ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ V.

ВРЕМЯ ПАСКЕВИЧА.

Выпуск 2.

Оглавление.

XI. Начало борьбы с мюридизмом.

XII. Койсубулинская экспедиция. (Поэт Полежаев).

XIII. Последнее затишье перед взрывом.

XIV. Первое возмущение джарцев. (Ших-Шабан).

XV. Второе возмущение джарцев. (Гамзат-бек).

XVI. Неудачная попытка взять Старые Закаталы.

XVII. Штурм Закатал и усмирение Джарской области.

XVIII. Чечня после Ермолова.

XIX. Чечня во время турецкой войны.

XX. Предвестники восстания.

XXI. Вельяминовская экспедиция.

XI.

Начало борьбы с мюридизмом.

Бой под Хунзахом, окончившийся полным поражением скопищ Кази-муллы, казалось, подействовал отрезвляющим образом на толпы, увлеченные его учением. Адепты тариката увидели теперь насколько слабы и не подготовлены были средства к борьбе не только с могущественною русскою державою, но даже с теми единоверцами, которые не пожелали признать провозглашенных Кази-муллою принципов. Вера в значение и правоту святого дела значительно поколебалась, и край видимо стал успокаиваться. Даже араканцы опять призвали к себе Сеида, выгнанного Кази-муллою и просили у него прощения.

Сам Кази-мулла, покинутый своими последователями, укрылся в одинокой землянке, в стороне от Гимр, и стал проводить время в посте и молитве, по-видимому не принимая более никакого участия в делах своей родины. Так, по крайней мере, всем казалось. Но в действительности Кази-мулла был не из тех людей, которые легко отказываются от раз задуманных ими планов. Окружив себя ореолом святой и подвижнической жизни, усердно охраняемый в своем убежище ревнителями веры, он зорко следил оттуда за всем, что делалось вокруг и чутко прислушивался к малейшему движению в воздухе. Хорошо зная дух своего народа, он был убежден, что [160] хунзахская неудача обратится в ничто при первом успехе, и настойчиво, с удвоенною энергиею шел к намеченной цели.

Кази-мулла терпеливо выжидал благоприятной минуты. И вот, одно обстоятельство, случившееся как нельзя более кстати, помогло ему наконец выйти из его невольного затворничества. Это было страшное землетрясение, которое продолжалось около месяца. Самые старые люди не помнили подобного грозного явления природы. По словам очевидцев трудно себе представить что-нибудь более ужасное: на всем пространстве, от Хунзаха до деревни Андреевой, земля колебалась и давала громадные трещины, дома рушились, люди гибли, и паника овладевала даже животными: метались испуганные стада, жалобно блеяли, столпившиеся в кучу, овцы и выли собаки. Пораженные суеверным ужасом, умы впечатлительных горцев видели в постигшем несчастии знамение Божьего гнева. Кази-мулла спешил воспользоваться грозными стихийными силами, и из его землянки раздался голос, призывавший всех правоверных горцев собраться на 27-е февраля в Унцукуль для решения великого народного дела.

Не все, но многие старшины, муллы, кадии и простые люди, из ближних и дальних аулов, откликнулись на этот призыв, и Унцукуль к назначенному времени переполнился наезжими гостями. Кази-мулла явился в сопровождении Шамиля и двух-трех преданнейших мюридов. Потупив глаза, ни на кого не глядя, прошел он между сплошными стенами народа в мечеть, медленно поднялся по ступеням кафедры, и речь его полилась с тем пламенным красноречием, которые так увлекало слушателей. Он говорил о колебании земли, как о явном знамении Божьего гнева, чаша которого уже переполнилась, учил народ со смирением переносить неудачи, ниспосылаемые свыше, укорял малодушных, пророчил в будущем близкое торжество ислама. «Кровь, оставшаяся на железе, [161] говорил он, дымится и порождает ржавчину; кровь, пролитая вашими братьями и не смытая с хунзахских скал, вопиет о мщении. Берегитесь, чтобы она не покрыла ржавчиною ваши души. Как железо очищается растительными средствами, так спешите очистить ваши души и помыслы постом и покаянием. Готовьтесь к великой борьбе молитвою. Придет час, который мне будет указан свыше,— и я разверну знамя газавата. Тогда горе тому, кто за ним не последует».... Долго говорил Кази-мулла все в том же направлении, и растроганный народ в конце концов вынес убеждение, что виною неудачи под Хунзахом были его собственные сомнения и колебания в истинах тариката. Звезда Кази-муллы загорелась ярче прежнего и, когда он вернулся из Унцукуля, в числе его тайных последователей насчитывалось уже более 20-ти тысяч семейств. Пропаганда шла чрезвычайно быстро.

Хунзахский бой впервые указал русским властям на ненормальное положение вещей в крае; но насколько оно имело серьезное значение, трудно было пока определить по тем запоздалым сведениям, которые получались в Тифлисе. С одной стороны выходило так, что Кази-мулла, разбитый и уничтожен, преследуемый народной враждой, должен скрываться по кутанам, не смея даже показываться на глаза своих соплеменников, а с другой — что настроение умов в народе до того нам враждебно, что надо ежеминутно опасаться нового взрыва.

Фельдмаршал никак не мог разобраться в массе разноречивых сведений и, чтобы выйти из такого неопределенного положения, послал в Дагестан, состоявшего при нем, маиора Корганова с секретным поручением разведать на месте об истинном положении дел и, если окажется нужным, схватить Кази-муллу, с уничтожением которого, как полагали, должна была пасть и самая секта.

Это была первая решительная мера, принятая [162] русскими властями для разъяснения загадочного для них явления мюридизма. Вообще на этот вопрос до этого времени обращалось весьма мало внимания, и таким индиферентым отношением к делу только и можно объяснить ту непроницаемую тайну, которой облекались все действия Кази-муллы, известные десяткам тысяч людей, неустанно работавшим над одною и тою же идеею. Эти люди, за исключением весьма немногих, были простые, малоразвитые горцы, имевшие самые смутные понятия о своих религиозных обязанностях, а потому Кази-мулле не трудно было овладеть их умами, тем более, что основная идея его стремлений вылилась в простой и удобопонятной форме — «газават русским». В таком духе пропаганда росла и укреплялась в народе. А между тем еще не ушло время остановить начинавшееся движение — нужны были только разумные и энергические меры, а для этого прежде всего ясное понимание дела. При таком положении вещей состоялось назначение Корганова. Чтобы понять в чьи руки попало тогда в Дагестане русское дело, имевшее столь важное значение для спокойствия края, ознакомимся прежде всего с личностию самого Корганова и с характером его предшествовавшей деятельности. Корганов — тифлисский уроженец, был человек умный, хитрый, вышедший в люди из ничтожества, благодаря только пронырливости и той печальной роли, какую играл он по отношению к Ермолову в те дни, когда могущество последнего стало клониться к закату. Своею деятельностию Корганов с давнего времени приобрел в целой Грузии самое невыгодное мнение, и если все отдавали справедливость его уму, то в равной же мере все презирали его нравственные качества. Позднее, когда Паскевича уже не было в крае, генерал Панкратьев в своем донесении государю так охарактеризовывает нравственный облик этого, в своем роде, замечательного человека. «Хотя генерал-фельдмаршал — говорил он:— и считал полезным [163] употреблять его, (Корганова) к выполнению некоторых поручений, как человека особенно хитрого и знающего здешние народы, но я с своей стороны полагаю, что дерзкая и ненасытная алчность этого чиновника к корысти и стяжению делают его нетерпимым на службе, и особенно вредным в Закавказском крае, где поступки его вызывают нарекания на самое начальство и даже на русское имя». И вот такой-то человек, которому среди грузин и русских не было другого имени, как «Ванька Каин», является вершителем судеб Дагестана.

Корганов прибыл в Дагестан, облеченный таким доверием Паскевича и такими полномочиями, какими не пользовался ни один из командовавших на Кавказе генералов. Довольно напр. сказать, что это загадочная личность, будучи всего в чине маиора, распоряжалась, всеми войсками, расположенными как в Дагестане, так и на левом фланге, руководила военными действиями арестовывала местных владетелей, договаривалась именем правительства с туземными племенами, аттестовывала всех ближайших отдельных начальников и пр. и пр. Впоследствии когда, по воле государя, возник вопрос о том, кто дал Корганову такие полномочия и в чем они заключались? на это не могли ответить ни Панкратьев, ни Емануель, ни даже сам Паскевич, так как на самом деле никаких определенных полномочий дано ему не было, а все заключалось лишь в том нравственном доверии фельдмаршала, при котором каждое слово Корганова в глазах его было непреложной истиной 13.

Впрочем, не столько удивительно самозванное уполномочение Корганова, как поразительно беспрекословное исполнение требований его (напр. даже об открытии военных [164] действий) всеми второстепенными начальниками, не ожидавшими даже на то приказаний своих непосредственных начальников, точно личность Корганова, с момента своего прибытия в Дагестан, заменяла последних.

