежде всего, до вознесутся молитвы наши ко престолу Всевышнего за Государя. Который, среди забот о благе обширнейшего в свете царства, скипетру Его подвластного, царства, в пределах коего солнце не закатывается, нашел время быть и у вас, за Кавказом. Он переплыл бурные пучины морские, перешел снежные вершины гор, дабы узнать ваши нужды и оценить вашу верную службу. Да поможет нам Бог исполнить великие Его предназначения и пламенным усердием явить на деле всю нашу верноподданнейшую к Нему преданность.

Слава, приобретенная вами, храбрые воины, не умолкнет; отголосок ее отзывается в сердце каждого русского. Вы всегда были оплотом России противу враждебных замыслов азиатских народов; вы стяжали бессмертие под знаменами великого вождя, который [111] с вами достигнул берегов Евфрата, потряс в основаниях древнее могущество востока, наказал вероломство у подошвы священного Арарата и на берегах Вислы, разрушив крамолы запада, соединил в своем имени Эриван с Варшавою! Как русский, я не могу скрыть чувств, возбуждаемых во мне такими великими воспоминаниями; я не могу не радоваться, что призван начальствовать вами и пещись о вашем благосостоянии.

Сотрудники мои, гг. генералы! В вашей опытности я ищу содействия, дабы исполнить волю великого нашего Государя и оправдать Его высокое доверие.

Гг. начальники полков, батальонов и частей! Вы видели личную заботу неутомимого Монарха о благе вверенных вам войск; я остаюсь уверенным, что вы. сохраняя устройство в ваших частях и строго соблюдая все правила воинской дисциплины, с отеческой заботливостью будете пещись о том, чтобы храбрые воины кавказского корпуса вполне пользовались всеми выгодами, Высочайше им предоставленными.

Звуки оружия, к сожалению, еще не умолкли в ущельях кавказских, не все еще дикие племена горские постигли благие намерения Монарха, и потому, карая вероломных, нам предстоит подвиг важнейший, человеколюбием Его начертанный: вселить им доверие и водворить между ними спокойствие мерами кротости и правосудия.

Воины кавказского корпуса! Сорок лет жизни моей я провел в рядах храброй русской армии, с отцами вашими и со многими из вас разделял я труды и славу на поприще военном; да будет это залогом, что и здесь, с вами, все помышления и действия мои будут иметь целью вашу славу и ваше благосостояние, нераздельные с пользою и славою нашего великого Государя и отечества».

Станица Темрюкская когда-то была городом, так же, как и Тамань, удержавшая до настоящего времени это наименование, хотя [112] во многом – по виду, коммерции и населению – уступает Темрюку. Сделав справку об этой местности по географическому словарю, я был поражен теми изменениями, какие могли произойти в течение каких-нибудь 20-ти лет, то есть после венского конгресса. Что Темрюк на острове – это ясно, но никак не на Азовском море, а следовательно, и не против Керчи, против которой чрез Керченский пролив (Еникале) лежит г. Тамань, а верстах в двух от нее – упраздненная крепость Фанагория, в которой остался один только военный госпиталь, довольно хорошо и удобно расположенный в старых, но еще очень прочных каменных зданиях, до несколько казарменных построек; но никакого порта в Темрюке не существует. Тамань – не остров на Черном море, да еще при Керченском проливе. Местность, или лучше острова, образуемые рукавами Кубани, известны под общим именем «Тамана», в древности «Фанагория», потом «Матрига» и «Таматарха»,– из чего россияне сделали «Тмутаракань». У Клапрота – «Tamatarkha». Относительно вулканического извержения там пламени в 1794 году, я расспрашивал нескольких стариков, черноморцев, участвовавших в десанте 1791 года при занятии Тмутаракани, но ни один не подтвердил этого случая, а рассказывали, что есть в окрестности Темрюка возвышенности с правильными на них курганами, имеющими отверстия, из которых вырывается теплая грязь, разливающаяся по окрестности. По указанию казаков я с товарищами посетил один такой курган. Он находится верстах в пяти от Темрюка, к стороне г. Тамани, вправо от почтовой дороги к станции Пересыпинской. По совету казаков мы брали с собою большую пустую закупоренную бутылку и бросали ее с размаха, горлышком вниз, в отверстие сопки, и каждый раз бутылка, не более как через две минуты, быстро вылетала из сопки, подымаясь на пол-аршина от отверстия. После этого мы почти каждый раз, походом, по пути мимо этого места, повторяли [113] такие опыты. Я уже сказал, что Фанагория – крепость, а следовательно, не могла быть расположена около озера. Действительно, верстах в семи есть небольшое озеро, из которого черноморцы добывают соль. Может быть, в древности, Фанагория и была расположена около озера, но уж никак не во время венского конгресса.

В первых числах апреля дошла до нас печальная весть о кончине Алексея Александровича Вельяминова, а в конце этого месяца мы прочитали следующий (№ 8, п. 4) приказ по корпусу: «Служивший здесь двадцать лет с таким отличием, и потом семь лет столь достославно командовал войсками на кавказской линии и в Черномории, генерал-лейтенант Вельяминов 2-й после продолжительной болезни, 27-го числа марта, волею Божией кончил полезную свою, для службы Государю Императору, жизнь. С душевным прискорбием объявляя о сем по войскам Высочайше вверенного мне корпуса, предписываю командующему 1-м участком прибрежной черноморской линии, генерал-майору Раевскому. впредь до Высочайшего повеления, вступить в командование оными войсками».

После этого приказа вопрос о занятии пунктов на северо-восточном берегу моря десантами был решен окончательно; а 5-го мая весь отряд, предназначенный для этой экспедиции, был уже собран и расположился лагерем на берегу моря, между Таманью и Бугасом, на местах удобных для амбаркации войск. Тут вскоре прибыла эскадра, состоящая из кораблей: «Султан-Махмут», «Память Евстафия», «Силистрия», «Адрианополь», «Фемистокл», «Императрица Екатерина»; фрегатов: «Аготополь», «Браилов» и «Штандарт». К этому времени явились в наш отряд, для участия в экспедиции, несколько декабристов, возвращенных из числа сосланных в Сибирь. К нам, в тенгинский полк, поступили: Алексей Иванович Черкасов. Николай Иванович Лорер, Михаил Михайлович Нарышкин, Александр Иванович Одоевский [114] и Владимир Васильевич Лихарев (Из них, до ссылки, были: Нарышкин – полковником, Лорер – майором вятского полка, Одоевский, бывший князь – корнетом; все трое по приговору Верховного уголовного суда (1826 г.) причислены были к IV разряду виновных и сосланы в каторжные работы на 15 лет, а потом – на поселение; Черкасов, бывший барон – поручиком, Лихарев – подпоручиком, оба были сосланы в каторжные работы на четыре года, затем – на поселение. Авт.).

С окончанием нагрузки военных припасов, продовольствия, артиллерии и лошадей 7-го мая, к вечеру, все войска посажены были на суда; амбаркация началась и совершилась при благоприятной и тихой погоде. Наш 2-й батальон посажен был на сорокачетырехпушечный корабль «Память Евстафия»; я скоро познакомился с некоторыми молодыми флотскими офицерами и гардемаринами; по приглашению последних, занял место в одной с ними каюте, на кубрике, то есть в подводной части корабля, в первом снизу жилом помещении; свет туда проходил сверху, а свежий воздух доставлялся посредством парусного вентилятора, опущенного чрез люк с палубы. Впрочем, некоторое неудобство этого помещения не замечалось, так как оно служило почти единственно для сна, а прочее время мы проводили на палубе, в кают-компании и в других жилых помещениях. Рано утром эскадра снялась с якоря и стала под паруса. Я с большим удовольствием любовался морскими эволюциями. Ветра, казалось, вовсе не было, а паруса были натянуты; по сигналам с адмиральского корабля «Императрица Екатерина» эскадра маневрировала с замечательной ловкостью. Во время плавания нижние чины отряда продовольствовались вместе с матросами, офицеры отряда имели общий стол с офицерами экипажи; к этому столу приглашались все юнкера и разжалованные. Для обеда и для ужина стол накрывали в кают-компании сряду три раза; садились за стол без очереди, и где кто хотел; разумеется, при

 

[115 – 118] – отсутствуют. [119]

Разложив огни.
Горцы ждут своих гостей,
А на них-то наши пушки –
Черномазые старушки,
Смотрят с кораблей.
Скучно бабам смирно жить…
Вот они забормотали
И гостинчики послали –
Горцев подарить.
Их подарки ломят лес,
Скачут с визгом, без порядку;
А знать, с радости, в присядку
Заплясал черкес.
Сам матросский генерал,
Из палат морских чудесных,
Грудой яблоков железных

Горцев угощал.
Бросил горцам ядер тьму…
Храбрый Лазарев учтиво
Их употчивал на диво,–
Спасибо ему.
Принял нас гребной наш флот,
С нами к берегу пустился,
А черкес-то изумился
И разинул рот.
Наши – чу! «ура» кричат;
Все матросы вторят с нами,
И на вантах пауками
Молодцы висят. [120]
Наш Раевский храбр и смел,
Льва сомнет за Русь святую;
На скалу куда крутую,
Соколом взлетел.
А за ним и мы сейчас…
Задрожали басурманы;
Генерал занял курганы
И построил нас.
Не кричи: яман урус!
Не дразни, черкес, колонну;
Зададим тебе трезвону,
Басурманский трус.
Вот и двинулся отряд;
В барабан у нас забили;
С тульских ружей мы пустили
Русский виноград.
Где на скалах лес густой –
там Ольшевский с молодцами;
Он с тенгинскими стрелками
Пир дает горой.
Спорит шашка, спорит штык;–
Завязал бой рукопашный,
Вельяминова отважный
Чудо-ученик.
А там, речка где течет,
На черкеса, без пардону,
Навагинскую колонну
Полтинин ведет. [121]
Он не слышит (Полковник Полтинин от полученной в турецкую 1828 году войну контузии в голову был глуховат и со всеми говорил очень громко. Авт.) пулей свист,
Он привык к трудам и ранам,
марширует с барабаном,
Храбр и голосист.
Лишь сверкнул наш русский штык,
Чуть лишь пули засвистали –
Басурмане побежали,
Высуня язык.
И черкеса забрал страх;
Он не рад был этой драке,
Растерял свои чевяки,
Потерял папах.
С нами нечего шутить;–
Штык, брат, дан не для потехи,
А свинцовые орехи
Спробуй раскусить.
Место ж то, извольте знать,
Где прошел наш полк грозою,
Вождь тенгинскою горою
Приказал назвать
Вождь, иди путем побед,
Век служи, Раевский, с нами;
Мы с тобой, отец, штыками
Опрокинем свет.

________________________

Песня эта скоро разнеслась по отряду и попала на эскадру. Мне передавали, что генерал Раевский, прослушав куплеты, [122] сказал: «отца моего воспел знаменитый Жуковский,– вот и я нашел своего поэта в Федорове». Такая шутка генерала надоумила меня написать об этом же деле такие лирические строфы, которые бы могли быть положены на музыку и выполнены певчими с оркестром, вроде известных строф «Защитника Петрова града». Мысль эту одобрили многие из моих товарищей, и я написал там же, в лагере на Туапсе, другую песню, которую положил на ноты бывший студент виленского университета – Юзеф Пшигодский.

Ветер полночи взревел над водами,
Флот наш шумит по волнам;–
Русских дружина плывет кораблями
К грозным кавказским брегам.
Уж тебе ли, житель гор,
Силу мерить с нами
И вести кровавый спор
С северными львами?
Други! крикнем русское ура!
Во славу отчизны, во славу Царя.

Ура! ура! ура!

Грянул гром русский, знакомый со славой –
Дрогнул враг алчный средь скал;
Смерть по ущелью тропою кровавой
Рыщет, как хищный шакал.
[123]
Прежде в куполе небес
Солнце почернеет,
Чем воинственный черкес
Русских одолеет.
Други! крикнем русское ура!
Во славу отчизны, во славу Царя.

Ура! ура! ура!

