АВ-Е

ИСТОРИЯ БЕДСТВИЙ ОДНОЙ СЕМЬИ

Из воспоминаний старого кавказца.

(Рассказчик - Давид Абашидзе. Thietmar. 2008)

(Отданы в печать по доброму совету В. А. Г.)

I.

Недалеко от станции Белогоры Закавказской железной дороги, на высокой горе приютилась церковь св. Георгия. По узкой и крутой тропинке, около четырех часов дня, подымался туда отставной генерал, не уступая в бодрости своему спутнику, молодому кавалерийскому офицеру. В это время я находился около церкви. Подобных паломников мне не приходилось встречать в наших местах и, когда они поравнялись со мной, я, заинтересованный ими, подошел и представился на правах местного помещика.

— Князь Абашидзе, а это мой племянник, — приветливо отрекомендовался старик: — на склоне моих девяноста лет я пришел поклониться святыне этого храма, очень чтимой в нашем роде. Я отдохну на этом камне, а ты, С...., пошли за сторожем, — сказал генерал своему племяннику.

Вскоре пришел сторож и отворил церковь. С благоговением, редко мною виденным среди интеллигенции, путники вошли в церковь и опустились на колени.

Влево от царских врат возвышался, окутанный в парчу, высокий крест. В отдаленные времена, гласит предание, на этом месте пастухи поставили маленький крест из кипариса и, [866] помолившись св. Георгию, прося его поберечь стада, ушли в ближайшую деревню.

Окончив свои дела, пастухи возвратились и увидели, что стадо в целости, но на месте поставленного ими маленького креста возвышался большой.

Быстро разнеслась весть о чуде, и тысячи богомольцев начали стекаться к этому месту. Попробовали выкопать крест, но не могли дойти до основания...

Девяностолетний старик, кладя земные поклоны, на коленях приблизился к этой святыне и, приложившись к ней, положил у подножия свечи, встал, вышел из церкви и с коленопреклонением три раза обошел вокруг храма.

Окончив свое паломничество, путники присели на камни и залюбовались дивной окрестностью.

— Здесь, С..., я с твоим покойным отцом бегали не раз детьми, — заговорил генерал: — вон то селение, влево, принадлежало нам. Там живут дворяне N., бывшие вассалы твоего деда. Они вместе с землями и крепостью, которую ты видишь перед собой, были уступлены царю Соломону... Сегодня как-то особенно живо встает в моей памяти мое детство.

— Князь, — обратился я к генералу: — до поезда остается еще достаточно времени. Не откажите зайти ко мне в дом, где вы отдохнете и поделитесь вашими, наверное, интересными воспоминаниями.

Мы встали и, пройдя сотню шагов, вошли на мой широкий балкон; князю я предложил расположиться на тахте.

— А я устал, однако, — весело сказал девяностолетний старик: — не те ноги стали, а хотя в душе мне кажется, что я не так давно бегал здесь мальчиком...

— Князь, — позволил я себе перебить его: — вы говорили, что дворяне N. были уступлены царю Соломону...

— Да, да, нужно вам сказать, что наш народ, — охотно начал князь: — благодаря своему древнему происхождению, богатству и обладанию многими, неприступными по тем временам, крепостями, всегда занимал выдающееся положение в Имеретии. Цари роднились с нами, но в душе завидовали и побаивались своих сильных феодалов. Дед мой, князь Ростом Абашидзе-Пинедзи, пользовался особенным влиянием в стране, вследствие чего имел завистников, из которых кн. Зураб особенно ненавидел его.

— Если не ошибаюсь, князь, — спросил я: — это было в начале нынешнего столетия?

— Да, это было время междуцарствия между Соломоном первым и вторым. Вот этим-то смутным временем решил воспользоваться Зураб, чтобы возвести на престол Имеретии [867] своего сына Георгия, но дед не допустил этого. Тогда Ц., затаив злобу, прикинулся преданным вскоре воцарившемуся Соломону II и начал сеять в стране смуту. Запугать этого слабохарактерного царя в интригах было не трудно. Вместе с тем Зураб Ц. настолько сумел войти в доверие русских властей, что считался вполне преданным России.

Все замыслы царя Соломона II, только раз изменившего России, становились известны через него, тем более, что многие хитросплетения очень ловко составлялись им же самим.. Во всех своих поступках Зураб Ц. преследовал свои личные интересы, мстя своим противникам, не разбирая средств. Алексей Петрович Ермолов сам рассказывал нам впоследствии, когда мы с братом встретились с ним молодыми офицерами, что не было ни одного недоразумения, чтоб Ц. как-нибудь не постарался замешать фамилии Абашидзе, в особенности моего отца, на которого он после смерти деда перенес свою злобу. Отца моего Ермолов знал лично и долго не верил наветам Зураба, но судьбе угодно было дать последнему возможность привести свою месть в исполнение.

— Каким образом, князь?.. — заинтересованный спросил я.

— О! это длинная история бедствий нашей семьи, — ответил князь.

— Расскажите, пожалуйста, я очень интересуюсь стариной, тем более интересной в вашем рассказе, как очевидца. Ведь я кое-что слышал, но все отрывками.

— Ну, хорошо, — ласково улыбнулся красивый старик: — имейте терпение только прослушать мой архив. Нужно вам сказать, что в то время в стране были недовольны митрополитом Филаретом за его ревизии и некоторые нововведения. Князь Ц. воспользовался этим и донес, что против митрополита составился заговор убить его, и во главе заговорщиков находился мой отец, князь Николай.