Объехав, Казикумыкское ханство и Акушу, Корганов в конце февраля месяца прибыл в Дженгутай и поселился во дворце мехтулинского хана. Дагестанские владетели, сразу угадавшие в лице Корганова любимца и наперсника Паскевича, поспешили окружить его раболепством и угодливостью — а это еще более увеличило фальшивость той роли, которую принял на себя Корганов и дало ему повод действовать по отношению к самим ханам вполне самовластно и бесцеремонно. Чтобы иметь везде глаза и уши, он прежде всего пристроил к себе родного брата, прапорщика Грузинского полка, и привез с собою двух нухинских беков, которых посвятил во все свои секреты, и которые часто самопроизвольно действовали именем своего принцыпа. При таких условиях, когда все, опасавшееся гнева Паскевича, замкнулось в гробовое молчание, Корганову не трудно было устроить свою систему шпионства, тесно связанного с самым широким произволом и хищничеством, ставившим на первое место личные его интересы. Запуганные владетели, из боязни быть очерненными перед Паскевичем, старались задобрить Корганова, кто червонцами, кто ценными подарками, а кто и красивыми девушками, доставлявшимися к нему даже из сокровенных ханских гаремов. Сам Корганов, проводя время в кутежах и оргиях, обратил ханский дворец,— как выражается Ибрагим-бек карчагский, один из молодых и преданных нам владельцев — в притон разврата, пьянства и картежной игры. Молва об этом шла по всему Дагестану и оскорбляла народную нравственность. Но все это не мешало однако Корганову, в минуты свободные от разгула, производить деятельные разведки, стараясь проникнуть сквозь таинственную завесу, [165] скрывавшую за собою нечто туманное и неразгаданное. Из Мехтулы он попытался даже действовать подкупом, чтобы от близких к имаму людей выведать тайны, которые были им уверены. Но суровые мюриды не хотели торговать своею совестью и не пошли на приманку. Тогда Корганов сделал решительный шаг и написал к Кази-мулле письмо, стараясь разъяснить ему могущество, величие души и милосердие русского государя. «Правда — писал он:— у вас в алкоране сказано, что вы не должны служит христианам, но пророк повелевает вам покоряться сильному, а вы со мною согласитесь. что вы много слабее Государя Российского».... Нет никакого сомнения, что мысли изложенные в этом письме были мыслями самого Паскевича, и будь проводником их иной человек, они быть может и произвели бы еще кое-какое полезное воздействие; но, к сожалению, душевные качества Корганова обрисовались в то время уже настолько рельефно, что горцы, где было можно, видимо от него сторонились.

Прождав напрасно несколько времени ответа на свое письмо, Корганов, вместе с Ибрагим-беком корчагским, отправился в Аварию, где он еще не был. В Хунзахе, во дворце Нуцал-хана, в это время шли празднества. Вернувшиеся из Петербурга депутаты привезли с собою георгиевское знамя народу, подарки членам ханского дома, и бесконечные рассказы о величии и щедротах русского государя. Казалось бы, что это был наилучший момент для привлечения аварцев на нашу сторону; но, к сожалению, политические обстоятельства и здесь уже сложились не в нашу пользу. Авария была раздираема внутренними смутами, невольною причиной которых являлся все тот же совладелец в части Аварии — Сурхай-хан, от которого честолюбивая ханша Паху-Бике никак не могла отделаться; с другой стороны, слух о намерении Паскевича пройти с войсками из Кахетии в Дагестан тревожил аварцев, [166] опасением, чтобы русские не утвердились навсегда в стране, столько веков гордившейся своею независимостью; а к этому прибавилось еще и личное раздражение их против самого Корганова. При таких условиях даже хунзахская победа не могла восстановить того уважения к преданному России ханскому дому, которым пользовались некогда могущественные владетели Аварии; при общем недовольстве, шариат свободно продолжал распространяться по аварским селениям и даже закрался в Хунзах, где образовалась партия враждебная России уже при самом дворе. Во главе ее стали ханша Гехили и старый Али-бек, воспитатель Нуцал-хана, имевший огромное влияние на своего питомца. Деятельность этой партии выразилась прежде всего в недружелюбных отношениях к Корганову. Суровый Али-бек взволновал народ и, опираясь на слух, что вслед за Коргановым идет русское войско, арестовал Ибрагима-бека в своем собственном доме. Вмешательство ханши Паху-Бике заставляло его освободить дагестанского владельца; но зато угрозы Али-бека перешли на самого Корганова. Он велел сказать ему, что «если русские и прибыли сюда благополучно, то еще неизвестно, как они выедут из Аварии.» Положение Корганова действительно становилось уже не безопасным. К его счастью, как раз в это время получен был давно ожидаемый ответ Кази-муллы, который, так сказать, позволял ему отступить из Аварии с честью. Кази-мулла писал, что удивляется, в чем могут обвинять его русские, когда он не сделал им никакого зла, и просил Корганова дать ему свободный пропуск в Мекку, где полагал окончить жизнь свою у гроба пророка. Корганов поспешил в Дженгутай, чтобы при помощи мехтулинского хана устроить свидание к Кази-муллою — и на пути едва сам не поплатился жизнию. Около Гоцатля за ним погналось человек триста конных аварцев, и если бы Корганов случайно не попал на брод через Аварское Койсу, то был бы истреблен вместе со своим конвоем. [167]

В Дженгутае Корганова ожидало новое разочарование: он убедился, что Кази-мулла его обманывает и не только не думает о поездке в Мекку, но, напротив, укрепляет Гимры, ведет переговоры с чеченцами и даже послал несколько мюридов в самый Хунзах, чтобы склонить упрямую правительницу Паху-Бике присоединиться к нему во имя религии. Ханша известила об этом Корганова. «Кази-мулла — писала она:— желает со мною примириться, и если я успею уговорить его на свидание, то, угостив, надеюсь окончить его жребий. Когда же не успею я в сем предприятии, то есть у меня в Унцукуле десять человек приверженцев, да пять в Белоканах, на которых я могу положиться. Они несколько раз приезжали ко мне, предлагая свои услуги, и брались исполнить все предложения, какие только будут им сделаны, даже если бы они сопряжены были с опасностию для жизни.» Вопрос шел только о деньгах так как ханша просила сто туманов,— тысячу рублей серебром. Корганову показалось однакоже выгоднее отдать все предприятие в руки мехтулинского хана, которому можно было заплатить не червонцами, а двумя-тремя деревнями из числа шамхальских владений. Хан согласился, и с свое стороны подыскать одного беглого казанищенского бека, Хасбулата, который обещал ему доставить Кази-муллу живого или мертвого. Хасбулат действительно отправился в Гимры — но там и остался, открыто перейдя на сторону имама. Дело, таким образом, получило полную огласку, и после того — как писала ханша Паху-Бике — не находилось уже ни одного человека, который взялся бы за это предприятие и за 500 туманов.

Раздосадованный неудачею, Корганов в оправдание себя постарался огулом очернить перед Паскевичем всех дагестанских владетелей. В этом отношении он был отчасти и прав, так как искренности действительно не было ни в ком — все действовали прежде всего в своих [168] видах и интересах. Нет сомнения, что все эти лица были нам преданы только потому, что это одно и обеспечивало их династические интересы; но в то же время, не видя над собою твердой руки, которая направляла бы их действия к одной определенной цели, они неохотно шли против общего течения и разными поблажками старались обеспечить свои положения и популярность в народе. Был напр. такой случай. В владениях Аслан-хана казикумыкского проживал в в то время известный мулла Магомет ярагский, первый бросивший в толпу семена нового учения. Паскевич приказал арестовать его и доставить в Тифлис. Мулла был схвачен, но с дороги бежал, и Аслан-хан постарался не только выгородить конвойных, но и самого бежавшего. Он писал генералу Краббе, что сожалеет о случившемся, «ибо мулла Магомет сделал бы лучше, если бы сам явился к русским, которые убедились бы тогда, что этот человек есть образец добродетели, отказавшийся, подобно христианских монахов, от света, не желающий почестей и не делающий никому зла».... Нет сомнения, что побег ярагского проповедника произошел не без тайного участия самого Аслан-хана, но подозревать его в умышленном покровительстве мюридизму нельзя уже потому, что Аслан-хан был слишком умен, чтобы не понять чем грозит ему самому новое учение, упраздняющее светских владетелей.

Невозможность заманить Кази-муллу в расставленные сети, и еще большая невозможность наемным убийцам проникнуть в его убежище, сторожимое верными мюридами, заставили Корганова действовать несколько иными путями. Он остановился на мысли привлечь к ответственности весь койсубулинский народ, так как мятежные Гимры, одно из важнейших койсубулинских селений, служило родиной Кази-муллы и колыбелью его ученья. Нужно было сыскать благовидный предлог. Как раз в это время койсубулинцы [169] изъявили желание иметь своим правителем младшего сына шамхала Абу-Мусселима. Желание это в народе свободном, и испокон веков управлявшимся своими старшинами, действительно было несколько странно и даже загадочно. Теперь, по близком изучении Дагестана, мы можем сознавать ясно, что койсубулинцы действительно были в трудном положении: с одной стороны, находясь в центре населения, охваченного мюридизмом, им необходимо было идти вслед за окрестными обществами по течению, а с другой, у них также не хватало пахотной земли для половины народа, как и в других центральных племенах этой горной страны, которые только из-за куска насущного хлеба обрабатывали с величайшими усилиями свои голые скалы. Загородив от Дагестана своими отрядами Грузию, долину Терека, Кубинское и Ширванское ханства, куда искони дагестанский народ совершал свои набеги, чтобы пополнять недочеты в своем хозяйственном бюджете, русские тем самым отнимали у него необходимые средства к существованию. По этой причине нагорные жители, имевшие земельные угодья на плоскости, вынуждены были, при данных обстоятельствах, особенно дорожить ими. Дополнительные пахотные ноля койсубулинцы были в пределах шамхальства. Отсюда понятно, что в случае присоединения своего к мюридам, Койсубу лишалось этих полей. Им оставалось, таким образом, или привлечь к мюридизму самих шамхальцев, или же установить в своей среде ханство, с лицом во главе из шамхальского дома. В этом вероятно и заключался секрет желания их иметь своим ханом Абу-Мусселима. Если бы мы знали в то время, что мюридизм и ханская власть взаимно друг друга исключали, то нам гораздо политичнее было бы исполнить желание Койсубу,— но не это нужно было Корганову. Койсубулинцам было отказано под тем предлогом, что вражда Абу-Мусселима к шамхальскому дому и его сношения с Кази-муллою не были тайной и служили [170] плохим ручательством за спокойствие в Койсубулинском обществе. Отказ этот несколько взволновал койсубулинцев, а Корганов не замедлил воспользоваться этим случаем, чтобы потребовать от них покорности. Он рассчитал, что если в его руках очутятся аманаты, то уже не трудно будет заставить койсубулинцев выдать нам и самого Кази-муллу, вместе с его сообщниками. И вот, двести человек койсубулинских старшин, кадиев, мулл и ефендиев прибыли в деревню Эрпели и просили Корганова приехал туда же для личных переговоров. Но Корганов сам не поехал к нему, а командировал того же Абу-Мусселима. Эта порученность Абу-Мусселима, которого сам же Корганов подозревал в сношениях с Кази-муллой, положительно подходила к деянию «подлития масла на потухающий огонь», так как она не только облегчала заподозренные сношения Абу-Мусселима с приверженцами имама, но прямо их устраивала.