Горы Кавказа наш крик повторяют;
Быстро плывем мы в ладьях;
Грани стальные над бездной сверкают,
Враг нас уже ждет на брегах.
Горцы, с вами что за брань!
Что нам смерть и раны! –
Знает гром наш Эриван,
Варна и Балканы.
Други! крикнем русское ура!
Во славу отчизны, ыво славу Царя.

Ура! ура! ура!

Вождь наш Раевский, как гром-истребитель,
Первый ступил на брега;
Русских героев наш грозный воитель
Двинул стеной на врага.
[124]
Грудь черкеса-молодца
Штык не переломит;
Пулю русского свинца
Сердце не растопит.
Други! крикнем русское ура!
Во славу отчизны, во славу Царя.

Ура! ура! ура!

И вот, мы на брег уж взлетели орлами,
Сыплются пули, как град;
Грудью сошлися враги со врагами,
Штык встретил острый булат.
Горцы, что ваш дикий крик!
Молвит без обиды,
Лишь сверкнет наш русский штык –
И бегут джигиты.
Други! крикнем русское ура!
Во славу отчизны, во славу Царя.

Ура! ура! ура!

Вождь на горе с рядами дружины
Твердой колонною стал.
В память победы те скалы, стремнины
Именем храбрых назвал.
[125]
Други! грянем же ура!
В честь вождя-героя,
И Тенгинская гора –
Наш свидетель боя.
Пусть в грядущие века
Передаст крутая Славу русского полка
Царства Николая.
Други! крикнем русское ура!
Во славу отчизны, во славу Царя.

Ура! ура! ура!

________________________

В деле при занятии Туапсе потеря с нашей стороны, для кавказской войны, была довольно значительная – особенно в левой цепи, где горцы несколько раз бросались в шашки. Так, в числе убылых из строя, получил тяжелую рану шашкою капитан Драчевский и прострелен в грудь навылет подпоручик Томилин (Оба они 1-го батальона тенгинского полка. Авт.). Сколько убыло из всего отряда – не знаю; в цепи же нашего батальона убито: рядовых 7; ранено: унтер-офицеров 3, рядовых 18. Так как корпусный командир в это время, после занятия 13-го апреля десантом ущелья при устье р. Сочи и возведения там форта «Александрия», переименованного в укрепление «Навагинское», оставался на прибрежной линии, то вскоре после занятия Туапсе в отряд высланы были знаки отличия военного ордена св. Георгия – одному фельдфебелю, 11-ти унтер-офицерам и 34 рядовым. Батальоны, заняв позиции на горах, оградились засеками, за которыми, как обыкновенно, расположилась стрелковая цепь, а впереди, в удобных [126] местах, при тропинках, ведущих к лагерю, по пробитии зари, залегли высылаемые в темные ночи секреты, с целью предупреждения неожиданных ночных нападений горцев, которые, кроме того, часто маленькими партиями, а иногда и поодиночке, как уже не раз бывало, подкрадывались к заставам и стреляли на огонь в палатках и в кружки около костров.

Штаб начальника отряда расположился в центре позиции, но ближе к морю; так что вновь возводимое укрепление разбили между авангардом, поставленным фронтом к ущелью, и палатками штаба. С переменою главного начальника экспедиций правого фланга линии, конечно, и штаб его несколько изменился: из бывших при генерале Вельяминове остались – полковник М. М. Ольшевский, капитан генерального штаба Григорий Иванович Филипсон и волонтер камер-юнкер, титулярный советник князь Италийский граф Суворов-Рымникский; из новых же лиц, между другими, был числящийся при отдельном кавказском корпусе, состоящий по кавалерии, майор Лев Сергеевич Пушкин (Родной брат известного нашего поэта А. С. Пушкина, на которого он чертами лица чрезвычайно похож; только тот был брюнет, а этот несколько рыжеват. Авт.). На третий или на четвертый день приступили к постройке укрепления, которое повелено было, в память заслуг генерала Алексея Александровича Вельяминова, именовать фортом «Вельяминовским». Работы открылись обыкновенным порядком: ежедневные фуражировки, посылка команд в лес для приготовления туров, фашин, кольев и хворосту; эти последние нужны были как для укрепления, так и для лагерных надобностей. При этом, конечно, были перестрелки; но потеря наша составляла, кажется, более в трате пороха, нежели в убыли людей. Так проводили мы время, с обычными вечерними оргиями в палатках записных кутил, которых, также как и шулеров, [127] обильно порождает всякая война, по неимению в боевой жизни других светских развлечений и средств к приобретению пищи для ума и сердца.

С утра, 30-го мая, погода была великолепная; к полудню начал подувать самый неблагоприятный для наших моряков юго-западный ветер и развел на море волнение, с прибоем к берегу; часов в пять прибой усилился. На судах, стоящих на рейде, моряки засуетились, некоторые хотели уйти в море, для чего пароходы разводили пары, но уже было поздно: буря усилилась. Начали укрепляться на якорях – не помогло, и часов в восемь вечера военные и купеческие суда начали дрейфовать. Суда, качаясь с борта на борт, приближались к берегу; волны ходили чрез палубы и уносили людей. Те же, которые искали спасения на вантах и марсах, при наклонении мачт то в одну, то в другую сторону, от сотрясения и порывов ветра падали в волны. Иные при этом запутывались ногами в снастях, висели головою вниз, и окровавленные их тела ударялись о мачты и реи. Из военных судов при этом несчастии имели направление: бриг «Фемистокл» - на скалистый неприятельский берег, на полверсты от устья реки Туапсе; транспорт «Ланжерон» - на такой же берег и на такое же расстояние от левой стрелковой цепи; тендер «Скорый» - прямо к устью Туапсе; пароход «Язон» (Пароходы «Язон» и «Колхида» построены в Англии, стоили казне более миллиона рублей; отделка их изумительно превосходная. Авт.) и тендер «Луч» - на песчаный берег ущелья, прямо против отряда. Ночью буря обратилась в страшный шторм, при чем потерпели крушение, кроме поименованных военных, и купеческие суда, из которых многие были зафрахтованы для надобностей экспедиции.

Утром 31-го числа картина была ужасная: буря не утихала; некоторые суда продолжали еще дрейфовать, и положение экипажей [128] было вчерашнее: бриг «Фемистокл» и транспорт «Ланжерон» лежали на берегу, окруженные горцами. На выручку последнего, еще ночью, посланы были три роты нашего батальона (2-й батальон тенгинского пехотного полка), и горцы, после небольшой перестрелки в той стороне, были окончательно отражены. Но с брига отстреливались сами моряки, оставшиеся в живых их экипажа; послать же туда в секурс пехоту или кавалерию, вброд через речку, по случаю бури, не представляло никакой возможности, а потому подвезены были два полевых орудия к правому берегу устья Туапсе, из которых одно бросало гранаты на лесистые скалы, а другое обстреливало картечью лукоморье между теми высотами и лежащим на боку бригом. Наконец, часу в десятом утра, в нескольких саженях выше устья Туапсе, человек пять смельчаков успели кой-как переправиться вброд на левый берег этой речки. Выстрелом из кегорновой мортики бросили им посредством разряженной гранаты веревку, укрепленную одним концом в отверстии, предназначенном для трубки. К веревке привязан был канат, который, будучи принят переправившимися солдатами и тщательно привязан к большим деревьям на противоположных берегах, доставил возможность 2-м ротам переправиться на помощь бригу. К вечеру же того дня главная высота прямо против него была занята одним батальоном навагинского полка, и тем обеспечены были разгрузка и расснащение судна. Тендер «Скорый» под парусами влетел в устье Туапсе и почти зарылся в песок; тендер «Луч» остановился так счастливо, что был спасен и выведен на рейд. Пароход «Язон» еще поутру качался с борта на борт, и моряки – одни падали, другие сами бросались в волны (в числе последних был машинист-англичанин) и были спасаемы сильными смельчаками, пловцами сухопутных войск, и особенно из азовских казаков; при этом были замечательные примеры самоотвержения. Спасением распоряжался сам начальник отряда [129] Николай Николаевич Раевский. Из спасенных моряков образовался на берегу особый лагерь. Всех судов, потерпевших крушение на рейде, при нашем отряде насчитано было четырнадцать. За спасение погибавших вскоре были высланы девяти казакам азовского войска серебряные медали на владимирских лентах и выдано по 100 рублей. Такие же медали даны трем рядовым навагинского полка и двум тенгинского, а один из разжалованных нашего полка, Руфин Николаевич Дорохов, за участие в спасении погибавших произведен в унтер-офицеры. Вскоре после этой катастрофы мы получили известие, что Высочайшим приказом от 10-го апреля, на место покойного Вельяминова, командующим войсками на кавказской линии и в Черномории назначен генерал-лейтенант Грабе.

В последних числах июня возведение форта Вельяминовского приходило к концу. Между тем, мы получали довольно часто извещения о нападении горцев на команды, высылаемые из фортов – для прикрытия погребения умерших, для пастьбы скота и лошадей под самыми выстрелами батарей, в лес для рубки дров и других надобностей. Даже имели положительные уведомления о нападении горцев на самые укрепления, 26-го февраля – на укрепление Николаевское (Атакуаф); 16-го и 17-го марта – на укрепление Михайловское (Вулан); 12-го мая – вновь на укрепление Николаевское. Хотя все эти нападения были отражены, гарнизоны защищались отчаянно, ожидая с часу на час подкрепления сухим путем: николаевцы – от Абина, михайловцы – из Геленджика. Но эти обстоятельства порождали в обществе офицеров разные толки и умозаключения по вопросу: что будут делать, в случаях нападения горцев, гарнизоны фортов, не имеющих сухопутных сообщений с главными укреплениями? При этом вспоминали, что Вельяминов, прокладывая операционные линии к прибрежным укреплениям, имел также в виду возможность войны с Турцией, во время которой появление одного неприятельского [130] корабля против любого из фортов ставило бы гарнизон в безвыходную опасность. Моряки офицеры, служившие прежде в балтийском флоте и бывшие при блокаде Дарданелльского пролива в отряде контр-адмирала Рикорда, отряженного от эскадры вице-адмирала графа Гейдена, находившейся в то время в Средиземном море, весьма справедливо замечали, что турецкий флот – не беда для прибрежных укреплений: «мы его, говорили они, разгромим гораздо прежде, чем он вздумает подойти к этим берегам; но у нас есть друзья-союзники, так усердно помогавшие в истреблении турецкой эскадры при Наварине; вот эти-то друзья, если будут пропущены в Черное море, поистине опасны для наших фортов, а, судя по событиям 1829 года, такой случай мог предвидеться не в дальнем будущем. Едва наши войска заняли тогда Адрианополь, соединились при Эносе с эскадрою графа Гейдена, который в то же время усилил блокаду Дарданелл, и уже падение Константинополя казалось неминуемым; едва только настала эта решительная минута, как появились к нам неприглашенные союзники – английская эскадра вице-адмирала Малькольма и французская контр-адмирала Розамеля. Обе эскадры вместе были вдвое сильнее всего нашего флота в Средиземном море и заняли позицию так, что все наши суда были под перекрестным огнем этих обеих эскадр, а наши корабли до такой степени завалены были кулями провианта, что едва ли можно было действовать нашей артиллерии. Взаимная любезность главных начальников трех союзных эскадр в то время, хотя была самая дружественная, и при торжественных обедах на адмиральских кораблях пили за здоровье царствующих монархов-союзников, за храбрые союзные войска, за благоденствие наций и проч., но в искренних беседах французская и английская молодежь часто проговаривались: «как только русские войска к воротам древней Византии – православная эскадра на дно морское». Вот поэтому-то мирный договор с Турцией подписан [131] был не в Константинополе, а в Адрианополе».

Я без возражений верил этим рассуждениям бывалых моряков, тем более что еще в крепости Варне, когда могилевский полк, в котором я в то время служил, держал там гарнизон, по заключении мира, то тогда еще рассказывали. что причины прекращения войны были именно те, о которых я сейчас упомянул.