Митрополиту нужно было ехать вскоре осматривать епархию, но в виду слухов о заговоре ему посоветовали при малейшем подозрении возвратиться из поездки. Таким образом настроенный владыка выехал в сопровождении Ц. и приближался к нашим владениям. Навстречу вышло все население, имея моего отца во главе. По обычаю, всякое торжество сопровождалось выстрелами в воздух, и как только вдали показался кортеж, началась стрельба, испортившая нам все, так как Ц. сейчас же подскакал к владыке и заставил его ехать назад, уверив, что вместо воздуха иногда пули попадают и в людей. Быстро исчез из глаз недоумевающей толпы весь кортеж.

Недоумевая по поводу случившегося, мой отец вернулся домой, менее всего подозревая настоящую причину. [868]

Прошло несколько дней без всяких известий, и в доме у нас все шло обыденным порядком, как вдруг во двор, где мы играли с братом, влетел всадник так стремительно, что чуть не задавил нас, соскочил с лошади и вбежал прямо к отцу.

Долго не выходил он оттуда.

Наконец, выбежал Тариэль, любимый нукер (Нукер — оруженосец, телохранитель.) отца, и направился в конюшню, откуда вскоре вывели оседланных лошадей. Тариэль взял нас и повел к отцу.

Я сейчас ясно вспоминаю его встревоженное лицо и истерично плачущую мою мать.

Крепко обнял нас отец и вместе с нами вышел к лошади, сел, посмотрел на нас и, безнадежно махнув рукой, быстро выехал с конвоем. Мать нашу увели под руки, а мы не понимали происходящего. Потом только, много лет спустя, я узнал, что прискакавший всадник, добыв неверные сведения, убедил отца в том, что его велено расстрелять за заговор против митрополита. Тяжелые были те времена, и таким известиям верилось легко, но бегство отца дало верное средство для Зураба Ц. убедить власти в его участии. Тотчас же после отъезда отца нас снарядили в путь и отвели к матери проститься. Почти насильно вырвал нас Тариэль из ее рук и вывел на двор, где стояла лошадь для нашего путешествия. Через седло были перекинуты большие переметные сумки, в одну из которых положили провизию, а в другую посадили моего младшего брата Ростома.

Тариэль заставил нас перекреститься и, взяв лошадь за повод, а меня за руку, вывел из родного дома, по направлению к лесу.

На прощание мы услышали раздирающий душу крик матушки. Я было рванулся назад, но крепко держал меня Тариэль, и я принужден был поспевать за ним.

Мы долго брели по лесным тропинкам, изредка останавливаясь для отдыха, и только к вечеру, совершенно истомленные, забрались в глухую чащу леса и стали на ночлег.

Теперь нет таких людей, как Тариэль, да и не может быть, так как они создавались исключительной жизнью того времени.

Воин по призванью и честный, преданный своему князю, Тариэль готов был отдать свою жизнь за каждый волосок на нашей голове.

Сняв мешки с лошади, он разостлал их на нарубленные ветки, положил нас на эту походную постель и, заставив [869] помолиться, укрыл буркой, а сам сел около наших голов и забавлял сказками до тех пор, пока мы не заснули.

Ночью я проснулся от шума и говора каких-то людей невдалеке от нас. Всмотревшись, я узнал фигуру Тариэля и одного из наших слуг, который сообщал ему о происшествиях в доме после нашего побега.

— Не успели вы пройти, вероятно, и полдороги, — говорил он, как приехал Зураб Ц. и отдал княгиню и княжну солдатам, которые увезли ее на арбе куда-то за то, что она не сказала, где ее дети. Он по всему нашему лесу разослал людей искать нас. Уходи-ка, Тариэль, поскорее в Ахалцых к князю.

— Опасно выходить из леса теперь, — ответил Тариэль: — завтра мы уйдем выше, в горы, так такие есть места в лесу, что никогда нас не отыщут, а как только все успокоится, то мы проберемся в Турцию, если Господь того пожелает.

До рассвета переговаривались эти преданные нам люди. Я от волнения дрожал и не мог заснуть. Как только рассвело, Тариэль поднял нас, дал нам умыться из родничка и поставил на молитву. Невдалеке горел костер, разогревая нам пищу. Молча уселись мы за нее. Долго крепился мой брат, но не выдержал и горько начал плакать.

— Тариэль, веди меня к маме! — на весь лес закричал он.

— Не плачь, Ростом, а то нас услышат, возьмут всех, и ты никогда не увидишь мамы. Если будешь тихо вести себя, то мы скоро увидим отца, а потом и маму, — ласково утешал Тариэль брата.

Горько плакал и я, но, боясь выдать себя, спрятался весь в бурку.

Тариэль торопливо оседлал лошадь, опять посадил брата в суму, и мы тронулись в путь.

Почти на каждом шагу приходилось останавливаться и рубить ветки, преграждавшие нам дорогу. Усердно помогали люди, прибывшие ночью.

После долгого пути мы взобрались на такую высоту, что лошадь не в состоянии была двигаться дальше, и расположились в самой глуши девственного леса.

— Ну, здесь мы сейчас построим шалаш и не выйдем отсюда до последней крайности, а вы, — обратился Тариэль к людям, — идите назад и следите за тем, что будет делать Зураб Ц., и если он уедет, то дайте знать сюда.

Быстро устроился шалаш, и мы остались втроем на произвол судьбы.

Все, что должен сделать человек с таким добрым и преданным сердцем, как Тариэль, для нас, маленьких [870] скитальцев, все было сделано и согрето той душевной теплотой, которая и теперь в мои девяносто лет согревает меня.

Мы с ним играли в прятки, бегали в запуски и нетерпеливо ждали вечера, когда Тариэль, покормив нас довольно скудной пищей, начинал рассказывать свои сказки, под которые мы засыпали. Окружающую тишину первое время, днем, нарушали изредка долетавшие до нас звуки охотничьих рогов и лай собак, но мы не подозревали, что это Зураб Ц. охотится не за зверем, а за нами, ни в чем неповинными детьми.