К прискорбию, судьба и здесь благоприятствовала Корганову: в то время, когда в Эрпелях придумывались и обсуждались примирительные основы предположенного соглашения, в руки Корганова попало воззвание Кази-муллы к чеченцам, в котором имам обещал выдвинуться навстречу к ним, на реку Кара-Койсу. Заручившись этим документом, Корганов счел себя вправе действовать смелее и стал забрасывать все и вся своими клеветами и наветами. Так, упуская из виду, что Кара-Койсу, будучи довольно значительной рекой, проходит сквозь несколько дагестанских обществ и в Андии весьма приближается к Чечне, Корганов видел только, что Койсубу располагается на той же самой реке, а это, по его мнению, указывало прямо на готовность, будто бы, койсубулинцев содействовать имаму. Отсюда уже не трудно ему было прийти и к дальнейшему заключению, что, в свою очередь, койсубулинцы, так много хлопотавшие о ханских [171] прерогативах для Абу-Мусселима, находятся в связи с шамхальцами, и что во главе последних стоят жители пограничных шамхальских аулов — Казанищ, Эрпели и Караная. Таким образом по его выводу, являлась необходимость как можно скорее разрушить заговор, (которого в сущности не было), и Корганов решил не выжидать более конца переговоров, а начать военные действия прямо с захвата койсубулинских стад, ходивших спокойно и доверчиво на темир-хан-шуринской плоскости. Ближайший русский отряд, на которых можно было возложить это предприятие, был отряд полковника Ефимовича, оставленный бароном Розеном на кумыкской плоскости, около крепости Внезапной. Ефимович, по требованию Корганова, сделал в один переход 70 верст и, появившись у Копчугая, захватил до трех тысяч баранов; затем около пяти тысяч голов отбито еще Ахмет-ханом, с его мехтулинскою конницей; но остальные успели укрыться в горы.

Когда известие о разгроме стад дошло до Эрпелей, то койсубулинские старшины, униженные в своем национальном достоинстве, отправились к шамхалу и потребовали от него объяснения, почему, когда они государю верны и ему, шамхалу, покорны и усердны, Корганов грабит их имущество и берет под стражу людей? Растерявшийся шамхал запросил об этом Корганова. Последний ответил, что он, как лицо, уполномоченное фельдмаршалом, знает что делает, и дальнейших объяснений не дал. Тогда койсубулинцы удалились, глубоко оскорбленные тою ничтожною ролью, какую в их глазах играл наследственный валий Дагестана.

Отбитие стад первого начавшиеся переговоры. Это был вызов, брошенный прямо в лицо койсубулинцам,— толчок, разрушивший последние преграды, еще сдерживавшие мюридизм в известных границах. Взрыв сделался неминуем. А Корганов точно не видел возможности подобного [172] взрыва и продолжал развивать свои операции все далее и далее. Он гласно обвинил Абу-Муселима в тайных сношениях с нашими врагами которым, как мы видели, сам же содействовал, и решил занять Казанищи, а затем Эрпели и Каранай, чтобы удержать жителей этих селений от присоединения к койсубулинцам. Впрочем, это была только одна официальная сторона дела, фигурировавшая в донесениях Корганова. На деле же ему хотелось просто вызвать два-три выстрела со стороны казанищенцев, чтобы иметь предлог объявить их мятежниками; на это по крайней мере указывают те секретные наставления, которые были им даны по этому поводу мехтулинскому хану и Ибрагим-беку корчагскому. Оба они показали потом, при следствии, что, ворвавшись в селение перевернули его, по приказанию Корганова, вверх дном и даже ограбили женщин, срывая с них и ценные украшения, и даже шелковые шальвары. Ни один из жителей не взялся однако за оружие; только старики явились к Корганову с жалобой — и были наказаны, как клеветники, посягнувшие на честь русского войска. Он приказал пятерых из них заключить в тюрьму, а через три дня привел в Казанищи весь отряд Ефимовича и обложил жителей огромную контрибуцией — 40 голов рогатого скота и 200 пудов хлеба в сутки.

Приглушенные Казанищи молчали. Эрпели и Каранай, ожидавшие себе такой же участи, поспешили отклонить грозу присылкою аманатов и тем связали руки Корганову. Они обязались прекратить всякие сношения с койсубулинцами и не снабжать их более ни хлебом, ни солью. После этого Ефимовичу в шамхальстве делать было нечего и отряд его возвратился обратно в Андреево.

Только теперь Корганов известил генерала Краббе, командовавшего войсками в Дагестане, обо всем случившемся и просил его иметь наготове особый отряд на случай, ежели бы койсубулинцы сами открыли военные действия. [173] Краббе тотчас же приказал полковнику Мищенко собрать в Дербенте шесть рот пехоты с тремя орудиями и двинуться в шамхальство, где и занять сел. Параул, резиденцию шамхалов. Но пока войска собирались, случилось следующее обстоятельство.

Койсубулинцы, озлобленные вероломным захватом их стад, собрали народный джемат, на котором прямо поставили вопрос: идти ли на русских немедленно, или выждать более благоприятного времени. После некоторых пререканий, решили предварительно узнать мнение аварцев с которыми у них был тайно заключен оборонительный союз, на случай движения русских в горы. Гонцы поскакали в Хунзах. Там, в свою очередь, народ разделился на двое: Нуцал-хан с своею партиею совсем отказался от вмешательства в дела койсубулинцев; но большинство решило сделать попытку к примирению обеих сторон, а в случае отказа русских возвратить стада, примкнуть к койсубулинцам. Известие об этом, по-видимому, сильно озадачило Корганова. Войска, собиравшиеся в Дербенте, не могли подоспеть в скором времени, а потому, по его требованию, генерал-лейтенант барон Розен — немедленно отправил с Кавказской линии отряд подполковника Скалона, из баталиона Московского полка и нескольких сотен моздокских казаков. Отряд этот вступил в шамхальство и в ожидании, пока на смену его прибудет Мищенко, расположился под Тарками.

Появление русских войск, в свою очередь, встревожило шамхальцев. В Казанищах у Абу-Мусселима стали собираться сходки для суждения о текущих событиях, а между тем, жители опасаясь вторичного разгрома, начали поспешно собирать стада и укладывать на арбы имущество, с целью переселения в более безопасное место. Чтобы предупредить этот побег, Скалон быстро вошел в Казанищи, а Ахмет-хан с мехтулинскою конницей занял [174] все пути, ведущие в Койсубулинскую землю. Тогда тревога жителей достигла высшей степени. Возникли зловещие слухи, что казанищенцы, доведенные до отчаяния, решились будто бы вырезать русский отряд и что первый выстрел с их стороны послужит сигналом к общему восстанию шамхальцев. Опасность в этом случае прежде всего могла угрожать самому шамхалу, а потому Скалон тотчас отошел к Параулу и занял около селения крепкую позицию; туда же явился Ахмет-хан со своими мехтулинцами и собралась таркинская и табасаранская конницы. Нападение, таким образом, было отвращено, а восьмого мая к Параулу стали подходить передовые войска полковника Мищенко: это были две куринские роты, с командиром полка подполковником фон Дистерло, который как старший принял начальство над всем собравшимся отрядом, и войска в третий раз двинулись к Казанищам. Но на этот раз селение было уже пусто - и все, что могло бежать, бежало из него по койсубулинским дорогам. Кавалерия понеслась в погоню; часть беглецов вернулась, но остальные, укрывшись в Эрпели и быстро возведя завалы, увлекли своей судьбой и все население. Владетель эрпилинский, князь Улу-бей, человек преданный России, едва успел сам бежать под защиту русских штыков, покинув в селении свою семью и имущество. Дела принимали серьезный оборот. Дистерло, владея материальной силой и не входя в рассмотрение предшествовавших явлений, обратился уже к самим эрпилинцам, требуя от них явки к нему старшин, назначив им для этого двадцать четыре часа на размышление; в противном случае он угрожал, что селение будет взято приступом, и с жителями поступлено как с явными изменниками.

Между тем преувеличенные слухи о беспорядках, начавшихся в шамхальстве, заставили барона Розена послать туда же весь Бутырский пехотный полк, который, под [175] командою полковника Дурова, явился под Эрпилями как раз в то время, когда истекал суточный срок, данный Дистерло. Прибытие сильного русского отряда погасило в жителях последние надежды на возможность сопротивления, и эрпилинцы явились с повинной головою.

Покорность эта очевидно была только вынужденной. Выдавая нам аманатов, жители в то же время обращали взоры и упования свои на Кази-муллу, и только уже от него одного ожидали себе правды и спасения. Но Кази-мулла все еще медлил. Он внимательно следил за развитием койсубулинского вопроса, видел пожар, занимавшийся над краем, и давал время ему разгореться, чтобы потом внезапным появлением на сцену отнять у русских все способы и средства утушить его. Мы сами усердно подготовляли почву, на которой уже появлялись первые всходы кровавого посева. Шамиль едва ли искренен в своих рассказах, когда говорит, что причина священной войны, объявшей Дагестан, заключалась вовсе не в тарикате, и даже не в тех личностях, которые руководили движением, а в вековой, воспитанной долгими страданиями, ненависти народа к ханскому правлению. Когда русские, явившиеся властителями приморского Дагестана, не только не избавили народ от ханского произвола, а, напротив, укрепили ханскую власть, до того боязливую и шаткую, своими штыками и пушками,— то население нагорного Дагестана само разорвало свои путы и устремилось на русских, обманувших его заветные упования. Таковы сказания об этом самого Шамиля. Но Шамиль, как кажется, не прав в своем заключении уже потому, что мюридизм, в том смысле как его понимают, окреп и замкнулся именно в нагорной части Дагестана, где большинство населения составляло вольные общества, а в существовавших ханствах власть не была так тяжела, как на плоскости; а во-вторых, если ханские земли и стали в первое время ареною кровавой борьбы, то только благодаря [176] полному отсутствию с нашей стороны в Дагестане твердой энергической власти и целому ряду таких грубых ошибок, которые в конце концов вызвали восстание жителей. Учение фанатиков бросило первые искры, мы стали их раздувать и произвели пожар, который потушить потом уже были не в силах. Позднее, когда фельдмаршал уехал из края, к этому же убеждению пришел и его преемник, генерал-адъютант Панкратьев, писавший государю, что преступные действия Корганова были одною из главных причин быстрого распространения мюридизма на плоскости. Трудно, повторяем, поверить, чтобы человек, не имевший, как Корганов, ни служебного положения, ни высокого чина, мог так самовластно распоряжаться судьбами Дагестана, да еще в такую трудную переживаемую им эпоху,— но на это есть достоверные свидетельства и старых людей и официальных документов, скрепленных лицом, близко стоявшим к Паскевичу — генерал-адъютантом Панкратьевым.