После этого нельзя было не придти к окончательному заключению о странном и опасном положении прибрежных наших фортов, не имеющих сухопутного сообщения с черноморской и кавказской кордонными линиями, составляющими наши границы и отстоящими от прибрежной линии на какие-нибудь 50 или 60 верст. Я сравниваю теперь положение этих фортов с положением во время осады поляками троицко-сергиевского монастыря, отстоящего от Москвы на 60 верст; но это было более чем за двести лет до нашего времени.

В эту экспедицию, как в наших пехотных полках, так и в черноморском флоте, много еще служило офицеров и нижних чинов, участвовавших в последних войнах с Персией. Турцией и бывалых в кавказских экспедициях с Алексеем Петровичем Ермоловым, а потому хорошо знавших зверство и беспощадность магометан при удачах в сражениях и положение христиан у них в плену. Припоминая прежние примеры самоотвержения и отчаянной храбрости русского солдата в бою и под влиянием последних известий о нападении в этом году горцев на укрепления, защищаемые одною или двумя ротами, весьма естественно, что разговоры наши приходили к вопросу: что будем делать в случае, если гарнизон форта не отразит нападения, и горцы в него ворвутся? На это прямо отвечал пример капитан-лейтенанта Казарского, командира брига «Меркурий», и замечательное самоотвержением предложение корпуса штурманов поручика Прокофьева: «в крайности – не сдаваться, а, сцепившись [132] с неприятельским кораблем, взорвать бриг на воздух» (Известно, что восемнадцатипушечный бриг «Меркурий», во время последней турецкой войны крейсировавший, в 1829 году, вместе с другими судами у Константинопольского пролива, 14-го мая был атакован двумя неприятельскими кораблями: один был 110-ти пушечный, другой – 74-х пушечный. В этой крайности, командир брига собрал военный совет, на котором единогласно принято было предложение поручика Прокофьева – сцепиться с неприятельским кораблем и с ним взлететь на воздух, и с этой целью положен был на шпиль (ворот для навивки каната при поднятии якоря) заряженный пистолет с тем, что кто останется в живых – выстрелил бы крюйт-камеру.). Об этом случае матросы, во время плавания к берегам Туапсе, рассказывали солдатам с приправой анекдотов про наваринскую битву, в которой многие из рассказчиков сами участвовали и теперь служили на кораблях, назначенных для нашего десанта. Да и в наших рядах много было офицеров и нижних чинов, помнящих еще Эчмиадзин, Ахалцых, Браилов, Варну, Варшаву и проч. А кто из военных не знает, как сильно действуют на солдата не только рассказы стариков-современников о замечательных военных событиях, но даже сохранившиеся о них песни. Так отцы наши слушали рассказы сподвижников Суворова и песни про Кинбурн (1787 г. «Наша кинбургская коса открыла первы чудеса»), Очаков (1788 года) (Может быть, примером отчаянной битвы брига «меркурий» с двумя кораблями послужил сохранившийся в морских летописях подвиг капитана Сакена, который, будучи атакован (20-го мая 1788 года) тридцатью турецкими судами, не желая спустить флаг и сдаться военным призом неприятелю, взорвал свое судно на воздух. Авт.), Рымник (1789 года), Измаил (1790 года) и проч. мы же слышали и слышим рассказы и поем песни про походы царствования Александра Благословенного. Придет время, передадутся потомству и наши подвиги, и также, в свою очередь, будут [133] служить примером хранителям русской славы и защитникам отечества. Справедливо сказал знаменито-несчастный наш поэт К. Рылеев в предисловии к своим «Думам»: «Напоминать юношеству о подвигах предков, знакомить его со светлейшими эпохами народной истории, сдружить любовь к отечеству с первыми впечатлениями памяти – вот верный способ для привития народу сильной привязанности к родине: ничто уже тогда сих первых впечатлений, сих ранних понятий не в состоянии изгладить,– они крепнут с летами». Никто, конечно, противу этой истины возражать не будет. Я над собою испытал сильное нравственное влияние патриотических сочинений Державина, Жуковского, Рылеева и других, писавших в том же роде,– это были мои наставники в нравственной философии. Одаренный от природы большой памятью, особенно для стихотворений, я, получив ничтожное, одностороннее военное образование, сохранил и сохраню до смерти святые истины, высказанные в стихах подобными поэтами:

«Обетам – вечность; чести – честь,
Покорность – правой власти;
Для дружбы – все, что в мире есть;
Любви – весь пламень страсти;
Утеха – скорби; просьбе – дань;
Погибели – спасенье;
Могучему пороку – брань;
Бессильному – призренье;
Неправде – грозной правды глас;
Заслуге – воздаянье;
Веселие – в последний час;
При гробе – упованье».

    В. Жуковский. [134]

Эти поэтические мысли и им подобные всегда были и будут эпиграфами всех моих действий жизни, хотя я совершенно уверился, что именно они-то и привели меня к этому незавидному положению, в котором я теперь нахожусь.

Но я удалился от настоящей цели моего журнала и не пояснил, какой высказывался ответ в кружках офицеров и нижних чинов на возникший вопрос: что делать в крайности, если неприятель ворвется в укрепление? Положительно скажу, что ответ: «взорвать пороховой погреб и погибнуть вместе с неприятелем» - был простой и повсеместный во всех ротах, хотя высказывался в разнообразных выражениях, с разными на это взглядами, но всегда и везде энергично и положительно. Не дай Бог, чтобы случилась такая крайность; но дай Бог, чтобы такая мысль самоотвержения укрепилась в наших войсках.

В первых числах июля разнеслось по лагерю, что новый наш корпусный командир посетит отряд и будет находиться сам при занятии на линии десантом второго пункта в этом году. Это известие для меня было очень приятно, так как во время турецкой войны 1828 года я некоторое время состоял при нем, от полков 10-й пехотной дивизии, бессменным ординарцем, а именно во время занятия отрядом, под начальством его превосходительства, южной стороны крепости Варны (Когда наш могилевский полк, 30-го августа 1828 года, поступил в отряд генерал-адъютанта Головина для занятия южной стороны кр. Варны, мне приказано было явиться к начальнику отряда и состоять при нем ординарцем; как только я прибыл к его превосходительству, оно отправил меня к полковнику Лазичу, назначенному для открытия на реке Камчике неприятеля. 3-го сентября, после отступления отряда Лазича и по присоединении к нему одного батальона лейб-гвардии финляндского полка, мне приказано было находиться при флигель-адъютанте, полковнике бывших польских войск, Залуском, от которого я, 10-го сентября, явился к своему батальону. Авт.). Для приема корпусного [135] командира, начальник отряда приготовлял торжественный обед. Я, чтобы напомнить о себе Евгению Александровичу, а вместе с тем и о прежней, хотя кратковременной моей при нем службе, написал для обеда, в честь его приготовляемого, заздравные тосты, которые при штабе были одобрены, положены на музыку и внимательно приняты начальником отряда. Тогда мой ротный командир просил меня для ротных песенников написать в честь корпусного командира песню, но чтобы голос был попроще. Я предложил ему голос всем известной песни: «Как на матушке, на Неве-реке». Он согласился, и я написал той же тонической мерой стихи, которые без затруднения выучили песенники.

Июля 8-го, часов ы 10-ть утра, прибыл к Туапсе на пароходе корпусной командир и, по выходе на берег, сейчас же обошел войска; при нем в это время находился адъютант его, капитан Заливкин, который в чине прапорщика лейб-гвардии финляндского полка, в одно время со мною, состоял при его превосходительстве в южном отряде под Варною. Когда после приема Евгения Александровича в ставке начальника отряда он услышал за палаткою песню, в честь его написанную, пропетую ротными песенниками тенгинского полка, то, спросив, кем написаны слова и получив ответ, с пояснением адъютанта Заливкина, что песня написана тем самым Федоровым, который под Варною послан был им находиться при полковнике Залуском, приказал меня лично представить к нему. Приказание это дошло до меня часу в первом дня. Со мной пошел мой ротный командир; я был в толстой солдатской шинели и серебряных очках; встретил генерала, идущего со свитою от вновь построенного укрепления к передовой цепи по тропинке, ведущей на гору, занятую нашим батальоном. Первые слова корпусного командира были: «я вас припоминаю, мы виделись под Варною. Давно ли вы разжалованы и [136] за что?» Получив от меня короткий и удовлетворительный ответ, он сказал: «никогда не должно уклоняться от своего призвания и от пути, раз избранного; и без казначейской должности вы бы были должностным офицером». С этими словами он поклонился, и мы расстались. В звуке его слов и во взгляде так много было добродушия, сожаления и приветливости, что я решительно воскрес душою, и надежда на будущее примирила меня с настоящим.

В этот день, за обедом у начальника отряда, были пропеты тенгинскими певчими написанные мною тосты, с хором музыки, а песенники повторили мою песню.

Заздравные тосты.

Царю.

Воины-други! во славу венчанного,
Вспеним мы кубки вином;
Выпьем за здравие Царя православного,
Выпьем за весь царский Дом.
Для счастья народа, для счастья державы,
Боже, продли Его дни!
Да будет трон царский в звездах вечной славы!
Боже, Царя храни!

(Гимн: «Боже, Царя храни!»)

Вождю.

Воины-други! – за чаши! Меж нами,
Да здравствует наш Головин!
И в дар ему, други, лавр, снятый штыками
С грозных Туапсе вершин.
Многия лета, живи ты на славу
[137]
Нашей родимой стране,
Паденьем Кавказа обрадуй державу,–
Многия лета тебе!..

(Многия лета.)

Отечеству.

Боже наш, счастие дай родине милой,
Груды ей злата, сребра!..
Выпьем во славу России родимой.
Выпьем и крикнем ура!

(Ура! ура! ура!)

Это «ура» повторилось по всему лагерю и на горах в стрелковой цепи.

Приезд нового начальника в лагерь на Туапсе.

Солдатская песня.

То не шквал летит по синю морю,
И не ветр шумит по волнам седым,–
По синю морю пароход летит,
По волнам седым пароход шумит,
И колесам, как на мельнице,
Мудрено мелет воды бурные;
На себе несет к нам начальника.
Здравствуй, батюшка, ты начальник наш!
Мы приветствуем по-солдатски вас,
По-солдатскому – русской песнею:
Мы давно ждали гостя доброго,
[138]
Мы давно ждали на Туапсе вас,
Рассказать чтоб вам наши подвиги…
Русских войск солдат ведь не хвастает;
Вы услышите – перескажет вам,
Перескажет вам все молва о нас,
Перескажет вам, что мы сделали,
Что мы сделали здесь с черкесами;
А теперь хотим лишь одно сказать:
Много слышали о вас доброго;
С вами рады мы умереть в боях
За святую Русь, православную;
Мы пройдем с вами горы грозные,
Мы зальем скалы кровью вражеской,
Разметаем в прах силы нехристей,
Бросим полымя на аулы их,–
И тогда-то уж, ой, прости Кавказ!
Ты же, счастлив будь век, начальник наш,
Лета многия ты живи для нас!

________________________

Вечером в этот день, по словесному приказанию, сделано было распоряжение, чтобы с рассветом, 2-го числа, все ротные тяжести и палатки были на берегу, приготовленные к нагрузке на суда, а по сигналу «отступление» - разбросать засеки и всем цепям отступать одновременно к берегу за укрепление.

Мой ротный командир был всегда мастер на оригинальные военные выдумки. Так и при этом случае: ему вздумалось, как он выразился, повеселить трикляту татарву военною хитростью. За засеками, перед нашей ротой, как вообще у всех рот, вырыты были огороженные также засеками в виде турбастионов две глубокие, обширные ямы – для известного употребления. [139] Он приказал рабочим, назначенным для разборки засек, не заваливать этих ям, а только осторожно прикрыть их ветками, хворостом, прижать немного камнями, дерном. присыпать землею. травою – «и на эти ямы я сам – добавил он – положу приманку, чтобы завлечь неприятеля не в волчьи, а в человечьи ямы»,– сострил он. Когда я сказал, что это будет не военная хитрость, но мщение; а вы сами говорили, что добрые люди не мстят,– тогда оно, приняв иронически-воинственную позу, по-каратыгински возразил:

«Иль не помните Батыевых побед!
Для мести нам Батый оставил вечный след».