Не имея возможности добыть отца, этот злой человек перенес злобу на детей.

Не менее двух недель проживали мы в своем горном убежище. Провизия уже была окончена. Охота Тариэлю не удавалась, и мы ели какие-то коренья и даже желуди. Положение становилось критическим. Мы с братом не раз начинали капризничать от голода. Тяжелые минуты, должно быть, переживал Тариэль, потому что он решил попробовать наудачу выйти из леса и перевезти нас в Турцию.

Но судьба сжалилась над нами: к нам пришли, наконец, давно посланные лазутчики и сообщили, что З. Ц. уехал в Тифлис, и нам теперь легко пробраться в Ахалцых.

— Все княжеское добро разграбил Зураб, — говорили они, — людей бил, требуя, чтобы они сказали, где спрятаны дети, и сам с утра до вечера разъезжал со своими собаками, отыскивая вас.

Мы тронулись в путь, снабженные новой провизией.

Не припомню точно деревни, в которую мы прибыли поздно ночью, и после непродолжительного отдыха тронулись дальше на лошадях, которых достал нам Тариэль. Мы очень спешили, так как границу нужно было пройти ночью.

На границе мы были остановлены турецким пикетом, который препроводил нас к своему паше. Недружелюбно принял он нас: наши вещи были отобраны, а мы были брошены в какую-то яму. Несмотря на все требования Тариэля отпустить нас, этот турок ничего не хотел слышать.

Наконец он согласился дать знать главному паше в Ахалцых. Через два дня мы были освобождены и, выйдя из своего заключения, попали в объятия к отцу, который прискакал сам из Ахалцыха, чтобы освободить нас. Мы плакали навзрыд, ласкаясь к нему.

По дороге в Ахалцых Тариэль рассказывал отцу о всех наших бедствиях и несчастиях с княгиней. Тяжелые дни переживал наш бедный отец, не совершивший никакой вины. [871]

Вдали от разоренного родного гнезда, он принужден был жить и пользоваться гостеприимством исконных врагов своей родины, и видеть нас около себя на чужбине было для него единственным утешением.

II.

В Ахалцыхе мы прожили с отцом более года. Из Имеретии отец часто получал письма от нашего дяди, по матери. Он убеждал отца не держать нас около себя, а отправить учиться в Россию. Со дня на день откладывая наш отъезд, отец решился наконец расстаться с нами.

На чудных лошадях, отлично одетые в национальные костюмы, в сопровождении неизменного Тариэля, мы выехали в Имеретию, к дяде.

Но не легко было отцу терять свое единственное утешение, так как к вечеру нас догнал посланный им гонец, с приказанием вернуться назад. Мы были в восторге, но Тариэль рассудил иначе: он продержал посланного до утра и перед самым выездом нашим отправил назад, уговорив его сказать князю, что не догнал нас.

Мы переехали границу глухими дорогами и вскоре приехали к дяде, в селение Бекам. Здесь мы недолго жили. Матушки нашей не было, и нас всячески отвлекали от мысли о ней, несмотря на наши расспросы.

В сопровождении дяди мы прибыли в Тифлис. Ермолов принял нас и приказал отправить в Россию. Тариэлю разрешили вернуться домой, но он ответил, что, пока жив, не оставит нас.

Мы выехали из Тифлиса и долго, с большими лишениями ехали до Ростова на Дону. Тариэль совершенно забывал себя, заботясь только о нас. В Ростове нас принял воинский начальник Фрейганг. Здесь мы встретили детей из лучших имеретинских домов. Все они были одеты в курточки кантонистов. Нас тоже зачислили туда, к ним. Тяжела была бы наша жизнь, но беспредельно добрый Фрейганг делал все, чтобы облегчить нашу участь. Он вполне заменял наших родных, полюбив нас, как своих детей. Сколько раз этот добрый человек просиживал ночи на пролет, когда кто-нибудь из детей заболевал. Мы привязались к нему всей душой. Тариэль уходил часто на заработки, и все деньги тратил на наши нужды.

Всегда обласканные Фрейгангом и Тариэлем, мы жили беззаботно, совершенно не думая о нашем будущем, как кантонистов; но зато об этом будущем сильно беспокоился наш второй отец, решив вырвать всех нас из тяжелой среды [872] солдатских детей. К счастью, судьба сжалилась над нами: объявили приезд государя Александра I-го. На милость царскую Фрейганг возложил свои надежды, и они оправдались.

Государь посетил школу кантонистов во время урока Закона Божия. Фрейганг заранее сказал, чтобы вызвали кого-нибудь из нас.

— Вы, батюшка, возможно громче произносите их имена, — советовал он священнику: — это должно обратить внимание государя.

Когда государь приказал вызвать кого-нибудь, то священник громко произнес:

— Теймураз Багратион вперед.

— Это что за имя, и зачем он находится здесь? — спросил государь.

— Ваше величество, по приказанию, полученному из Тифлиса, он зачислен вместе с прибывшими оттуда детьми, хотя все они принадлежат к лучшим домам, — волнуясь ответил Фрейганг.

Лицо государя приняло недовольное выражение.

— Отправить их всех в кадетский корпус! — повелел государь и вышел из класса.

Взволнованный, со слезами на глазах, вернулся Фрейганг, проводив государя из школы.

— Спасены мои птенцы, спасены, — поочередно обнимая нас, приговаривал наш спаситель.

Мы тогда не совсем ясно понимали, что сделал он нам. Нас снарядили в далекий путь; всем, чем только мог, снабдил нас Фрейганг из своих вещей и, благословив, простился, как бы со своими родными детьми.

Мы горько плакали при разлуке; горячо поцеловал ему руку Тариэль, который не захотел нас оставить, несмотря на то, что ему тяжело было уезжать в неведомую страну и неизвестно когда вернуться в свою живописную родину, под горячее солнце.