Угрожающее положение, занятое койсубулинцами, державшее в напряженном состоянии весь край, убедило наконец Паскевича — не в ошибочности принятых им мероприятий и отсутствии нравственной системы действий, а в необходимости покончить все одним решительным ударом. Генерал-лейтенанту Розену приказано было принять начальство над всеми войсками, собранными в шамхальстве, войти в земли койсубулинцев и взять Гимры открытою силою. От этой экспедиции Паскевич ожидал умиротворения всего Дагестана. [177]

XII.

Койсубулинская экспедиция (поэт Полежаев).

Наступил май месяц 1830 года. В Дагестане готовилась большая койсубулинская экспедиция. Три отряда: Скалона, фон Дистерло и Бутырский полк Дурова уже стояли под Эрпилями; ожидали только прибытия с линии генерал-лейтенанта барона Розена, чтобы начать военные действия.

Розен выступил из Грозной с баталионом Московского полка и баталионом тарутинцев, при которых находились восемь орудий и две сотни линейных казаков. Он прошел через Внезапную и 15-го мая вступил в шамхальские владения.

____________________________

В рядах Московского полка, с тяжелым солдатским ружьем, во всем походном снаряжении, шел известный русский поэт Полежаев. Это был молодой человек, лет 24-х, небольшого роста, худой, с добрыми и симпатичными глазами. Во всей фигуре его не было ничего воинственного; видно было, что он исполнял свой долг не хуже других, но что военная служба вовсе не была его предназначением. Биография Полежаева, его произведения, носившие на себе печать несомненного и крупного дарования и вообще все подробности, касающиеся жизни и деятельности этого талантливого человека, в свое время были помещены в наших [178] журналах, и потому без сомнения известны читающей публике. Но тем не менее, здесь, на страницах «Кавказской войны» будет не лишним воскресить в памяти читателей образ поэта, честно прослужившего три года в рядах Кавказской армии и воспевшего в своих стихах дела давно минувших дней Кавказа.

Александр Иванович Полежаев, как известно, был побочным сыном богатого пензенского помещика и приписан к саранскому мещанскому обществу. Одиннадцати лет Полежаева отвезли в Москву в один из модных пансионов, а затем он поступил в Московский университет, где жизнь его протекала в кутежах и разгулах с товарищами. Нужно сказать, впрочем, что это была обычная студенческая жизнь того времени, и в этом отношении Полежаев ничем не выделялся из среды своих товарищей-студентов. Беда грозила ему с другой стороны, откуда он ее не ожидал.

В бытность свою в университете, Полежаев начал писать и печатать свои стихотворения, которые сразу отвели ему не последнее место между поэтами пушкинской школы. К сожалению, не все его произведения были удобны к печати. В июне месяце 1826 года, когда двор находился в Москве для торжества коронации, по рукам стала ходить рукописная юмористическая поэма его «Сашка», заключавшая в себе множество строф очень нескромных, полных цинизма и смелых выражений. В другое время шуточная поэма, быть может, и не обратила бы на себя особенного внимания, но в половине 26-го года, в мрачное время, последовавшее за событиями 14-го декабря, когда каждому слову придавалось распространенное значение и политический характер, дело приняло совсем другой оборот:— поэма была доведена до сведения императора Николая Павловича.

Дальнейший ход дела, по рассказу самого Полежаева, был следующий: [179]

Однажды, ночью, часа в три, ректор разбудил Полежаева, велел ему одеться в мундир и сойти в правление. Там его ждал попечитель, который без всяких объяснений пригласил Полежаева в свою карету и увез к министру народного просвещения. Министр повез его в кремлевский дворец. Несмотря на то, что был только шестой час утра, приемный зал был наполнен придворными и высшими сановниками. Когда Полежаева ввели в кабинет государя, император стоял, облокотившись на бюро и разговаривал с министром; в руке его была тетрадь. Он бросил на вошедшего испытующий взгляд и спросил: «Ты ли сочинил эти стихи?» — Я, отвечал Полежаев. «Вот! продолжал государь, обратившись к министру, вот я вам дам образчик университетского воспитания, я вам покажу, чему учатся там молодые люди.— Читай эту тетрадь вслух — прибавил он, обращаясь снова к Полежаеву. Волнение Полежаева было так сильно, что он не мог читать. Взгляд государя неподвижно остановился на нем. «Я не могу», сказал Полежаев. «Читай». Это воротило ему силы, и Полежаев бегло дочитал поэму до конца. В местах особенно резких государь делал знак рукою министру. Министр закрывал глаза.

— Что скажите? спросил государь по окончании чтения. «Я положу предел этому разврату, это все еще следы, последние остатки; я их искореню. Какого он поведения?» — Превосходнейшего, ваше величество, ответил министр.— «Этот отзыв тебя спас — сказал государь,— но наказать тебя надобно для примера другим. Хочешь в военную службу?» Полежаев молчал. «Я тебе даю военною службою средство очиститься. Что же хочешь?» — Я должен повиноваться, отвечал Полежаев. Государь подошел к нему, положил руку на плечо и, сказав: «От тебя зависит твоя судьба, если я забуду, то можешь мне писать», — поцеловал его в лоб. [180]

От государя Полежаева свели к Дибичу, который жил тут же, во дворце. Дибич спал; его разбудили; он вышел и, прочитав бумагу, спросил флигель-адъютанта: «Это он?» — Оп, ваше превосходительство. «Что же доброе дело, послужите в военной, может быть дослужитесь и до фельдмаршала». От Дибича Полежаева свезли прямо в лагерь и определили в Бутырский пехотный полк унтер-офицером, с правами личного дворянства, приобретенными образованием.

С этого времени начинается новая жизнь Полежаева;— жизнь, к несчастию, полная суровых и непрерывных испытаний, которые окончательно подломили молодые силы и уложили самого страдальца в преждевременную могилу. Винить в этом, впрочем, кроме самого Полежаева, едва ли кого можно. Одно уже внимание, оказанное ему императором Николаем Павловичем — этим монархом-рыцарем, его поцелуй и позволение писать в собственные руки — открывало перед ним путь к широкой, хотя может быть и иной, карьере, к которой он готовился. Не много из политических преступников было обставлено так, как Полежаев. Но это не послужило к его спасению. Ошибкою, впрочем, было определение Полежаева в полк, стоявший в самой Москве, где все напоминало ему прежнюю бесшабашную жизнь, и где он поминутно мог натыкаться и на товарищей и на лиц, знавших его в ином положении. Очутившись в чуждой ему среде, с ее своеобразным складом жизни, выбитый из прежней своей колеи, Полежаев не имел в себе достаточно воли и нравственных сил, чтобы найтись в этих новых для пего условиях, так как очевидно смотрел на свое определение в военную службу только как на суровое наказание за шаловливую вольность своей юношеской музы, а не как на возможность, примирившись со службой, продолжать свою жизненную дорогу на этом поприще. Личное свое поведение, не относившиеся к политике, [181] Полежаев очевидно относил к области своей собственной волн, а потому и в мундире солдата продолжал разгульный образ жизни студенческого бурша. Военное начальство смотрело однако иначе и, не имея возможности скрывать его поведение, аттестовало дурно. По всей вероятности это и было причиной, почему два письма Полежаева к государю остались без ответа. Тогда Полежаев бежал из полка, чтобы лично подать новую просьбу. Одумался ли он и вернулся назад добровольно, или был доставлен в полк, как дезертир — об этом говорят различно, но так или иначе, а Полежаев был предан военному суду, который, по принципам, не входил в рассмотрение психических причин, вынудивших совершить проступок, а просто за самовольную отлучку определил разжаловать Полежаева в рядовые с лишением дворянского достоинства. Этот приговор, ставивший Полежаева уже под ферулу телесных наказаний, окончательно разбил надежды и жизнь молодого поэта. Неправы те, которые говорят, что ему, будто бы, не было более выхода. Выход мог бы быть в неуклонном, добросовестном исполнении обязанностей и в хорошем поведении; но, к сожалению, Полежаев впал в мрачное отчаяние, безрассудно наделал дерзостей фельдфебелю, снова бежал, был пойман и, по строгости тогдашних военных законов, подлежал уже действительно прогнанию сквозь строй и наказанию шпицрутенами. Он сознавал это и, ожидая приговора, решился даже на самоубийство.

Последний день
Сверкал мне в очи,
Последней ночи
Встречал я тень,
И в думе лютой
Все решено;
Еще минута —
И.... свершено.
[182]

Но от позорного и страшного наказания избавило его на этот раз великодушие императора Николая Павловича. Полежаеву вменили в наказание только долговременный арест и перевели из Бутырского полка в Московский, находившийся в той же бригаде. К этому-то времени и относится прекрасное стихотворение Полежаева «Провидение»:

Я погибал,
Мой злобный гений
Торжествовал.

Московским полком в то время командовал полковник Любавский, человек добрый и просвещенный, который принял живое участие в судьбе Полежаева. Но это уже запоздало. Полежаев, потерявший последние душевные силы, при недостатке характера и воли, неудержимо стремился вниз по наклонной плоскости. Напрасно говорят, что сослуживцы сторонились от него, в виду его прошлого. Не это прошлое, а настоящее поэта было тому причиною. Белинский не даром говорит, что Полежаев к своей поэтической известности присовокупил другую известность, которая стала проклятием всей его жизни, причиной ранней утраты таланта и преждевременной смерти. Да он и сам говорит о себе:

И а жил — но я жил
На погибель свою....
Буйной жизнью убил
Я надежду мою....
Не расцвел — и отцвел
В утре пасмурных дней;
Что любил, в том нашел
Гибель жизни своей.