На такой патриотический возглас, конечно, я не дал ответа, чтобы не оскорбить самолюбия, которое никогда не прощает. Надо знать, что мой истинно добрый капитан очень уважал сочинения Озерова, но чаще декламировал на его трагедии пародии Баркова и вообще любил «барковщину».

Рано утром, 9-го числа, едва с горнами раздался барабанный бой «по возам», начали разбирать засеки; палатки были сняты еще ночью. Приказание моего капитана, под личным его наблюдением, в точности было исполнено. Он сам на человечьи ямы, наполнявшиеся в течение трех месяцев целой ротой, бросил на разные места, над серединой ям, несколько солдатских патронов, а прямо перед ямами, шагах в двенадцати, в скрытых местах, положил человек десять вызванных из роты охотников. Как только раздался сигнал отступления, и рота тронулась, черкесы, по обыкновению, почти не стреляя, старались скорее занять места цепи, чтобы поискать – не потерял ли или не забыл ли кто из стрелков чего-нибудь на позиции, и подобрать растерянные патроны, которые, по неудобству наших патронных Сум за спиною и патронташей на груди, в большом числе терялись солдатами. Рота сходила с горы медленно; мы часто останавливались, оглядывались, что будет с капитанской [140] военной хитростью. Нам было видно, как черкесы следовали за стрелками, перебегая от дерева к дереву, и изредка из-за них пускали пули, на которые наша цепь, по приказанию капитана, не отвечала. Мы были уже на полугоре, когда заметили, что человек пять или шесть горцев опрометью бросились к ямам; мы не спускали с них глаз. Едва они взбежали на прикрытые ямы, то исчезли, как будто провалились сквозь землю (ямы имели глубины более роста человека). Капитан захлопал в ладони, рота крикнула «ура!», стрелки из засады начали стрелять и поодиночке присоединялись к отступающей цепи, которая, не зная причины победного крика роты, открыла огонь. Из отряда бежала к нам рота в секурс; при ней, на рысях, горный единорог; при них неслись в карьер к нам адъютанты и другие любители отличий: все это в том предположений, что на нас сделано было сильное нападение. Некоторые из этих всадников чуть-чуть не занеслись в человечьи ямы, и это бы непременно случилось, если бы сам капитан не побежал к ним навстречу, махая фуражкой и предупреждая о ямах, но не рассказывая о своей выдумке. И только тогда, когда мы плыли уже к Шапсуго, на корабле заговорили об этой военной хитрости; моряки много смеялись; некоторые офицеры, не шутя, одобряли удавшееся предприятие,– и мой капитан был в восторге.

Вместе с отступлением цепей все тяжести, лошади, артиллерия и вообще все, что с вечера подвезено было к берегу, начали отправлять на суда и так успешно, что когда передовые батальоны, отозвав свои цепи, соединились за вновь возведенным укреплением, на берегу не было почти никаких тяжестей, и гребные суда перевозили на корабли только войска, которые размещались по прежней дислокации, так что наш батальон посажен был опять на корабль «Память Евстафия», где, к большому нашему удовольствию, мы встретили знакомых уже нам моряков. Как только первый рейс отчалил от берегов, с барбетов [141] укрепления, по ущелью и горам, начали производить пробные выстрела ядрами и гранатами. Эта пальба была как бы прощальной салютацией отъезжающим отряду и флоту. С окончанием амбаркации немедленно стали подымать якоря; солдаты помогали матросам и вместе с ними дружно маршировали под звук барабана, поворачивая шпиль. Став под паруса, мы удалялись, казалось, в море, и в полдень не видно было уже берегов. На корабле все шло обычным порядком, как при первом плавании. Наступила ночь; часу в четвертом, до восхода солнца, я вышел на палубу и заметил кой-где огни, доказывавшие приближение наше к берегам. По ходу корабля и по положению огней я пришел к заключению, что мы плывем обратно в Тамань. С рассветом, встретив на палубе моего капитана, я сообщил ему мое замечание. «Действительно,– сказал он,– мы плывем назад, но только не в Тамань, а для занятия второго пункта при устье р. Шапсуго. Сегодня же последует десант; порядок высадки такой же, как и при занятии Туапсе: наш батальон назначен в авангард; вас я отметил в первый рейс первой цепи; всем десантом будет командовать корпусный командир». После этого он предложил мне вместо чая что-нибудь закусить, добавив, что сегодня, верно, придется только ужинать, если останемся живы,– дело, говорят, будет горячее; недаром к нам пожаловал сам Евгений Александрович. С этими словами мы подошли к его денщику, стоявшему тут же на палубе около вьючных чемоданов своего барина. Тут мигом появилась походная закуска. Капитан любил глотнуть всегда с какой-нибудь приговоркой и на этот случай, наливая в довольно порядочной величины серебряный стаканчик, прозванный им «темная», в отличие от стеклянных рюмок, и поднося мне, провозгласил:

«Кто любил видеть в чашах дно –
Тот бодро ищет боя»
. [142]

Я, зная его привычку при этом случае обмануть, не принял от него «темной», а, покланась в пояс, ответил: «нет»,

«Всемогущее вино –
Веселье героя».

Эта моя находчивость, по-видимому, сильно понравилась, и он, проглотив «темную», сейчас же наполнил ее для меня и подал уже без прибаутки. Во время закуски он по прежнему начал просить меня после десанта написать что-нибудь по случаю участия в этом деле корпусного командира и добавил: «нельзя ли вот, например, на этот голос» - и запел куплет из пародии на известную французскую патриотическую песню Беранже:

«…………………………………………
Да что с тобою толковать нам много;
Не из таких мы прочих, так сказать.
А встарь мы вас наказывали строго…
Ты помнишь ли, француз е……».

«Знаю, знаю» – перебил я его, заметив, что наша беседа обращает на нас внимание людей весьма солидных.

________________________

VIII.

Прибытие эскадры к Шапсуго. Канонада и десант войск. Приказ по корпусу. Наводнение в отряд. Плавание мое на зафрахтованном бриге св. Николая в Тамань. Мое пребывание в фанагорийском военном госпитале.

Часов в 7 утра (при Шапсуго) корабли введены были в линию пароходами также, как при Туапсе. Рассказывать [143] порядок десанта – значило бы повторять все те же действия флота и сухопутных сил, какие происходили при занятии 12-го мая пункта для возведения форта Вельяминовского. Но здесь, в передовой ладье, вместе с генералом Раевским стоял корпусный командир Евгений Александрович Головин. На берег вышли мы решительно, без выстрела с неприятельской стороны,– и только тогда, когда наша передовая цепь, быстро двинувшись по ущелью и отойдя с четверть версты, заняла опушку леса – послышались изредка в левой и правой цепях неприятельские выстрелы. Наша же цепь подвигалась вперед, пока не раздался сигнал «стой» – вовсе не видя неприятеля. Разрушительные следы морской артиллерии, как и на Туапсе, доказывали, что против такой канонады вряд ли бы удержались и хорошо дисциплинированные войска – не только, чтобы устояли беспорядочные толпы горцев. Впрочем, на берегу, на горах, нигде мы не нашли ни рвов, ни завалов – словом, никаких приготовлений, которые бы доказывали желание горцев сопротивляться десанту, как это было на Туапсе. Трудно положительно сказать: доказанная ли бесполезность защиты берегов Туапсе, при большой с их стороны потере, или просто незнание времени занятия ущелья Шапсуго, были причиною такой беспечности горцев, которые хватились только тогда, когда мы уже принялись за устройство засек и разбивку лагеря, и начали стрелять по рабочим. Не знаю, сколько убыло из строя во всем отряде, но знаю, что в нашей роте оказалось только двое легкораненых. После этого дела. вопреки ожиданий моего боевого капитана, мы хорошо пообедали, спокойно поужинали, и, не знаю, ради какой радости, после ужина порядком кутнули. Впрочем, не при одном нашем батальоне, но и в других частях отряда, на горах и на берегу, раздавались песни. Кажется, пребывание на берегу генерала Головина было тому причиной. На другой день, то есть 12-го июля, мы прочитали приказ по корпусу такого содержания: [144]

«Войска отряда, действующего со стороны Геленджика! С помощью Божьей, предназначенное занятие нового пункта на восточном берегу Черного моря, для укрепления при р. Шапсуго, совершилось с малою потерею, при благоприятной погоде, с помощью предварительных благоразумных распоряжений. Высадка войск сделана в должном порядке, и менее чем в двадцать четыре часа после оставления вами прежнего лагеря, вы вновь расположились спокойно на берегу нам неприязненном, заняв все нужные для обеспечения лагеря пункты. Вы исполнили все, чего от вас ожидали: в порядке и устройстве вышли на берег и с полною готовностью встретить неприятеля, если б он дерзнул вам противустать. Радуюсь, что, оставляя вас, имею случай еще вас благодарить и свидетельствовать пред лицом Государя Императора о вашей постоянной, усердной и похвальной службе. Начальнику отряда, генерал-майору Раевскому, считаю долгом отдать полную справедливость за распорядительность и устройство, с которыми совершена сия вторая и последняя в нынешнем году высадка, чему я сам был свидетелем».

С отбытием из отряда корпусного командира, началось возведение укрепления, получившего название «Тенгинского». Производство работ, заготовление материалов, фуражировки, при этом ничтожные перестрелки, все пошло обычным порядком. На другой день, по отъезде генерала Головина, я передал моему капитану написанную мною песню на занятие Шапсуго, на голос: «T’en souviens-tu, disait un capitaine». Вот эта песня:

К творцу миров взнесем молитвы, други,
Он нас в час битв десницей осенил:
В горах Туапсе, на брегах Шапсуги,
Победный путь наш Он благословил.
[145]
Давно ль точил черкес свои булаты,
И встретить нас в Шапсуго слово дал?
Но лишь сверкнул в долине штык крылатый –
И враг-хвастун стремглав от нас бежал.
Он не забыл туапского ущелья,
Где с верой в Бога вышли мы на брег,
Где дали мы веселое сраженье –
И где враг бросился в постыдный бег.
Нам не забыть Шапсуг с его горами,
Где четь явилися ряды дружин –
И враг в лесах спасался перед нами;
Где с нами был бесстрашный Головин.
Друзья! вождям – сердец благодаренье,
Надежды звездами они в боях!
Они грозой врагам, в огонь сраженья
Идут бесстрашно с первыми в рядах.

________________________

Дня через три после передачи этой песни капитан говорит мне: «что это такое? когда я сам пою вашу песню – идет хорошо, а у песенников что-то не складно; хотел переменить голос, но, черт знает, никакой не приходится; пробовал [146] и «При долинушке», и «Среди долины» - все-таки не приходится; порешил оставить для себя – буду петь под гитару. Сделайте милость, не обижайтесь». – «Напротив, я очень рад,– отвечаю ему,– но вы, однако же, убедитесь, что предложение ваше исполнено мною в точности». – «Как нельзя лучше,– сказал он,– очень благодарен». Я хорошо понял причину затруднения песенников, привыкших петь, так сказать, под барабан, в четный такт, и потому, весьма естественно, что пятистопный ямб напеву их не подчинялся.