Путешествие в Петербург, несмотря на свою продолжительность, было обставлено с большими удобствами, так что мы приехали туда вполне бодрыми и здоровыми.

Меня и брата зачислили в первый кадетский корпус и прямо с телеги нас отвели в цейхгауз и одели в казенное платье. Одинокими почувствовали мы себя в новой среде, так как нам в первый раз пришлось расстаться с дорогим другом Тариэлем. Он нанял себе где-то помещение на постоялом дворе, но вскоре был взят в дом грузинской царевны Марии. [873]

III.

В строгой дисциплине тогдашних корпусов потекла наша жизнь, и единственным праздником были приемные дни, когда нас навещал Тариэль. Он сильно грустил в неприветливом Петербурге о своей цветущей Имеретии, о своих родных и былой жизни и часто побаливал. Мы были для него единственным утешением и надеждой на лучшее будущее. Безыскусственно он нес нам все, что было светлого и доброго в его благородном сердце. Мы всей душей привязались к нему и очень старались хорошо учиться, чтобы не лишиться права выйти в приемный день.

Счастливые и радостные, вплотную прижавшись к Тариэлю, внимательно слушали его рассказы и наставления в эти дни.

— Учитесь хорошенько, не шалите, не сердите ваших генералов, а то отдадут в солдаты, и мы не увидим Убиси, Вардцихе (Название имений), а ваша мать умрет от горя, — горячо наставлял он нас.

— Ну, а где же теперь мама? — немедленно спрашивали мы.

— Княгиня в Кутаиси. Вчера мне сама царевна говорила, что ее вернули домой, — без запинки отвечал Тариэль, не знавший не только, где находится мать, но даже сомневавшийся в ее жизни.

— Тариэль, а отец тоже вернулся? — допрашивали мы его.

— Нет, он еще не вернулся, но здоров и живет в Ахалцыхе.

— Вот, дорогие мои, учитесь только хорошенько, получите офицера, и мы всех увидим. А вот что, дети, не забыли ли вы молитв, которым я вас учил? — круто всегда менял разговор Тариэль.

— Нет, нет, мы ничего не забыли, мы можем сейчас же сказать.

— Ну, ты, старший, — обращался он ко мне, — говори ясно и не торопись.

Мы с братом по очереди произносили молитвы на грузинском языке и в награду получали пряники.

Грустно было раздаваться нам, когда кончался час приема. Мы несколько раз начинали прощаться с Тариэлем, лишь бы задержать его хоть лишнюю минуту.

Шесть лет прожили мы, живя только этими днями, осмысленно полюбив Тариэля, и недолго оставалось нам до выхода из корпуса и осуществления заветной мечты — поехать на родину.

В один из приемных дней мы, старательно одетые, ожидали Тариэля. Он никогда не запаздывал. Но прошло полчаса, час, и прием окончился, а нас не вызвали. Тариэль не пришел. [874]

Считалось стыдом для кадета плакать, и мы, спрятавшись в уголок дальнего коридора так, чтобы никто нас не видел, дали волю слезам, душившим нас. Легче становилось от слез и не хотелось уходить отсюда, но раздался призыв барабана, и мы, тщательно вытерев глаза, вышли к общему строю, перед которым появился генерал Перский. Обходя ряды, генерал обратил внимание на мои глаза.

— Отчего у тебя красные глаза? — спросил он.

— Эти дни они у меня болят, ваше превосходительство, — бойко ответил я.

— Сходи к доктору и покажи, — приказал генерал. Отпущенные из строя, мы с братом обратились к своему дядьке.

— Степаныч, голубчик, — просили мы его: — сделай нам большое одолжение, сходи в дом к царевне Марии и узнай, отчего не пришел наш Тариэль — может быть, он болен.

— А как я ее найду, царевну вашу заморскую? — ответил суровый старик, участник взятия Парижа.

— А вот как ты выйдешь из корпуса, то на той стороне, за Зимним дворцом, пойдешь по Невскому и спросишь кого-нибудь, ведь всякий знает ее: она же царевна. Сходи, Степаныч милый, — со слезами на глазах умоляли мы его.

— Ну, вот видите, вы толком рассказать-то не умеете. Куда же я пойду? Обождите, — может быть, ваш человек сам придет. Ну, а насчет того, что вы плачете, то я скажу, что военному это стыдно-с.

Нам нечем было соблазнить старика, так как мы получали только один раз в год по рублю от царевны, и мы, совсем огорченные, пошли спать. Томительно тянулись дни, и мы с братом не находили себе места.

Но вот наступил приемный день. Мы были вызваны из первых. Мгновенно спустились мы вниз по лестнице, но вместо Тариэля к нам подошел лакей царевны.

— Меня прислала ее светлость сообщить вам, чтобы на праздники Рождества вы пожаловали к ней. Я приеду за вами и отвезу.

— А Тариэль! — криком вырвалось у нас.

— Его уже нет. Он заболел и скончался на прошлой неделе. У меня темно стало в глазах, и я больше ничего не помнил, что было со мной с этой минуты.

Когда я очнулся, то увидел, что лежу в лазарете, а рядом брат. Я приподнялся, брат обернулся ко мне, и мы горько, горько заплакали. Это было наше первое осмысленное горе. [875]

IV.

Нас выписали из лазарета, и мы круглыми сиротами, никем не согретые, доканчивали наше ученье в кадетском монастыре. Мы с братом, как на поклонение чему-то святому, ходили в приемную комнату, где в течение шести лет встречались с Тариэлем. В ней безыскусственно открывал нам умерший друг свое самоотверженное сердце; здесь он нас учил молитве, любви к Богу, к людям и к родным.