Все это не могло не отражаться и на его произведениях. Особенность его поэзии состоит в том, что она почти всегда была тесно связана с его жизнию, а жизнь его представляла грустное зрелище талантливой натуры, [183] подавленной дикой необузданностию страстей. Лучшие его произведения были не что иное, как поэтическая исповедь его безумной судорожной жизни. Можно удивляться только, как в светлые минуты душевного умиления Полежаев еще обретал в себе столько тихого и глубокого вдохновения, чтобы так прекрасно выразить одно из величайших преданий евангелия: «Грешница», или написать «Песнь пленного ирокезца» и т. под.

В марте месяце 1829 года, т. е. на третий год солдатской службы Полежаева, 14-я дивизия, в состав которой входил Московский полк, отправлена была на усиление Кавказского корпуса, по случаю турецкой войны и таким образом Полежаев вместе с полком попал на Кавказ. В военных действиях ему однако не пришлось участвовать; только 2-я и 3-я бригады посланы были в Грузию, а полки Московский и Бутырский расположились на правом фланге для обороны Кубанской линии. Полежаеву пришлось стоять в Александрии, между Пятигорском и Ставрополем, в местности, недавно служившей ареною кровавой деятельности Джембулата. Дымилась еще, сожженная им, Незлобная, лежали в развалинах казацкие хутора,— но туча уже пронеслась, и по Кубани царствовало сравнительное спокойствие. Вот как рисует перед нами картину этого затишья сам Полежаев:

Молчаньем мрачным и печальным
Окрестность битв обложена,
И будто миром погребальным
Убита бранная страна.
Бывало бодрый и безмолвный
Казак на пагубные волны
Вперяет взор сторожевой:
Не редко их знакомый ропот
Таил коней татарских топот
Перед тревогой боевой.
[184]
И вот толпой ожесточенной
Врывались злобные враги
В шатры защиты изумленной —
И обагряли глубь реки
Горячей кровью казаки.
Но миновало время брани,
Смирился дерзостный джигит,
И редко, редко по Кубани
Свинец убийственный свистит.

Эрпилинский поход тридцатого года был таким образом первым военным походом, в котором пришлось участвовать Полежаеву. Характер его в это время начал было во многом уже изменяться к лучшему, но безысходное горе, по-прежнему не покидало поэта. При этом и красоты степных безлесных пространств Северного Кавказа, вообще вдохновлявшего наших поэтов, далеко не привлекательны, почему и не восторгали собою Полежаева и не пробуждали в нем воображения, слишком охлаждаемого прозою жизни. Плодом похода его в Дагестан явилась однако поэма «Эрпели»; но литературное достоинство ее не велико: все произведение растянуто, стих местами вял, картины слабы, хотя и стенографически верны. Вот, как напр. рисует Полежаев выступление из Грозной и личность начальника отряда, барона Розена, одного из славных участников войны 12-го года.

Едва под Грозною возник
Эфирный город из палаток,
И раздался приветный крик
Учтивых егерских солдаток:
«Вот булки, булки, господа!»
14 [185]
И чистя ружья на просторе,
Богатыри, забывши горе,
К ним набежали, как вода;
Едва иные на Форштадте
Найти успели земляков,
И за беседою о свате
Иль о семействе кумовьев,
В сердечном русском восхищеньи
И обоюдном поздравленьи,
Вкусили счастия сполна
За квартой красного вина;
Как вдруг, о, тягостная служба!
Приказ по лагерю идет
Сейчас готовиться в поход....
………………………………..
Внезапно ожили солдаты
Везде твердят: «в поход, в поход!»
Готовы, «Здравствуйте ребята!»
— Желаем здравия! — И вот —
Перед войсками является Розен:
Его сребристые седины
Приятны старым усачам;
Оне являют их глазам
Давно минувшие картины,
Глубоко памятные дни!
Так прежде видели они
Багратионов пред полками,
Когда, готовя смерть и гром,
Они, под русскими орлами,
Шли защищать Романов дом,
Возвысить блеск своей отчизны,
Или к бессмертью на пути
Могилу славную найти.
Далее поэт рисует картины самого похода:
[186]
За переходом переход:
Степьми, аулами, горами
Московцы дружными рядами
Идут послушно без забот.
Куда? Зачем? В огонь иль в воду?
Им все равно: они идут,
В ладьях по Тереку плывут,
По быстрой Сунже ищут броду;
Разносит ветер вдоль реки
С толпами ратных челноки;
Бросает Сунжа вверх ногами
Героев с храбрыми сердцами,
Их мочит дождь, их сушит пыль....
Идут .......

Уже тарутинцы успели
Подробно нашим рассказать,
При том прибавить и прилгать,
Как в Турции они терпели
От пуль и ядер и чумы,
Как воевали под Аджаром,
И, быль украшивая с жаром,
Пленяли пылкие умы.
Всегда лежавшие на печке,
15
Мы в разговоре деловом,
Прошедши в брод еще две речки,
К Внезапной крепости тишком
Пришли внезапно вечерком.
…………………………
Когда из Грозной
Пошли мы, грешные, в поход,
То и не думали, не знали,
[187]
Куда судьба нас заведет.
Иные с клятвой утверждали,

Что мы идем на смертный бой
В аул чеченский не мирной.
Другие ………………..
Шептали всем, понизя тон,
Что наш второй баталион
Был за Андреевой нещадно
Толпою горцев окружен.
Все пели складно, да не ладно...
…………………………………
Теперь, к Внезапной подходя,
Засуетились все безбожно,
«Да где ж второй наш баталион,
Ведь говорят в осаде он?»
— Э, вздор, налгали об осаде;
Он здесь с бутырцами стоит;
Смотрите, ежели в параде
Он нас принять не поспешит,
«Да если здесь, то верно выдет.»
Идет наш первый баталион —
И что же? Только место видит
Где был второй ……………..
……………… Но спать пора,
Как раз раскинули палатки,
И разрешение загадки
Все отложили до утра.

На утро узнали, что 2-й баталион в отряде Скалона, и Бутырский полк с Дуровым давно уже ушли в Дагестан, и, в ожидании кровавой развязки, поднятой койсубулинцами смуты, стоят под Эрпелями. Обещая передать читателям весь ход тогдашних событий, Полежаев говорит:

Я расскажу вам в час досужный
Об эрпилинской красоте,
[188]
И эпизод довольно нужный
Не пропущу о баранте,
Кяфир-Кумыке, Казанищах,
Где был второй наш баталион,
И то что нам поведал он
Под сенью мирных балаганов:
Плененье горских пастухов
Со многим множеством баранов
16.
Затем Полежаев переходит к описанию военных событий:
Вот наконец мы и пришли
Под знаменитый Эрпили.
Картина первая: на ровном
Пространстве илистой земли
Стоит в величии огромном
Аул тавлинский Эрпили.
Обломки скал и гор кремнистых —
Его фундамент вековой;
Аллеи тополей тенистых
Краса громады строевой;
Везде блуждающие взоры
Встречают сакли и заборы,

Плетни и валы; каждый дом —
Бойница с насыпью и рвом.
…………………………………
Идут — и вид другой картины:
Среди возвышенной равнины,
Загроможденной с двух сторон
Пирамидальными горами,
Объявших гордыми главами
С начала мира небосклон,
Разбиты белые палатки...
Быть может прежние догадки
[189]
Теперь решились: это он,
Второй наш добрый баталион!
Так он свободный, незапертый,
Как утверждали мы сперва.
Но вот еще здесь лагерь!... Два!
И три! — наш будет уже четвертый
17….
…………………………………………

Но Полежаеву и на этот раз не пришлось участвовать в настоящем деле. А он ждал его,— потому что только бон и мог проложить ему путь к утраченной свободе, возвратить ему все, что было им потеряно.

____________________________

Еще в то время, когда отряд проходил через Внезапную, барон Розен, желая ближе ознакомиться с положением дел, вызвал к себе салатавских и гумбетовских старшин, чтобы узнать об отношении их обществ к имаму. Старшины заявили, что Кази-мулла присылал к ним воззвания, но они отказали ему в содействии. В этом же роде отвечали и акушинцы; за спокойствие эрпелинцев, каранаевцев и казанищенцев ручался Корганов. Основываясь на всех этих заявлениях, барон Розен пришел к убеждению, что ему не придется иметь дело с поголовным восстанием горцев, и полагал возможным, не прибегая к оружию, покорить упрямых койсубулинцев силою одних увещаний.

Кази-мулла, предвидя опасность, заблаговременно удалился в Балаханы и оттуда обратился к ханше Паху-Бике прося ее забыть кровавые распри и, во имя святого дела, противодействовать завоеваниям неверных. В этом его поддержали и другие общества нагорного Дагестана, которые, опираясь на древнюю славу Аварии, выражали желание [190] выступить против русских, но не иначе, как под предводительством самого Нуцал-хана, и клялись, что будут жертвовать своими головами ради аварского дома. Дальновидная Паху-Бике не торопилась однакоже с ответом. А между тем к четырем отрядам, уже стоявшим под Эрпели, подошел еще полковник Мищенко с апшеронскими ротами и, таким образом, силы наши возросли до четырех тысяч штыков, тысячи всадников и 26 орудий. 19-го мая барон Розен произвел первую рекогносцировку и личным осмотром убедился в трудности овладения Гимрами. За высоким и каменистым хребтом, в глубоком ущелье между громадными скалами, на дне страшной пропасти, лежало селение. Подъем на самую вершину горы был еще возможен, но спуск со скалистого, почти отвесного хребта представлял необычайные трудности. Пролегавшая тропа, пригодная только для одних пешеходов, была так крута и обрывалась такими ступенями, что орудия могли спускаться только на канатах, да и то лишь после усиленной разработки дороги. Во время рекогносцировки шла перестрелка. Но едва Розен возвратился в лагерь, как Сурхай-хан аварский представил ему письмо, полученное от койсубулинцев, изъявлявших готовность вступить в переговоры. Сурхай тотчас отправился в их землю, но вернулся ни с чем, так как требования барона Розена не согласовались с желанием койсубулинского народа; а условия, на которых они покорялись, не совместимы были с достоинством и интересами России. Тогда к койсубулинцам отправился опять Абу-Муселим; но и его поездка не принесла никаких результатов, несмотря на то, что он предъявил уже значительно смягченные условия и требовал аманатов не от всех койсубулинских солений, а только от Гимр, Унцукуля, Аракан н Иргоная. Высланные к нему навстречу трое койсубулинских старшин, даже не допустили его в селение, объявив, что народ до тех пор не вступит [191] в переговоры, пока поставленный на высотах русский отряд не сойдет обратно вниз, пока им не возвратят баранов и пленных, и пока Абу-Муселим в обеспечение всего этого не выдаст им в аманаты своего родного брата. Между тем Абу-Муселим узнал, что койсубулинцы получили сильные подкрепления от соседних обществ, и что на помощь к ним приближаются аварцы. Последнее подтвердил и Сурхай-хан, только что ездивший но приказанию Розена в Аварию. Он прибыл в Хунзах, как раз в то самое время, когда там происходило народное собрание и слышал его решение идти на помощь к койсубулинцам.