На Шапсуго мы простояли до 5-го сентября; изредка случались в цепи небольшие перестрелки. Шапсуги как будто упали духом и даже на фуражировках мало нас беспокоили. Зато с половины августа сильно надоели нам дожди, которые много препятствовали работам и развили в отряде желчные лихорадки; в это время и я захворал желчной лихорадкою, сопровождавшейся сильнейшей рвотой. Во время болезни я лежал на земле, в солдатской палатке, и именно в тот день, в который дали мне по рецепту полкового медика большой прием каломеля, шел проливной дождь. Речка Шапсуго вышла из берегов и затопила весь лагерь. Я лежал положительно по горло в воде, и чтобы не захлебнуться, немного приподнялся и держался на руках. В таком положении застал меня капитан, которому дали знать об угрожающей мне опасности. Он в то же время приказал перенести меня к нему в палатку, где, поставив рядом два походных столика, переменив на мне белье, уложил на сложенный ковер и, чтобы согреть, укрыл меня всем, что попало под руку, и даже сверху войлоком, которым прикрывался его походный вьюк. Часу в пятом вечера дождь перестал, и вода быстро начала убывать, и, не более, как чрез четверть часа, прояснилось. Когда вода оставила лагерь, солнце было еще довольно высоко и великолепно светило; тут начали перебивать палатки и приводить в устройство все разрушенное наводнением. Заботливый [147] капитан напоил меня чаем, причем жалел, что доктор, в это же время навестивший меня, не позволил подлить в мой чай рому, который, по мнению капитана, помог бы мне более, чем каломель. В это же время медик предложил – завтра же отправить меня в фанагорийский военный госпиталь вместе с назначенными туда больными. На другой день (это было воскресенье), 21-го августа, часу в 12-м, в полдень, принесли из полковой канцелярии приказ с надписью: унтер-офицеру из дворян, Михаилу Федорову. Этим приказом поручалось мне принять в свое ведение 22 человека больных нижних чинов и доставить их на зафрахтованном купеческом судне св. Николая в г. Тамань, где передать их с прилагаемым особым конвертом в контору фанагорийского военного госпиталя, в котором и самому остаться впредь до выздоровления от болезни.

Бриг св. Николая, на который я был посажен с командою, принадлежал капитану (так называют себя все хозяева купеческих судов) австрийско-подданному, славону из Бока-ди-Катаро. сам капитан пожилых лет; шкипер – его племянник, лет 20-ти; оба они хорошо говорили по-русски. Мы снялись с якоря в 2 часа после полудня. Экипах состоял из 8-ми матросов, в числе которых был один славон; остальные все до одного были малороссияне, нанявшиеся к нему в Херсоне. Командные слова капитан и шкипер произносили по-итальянски; матросы хорошо понимали команду, и, по словам хозяина судна, он, в течение почти двадцатилетнего плавания, не находил ни в одной нации людей более способных к морской службе, как малороссиян. На бриге были два небольших орудия, вроде гаубиц, укрепленные на середине обоих бортов в особого рода железные станки, так что на цапфах, вложенных в гнезда станка, можно было повышать и понижать оружие по произволу под каким угодно углом, а самый станок можно было поворачивать во все стороны, хотя бы пришлось даже производить выстрелы по [148] своей палубе. В случае неповиновения или каких-нибудь беспорядков на судне, виновных высаживали на какой бы то ни было берег Черного моря, на что каждому даны были свидетельства. При этом он мне рассказывал примером пользу и необходимость купеческим судам, плавающим у кавказских берегов, иметь на них такие орудия, как у него. «Однажды,– начал он,– в 1833 году, бриг мой шел недалеко от этих берегов. Когда был он на высоте почти этого места, откуда мы вышли (Шапсуго), заштилело так, что судно ни с места. Солнце еще было высоко. Я заметил, что от одного ущелья, из устья речки, гребут прямо на нас две лодки с вооруженными татарами; на каждой из них было человек по десяти. С первой из них, по приближении сажени на четыре к судну, начали кричать на турецком языке: «пусти нас на судно, не то – сожжем». Я изъявил согласие, и в то же время поворотил гаубицу дулом назад, наклонив жерло орудия к палубе так, что горцы не могли его рассмотреть; к станку укрепил трап и, свесив его за борт, приглашал татар на судно. Но когда они находились уже от нас в расстоянии не более сажени, я быстро поворотил орудие, заряженное картечью, выстрелил во время заезда лодки к судну,– заряд ударил в левый ее борт, и лодка мгновенно опрокинулась килем кверху. Почти в это же время другая лодка причалила к носу брига. Очень удачно, посредством весел и багров, закинув узлами навязанную веревку на якорь, висевший за бортом, и зацепив ею за лапку якоря, горцы рассчитывали влезть по ней на бриг. Но как только двое из них повисли уже на этом импровизированном ими трапе, шкипер обрубил подвязки якоря. Якорь, рухнув вместе с влезавшими татарами на борт лодки, опрокинул ее, подобной первой, вверх дном. Многие из них всплыли и просили о помощи, но спасать их не было почти возможности: спустить баркас – значило бы отдать его в их распоряжение; принимать на судно людей вооруженных – значило [149] бы доставить им средства к мщению. Всплывшие, между тем направлялись к берегу, где собравшаяся на берегу толпа не думала подавать им помощи – конечно, по неимению более лодок. И так, вероятно, они все погибли, потому что часу в 7-м, когда немножко посвежело, и я поднял паруса, то видно было на поверхности воды всего только четыре человека; но и им было еще очень далеко от берега».

Кроме моей команды был на бриге еврей, портной из Гагр, ехавший в керчь за покупкой материалов. Ветер был для нас попутный; мы быстро удалялись от берега и держали курс прямо на северо-запад. С полуночи я заметил, что капитан наш засуетился. На мой вопрос шкипер объяснил, что ветер переходит в чисто западный, барометр предвещает бурю, и потому мы должны удалиться в море, а это может замедлить наш рейс дня на четыре. И действительно, к вечеру усилился ветер; буря разыгралась так, что волны заливали палубу; больные лежали в трюме; люки все были закрыты, внутри судна духота была нестерпимая. Я стоял, по указанию шкипера, на самой середине палубы и держался за мачту; еврей надел на себя все свои молитвенные принадлежности, сидел на корме и усердно молился. Этот день был днем пароксизма моей лихорадки, который часов в семь утра начинался всегда несносной тошнотою и сопровождался рвотами желчью; а тут, не чувствуя приступа пароксизма, я не знал, чему приписать мое неожиданное выздоровление: медику ли с огромной дозой каломеля или морю с его укачиванием. К вечеру шкипер известил меня, что почти всех больных укачало, а вместе с ними и приставленного фельдшера. Я спустился в трюм. Посоветовавшись с фельдшером, который кроме воды с уксусом ничего больным не давал – есть же никто ничего не мог – мы порешили: с помощью всех, кто еще был в силах, вытаскивать трудных поодиночке на палубу; капитан и шкипер внимательно ухаживали за ними: некоторым давали понемножку рому, другим – раздавали [150] омоченные в лимонный сок кусочки сахару, иным давали галеты, размоченные в воде с уксусом,– все это много помогало, но не каждому. На вопрос мой: что мы будем делать, если они начнут умирать? – капитан ответил: кто умрет – привяжем к ногам баластину и опустим в море, а вы на берегу их отпоете. Между тем, буря продолжалась. Я же, заботясь о больных, с каждым днем чувствовал себя все лучше и лучше. Шкипер уверял всех, что ветер уменьшается, но я этого не замечал. На четвертый день плавания гренадер из ефрейторов нашей роты секретно доложил мне, что, по предложению одного из матросов, почти все больные, а с ними и все матросы, для укрощения бури согласились портного еврея в ночное время бросить за борт на том основании, что иметь на борту еврея – хуже, чем женщину; что с ними, говорят они, всегда бывает какое-нибудь несчастье. Я сошел в трюм, сел в кружок больных и в присутствии некоторых матросов начал доказывать им всю нелепость такого мнения: указывал на плавание Ноева ковчега с живущими на земле созданиями обоего пола; говорил, что и род человеческий возобновился от поколения Ноя,– следовательно, ковчег был не без женщины. Рассказал им, с анекдотами, про первый рекрутский набор из евреев в 1827 году (Могилевский полк, в котором я в то время служил, стоял в г. Мозыре, Минской губернии и я помню хорошо плач, рыдания, крики и вообще затруднения, с какими приходилось выпровожать этих новобранцев из города) и указал, что большая половина этих рекрут поступила на корабли, а между тем, в последнюю войну с Турцией 1828 и 1829 годов, флот наш благополучно кончил кампанию и одержал многие блистательные победы. Да, наконец, они сами видели, что на военных кораблях служат евреи. При этом представил им, какой ответственности подверглись бы они по суду, если бы [151] совершили такое жестокое предложение одного глупого хохла, который, может быть (сказал я, шутя) сам с ведьмой из своей хаты летал в трубу на свидание и для заговоров с нечистыми, а теперь бурю моря сваливает на еврея. Мое объяснение так им понравилось, что многие обещали, по прибытии в Тамань, при первой встрече этого матроса на берегу дать ему за его совет хорошую потасовку.

На девятый день оказывался у нас недостаток в пресной воде. Пришлось воду раздавать порциями: по расчету количества оставшейся в запасе, предполагая еще четыре дня плавания, модно было выдавать таковой каждому только по полуманерки. Дождя и грозы не было, и хотя солнце и светило ярко, но ветер освежал воздух, а по ночам даже было холодно. Наконец, буря заметно стала утихать, и 2-го сентября, поутру, часу в 7-м, показались нам берега Керчи. В полдень увидели мы Тамань, против которой на четверть версты от берега, часу во втором, бросили якорь. Я со шкипером сейчас же съехали на берег и явились воинскому начальнику черноморского казачьего войска, есаулу Дорошенке, который в то же время распорядился высылкой подвод и казаков для приема больных и отправления их в крепость Фанагорию. Оставив шкипера распоряжаться доставкою больных с брига на пристань, я сам пошел в контору госпиталя. Там смотритель принял от меня конверт, повел меня в госпиталь, где указал палату, предназначенную им собственно для разжалованных. Из госпиталя я отправился на пристань за своими вещами, которые помещались в холщевом мешке, завернутом в войлок, заменявший мне постель. С пристани все больные были уже перевезены и лежали только четыре человека умерших, ожидавших погребения. Мне сказали, что они вышли на берег живыми, а скончались не более, как чрез десять минут после снятия их с баркаса. Я воротился в госпиталь часу в 6-м вечера. Назначенная мне палата была довольно обширная комната с тремя [152] большими окнами. В ней я нашел на местах разжалованных из числа декабристов: Н. Ив. Лорера, А. Ив. Черкасова, В. В. Лихарева и с ними произведенного уже в унтер-офицеры апшеронского полка, отданного в солдаты из студентов московского университета, Платона Александровича Антоновича. Кроме их в палатке никого не было, и смотритель указал мне единственное, оставшееся незанятым место, прямо против места Черкасова, так что нас разделял один только госпитальный столик. Эти господа сейчас же предложили мне чай. Все они были прекрасного образования и замечательной доброты сердца. На вид Лихареву и Черкасову было не более как за 35 лет, Лореру – далеко за 40. Первый из них был худощав, болезненного вида, молчалив и постоянно или читал, или раскладывал пасьянс. Мне говорили, что он очень любил играть в карты; вообще же заметны были в нем глубокая тоска и душевные страдания (Товарищи его рассказывали, что он, незадолго до ссылки, женился на Коновницыной, которая, по отправлении его в Сибирь, разрешилась сыном; но, несмотря на это, она не последовала примеру Нарышкиной, Трубецкой и других аристократок, разделивших участь мужей своих, а осталась в России и вышла замуж за Гурьева – сына бывшего министра финансов, родного брата второй жены полковника Кашутина, в полку которого Лихареву пришлось служить. Авт.). Напротив того, Лорер и Черкасов были нрава веселого, особенно первый; он знал много старинных забавных анекдотов из жизни придворной и высшего круга; умел рассказывать их чрезвычайно любезно, приправляя фразами французского, немецкого и английского языков. Рассказывая что-нибудь из времени пребывания своего в каторжной работе или на поселении в г. Кургане (Тобольской губернии), он вел рассказ свой шутками, иронически. Например, он говорил: «нас заставляли ручными мельницами молоть муку, и мы выходили с работы [153] напудренными камергерами», и тому подобное (Н. И. Лорер переведен был в вятский полк из бывших польских войск, где он познакомился с Фадеем Венедиктовичем Булгариным м рассказывал про него анекдоты. Авт.). Черкесов, при своей веселой любезности, был высоко религиозен; любил читать священные книги и без малейшего фанатизма привлекательно рассуждал о святой истине, Антоновича в шутку называл Платоном божественным, неохотно говорил о своем пребывании в каторжной работе, но подробно вспоминал жизнь свою на поселении в г. Березове (Тобольской губернии), рассказывал много про город, про сохранившиеся там предания о знаменитом ссыльном князе Меньшикове, о построенной им церкви, о его могиле и проч.– Я был невыразимо доволен таким обществом. Кроме приятного препровождения времени они принесли мне существенную пользу: я плохо знаю французский язык, хотя без затруднения понимаю французских писателей. Лихарев и Черкасов снабжали меня французскими книгами, пособляли мне переводить их, истолковывая правила языка. Они подарили мне на память книги; эти маленькие подарки людей, так много потерпевших за свои идеи, указывали на их нравственные достоинства и на мнение, какое они обо мне получили. Последний из них иногда подшучивал над лиризмом моих стихотворений; между тем, не шутя советовал попробовать свои силы в переложении псалмов Давида. Так мы пробыли вместе до праздника Рождества Христова. Когда я выписался из госпиталя, воинский начальник отвел мне квартиру в Тамани. [154]

________________________

1839 год.