Прошло два года со дня смерти Тариэля, и мы ни на минуту не забыли его, — даже в радостный день производства в офицеры брат плача говорил мне: “и близки мы, брат, к осуществлению нашей мечты поехать домой, но нет нашего друга, не пришлось ему любоваться своими питомцами и везти нас домой, с сознанием исполненного долга”.

Мы с братом, назначенные в О-цкий полк, вскоре после производства приехали к месту служения. Наши товарищи развлекались поездками к помещикам, танцевали у них и, пользуясь их безграничным радушием, подолгу живали и веселились в их усадьбах.

Мы последовали их примеру и познакомились с Л-ми. Семья эта жила с полным барством того времени. Заинтересованные нашей судьбой, они обласкали нас, как родных детей.

Рассказывая Л-м о бедствиях нашего дома, мы не раз упоминали А. П. Ермолова, совершенно не подозревая, что сама хозяйка дома приходится ближайшей родственницей Алексею Петровичу. Растроганная нашими рассказами, она стала писать письма своему родственнику, находившемуся тогда уже не у дел, в которых просила его поправить свою невольную ошибку и сделать что-либо в нашу пользу по поводу имений. Вся эта переписка шла скрытно от нас, и мы никак не предполагали, что были предметом самых горячих объяснений между ними.

Весело жили помещики тех времен: зимой давали балы и обеды, а летом устраивались всевозможные увеселительные поездки друге к другу. Офицеры нашего полка всегда были желанными гостями, и мы с братом, предпочитавшие хорошее общество полковым кутежам, веселились от души.

Наше содержание было ограниченное, но и из него мы делали кое-какие сбереженья, лелея свою мечту поехать на родину.

Таким образом прошло два года, когда на одном из смотров командир корпуса вызвал меня и брата к себе.

— По повелению его императорского величества, вы увольняетесь в отпуск на Кавказ, — объявил он нам: — собирайтесь, и да благословит Господь ваш далекий путь. [876]

Такая неожиданная милость нас очень порадовала, но не надолго, так как мы увидели, что на наши сбереженья нельзя было и думать ехать.

Хороший, добрый был наш командир полка, который, узнав причину нашего горя, пожурил нас и выдал 400 рублей. Из этих денег мы купили бричку и тронулись в путь.

Долго тянулись мы до Ростова-на-Дону и чем ближе приближались к нему, тем живее вставало в памяти наше детство, и мы въехали в Ростов, как в родной город. Соскочив с брички, мы наугад обратились к первому прохожему с расспросами о Фрейганге, и, к нашей радости, мы оказались недалеко от его дома. Бегом направились мы к нему и, сильно волнуясь, вошли в дом. К нам вышел сам наш благодетель, сильно осунувшийся. Мы обняли его, обливаясь слезами. Он не сразу нас узнал. Но мы назвали наконец себя, и он сам расплакался, узнав в нас своих питомцев.

— Мои дорогие, мои родные дети, вы не забыли старика в течение стольких лет. Спасибо за добрую память. Мой дом опять открыть для вас, мои дорогие солдатики, — обнимая нас, ласкал старик.

Все былое детство, согретое не раз им, ясно вставало в нашей памяти. Мы всем были обязаны ему, и у нас нечем было выразить ему нашу преданность. Эх, всегда так бывает: чувства чисты, но слова избиты.

Около недели прожили мы под дорогим кровом своего благодетеля, не оставляя его ни на минуту. Мы рассказали всю свою кадетскую жизнь и много раз горько оплакивали память Тариэля. По случаю нашего отъезда в доме служили молебен, и, напутствуемые благословением старика, мы поехали в свой далекий путь. Из Ставрополя нам пришлось ехать с оказией, т. е. под прикрытием конвоя из роты пехоты, казаков и одного орудия. Мы горели нетерпением, но оказия медленно двигалась, а ехать одним по этому пути нельзя было, так как война была в полном разгаре, и горцы часто делали нападения, грабили обозы и уводили в плен.

Не припомню теперь названия станицы, в которой мы как-то остановились на ночлег. На другой день едущих рано разбудили, и мы с братом, выпив чай, вышли на крыльцо и остановились, прикованные дивной панорамой, открывшейся перед нами. Кавказский хребет, освободившись от облаков, во всей своей красе, весь от Казбека, до Эльбруса развернулся перед глазами. Наш длинный путь со всеми невзгодами был забыт. Какой-то иной жизнью повеяло, — забилось сердце при виде этих дивных гигантов, этой родной красы. Как очарованные, сели мы в бричку и, уже не сетуя на медленность движения, [877] тронулись в путь. С каждым днем горы становились ближе и, как будто рисуясь своей красой, дарили нас, родных им путников, новыми и лучшими видами. Не задержавшись во Владикавказе, мы уже без конвоя выехали по Грузинскому тракту и вскоре въехали в Дарьяльское ущелье, красота которого нас окончательно очаровала.

Мы вышли из брички и, выбрав место на берегу Терека, расположились закусывать, беспечно делясь впечатлениями и мечтая о будущей радости видеть своих, совершенно забыв, что подвергаем себя немалой опасности, и мы долго бы сидели еще, любуясь окружающей нас красотой, но казачий разъезд посоветовал нам ехать дальше, так как нападения в этих местах настолько часты, что без конвоя почти никто не ездит.

Несмотря на то, что мы были офицеры, но нянька, в роде Тариэля, нам была необходима. Перспектива попасть в плен и провести, пожалуй, всю жизнь в аульной яме, нас встревожила, и мы тронулись дальше и доехали до Тифлиса, нигде уже не устраивая пикников.

V.

В Тифлисе мы провели неделю, представились наместнику и получили приглашение на бал к нему.

На этом балу нам указали кн. Григорья Ц., сына Зураба; он стоял у стены и разговаривал с одним нашим знакомым, который нам и передал свой разговор.