Розен был крайне встревожен таким неожиданным оборотом дела. Он увидел, что положение его становится затруднительным, и попытался еще раз обратиться к койсубулинцам с новым увещанием. «Безрассудные! — писал он:— будучи теснимы войсками русскими в ямах ваших, доколе можете продовольствовать себя? Голод и недостаток заставят вас раскаяться, но страшитесь, чтобы раскаяние не было поздно. Не думайте, чтобы ваши нужды не были нам известны: вы существуете и обогащаетесь продажею продуктов жителям Кизляра и покорных деревень; ваши каменные ямы не могут достаточно снабжать вас хлебом; ваши бараны не могут обходиться без пастбищ. Спешите исполнить немедленно предложения мои и не принуждайте принять мер, которые будут для вас гибельны. Повторяю, войска не сойдут с высот, отряд останется на месте, и что один выстрел с вашей стороны заставит меня стрелять по вас из пушек». Как бы в подтверждение этой угрозы на высотах явились две батареи, чтобы прикрыть рабочих, по которым гимринцы не переставали стрелять из-за завалов. В то же время нашлась возвышенность, с которой Гимры открывались в расстоянии пушечного выстрела, и Розен воспользовался ею, чтобы [192] поставить третью батарею, специально предназначавшуюся для бомбардирования. Дула орудии, грозно смотревшие из амбразур батареи, не замедлили оказать влияние на уступчивость койсубулинцев. Снова поехал к ним Абу-Муселим и, после долгих переговоров, успел склонить их на выдачу аманатов, но не прежде, как самому ему пришлось дать в заложники своего брата. Это было 25 мая. На утро явились старшины из Гимр и Унцукуля, и принесли присягу на подданство, но выдать Кази-муллу решительно отказались, ссылаясь на то, что его нет в селении.

Восходит светлая заря,
В параде ратные дружины;
Койсубулинские стремнины
Под властью русского царя!

Таким образом главная цель экспедиции — захват Кази-муллы, не была достигнута, но этому, как кажется, Розен не придавал особого значения. Удовольствовавшись наружным миром, он не счел за нужное проливать русскую кровь для приведения в покорность одного человека, которого, Бог знает, удалось ли бы еще захватить — и вернулся на линию. Это, как увидим, было большою ошибкою с его стороны, вызвав дальнейшие кровавые события, с которыми пришлось бороться уже не ему, а его преемникам.

Покончив дела с койсубулинцами, Розен 4-го июня распустил войска: полковник Мищенко пошел в Темир-Хан-Шуру, чтобы держать в спокойствии шамхальство. Бутырский полк отправлен был в Внезапную, а остальные войска вернулись на линию. Покидая Дагестан, Розен искренно обласкал Абу-Мусселима, оказавшего нам не мало услуг и уверил его в особом покровительстве фельдмаршала. [193]

XIII.

Последнее затишье перед взрывом.

В июне месяце русский отряд, окончив койсубулинскую экспедицию, возвращался на линию. В нескольких переходах от Грозной, на походе, его настиг курьер и вручил барону Розену предписание графа Паскевича. Паскевич писал, что если койсубулинцы не дали еще аманатов, и не подписали условий, то не соглашаться на избрание ими в правители Абу-Муселима, а самого его арестовать и отправить вместе с семейством в крепость Бурную для жительства там под присмотром. Предписание это, очевидно запоздавшее, относившееся еще к тому времени, когда войска стояли под Гимрами, поразило Розена своею неожиданностию и резким противоречием со всем случившимся. Вникнув однакоже в смысл его, он пришел к убеждению, что арестовать Абу-Муселима следовало бы, конечно, в том только случае, если бы койсубулинцы продолжали упорствовать, но теперь, когда койсубулинский вопрос был уже так или иначе, но разрешен, и разрешен именно при небесполезном участии самого Абу-Муселима,— арест его не имел бы никакого смысла. Розен счел дело оконченным и приказал оставить бумагу без последствия.

Но едва он возвратился в Грозную, как получил известие, что Абу-Муселим уже арестован и посажен в крепость. Всякий поймет теперь положение, в каком очутился Розен, и как начальник края, без ведома [194] которого совершилось такое важное событие, и как правительственное лицо, воспользовавшееся услугами Абу-Муселима и дружески успокоившее его относительно благоволения фельдмаршала. Разъяснение этой загадки пришлось ожидать не долго.

Еще в то время, когда готовилась экспедиция в Гимры, Паскевич отозвал было Корганова из Дагестана, потому ли что считал его миссию оконченной, или потому что до него дошли слухи о неблаговидных поступках Корганова — неизвестно; но дело в том, что Корганов умел устроить так, что после личного свидания с фельдмаршалам в Екатеринодаре, вновь получил разрешение вернуться в Дагестан и окончить возложенное на него поручение.

В это время столица шамхалов была облечена в глубокий траур. Старый Мехти скончался на пути из Петербурга, и в Тарках ожидалось прибытие тела покойного.

Шамхал выехал из Петербурга 7 мая больной, и дорогой умер в Новгородской губернии, на станции Зайцево. Причину его смерти медики отнесли просто к 80-тилетней старости и к застарелым болезням, усилившимся от беспокойного и непривычного путешествия в весеннюю распутицу. В Петербурге однакоже поставлены были в затруднение, что делать с телом шамхала, так как казанский или уфимский мулла, призванный на совещание к директору азиятского департамента, объявил категорически, что магометанский закон запрещает перевозить вдаль мертвые тела, а тем более вскрывать их для бальзамирования, и что ни в Казани, ни в Уфе подобных обычаев не существует. С другой стороны, у нас опасались, что погребение шамхала в глухой деревушке, вдали от родины, произвело бы неблагоприятные толки и негодование в Дагестане, тем более, что покойник сам перед своею кончиною завещал похоронить себя в [195] родовой усыпальнице, шамхалов, вместе со своими предками, где мусульмане могли бы иногда по обычаю и помолиться над его костями. Поэтому решили отправить тело в Тарки, но таким образом, чтобы положить его в свинцовый гроб, засыпать углем и заключить в наружный ящик, наглухо обмазанный смолою. Составлен был церемониал торжественного погребения и войска, собранные в Зайцево, отдали последнюю почесть усопшему шамхалу, как русскому генералу и владетелю одной из важнейших провинций Дагестана.

В то время, как Тарки готовились к печальному обряду похорон старого валия, русские власти не мешались в то, что делалось по народным обычаям; но полковник Мищенко зорко следил из Шуры за народным движением, потому что теперь возникал вопрос о наследстве в шамхальстве, за которым доселе пререкались два родные брата. Объявление шамхалом Сулейман-паши прошло однако без всякого замешательства; по-видимому Абу-Муселим примирился с своим положением, и если мечтал еще о чем, то только о достижении в будущем титула койсубулинского хана. Не так однакоже думал об этом Корганов. Он уже заранее договорился с Сулейман-пашею содействовать ему в устранении Абу-Муселима с дороги, и в этих именно видах выхлопотал у Паскевича приказание арестовать его, как главного виновника койсубулинской смуты. Но приказание это еще не было исполнено, как койсубулинская экспедиция окончилась, и интрига не удалась. Тогда в голове Корганова созрел новый план, который он н не замедлил привести в исполнение.

Возвращаясь в Дагестан, Корганов потребовал в Тифлисе из корпусного штаба все копии с предписаний Паскевича на имя барона Розена, под тем предлогом, что многие из них могли быть не получены им [196] своевременно. Бумаги были выданы за скрепою начальника корпусного штаба генерал-маиора Жуковского. Корганов явился с ними в Шуру к полковнику Мищенке, и в тот же день, 11 июня, предъявил ему предписание об арестовании Абу-Муселима. В то же время под рукою он дал ему заметить, что фельдмаршал весьма не доволен, что предписание это до сих пор не исполнено. Мищенке, напуганному гневом Паскевича, почему-то представилось, что Абу-Муселим должен быть арестован в предупреждение беспорядков при вступлении во владение Сулейман-паши и, не сообразив запоздалость документа, тотчас приказал маиору Ивченке, бывшему начальником в крепости Бурной, арестовать не только Абу-Муселима и его жену, но и еще пятерых приближенных к нему лиц, на которых указал Корганов, но о которых вовсе даже и не упоминалось в предписании главнокомандующего.

И вот, 13-го июня, когда в Тарки привезено было тело почившего шамхала, когда в мечети шел печальный обряд погребения, и Абу-Муселим, как сын покойного, по обычаю, оплакивал своего умершего отца, Ивченко объявил ему приговор фельдмаршала. Абу-Маселим и пять его друзей тотчас были арестованы и отвезены в крепость Бурную. Самого Абу-Муселима поместили еще в особом доме, но его приверженцев бросили прямо на гауптвахту, вместе с колодниками. В то же самое время жена Абу-Муселима, знаменитая красавица Салтанета, дочь аварской ханши Паху-Бике, была задержана в Тарках в тот момент, когда собиралась выехать из шамхальства. Новая шамхальша, жена Сулейман-паши, не позволила однакоже арестовать свою невестку, и укрыла ее на женской половине дома, куда проникнуть, по обычаю, уже не мог никто из посторонних. Тогда явились посланные от маиора Ивченко с требованием выдать Салтанету, и когда ханша отказала, то к дому ее приставлен [197] был караул со штыками. Таким образом, как говорит справедливо Волконский,— совершился в полном смысле слова всенародный скандал, возмутительный и при том вовсе ненужный для русского правительства.