IX.

Сбор отряда на предстоящую экспедицию. Плавание отряда к месту, назначенному для десанта. Буря. Высадка войск и занятие ущелья Субаши. Сильная перестрелка и рукопашная схватка с горцами. Возведение форта Головинского. Плавание к ущелью Псезуапе. Возведение форта Лазарева. Отплытие отряда для дальнейших действий. Прибытие к крепости Анапе. Занятие места для возведения форта «Раевский». Возвращение на зимние квартиры. Пребывание мое в Екатеринодаре.

Вскоре после нового года прибыл в Тамань генерал-майор М. М. Ольшевский с семейством. Он отправлялся в укрепление Бомбры по случаю назначения его заведовать 2-м отделением прибрежной черноморской линии. Но бури задержали его, и он довольно долго прожил в этом городе. Во все это время, по старой памяти, я проводил целые дни в доме этого доброго человека. Супруга его, Шарлота Ивановна, и младшая дочь Адель были истинным украшением их семейства: первая – своей умной беседой, вторая – веселой, резвой детской любезностью; она часто т очень мило декламировала написанную мною солдатскую песню на занятие Туапсе. Старшая ее сестра, Эмилия, в это время была уже в харьковском институте, а брат Александр – в Одессе, в пансионе.

В это же пребывание мое в Тамани, я встретился с переведенным из алексапольского в наш полк подпоручиком Павлом Ивановичем Кемпфертом и свел с ним приятное знакомство; воспоминания минувших, турецкой и польской кампаний – сблизили нас: он был под Шумлою, я – под Варною; он – под Варшавой, [155] я – под Замостьем,– было о чем поговорить.

По отъезде генерал-майора Ольшевского, из бывших со мною в госпитале: Антонович, с полковником Бринком, отправился в Анапу, оттуда поступил в штаб генерала Раевского; Лихарева с того времени и потерял из виду; с Лорером и Черкасовым часто встречался на прогулках. Первый из них, один раз встретив меня на улице, предложил вместе с ним зайти к М. М. Нарышкину, который в это время нанимал квартиру в красивом домике, расположенном в саду, по его рекомендации Михаил Михайлович принял меня как добрый человек знатного происхождения, с хорошим образованием,– более о нем ничего сказать не могу. Вскоре после этого визита я известился, что экспедиция начнется не ранее мая, и мне уже неловко было оставаться долее в Тамани, а потому при первом случае, а именно в конце марта, отправился я в штаб полка, в селение Ивановское, где опять встретился с А. И. Черкасовым. Он был человек с хорошими средствами к жизни; после ссылки его в Сибирь все его имение перешло к мачехе, о которой он всегда вспоминал с чувством глубокого уважения и благодарности. Она высылала ему, как видно было по его обстановке, порядочные деньги. При нем в прислуге был крепостной человек; квартира его от моей была недалеко. Мы часто виделись; беседа с ним была приятна и поучительна. Отправляясь к батальону, я, в память доброго ко мне расположения, подарил ему найденную мною в Темрюке окаменелую человеческую кость; он принял этот подарок с удовольствием. В это время пребывания моего в Ивановке, я получил письмо от Н. Ив. Лорера, которое сохраню на память об этом веселом страдальце (Отрывок из письма: «Вчера я получил письмо из Керчи, что наш отрядный начальник, генерал Раевский, был чрезвычайно хорошо принят Царем; все, что он не предоставил, было милостиво принято, расхвалено, утверждено. Н. Н. Раевский назначен начальником от Поти до Тамани; ему дозволено жить в Керчи, и он в первых числах апреля будет в Керчи с супругою, где уже нанять для него дом за три тысячи рублей. Экспедиция наша будет производиться тем же порядком, как и прошлого года. Эскадра прибудет в апреле месяце. Серебряков назначен главным начальником – устраивать адмиралтейство в Цемесе. к нему идут два полка из Крыма. Государь беспрестанно рекомендовал Раевского всем генералам, говоря: «знаете генерала Раевского,– советую с ним познакомиться».Фанагория. 1839 г., 28 февраля.). И тогда же [156] прочитал в приказе по корпусу, что Государь Император, 15-го января, по причине неимения ни в Анапе, ни в Геленджике никаких помещений, повелеть соизволил, чтобы до совершенного устройства Цемеса (Новороссийск) генерал Раевский и штаб его, с 1-го ноября по 1-е марта, имели местопребывание в Керчи; в прочее же время года обязаны быть в крепостях по восточному берегу Черного моря.

На предстоящую экспедицию этого года отряд собирался на том же месте, где стояли лагерем в прошлом году, между Бугасом и Таманью; наш батальон опять амбаркировал на корабль «Память Евстафия». Здесь, к величайшему моему удовольствию, я вновь встретил А. И. Черкасова. Он на эту экспедицию зачислен был в нашу 2-ю гренадерскую роту; мы с ним расположились около 36-ти фунтовой пушки – он с одной, я с другой стороны, так что толстые, с уступами, станины орудия заменяли нам столик, вроде этажерки. Тут развернули мы на полу наши постели, он – ковер, я – войлок. Это было на верхнем деке, недалеко от церкви и каюты иеромонаха (В укреплениях на береговой линии, также как и на кораблях, вместо священников находились иеромонахи, которым предоставлялось право совершения таинств брака и крещения. Авт.); в этом же деке, в кормовой части, находилась и кают-компания. Мы приглашались к столу, как и в прежние плавания; чаем угощал Черкасов. Амбаркация всего отряда кончилась 25-го апреля, и [157] эскадра, часу во 2-м, стала под паруса. Куда плыли – об этом «старший знает»; но только мы слышали от моряков, что десант генерал Раевский желает сделать 1-го мая, чтобы веселее встретить лето. Ночью мы были далеко от берегов. Ветер, казалось, был попутный, чистый северный; эскадра замечательно равнялась. Так мы шли три дня, а к утру 28-го числа ветер начал усиливаться, волнение увеличиваться, и в полдень началась буря. Суда так разъединились, что в виду «Памяти Евстафия» оставались только два корабля, тогда как в первые дни я насчитывал их от 10-ти до 12-ти, с пароходами. Волны по морю ходили громадные, так что в наш верхний дек иногда бросало волны и обдавало нас брызгами; порты же нижних деков все были закрыты. Наступило 1-е число мая, а берегов мы еще не видели…

Буря продолжалась до 3-го мая. Ночью, под это число, кавказские берега обозначились кострами огней, которыми горцы, как тогда говорили, дают знать, куда должны собираться воинственные их толпы для сопротивления нашему десанту. Тщетные усилия! – подумал я, и тут же у меня явилась мысль оправдать кровавые действия цивилизованного правительства при описании, если останусь жив, этого десанта и, разумеется, по моей привычке, в стихах, в которых софизмы и даже паралогизмы простительнее, чем в прозе; да и в описании походов свое умствование в прозе как-то неуместно – оно оскорбляет распорядителей.

Из словесного приказания мы узнали, что к занятию пункта на берегу предназначалось ущелье Субаши. Порядок высадки войск, действие флота и вообще диспозиция для всего отряда на первый день десанта были те же самые, какие были сделаны и в прошлом году. Наш батальон по-прежнему был в первом фасе; я вышел на берег со стрелками первого рейса. Горцы на этот раз были благоразумнее: на самом берегу не было сооружено никаких преград, да и, подплывая на баркасах, которые обстреливали [158] прибрежье из каронад, мы вовсе не видели неприятеля. Но едва только подошли к лесу в полном убеждении, что он очищен морскою артиллериею – как были встречены ружейными залпами от горцев, засевших в вырытых ими, параллельно берегу, шанцах. При этих первых выстрелах убыло из цепи несколько стрелков, и даже в рядах нашей роты двое были ранены; на капитане прострелены фуражка и в двух местах сюртук. В это мгновение весь батальон, двигавшийся отдельно, поротно, развернутым фронтом, в виде резерва для цепи, вместе с нею при криках «ура!» бросился вперед,– но тут проиграли сигнал «стой». В это время навагинцы, в правой цепи, при двух горных орудиях на отвозах, миновали уже шанцы и, заметив в них засевшего неприятеля, начали его анфилировать в левый его фланг картечью и гранатами; при этом картечные пули засвистали перед самым носом нашей цепи. Мы попятились; но, как только заметили, что горцы, не выдержавшие неожиданного огня артиллерии, оставили свои засады и побежали,– мы, без сигнала, двинулись вперед и заняли их места. Между тем, в боковых цепях и в нашей трещала сильная перестрелка. Когда стрелки нашей роты вскочили в шанцы горцев, там нашли два тела с разбитыми картечью или осколками гранат головами, три ружья и одну в ножнах, пополам перебитую, шашку. Все это доказывает удачное действие нашей горной артиллерии и поспешность, с которой горцы отступили. По сигналу «движение вперед» мы оставили позицию, отбитую нами от неприятеля и медленно, с осторожностью, подвигались вперед. Вдруг несколько пар навагинцев, вместе с примыкавшими к ним правофланговыми парами нашей роты, быстро начали тесниться к парам цепи 4-й мушкетерской и вскоре за тем с криком «ура!» побежали. Почти одновременно раздался гик неприятеля, и появилась толпа горцев, неожиданно столкнувшаяся с ротой,– пошла рукопашная. Подобные моменты боевой жизни можно только рисовать [159] карандашом или воспевать в стихах, как сделали: Озеров – в описании побоища Мамая, Пушкин – в полтавской битве и другие. Словом, эти моменты может рассказать только тот, кто сам там не был, так как в такое время каждый участвующий видит только перед своим носом и только после дела, на биваках и при перевязке раненых, совокупность рассказов возвратившихся из строя и кровавые доказательства дают некоторое темное понятие о событии. такой момент нашей роты продолжался не более десяти минут; горцы побежали. Затем последовали неумолкаемые крики «ура!», барабанный бой, ружейные выстрелы, резкие звуки сигнального рожка, повторявшего несколько раз «движение вперед»,– все это, сливаясь вместе, производило какой-то непонятный шум, и все бежали вперед как сумасшедшие, хотя уже неприятельский след давно простыл. Наконец, заиграли «стой», затем «отбой». Все стихло. Все легли; кто принялся за манерку с водой, кто за бутылку с водкой, кто оббивал, а кто и переменял кремень в курке, вытирал полку, прочищал затравку. продувал дуло. Иной, закурив трубочку, беспечно потягивался на спине, а другой, сидя, снял сапоги, поправлял обувь,– одним словом, каждый подкреплялся, оправлялся и подготовлялся на случай новой встречи с врагом. Я, невыразимо утомившись, с разрешения моего капитан пошел в колонну и на пути видел следы наших человеколюбивых подвигов: окровавленные тела убитых, изломанное оружие, изорванную одежду, разбросанные кусочки бумаги от скусанных солдатских патронов. При этом слышались отдельные эпизоды из нашей схватки с горцами. В нашей роте израненных шашками было всего шесть человек, из которых только один, с разрубленным у самой шеи плечом, умер от истечения крови; остальные, несмотря на то, что получили по несколько ран шашками – а один даже и кинжалом – остались живы; в числе этих последних был ефрейтор Макар Лукьянов, имевший за Псезуапе [160] знак отличия военного ордена св. Георгия, который на моих глазах, в момент схватки размахнувшись ружьем для поражения горца, поднявшего на него шашку, получил от другого татарина удар кинжалом в левую руку, около кисти, и, выпустив ружье, уклонился назад. Противник же его в это мгновение нанес ему сильный удар, так сказать, по диагонали груди, от правого плеча к левому боку, рассек как плечо, так и ситцевый на вате нагрудник, откуда посыпались новенькие или, лучше сказать, тщательно вычищенные серебряные рубли, которые были пристеганы у суконной подкладке нагрудника. Оба горца, его поразившие, были тут же заколоты, а усердные товарищи, гренадеры, вместе с навагинцами заботливо подхватили окровавленного Лукьянова на руки и начали облегчать его от серебряной кирасы, хотя тот кричал им: «пустите меня, сам пойду». Но, несмотря на этот крик, они несли его, и только плеть капитана, висевшая у него чрез левое плечо, разумеется для лошади, могла остановить усердие стрелков. у которых уже завязывалась, было, кулачная между собою расправа. Пройдя эту оставленную нами позицию, я увидел в стороне стоявшего под деревом, опершегося на ружье, в суме на перевязи и с патронташем чрез плечо, видимо утомленного и облитого потом, старого ветерана Отечественной 1812 года войны, Н. И. Лорера. Он с приветливою улыбкою протянул мне руку. Я рассказал ему в коротких словах, что делалось в нашей цепи. Он, по обыкновению, вполне одобряя наших солдат в бою, остроумно подшучивал над их храбростью и, между прочим, заметил: «отнимите у знака отличия георгиевского креста преимущество, избавляющее солдата от телесного наказания без суда,– и вы увидите, что удальство наших героев сократится наполовину». – «Мне кажется,– возразил я ему,– нельзя не признать и в простом солдате, как и в личностях, подобных мне, чувств патриотизма и понятия о своей чести». – «Нет, дорогой М. Ф.,– сказал он,– пока у нас [161] звание солдата будет составлять наказание, пока рекрутам, как преступникам, будут брить лбы и заковывать их в кандалы – до тех пор понятие русского солдата о патриотизме и о своей части – сомнительны». Я, хотя и не совсем согласился с этой мыслью, но не возражал ему. О себе же он сказал, что далее полугоры, по причине усталости, с ротою он идти не мог и по совету ротного командира отправился в колонну и рад, что встретился со мною, добавив иронически: «вероятно, и без моей храбрости рота наша разобьет неприятеля». Мы расстались. Я зашел в штаб начальника отряда, где, подкрепившись у знакомых закускою, направился в лагерь к своей роте. Когда пришел туда, палатки были уже разбиты. Здесь А. И. Черкасов пригласил меня расположиться с ним вместе в одной палатке. Между тем, перестрелка в цепях умолкала, а по очертанию фасов отряда быстро возводились засеки, так что к вечеру отряд был совершенно обеспечен от внезапного нападения. В этот день потери, для кавказской войны, была довольно значительны: не знаю, сколько убыло из строя во всем отряде, но в нашей роте убито 3, истек кровью от раны шашкою – 1; ранено пулями: унтер офицеров 2. рядовых 7; изранено шашками 7.