— Князь Григорий, посмотрите на этих офицеров, так ловко танцующих: это дети кн. Николая Абашидзе-Пинедзи.

— Как, где они? — вспыхнул он в ответы — они живы? Впрочем, это гнездо слишком живуче!

Взволнованный он вышел из залы.

Мы с братом, окончив танцы, вышли освежиться и почти лицом к лицу столкнулись с этим негодяем, сыном своего отца.

Мы посмотрели друг другу в глаза, чувство презрения охватило меня и, должно быть, выразилось на моем лице, так как кн. Григорий опустил глаза и посторонился.

— Гадина! — пустил ему в лицо мой запальчивый брат. Мы вскоре уехали с бала. Нам тяжело было чувствовать близость этого человека. Нервы разошлись, и малейшая неловкость со стороны Ц. могла бы окончиться очень грустно.

В Тифлисе мы собирали сведения о своих родных, но нам отвечали так разноречиво, что мы не знали, точно ли жива наша мать. Одни говорили, что у кн. Д. Абашидзе живет родственница, которая просила государя разыскать своих сыновей, другие [878] очень осторожно давали понять, что одна княгиня Абашидзе умерла где-то в России и т. д.

С тяжелым чувством неизвестности выехали мы в Имеретию. Через несколько дней мы прибыли в сел. Бекам, наше родовое имение, и направлены были к дому своего дяди, который в детстве принимал в нас большое участие. Он был жив, к нашей радости, однако не сразу узнал он нас, но зато с какой радостью и приветом обнял он нас, когда мы разъяснили, глотая слезы, кто мы такие.

— Дядя дорогой, скажи нам, не скрывай, — решились мы спросить его наконец: — жива ли наша мать?

— Да, да, и ждет вас, мои дорогие.

— О, жива, родная! — криком вырвалось у нас, и легко, весело стало нам сразу.

По всей деревне разнеслась весть о нашем приезде. Все спешили посмотреть на нас, как будто воскресших. Дядя с гордостью вывел нас на балкон. Но вот к нам подбежал один из сельчан и, весь дрожа от волненья, спросил: где Тариэль, мой брат? Слезы градом полились у нас в ответ ему. Как живой, воспрянул наш усопший друг, и вместо благодарности мы же первые внесли в его дом горе. Схватив себя за волосы и рыдая, отбежал от нас, как от врагов, брат дорогого Тариэля.

Одно за другим, со всей ясностью пробежали минувшие события в нашей памяти, но только здесь, в родной обстановке все казалось лучшим и более дорогим.

Нас охватило нетерпение поскорее увидеть мать.

— Дядя дорогой, — обратились мы к нему: — поедем в Убиси. Ведь мать нашу мы хотим видеть наконец...

— Нельзя, дорогие мои, сразу ехать: надо приготовить ее к встрече. Как ни грустно, но я должен признаться, что она готова считать вас потерянными, и как единственный способ отыскать вас, мы в прошлом году подали прошение государю, в котором, описав события, молили его дать матери возможность увидеть своих сыновей, если они живы. Давно мы ждем ответа, и вот, хвала Богу, вы сами здесь. Я поеду и приготовлю мать вашу.

Мы, сдерживая слезы, слушали дядю и не могли не согласиться.

Дядя выехал в Убиси, и вскоре вернулся за нами его посланный. При въезде в Убиси, дядя встретил нас. Мы заметили, что он чем-то озабочен.

— Не случилось ли что-нибудь с матушкой? — спросили мы.

— Видите ли, дорогие мои, как только я въехал во двор, мать ваша, стоявшая на балконе, как-то встревоженная, крикнула мне, что я, вероятно, везу ей какое-нибудь особенное известие. Мне [879] показалось, что ее предупредили уже, и я, недолго думая, крикнул ей: да, да, и радостную новость: твои сыновья приехали и скоро будут здесь. Я не кончил этих слов, как она, как подкошенная, упала, и когда нам удалось привести ее в чувство, то она не могла произнести ни слова. Я хотел было поскакать за вами, но решил, что лучше дать ей успокоиться, и она только к вечеру попросила воды.

Мы с братом не выдержали и поскакали, но около ворот нагнал дядя и уговорил не входить раньше его.

Дядя вошел на балкон и, посмотрев в окно, молча поманил нас к себе. Мы тихо подошли и остановились у окна. Облокотившись рукой на противоположный подоконник, спиной к нам на тахте сидела седая маленькая женщина, в черном платье.

— Мать ваша, — шепнул дядя: — пойдемте за мной.

Мы не выдержали, вбежали в комнату и бросились к ногам матушки, целуя ее руки и колени. Она не отнимала их, однако, как-то недоверчиво и холодно отнеслась к нам сразу. Но вдруг она схватила мою голову и, сжимая ее до боли, упорно посмотрела в глаза.

— Он... Давид... сын... — расслышал я воплем вырывавшиеся слова, и, в судорогах прижимаясь ко мне, матушка потеряла сознание.

Осторожно перенесли мы дорогую ношу в спальню. Брат плача обнял меня, говоря:

— Меня не узнала, не приласкала мать моя. Лучше было не приезжать...

— Успокойся, Ростом, — утешал его дядя: — разве ты не видишь, в каком она состоянии? Вы еще услышите о ее бедствиях. Она готова всегда ко всему тяжелому и боится верить своему счастью.

Мы взволнованные вышли на балкон, вокруг которого теснились люди, приветствующие наш приезд.

Из комнаты матери вышла какая-то женщина, подошла к брату и, пристально вглядевшись в него, убежденно проговорила:

— Конечно, это Ростом, и, обняв его, обливаясь слезами, ушла опять к матери. Несмотря на сильное желание быть около матери нашей, мы решили не беспокоить ее. Мы долго сидели с дядей на балконе и рассказывали ему о своей жизни до позднего вечера.