Крайне возмущенный поступком Корганова, Розен жаловался на него Емануелю и начальнику штаба — Жуковскому. Последнему он писал: «поступки Корганова доказывают, что он уже знает о тех жалобах, которые на него поступили и желает непременно произвесть в Дагестане возмущение, дабы сим закрыть свои поступки и выставить дагестанских владельцев непреданными нашему правительству.... Арестование Абу-Муселима неминуемо произведет в Дагестане возмущение. Какое доверие теперь может иметь народ койсубулинский к нашему правительству, когда, после заключения с ним условий и присяги на подданство, Абу-Муселим, через коего они покорились, и у которого находятся их аманаты, арестован и посажен в крепость?».... Розен ставил вопрос прямо, что если вновь потребуется покорение койсубулинцев, то обойтись без военных действий будет уже нельзя, «ибо, лишившись в народе доверия, я не могу быть в сем случае более полезным.»

Командующему войсками в Дагестане Розен сообщил, что находит Мищенку наиболее виновным в неправильном арестовании Абу-Муселима и полагал удалить его от командования отрядом, назначив на место его генерал-маиора Каханова, которому предписать «стараться ласкою вновь снискать потерянное доверие горцев.»

Опасения Розена не замедлили сбыться. Койсубулинцы разорвали заключенный с нами мирный договор; аманаты их, находившиеся у Абу-Муселима, бежали обратно в Унцукуль и Гимры. Мищенко потребовал от койсубулинцев выдачи бежавших, а сам между тем задержал их стада и пленных. Койсубулинцы заволновались; в [198] Унцукуле собрался народный джемат и было решено, что если русские не освободят Абу-Муселима и не уйдут из шамхальства, то аманатов их не давать и «вредить всячески». К генералу Краббе они писали, что аманаты, выданные через Абу-Муселима, если и будут возвращены, то только тогда, когда сам Абу-Муселим их потребует.

С Мищенкой они церемонились еще менее, выражаясь напрямик, что «так не поступают храбрые воины». Словом, все что с таким трудом было достигнуто Розеном, теперь окончательно рушилось. Койсубулинцы прервали с нами всякие сношения; акушинцы также были недовольны, ссылаясь на то, что Абу-Муселим столько же полезен был русским, сколько необходим Дагестану; ханша Паху-Бике послала сказать койсубулинцам, что если дочь ее не будет освобождена, то она со всеми силами аварского народа присоединится к ним для действия против русских.

Емануеля и Розена она укоряла в несоблюдении условий и писала к ним дерзкие письма. Первому она замечает не без иронии: «Клянемся Богом, творцом священной Каабы, что мы не понимаем сих гнусных поступков; мы удивляемся и думаем, что арест сей есть не воздаяние ли за многие наши заслуги, или за то, что мы не дали помощь народу койсубулинскому. Такого рода поступки не только не слышны в законах русского государя, но даже неприличны августейшему его престолу».

Емануелю и Розену пришлось молчать, и даже на дерзости отвечать любезностями, так как ни тот, ни другой все-таки не решались освободить Абу-Муселима без разрешения на то главнокомандующего.

Между тем, несмотря на целый ряд неблагоприятных для нас обстоятельств, порожденных в Дагестане арестом Абу-Муселима, открытого взрыва пока не последовало. Но если этого не случилось, то мы обязаны были этим только ханше Паху-Бике, которая все еще не решалась [199] открыто разорвать с нами связи. Это ли обстоятельство, или давление, оказанное самим Абу-Муселимом, с замечательною сдержанностию и терпением переносившим свое негаданное несчастие, только койсубулинцы выдали обратно аманатов. Но зато не только койсубулинцы, но даже весь даргинский народ, преданность которого доселе не подлежала сомнению, постановили на народных собраниях не верить более русским и силою оружия противодействовать движению их в горы, т. е. распространению их власти.

Таковы были результаты ареста Абу-Муселима. И ни Розен, ни Емануель, вполне сознававшие серьезные последствия этого ареста, не решались самолично отменить распоряжение Корганова. Маиор Корганов на деле оказывался сильнее и полновластнее, чем генералы, занимавшие столь важные посты, как Емануель и Розен. И в этом все убедились, когда Паскевич возвратился из Петербурга.

Фельдмаршал приехал уже подготовленный письмами Корганова, - а Корганов писал ему, что ханша Паху-Бике секретно сносится со всеми горскими народами, вызывая их на враждебные действия против русских, что Сулейман-паша, вступив в управление шамхальством, делает такие распоряжения, которые заставляют следить за его благонадежностью, что андреевский пристав есаул Филатов,— человек, заметим между прочим, своею грудью заслонявший Грекова и Лисаневича во время известной герзель-аульской катастрофы,— интригует будто бы против нашего правительства, подобно тому, как интриговал Мадатов в прошлую персидскую войну и т. д., и т. д. Паскевич оправдал все действия Корганова. Он даже писал военному министру, обвиняя во всем Абу-Муселима, и, чтобы оправдать своего любимца, явно уклонялся от истины и справедливости. Словом, пользуясь своим полномочием, Паскевич выгородил окончательно Корганова и все распоряжения его принял на себя. Самые хлопоты [200] Абу-Муселима о покорности койсубулинцев были приписаны им только честолюбивым стремлениям получить звание койсубулинского хана, и что для этого он даже будто бы вновь вошел в сношения с Кази-муллою, (чего никогда не было). «Получив достоверное известие через маиора Корганова об этой новой измене — доносил Паскевич:— я приказал арестовать Абу-Муселима с главными сообщниками и содержать в крепости Бурной.» (На деле, как мы видели, это было не так, и самое предписание о заарестовании дано было при иных обстоятельствах и по иным мотивам). Но тем не менее Паскевич, прося довести обо всем этом до сведения государя, прибавлял, что «будет держать Абу-Муселима под арестом впредь до совершенного покорения дагестанских горцев.» Что же касается до Салтанеты, то она была им освобождена, с правом жить, где пожелает.

Борьбу с маиором Коргановым осмелился поднять только старый генерал-лейтенант князь Эристов, знаменитый покоритель Тавриза, когда прибыл в Шуру 28 июля к отряду Мищенки для командования войсками в шамхальстве. Эристову сразу бросился в глаза тот ненормальный порядок дел, который завелся в Дагестане, благодаря вмешательству Корганова — и столкновение не замедлило. Гнев старика Эристова прежде всего оборвался на молодом Корганове, который поспешил сообщить ему, что «якобы уполномочен рассылать повсюду лазутчиков, сноситься непосредственно с бароном Розеном, вникать во все дела шамхальства, держать владетельных особ в той готовности к службе государю, в какой оне были доселе», и т. пд. Князь Эристов ужаснулся такому полномочию, и дал знать Корганову, что не может допустить его ни к какому распоряжению. «Странно — писал он к нему:— что вам поручено о происшествиях здешнего края доносить генерал-лейтенанту барону Розену для [201] местного соображения, тогда как войска, находящиеся в Дагестане, не подчинены его превосходительству, да и соображений вы никаких ему не в силах делать: в сем состояла обязанность командовавшего отрядом г. полковника Мищенко. Порученность, сделанная вам, превышает силы ваши, и ни место, ни чин не позволяют делать вам подобные доверенности»...

Быть может старому Эристову, при его прямодушии и смелости характера, удалось бы наконец обуздать самовольство братьев Коргановых, по крайней мере поставить их в должные рамки, но через несколько дней Эристов был отозван в Тифлис, и Коргановы, оставшись при всех своих правах, еще целый месяц наводили ужас на Дагестан своими доносами. Двое владетелей: Ахмет-Хан мехтулинский и Ибрагим-бек корчагский,— оба сражавшиеся в рядах наших войск под знаменами Паскевича в Персии и Турции, потеряли наконец терпение и подали жалобы «на его мошенничества.» Но на этот раз Розен поспешил оправдать Корганова — так велика была сила временщика и известно пристрастие к нему Паскевича. Однако Паскевич признал более благоразумным отозвать наконец Корганова из Дагестана, но при этом он послал его на левый фланг Кавказской линии в распоряжение барона Розена, предупредительно вызвавшегося покровительствовать его любимцу.

Только отъезд Паскевича с Кавказа развязал всем руки и дал возможность восстановить истину и в настоящем свете выставить все поступки и действия Корганова. Генерал-маиор князь Бекович-Черкасский, временно командовавший войсками в Дагестане, первый решил довести обо всем случившемся до сведения государя и по высочайшему повелению назначено было наконец следствие. Оно-то и выяснило прежде всего, что «богатство шамхала убедило Корганова обвинить Абу-Мусселима перед начальством»; [202] было дознано также, что Сулейман-паша, желая избавиться от своего совместника в самую горячую минуту, подкупил Корганова, и что арест Абу-Муселима стоил ему не особенно дорого — всего только тысячи червонцев и кареты, которая почему-то особенно полюбилась Корганову. Впрочем, с этою каретой произошел тоже своего рода скандал, так как Сулейман-паша, с чисто-восточною наивностью, жаловался потом, что Корганов его обманул, ибо в обмен его шамхальской кареты обещал дать ему свою, а прислал такую старую, что ее только и можно было, что подарить кизлярскому армянину.

Не все однако поступки Корганова были обнаружены формальным следствием; да его и нельзя было вести, как должно, в земле, не подчиненной русским законом, но и то, что было открыто, рисует перед нами полную картину разврата, хищничества и открытой измены русскому делу. Донося об этом для всеподданнейшего доклада, преемник Паскевича, генерал-адъютант Розен, писал: «Корганов застуживает примерного наказания, а потому я полагал бы удалить его вовсе от всякого рода службы и не делать ему впредь никакого доверия и поручения, и притом не позволять ему никогда возвращаться на Кавказ, где он может быть всегда вреден хитрыми своими происками.»