Отдохнув и поустроившись в палатке, я это дело, как уже прежде сказал, описал в стихах – для оправдания наших кровавых действий.

Занятие Субаши.

Развила флаг эскадра средь пучин,
Эвксин вскипел под кораблями;
И человек – над бездной властелин,
Искусно правит парусами.
Он все могуществом рассудка покорил:
[162]
Ему послушен ветр, ему покорны воды;
Поправ умом святой закон природы,
И путь по безднам проложил;
Он смертью и жизнию играет,
Беспечно носится средь пенистых громад,
Он жизнь не может дать, а с радостью вонзает
В грудь слабого убийственный булат –
И окровавленный собрат
Пред ним, как червь ничтожный, умирает…
Гор житель отважный, в безумьи своем,
Разбоем себя утешает;
И в наши пределы с мечом и огнем
Непрошенным гостем въезжает.
Он к вольным наездам привык среди скал,
В разбоях лишь радость находит,
И в грудь он ребенка вонзает кинжал,
И дев в плен позорный уводит.
Захватит ли старца на русских полях –
Смеется его сединами:
И старец наш стадо пасет на горах,
Опутанный рабства цепями.
На вина ли бросит свой меткий аркан –
Он требует выкуп безмерный;
Тем временем пленный, страдая от ран,
Как раб угасает презренный.
Что ж делать нам, русским? пора положить
Конец этой зверской забавы;
Пора хоть штыками им путь преградить
В пределы могучей державы.
Ветрила убраны. Вот якори бросают,
И роты русские толпятся на бортах.
[163]
На месте корабли, и вот в ладьях
Штыки каленые сверкают.

Враги на берегу собралися толпой,
Готовы встретить нас с отвагой дерзновенной.
Но вот взгремел наш выстрел вестовой,
И грянул с кораблей Перун военный;–
Чугун убийственный несет и смерть, и страх,
Покрыла пыль и горы, и ущелья,
И громкое «ура!» откликнулось в горах –
И в бегстве ищет враг спасенья.
Над бурной стихией лег дым боевой,
И море шумит под ладьями:
Потомок, достойный героя, герой

Раевский у берега с нами
(Здесь сказано про Николая Николаевича Раевского: «потомок, достойный героя. герой», потому что отец его, начальствуя в 1812 г. дивизией, пал в сражении с французами, и незабвенный наш поэт, Василий Андреевич Жуковский. служивший тогда в московском ополчении. состоя при главной квартире Михаила Илларионовича Кутузова, перед сражением под Тарутиным написал известное сочинение: «Певец во стане русских воинов», где в числе отличившихся под Бородиным и в других сражениях до битвы при Тарутине, сказал об отце Николая Николаевича:

Раевский, слава наших дней,
Хвала! перед рядами
Он первый грудь против мечей
С младенцами сынами…

Известно, что этот генерал Раевский в деле при Салтановке, 11-го июля, вывел двух сыновей своих, служивших в то время юнкерами, пред строем и с ними, впереди полков своей дивизии, повел их на французские колонны. После того, в 1821 году, этот стих дал повод Пушкину, посвящая Николаю Николаевичу свою поэму «Кавказский пленник», сказать:

Мы в жизни разно шли: в объятиях покоя,
Едва, едва расцвел, и в след отца-героя
В поля кровавые, под тучи вражьих стрел,
Младенец избранный, ты гордо полетел.

Прим. авт.). [164]
Он первый с колонной навстречу врагам,
Грозой впереди он дружины;
А воинам нашим – России орлам,
Скажи – опрокинуть стремнины.
Черкесы, как звери, засели в кустах,–
Но мы их и там угостили:
Мы вынесли горцев на русских штыках,
Кровавой грядой положили,
И знамя святое на грозных скалах,
При гимнах, с мольбой на горах водрузили.
Вот заняли ущелье гор –
И вторит песни нам кавказская громада.
На стан Раевского отряда
Теперь черкес не смеет бросить взор.
Раздался ль крик «ура!» на каменной вершине,
В ущелье, среди скал, сверкнет ли строй штыков,
Свинец ли наш просвистнет по долине –
И уж бегут толпы врагов.

________________________

После 3-го мая, по занятии места для форта, который предположено наименовать «Головинский», начались приготовленные работы к возведению укрепления. Приобретение хвороста, леса, фуража, вязание фашин, плетение туров и вообще работы вне лагеря, как и прежде, не обходились без потерь с нашей стороны; каждый день убывало из строя по два, по три человека, иногда и более. Наконец, горцы на возвышенность, покрытую лесом, [165] отделявшую долину Субаши от р. Шахо, скрытно от отряда втащили орудие и в ночь с 25-го на 26-е число начали бросать ядра наугад, по палаткам, но преимущественно направляли выстрелы на штаб начальника отряда. Хотя эта замечательная канонада не делал нам никакого вреда, но, чтобы положить конец такой дерзости, с рассветом, 29-го числа, посланы были туда, при двух горных единорогах, два батальона, которые не только прогнали с этой позиции горцев с их забавной артиллерией, но, перейдя на левый берег р. Шахо, заняли там высоты, устроили засеки тем соединили в один стратегический пункт долины Шахо и Субаши, чем много облегчились работы по возведению форта.

На другой день после десанта я прочитал моему доброму капитану свои новые стихотворения: «Переложение псалма» и «Занятие Субаши». Это послужило ему поводом опять предложить мне написать для его гренадер песню; «да попроще»,– сказал он, добавив комплимент стихом Пушкина: «ведь рифмы с вами запросто живут: две придут, третью приведут». Конечно, такой лестной просьбе отца-командира нельзя было отказать, и я написал «Солдатскую песню на занятие десантом ущелья Субаши»:

Извини, черкес любезный,
Опоздали мы к тебе;
Встретить первый май хотели
Мы при кликах и пальбе.

Не пришлося нам подраться
В первый май с тобою, хват,
Но мы в том не виноваты –
Ветр-буяныч виноват.

Все равно повеселились,
Лето встретили с пальбой;
На кровавой, брат, пирушке
[166]
Погуляли мы с тобой.

С пуль тенгинских, навагинских,
С пуль отважных моряков,
Ошалел, знать, иль ослепнул
Ты от блеска их штыков.

И старинных нас знакомых
На Субаше не узнал;
С нами та же, брат, эскадра,
С нами тот же генерал.

Славно Лазарева знает
Твой земляк, мусульманин,
Ты забыл – так он припомнит,
Вспомня в пламе Наварин (В известном кровопролитном сражении под Наварином, 8/20 октября 1827 года, адмирал Лазарев, в то время капитан 1-го ранга, командовал адмиральским кораблем «Азов», получившим 153 ядра в свой корпус. Авт.).

А Раевский всем приметен –
Ростом, силой и умом;
Так тебе ль, чакалка, спорить
С нашим северным орлом?

А израненный Кашутин?
Как его ты не узнал!–
Ведь тебе свою оно дружбу
В май десятый доказал.

И Ольшевский с нами тот же;
Как его ты позабыл!–
А он знатную заметку
На Туапсе положил.

И Полтинина припомнишь,
Враг наш, храбрый басурман,
[167]
Только в пшаденском ущелье
Вспомни крик и барабан.

В этот год нас было меньше,
Русских царских соколов;
Но, сознайся, что не стоишь
Силы ты и двух полков.

В нос щелчок – и ты отскочишь
От солдатского щелчка.
Эй! не жди, безумец храбрый,
Русских грозного толчка.

Наши хлынут – опрокинут
На аулы цепи гор,
В прах падешь и затрепещешь,
И решен наш будет спор.

Заупрямишься ж, негодный,
То и в будущий нас май,
Со штыком, свинцом, железом,
Снова в гости ожидай.

________________________

Здесь, в лагере на Субаши, ничего особенно замечательного не случилось. По занятии высот Шахо, примыкающих к морю утесом, где поставили лагерем 4-й батальон нашего полка, перестрелки в цепях значительно уменьшились; работы пошли успешнее. Около половины июня мы прочитали приказ по корпусу, состоявшийся 15-го мая, из которого узнали, что все укрепления на восточном берегу Черного моря, от устья Кубани до границы Мингрелии, а также Абхазию и Цебельду, с войсками, повелено соединить в одно управление под названием черноморской береговой линии и разделить на два отделения: первое – от Кубани до Александрии, второе – от форта Александрии включительно до [168] границ Мингрелии. Начальствовать всей линией – генерал-лейтенанту Раевскому; 1-м отделением, в укреплении Новороссийске, и устройством там порта заведовать свиты Его Величества контр-адмиралу Серебрякову; 2-м отделением – генерал-майору Ольшевскому, присвоив ему звание командующего войсками в Абхазии. Пребывание Раевскому – Новороссийск; Серебрякову то же, а Ольшевскому – Сухум-кале.