Чудная лунная ночь, опьяняющий аромат от магнолий и диких роз, вьющихся по всему дому, и сознание, что мы под родным кровом и на своей родине, наполняли нас отрадным чувством покоя и светлой надежды на лучшие дни. Мы пошли спать через комнату от спальни матушки. Я сразу заснул, но вдруг [880] меня разбудил крик, и я увидел брата и матушку, прижавшихся друг к другу, истерически рыдающих, и бледную Монавардису (Имя служанки.) с горящей лампадкой в руке.

Матушка замолкла, обессиленная совершенно. Мы подхватили ее на руки, отнесли в спальню и уложили в постель.

Брат, обняв крепко меня, вышел из комнаты.

— Узнала меня, узнала родная, — взволнованный говорил он: — пойдем, я тебе все расскажу.

Мы сели на моей постели, и радостный брат рассказал о случившемся.

— Ты, Давид, сразу заснул, а я не мог и признаюсь, что горько плакал. Ведь столько я ожидал этой встречи, и вдруг мать не признала меня за сына. Я сожалел, что приехал. Мне было бы легче не иметь матери, чем быть не признанным. Мне захотелось неудержимо пойти к ней и рассказать все, что я помнил в детстве, думая, что она узнает сына, и я встал, но, подойдя к двери, остановился, услышав голос матушки:

— Монавардиса, ты не спишь? Вставай, позови Давида. Я не верю, что он здесь, и не знаю я, где Ростом, — пусть расскажет.

— Батоно (Госпожа, сударыня.), ах, да клянусь тебе, что оба сына здесь — не веришь ты мне все еще?

— В своих руках я держала Давида, а того другого, Монавардиса... он подставной... — прерывающимся голосом говорила матушка, а я опустился на пол, едва сдерживаясь, чтобы не войти.

— Батоно, — снова услышал я Монавардису: — Ростом в ногах твоих лежал и плакал. Они же оба унесли тебя.

— Да, я помню теперь. Вспомни, Монавардиса, когда Ростома крестили, то ему надели крестик на золотой цепочке. Я ее хорошо помню.

— Тогда, батоно, если этот крестик увидишь на нем, то ты поверишь, что он твой сын? Я пойду и потихоньку проберусь в их комнату, — предложила Монавардиса.

Я быстро отошел от дверей, и, целуя крестик, вернувший мне мать, я лег в постель. Едва сдерживая дрожь, я ждал прихода Монавардисы... казалось, время шло часами. Но вот мелькнул свет в щель двери, тихо открыли ее, и, заслоняя рукой свет, вошла Монавардиса, но за ней еще кто-то, присмотрелся — матушка. Я закрыл глаза и до боли сжал зубы, боясь крикнуть. Ко мне подошли вплотную и подняли одеяло, — я не выдержал и крикнул: вот крест, — и сжал родную, — рыдая, закончил брат свой рассказ. [881]

На другой день мы с ним встали рано, обошли весь дом, уселись на балконе, в ожидании выхода матушки. Нас позвали к дяде. Тепло и сердечно поцеловал он нас и пожелал, чтобы с сегодняшнего дня ничем не нарушался наш покой под родным кровом.

Но вот вошла матушка. Мы крепко обнялись. Невыразимо теплым чувством охватилось мое сердце от первой родной ласки матери, много испытавшей в своей жизни и ласкавшей детей давно неизведанным теплом. Она сквозь слезы, своими милыми близорукими глазами рассматривала наши лица, сравнивая, должно быть, с былыми детскими чертами, но много ли она увидела в них. Много хотелось рассказать и расспросить о неведомой друг другу жизни в долгой разлуке, но нервы слишком разошлись, и слезы против воли быстро, быстро текли из ее милых глаз.

VI.

Согретые теплом материнской ласки, в обществе родственников проводили мы с братом свои дни на родине. Много соседей близких и дальних поместий навещали матушку, поздравляя ее с нашим приездом.

Как-то случилось, что посторонних не было никого. Мы с братом сидели на балконе, выходившем на большой зеленый луг, окруженный вековыми орешниками и лавровыми деревьями, смерклось уже совсем; и масса летающих светляков придавали всему какой-то фантастический вид, и мы, мечтательно расположившись на тахте, не заметили, как присела на свободном конце тахты матушка.

— Ну, что хорошо у нас, — заговорила она: — ведь ничего нет подобного, вероятно, у вас в России?

Мы очнулись от ее милого голоса.

— О, ничего подобного нет, матушка, в особенности в Петербурге, — там по месяцам не видно солнца.

— Я никогда не забуду стужи за Владикавказом, — грустно заговорила матушка.

— Матушка дорогая, вот хоть теперь расскажите нам все, что было с вами и с домом нашим. Ведь мы только отрывками знаем со слов дяди Дмитрия.

— Я, дети, не злая, но не могу вспомнить всего, чтобы всей душой не проклинать Григория Ц. за все наши беды. Ведь едва я успела очнуться от горя, причиненного неожиданным отъездом вашего отца, как Ц. уже прискакал со своей челядью и, не снимая папахи, влетел прямо ко мне. “Где муж, где спрятаны дети? Указывай, или ты вместо них пойдешь на виселицу”, кричал он в моем доме. — “Вон отсюда, — бросилась я на него: — не оскверняй [882] старого гнезда собой!” — но злодей схватил меня, и в том же платье, не позволив взять ничего, меня вместе с вашей сестрой Гулкан посадили на арбу, окружили солдатами и повезли, не говоря куда. Монавардиса бросилась за мной и, целуя руки старшего солдата, упросила не прогонять ее. Ц. остался грабить дом.