Так окончилась деятельность Корганова в Дагестане.

Кстати заметить, что еще с возвращением Паскевича из Петербурга, 1-го августа 1830 года, последовал целый ряд перемен в начальствующих лицах. Генерал-маиор Краббе был отрешен от должности и, покинув Кавказ, уехал в Полтавскую губернию; на место его в Дагестан назначен был генерал-маиор Каханов, командовавший до этого времени бригадою в 14-й дивизии. Полковник Мищенко также отставлен от службы, а командиром Апшеронского полка назначен полковник Остроухов. Но поводом для смещения Краббе и Мищенки послужили не [203] современные обстоятельства, а беспорядки, относившиеся еще к Ермоловской эпохе.

В смутное время, когда вторжение персиян в наши пределы вызвало измену и возмущение жителей, Ермолов признал необходимым дать полномочие, как Краббе, так и Мищенке, наказывать виновных смертию. Оба они широко воспользовались своим полномочием и в период начала персидской войны было казнено ими 66 человек: 15 заколоты штыками, 6 засечены насмерть и 45 повешено. Сенаторская ревизия, производившаяся в крае, по желанию Паскевича, пришла к убеждению, что над осужденными не было производимо, ни суда, ни следствия и что поэтому очень может быть не все из них достойны были казни. К этому прибавились еще обвинения в расхищении имущества казненных, на которое по туземным обычаям имела право казна, но которого домогались ближайшие родственники осужденных, признавая приговоры над ними несправедливыми. На показаниях этих-то родственников, поголовно участвовавших в том возмущении, за которое поплатились казненные, сенаторы основали свои заключения, едва ли правильно уже потому, что оба сенатора были людьми гражданского склада понятий, не были знакомы, ни с местными адатами туземных властей края, права которых мы наследовали, ни с обычаями народа, ни с тем отчаянным положением, в которое измена ставила в те времена наши малочисленные войска на Кавказе. Но так или иначе,— а Краббе и Мищенко, оба боевые и лично дельные офицеры, созданные еще ермоловскою школою, были преданы суду, и удалены с Кавказа. Затем барон Розен, сдавший 14 дивизию генерал-лейтенанту Вельяминову (другу и сподвижнику Ермолова) был перемещен на должность командовавшего войсками в Джаро-Белоканской области и принял 21-ю дивизию от князя Эристова, который в свою очередь назначен сенатором. Начальство над правым флангом [204] Кавказской линии и 22-ю дивизиею получил генерал-маиор Фролов, вместо Мерлини, зачисленного по армии, а гренадерскую бригаду, которою командовал Фролов, получил генерал-маиор Гессе — известный сподвижник Паскевича в турецком походе.

С назначением новых начальствующих лиц, кавказская война, и особенно дела в Дагестане вступают в новый фазис своего развития.

В краткий период вышеописанных событий, Кази-мулла проживал в своей сакле почти затворником — он ждал пока брожение, им начатое, коснется каждого горца и охватит все население единством политическо-религиозных стремлений.

До мюридизма половина горцев была, как ныне дознано специальными исследованиями, плохими мусульманами. В жизни дагестанца свой, унаследованный от предков, адат более значил, чем шариат. Между тем адат, как закон не писанный, бытовой и иритом чаще всего разнообразный, по народности каждого дагестанского общества, не исключал возможности сближения с нами, потому что нередко был изменяем по приговорам обществ, тогда как шариат, как ученье, стройно организованное в писанных установлениях, подводило всех мусульман под одни и те же начала, чуждые иноплеменному и иноверному владычеству.

Таким образом мюридизм, призывая мусульман к строгому следованию шариата, тем самым с каждым днем все более и более отодвигал их от нас и способствовал развитию религиозных увлечений, совершенно подобным таким же экстазам, каким охватывались и сами христианские общества перед крестовыми походами. Тихо и незаметно шла его работа, сеть прялась невидимо для глаза, но все теснее и крепче запутывала горцев в своих тенетах.

Если что и останавливало еще быстрое течение начатой [205] пропаганды — то это страшная холера, распространившаяся по целому краю; но в конце концов и это бедствие было истолковано не в нашу пользу. Холера показалась в Каракайтаге. Первою ее жертвою был донской сотник Левин; он ехал в отпуск на Дон, заболел дорогою и умер 29-го марта на почтовой станции; 30-го числа, в Дербенте, умер армянин и в то же время дали знать, что выехавший из города персиянин с товарищем — также оба умерли скоропостижно. С наступлением летних жаров, холера не только распространилась по шамхальской плоскости, но охватила горы и навела такую панику на койсубулинцев, что большая часть их, покинув аулы, забилась в горные трущобы, прекратив всякое сообщение с плоскостью и никого не допуская к себе.

В Тарках она свирепствовала с значительною силою — четвертая часть жителей была поражена эпидемией и ежедневно умирало до 10 человек. Гарнизон крепости Бурной, находившийся невдалеке от Тарков, подвергся также болезни, и из двух рот Апшеронского полка лежало в лазарете 120 человек; и не проходило дня без смертного случая. Присланы были медики, но несмотря на все принятые ими меры — в то время еще не вполне изученные, борьба с болезнию шла неуспешно, и она продолжала свирепствовать еще долгое время, пока сама природа не избавила край от этого грозного бича, распространявшего повсюду смерть и наполнявшего сердца ужасом.

Кази-мулла однако не дремал и незримо для наших властей не упустил воспользоваться обстоятельствами, складывавшимися для него столь благоприятно — с одной стороны, такими нетактическими нашими действиями, как посылкою Корганова в Дагестан и арестом Абу-Муселима, а с другой — холерой, как выражением гнева Божьего за грехи правоверных. Словом, все это было для Кази-муллы самым удобным материалом для возбуждения против нас [206] местного населения, а случайная скученность последнего в горах представляла удобства для его зажигательных проповедей, не требуя особых сборов или сходок народа, и притом уже вовсе вдали от нашего надзора,

Кази-мулла весьма удачно воспользовался для своих целей также и удалением из-под Гимр русских войск, не разоривших во время последней экспедиции ни одного селения. Он указывал на это, как на видимую руку Провидения и объяснил народу, что Бог, покровительствующий правому учению, возвещаемому народам его устами, ослепил врага и не допустил его спуститься в беззащитные Гимры. «Если мы видим такую явную помощь свыше — говорил он: то нам ли бояться славы русского оружия!»

В результате всего происходившего — койсубулинцы, акушинцы, аварцы, даже шамхальцы и мехтулинцы нас ненавидели. Имя Абу-Муселима, все еще сидевшего в крепости, было на устах всех и выставлялось всеми, как образец бесправия, которого каждый мог ожидать от русских.

К этому же времени Кази-мулла имел уже приверженцев и последователей в среде вольных демократических обществ Дагестана, и даже успел склонить на свою сторону и таких выдающихся личностей, какими являлись в понятиях народа Гамзат-бек, Али-султан — старшина унцукульский и Улу-бей владелец эрпелинский, из которых последний стоил сотни других людей. Это был доселе также один из самых преданнейших нам дагестанских владельцев, услуги которого в то время мы оценить не умели. Интриги и козни вооружили против него шамхала, который лишил его владений, и оскорбленный Улу-бей передался имаму. Так как шамхал пользовался естественно покровительством русских властей, то и все поступки его, неблагоприятные горцам, записывались ими на наш счет,

Влияние Кази-муллы росло с каждым днем и число [207] его последователей увеличивалось. Он это чувствовал и наконец решился прямо, с тем пламенным красноречием, которое так обаятельно действовало на массы, развить перед вполне подготовленными уже слушателями свой гигантский замысел — идти на Тарки, сокрушить сперва могущество шамхалов, как изменников мусульманства, потом перенестись в Внезапную, низринуть в прах кумыкскую аристократию, также искони нам верную, и затем, привлекши к себе вольных чеченцев, освободить с ними всех мусульман из-под ига гяуров. Он внушал койсубулинцам мысль, что они призваны быть первым и главным орудием освобождения и торжества ислама, и что им, как шегидам (избранным), будет принадлежать и первое место в раю и лучшая добыча на земле.

Умы койсубулинцев заколебались, и имам приобрел в лице их самых рьяных последователей своего учения. Сам Кази-мулла разом вырос в глазах дагестанцев — и на него все стали смотреть уже, как на избранника Божия. Появились рассказы о разного рода случаях, в которых Кази-мулла являлся окруженный ореолом сверхъестественных свойств. Так, в шамхальстве ходили слухи, что будто бы некоторые видели на небе всадников, мчавшихся на белых конях, бряцавших оружием, и голосом, подобным раскату грома, призывавших Кази-муллу; рассказывали также, что будто бы имам расстилает бурку для вечернего намаза на бешеных волнах Койсу и, недвижимый водою, совершает молитвы. Русское начальство считало унизительным для себя нисходить до разъяснения этих нелепых слухов и не хотело придавать им того значения, которое они, между тем, имели в действительности, фанатизируя возбужденные массы народа.

К концу 1830 года настроение умов в Дагестане было уже настолько враждебно нам, что казалось достаточно было одной малейшей искры, чтобы край был объят [208] пожаром, и, кажется, только лишь зимняя стужа и бескормица для коней сдерживали еще взрыв уже вполне готового восстания.


Комментарии

13. Сведения о деятельности Корганова в Дагестане заимствованы из официального дознания, производившего по Высочайшему повелению генерал-адъютантом Панкратьевым. (Арх. Окр. Штаба Кав. воен. окр. Секретное дело особого дежурства 1830 г. № 36).

14. В крепости Грозной была штаб-квартира 43 егерского полка, стоявшего там со времен Ермолова. Женатые егеря жили в форштадте и их семейства составляли, так сказать, промышленно-торговое сословие крепости.

15. Московцы в первый раз шли в дело; тарутинцы же побывали в Турции, где в аджарской экспедиции Сакена понесли огромные потери (см. том IV).

16. Намеки на действия маиора Корганова с отрядами Ефимовича и Скалона.

17. Первые три лагеря занимались отрядами: Скалона, фон Дистерло и Дурова.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том V, Выпуск 2. СПб. 1889

© текст - Потто В. А. 1889
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Чернозуб О. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001