Жизнь в лагере шла шумно и весело, как и всегда во всех кавказских походах, и только смерть одного из декабристов, Александра Ивановича Одоевского, опечалила всех, знавших хоть сколько-нибудь этого замечательного по уму и душевным качествам страдальца от юности. Он был истинный поэт, но по обстоятельствам жизни написал мало. Мне говорили о его близкой, задушевной дружбе с Грибоедовым, особенно с того времени, когда творец известной комедии был свидетелем самоотвержения юного корнета, князя Одоевского, при спасении погибавших во время петербургского наводнения, 7-го ноября 1824 года. Александр Иванович скончался после кратковременной болезни (говорили – от желчной лихорадки), окруженный своими товарищами, возвращенными вместе с ним из Сибири на Кавказ. К 5-му июля в оборонительном отношении форт «Головинский» был окончен, вооружен и снабжен всем необходимым. На 6-е число назначена была амбаркация отряда, по примеру прежних лет; диспозиция по размещению войск на суда оставалась прежняя – что много содействовало сохранению порядка вообще и особенно по ротному хозяйству, как весьма основательно доказывал мой капитан. Часу в 6-м утра разобраны были засеки, цепи начали отступление, и стрелки пускали пули, кажется, только для прощанья с местностью, так как черкесских выстрелов я решительно не слышал. На это мое замечание капитан сказал: «уверяю вас, это я их напугал на Туапсе: они боятся попасть в человечьи ямы». – Очень может быть, [169] заключил я.

Часу в 10-м эскадра была уже в открытом море. Где сделан будет новый десант – мы не знали и положительно были удивлены, увидев на рассвете, 7-го числа, что наша эскадра очутилась опять вблизи знакомых нам берегов. И тогда только, когда, часу в 8-м утра, корабли начали входить в боевую линию, капитан объявил мне, что десант назначен в ущелье «Псезуапе»; что диспозиция и все распоряжения по предмету высадки отряда, без всякой отмены, оставлены те же, какие сделаны были для занятия Субаши. Так и сбылось; а потому описывать этот десант – значило бы повторить рассказ о том шуме, громе, трескотне, крике, какие только могут производить стопушечные корабли, не имея противников и не видя неприятеля, вместе с войсками десятитысячного отрада с его сухопутною артиллериею.

В нашей передовой цепи, как и во всех рядах первого рейса. ружейной трескотни было много. Но вообще в нашем батальоне убыли из фронта не было, да и во всем отряде в этот день, как говорили, было убитых и раненых не более 20-ти человек, и то преимущественно из числа рабочих при устройстве засек. Работы по возведению укрепления, наименованного «форт Лазарева», и вообще наша лагерная жизнь шли обычным порядком: хорошо ели, пили, кутили, играли в карты; вместо газет и журналов читали приказы и приказания, из которых, между прочим, нам сделалось известным, что горцы покушались овладеть некоторыми из наши укреплений, а именно: два дня сряду, 24-го и 25-го апреля, нападали на укрепление Навагинское, которое, при постройке его в 1838 году на р. Сочи, было наименовано фортом Александровским. Но нападение не удалось – горцы были отражены с большой потерею. Однако же, несмотря на это, повторили свое покушение 20-го и 21-го мая – и также неудачно, как и первое. А 3-го мая, в день нашего десанта на Субаши, напали на патруль, высланный из укрепления [170] Михайловского, построенного на Вулане в 1837 году, при чем были убиты 2 и ранены 5 рядовых. Но патруль, несмотря на свою малочисленность, поддержанный высланным к нему секурсом, вошел в укрепление, принеся своих убитых и раненых. 24-го июля сделано было сильное нападение ан форт Вельяминовский. возведенный в 1838 году на Туапсе. Горцы шли на штурм, но были отражены, отступили с потерей и были удачно преследуемы выстрелами крепостной артиллерии. За это дело начальник форта, капитан навагинского полка Худобашев, награжден орденом св. Владимира с бантом. В это же время мы узнали о Высочайше утвержденном, 30-го июня, положении по предмету военного поселения на Кавказе, которым повелено: нижних чинов, выслуживших двадцатипятилетний термин, кто из них пожелает, вместо отставки обращать в поселян.

Не знаю, по каким причинам, но видимо при постройке форта Лазарева очень торопились. В последних числах августа фортификационные работы не были еще приведены к концу, орудия крепостной или осадной артиллерии, которой обыкновенно вооружались форты, не были еще доставлены, а между тем, укрепление уже снабжалось продовольственными припасами, лазаретными вещами и другими запасами. Что же всего удивительнее – вооружалось артиллерией с кораблей, орудия и лафеты которой приспособлены к действию чрез порты на судах, но отнюдь не через амбразуры и через банк с барбетов. В гарнизон этого укрепления назначена была нашего батальона 4-я мушкетерская рота, командиром которой был капитан Марченко, только что в прошлом году, по переводу из полтавского пехотного полка, прибывший к нам на Кавказ; офицер, ни разу не бывший в делах против неприятеля, кажется, нигде не учившийся, едва умевший читать и писать, и самых ограниченных умственных способностей. Разговаривая с ним, можно было принять его за помешанного; о чем бы ни шел разговор, он постоянно смеялся. [171] Еще древние утверждали, что кто постоянно смеется, тот имеет короткий ум и холодное сердце. И этому-то офицеру вверили один из постов такой важности, как форты береговой линии! Положим, высшее начальство его не знало; да неужели же нельзя разгадать человека, разговаривая с ним о возлагаемой на него обязанности? Эти мысли, с доказательствами о плохих оборонительных средствах форта Лазарева, я высказал моему капитану, когда он вздумал предложить мне перейти в 4-ю мушкетерскую роту, чтобы остаться в форте и иметь случай отличиться. К этому добавил я, что если бы он сам был назначен начальником форта, то я бы охотно остался; но в таком случае упросил бы его настоять о замене корабельных орудий полевыми или даже горными, и непременно снять турбонеты с кроны бруствера бастионов, препятствующие обстреливать секторы исходящих углов; иначе, кажется, не сдобровать этому укреплению, особенно при Марченке. «Я совершенно с вами согласен,– сказал капитан,– и если бы я сам остался здесь воинским начальником, то непременно бы,– добавил он иронически,– сделал бы вас моим начальником штаба». В форте, при капитане Марченке, оставлены субалтерн-офицеры: подпоручик, мой однофамилец, Павел Федоров; прапорщики: Владимир Федоров, родной брат первого, и Богушевич,– все трое с хорошими способностями ума и поистине боевые офицеры. Но что значит юное усердие и храбрость, когда некому ими руководить?..

По окончании постройки форта Лазарева и возведения на берегу моря деревянного блокгауза, какие устраивались при всех береговых укреплениях для помещения команд азовских казаков, поддерживавших мореходное сообщение между фортами, предполагалось этот блокгауз соединить с укреплением посредством траншеи, которую прикрыть эполементом. Но 31-го августа, то есть до дня амбаркации отряда, с целью продолжения экспедиции этого года, к этим работам еще не приступали, хотя, [172] по отдаленности форта от берега моря более чем на два ружейных выстрела, сообщение с блокгаузом было не безопасно.

В полдень, 31-го августа, отряд был уже на судах, и эскадра стала под паруса. Отступление цепей к берегу совершилось без выстрела; но при первом пробном выстреле из 36-ти фунтовой пушки с барбета через банк – орудие, при отдаче после выстрела, сошло с платформы и скатилось с аппарели. Нагрузка же тяжестей, лошадей, ротных вещей и посадка войск сделана была при тихой погоде – благополучно.

После трехдневного плавания при тихом попутном ветре мы подошли к крепости Анапе. Верки полигонов этой крепости, обращенные к морю, стоят на обрывистом берегу, к которому, по причине мелководья, не только военные, но и купеческие суда ближе 4-х или 5-ти верст подойти не могут, а в маленькую анапскую бухту входят только суда гребной флотилии. По этим причинам высадка войска и выгрузка военных снабжений производились чрезвычайно медленно. Отряд первоначально стал биваками на гласисе крепости и затем разбил лагерь. Комендантом крепости был полковник Е. Е. фон-Бринк, плац-майором – майор О. Н. Суходольский. Так как в отряде прошли слухи, что награды за экспедицию прошлого года уже вышли, то мой ротный командир разрешил мне отправиться в крепость и там ожидать производства в офицеры. Я воспользовался этим позволением и поселился у О. Н. С-го. Между тем, отряд 11-го сентября двинулся к горам на юго-восток и, миновав станицу Николаевскую (анапского поселения) верстах в 25-ти от крепости, при слиянии р. Цемес с р. Мискаге (Эти две речки, слившись в один ручей, от этого места получают направление прямо на юг и под общим именем «Цемес» впадают в бухту, при которой существовала турецкая крепость Суджук-кале. По словам К. И. Тауша, это слово означает «мышиный замок». Авт.), стал лагерем, [173] где 12-го числа начальник отряда, генерал Раевский, заложив укрепление своего имени, передал отряд генерал-майору Кашутину, а сам отправился в Новороссийск.

Сентября 21-го были получены в отряде приказы по корпусу, из которых узнали, что Высочайшим приказом, отданным 20-го августа в лагере при селе Бородине, за отличие в делах против горцев, в числе прочих, произведен из унтер-офицеров в прапорщики Федоров. Начальник отряда, а вместе с тем и командир нашей 1-й бригады, В. А. Кашутин, знал меня лично и потому 16-го числа сентября дал мне предписание: по случаю болезни бригадного адъютанта, штабс-капитана Корецкого, принять мне обязанность отрядного адъютанта и вступить в исправление должности бригадного. По этому предписанию я, вступив в эти должности, по неимению возможности обмундироваться исправлял их в солдатской шинели, заменив ружье шашкою, подаренной мне анапским комендантом. Этот отряд, во все время возведения укрепления, имел только две небольшие перестрелки, без всякой потери с нашей стороны, и именно – 26-го и 27-го сентября. Между тем, вскоре после этих перестрелок начальник отряда получил извещение, что в ночь с 28-го на 29-е число этого же месяца горцы сделали сильное нападение на укрепление Навагинское, но, как и прежде, были отражены с большою потерею. Такие действия наших гарнизонов в укреплениях и фортах благотворно влияли на дух нижних чинов в отряде. Наконец, 9-го октября, укрепление было окончено, и начальником форта назначен был нашего тенгинского полка поручик Дормидонт Степанович Наумов. Этот офицер, при хороших умственных способностях, получив теоретическое военное образование в кадетском корпусе, подкрепивший свои познания четырехлетней практикой в кавказской войне, заслуживший уже отличиями в делах противу горцев ордена, был совершенно противоположен капитану Марченке и вполне заслуживал [174] то доверие, которым почтило его начальство, несмотря на его молодость.

По привидении форта Раевского в оборонительное положение и, снабдив его всем необходимым, отряд, 18-го числа, чрез станицы Николаевскую и Витязеву выступил в Черноморию; а 22-го числа, по окончательной переправе чрез Кубань при Бугасе, был распущен, и я отправился в г. Екатеринодар, где была бригадная штаб-квартира. Там я провел всю зиму, занимая квартиру вместе с больным бригадным адъютантом Корецким, имея стол у командира бригады. Во время пребывания в этом городе жизнь была обыкновенная: поутру – самые мелочные занятия в бригадной канцелярии, где и одному писарю нечего было делать; вечером – постоянно в квартире у нас была картежная игра: банк, штос, ландскнехт и другие. Сам я в игре не участвовал, но, зная отчасти шулерство, в которое посвятили меня в 1829 году в Варне капитан С. и прапорщик Д., любовался искусством любезного Корецкого в этом дурном ремесле. По воскресным дням и праздникам я посещал благородное собрание, устроенное в здании войскового училища, к подъезду которого, по причине знаменитейшей в мире екатеринодарской грязи, дам подвозили на арбах и на громадных черноморских повозках, запряженных волами, с которых весь прекрасный пол ловкие кавалеры переносили в уборную на руках. Перед праздниками Рождества Христова получен был приказ по корпусу, состоявшийся 8-го октября, об установлении на георгиевской ленте медали «за покорение Ахульго». Этим заключились известные мне военные события 1839 года на Кавказе.