Иногда мне кажется, что все то, что мы испытали, изгнанные из своего дома, какой-то тяжелый, страшный сон. Мы были все время окружены солдатами, как страшные преступники, даже без снисхождения к женскому стыду. Мы плакали, просили, но ничто не помогало; солдаты боялись нас на секунду оставить без надзора. Мы решили ничего не есть, хотя вся пища заключалась в хлебе и еще какой-то липкой смеси. Дочь бледнела и таяла, как воск, на моих глазах от голода и грубых шуток, щипков молодых солдат, державших себя хорошо лишь в присутствии старших, а некоторые были даже добрые, все предлагали кусочки сухого хлеба. Много недоразумений было также из-за непонимания языка.

Но однажды ночью, когда мы спали под открытым небом, я сквозь сон услышала хрипенье. Я вскочила и увидела, что внизу около колес арбы, где лежала дочь, копошатся. Приглядевшись, я обмерла от ужаса: солдат, стоя на коленях, давил ее, а она отбивалась. Не помню уже, что случилось, но моих рук не могли оторвать от шеи солдата прибежавший на мой крик, и я его едва не удушила, несмотря на то, что он бил меня кулаком. Дочь лежала без чувств с головой, завернутой в башлык, чтобы не могла крикнуть. Негодяй соблазнился ее красотой, но Господу не угодно было нашего бесчестья. С этого дня сестра ваша стала болеть, и мы не дошли до Аканур, как она скончалась. Свои первые седые волосы я увидела там, — заплакала матушка.

У меня шевелились волосы от ее рассказа и несмытой обиды. — Словами не расскажешь моего горя, — продолжала матушка, — но все муки и невзгоды пути не были заметны для меня — вся я была поглощена моим горем. Я голодом хотела заморить себя, но не угодно было Господу взять к себе, и меня с Монавардисой тащили от места до места. Как-то ночью я проснулась и увидела Монавардису молящуюся. Она обернулась ко мне и вся в слезах проговорила: “помолись, несчастливая княгиня, попроси у Господа прощенья себе и всем близким своим”. Я стала молиться горячо. Молитва просветила меня. Я решила, что это испытание послал Господь нашему древнему роду за все блага, которыми мы пользовались, и что это испытание я должна перенести без ропота. Мне стало легче на душе, и часто молитва поддерживает меня в жизни. Ну, дети, не буду томить вас грустными рассказами, но скажу, что в Кизляре, куда меня сослали, я [883] нашла теплый привет и радушие. Непрерывно изо дня в день заботились обо мне жители. Монавардису они по очереди звали к себе и снабжая, чем только возможно, отправляли ко мне. О, если бы хоть одна молитва моя об этих людях была услышана!

Два года прошло со дня моего прибытия, когда мне сказали, что я прощена государем, а за какие вины я так много выстрадала, так и до сих пор не знаю. Как с лучшими родными, простилась я с жителями. Мое возвращение назад было по той же дороге: я стремилась домой всей душой, остановившись у Аканур, но не нашла могилы дочери, — она сравнялась с землей, а креста тогда я не имела возможности поставить. Не задержалась я в Тифлисе, а сейчас же выехала с Монавардисой верхом в Кутаиси. По родным местам ехала с тоской, не зная, что будет впереди, зная лишь, что все разграблено Ц. Не в прок пошло награбленное, и проклятие царя Соломона отразилось на нем, вместе с нашим.

Меня приютил Дмитрий до отыскания вас.

Государь Александр 1-й повелел, чтобы семьи сосланных не несли вины отцов, и чтобы именья наши были возвращены. Император Николай 1-й подтвердил это повеление. К нему я обратилась, прося отыскать вас, если вы живы.

Вот, дорогие дети, моя жизнь без вас. У вас был Тариэль хранителем, а у меня моя Монавардиса. Мы с ней делились последним куском хлеба. За вами теперь вывести наружу все и, пользуясь царской, милостью, возвратить родовые имения.

Матушка, глотая слезы, обняла нас и перекрестила, Мы успокоили ее тем, что она уж больше не расстанется с нами.

Вскоре мы выехали, чтобы выхлопотать перевод на Кавказ.

Прибыв в полк, мы должны были выехать на большие маневры под Бородиным.

Л-ские, с которыми мы встретились там, сказали, что Ермолов будет присутствовать на маневрах, и действительно нам удалось представиться Алексею Петровичу. Он нас принял очень ласково.

— Я невольный виновник тяжелых испытаний, постигших вашу семью, — сказал этот рыцарь и гроза Кавказа, — но если я что-нибудь могу сделать теперь для вас, то я всей душей готов прийти на помощь в ваших хлопотах. Бы не знаете, конечно, какие факты представлял З. Ц., обвиняя вашего отца во многих неурядицах Имеретии; я долго не верил ему и, может быть, если отец ваш не эмигрировал бы, — я не поверил бы ему. Все же его поступки были так ловко скрываемы, а у меня столько было забот, и дел, и экспедиций, что невольно я и допустил его [884] проделки. Не робейте, и, с царской милостью, мы устроим и поправим ваши беды. Я готов все сделать, что могу.

Действительно, всегда верный своему слову, славный рыцарь помог нам во всем. Мы были переведены на Кавказ и стали устраивать свои денежные дела, но все так оказалось запутанным, что до сих пор приходится постановлять свои права, но Бог не без милости, когда-нибудь не я уж, конечно, а вот ты, Саша, будешь удовлетворен всем.

— Ну, любезный хозяин, спасибо за гостеприимство и не взыщите за мой архив. Нам пора собираться домой. До свиданья. Прошу ко мне заглянуть в Тифлис.

Я проводил дорогих гостей до станции и долго еще разбирался у себя в живом и интересном воспоминании девяностолетнего старика.

Ав-е.

Текст воспроизведен по изданию: История бедствий одной семьи // Исторический вестник, № 12. 1903

© текст - Ав-е. 1903
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1903