ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ III.

ПЕРСИДСКАЯ ВОЙНА 1826-1828 г.

Выпуск IV.

XXXV.

Посольство и смерть Грибоедова.

Туркменчайский трактат положил конец неприязненным отношениям между Россиею и Персией, и император Николай, в возобновление дружеских сношений, учредил пост полномочного министра при персидском дворе. На этот высокий пост получил назначение Грибоедов. Славный во всем великом отечестве нашем, как творец «Горя от ума», Александр Сергеевич Грибоедов мало известен в качестве дипломатического деятеля на Кавказе. Между тем, он, пробывший свои лучшие годы в Персии и на Кавказе, в одну из самых героических эпох тамошнего русского владычества, принимавший наконец, весьма близкое участие в [604] заключении Туркменчайского мира, представляет собою одного из весьма замечательных кавказских деятелей на дипломатическом поприще, на подготовку к которому он отдал лучшие свои годы.

Грибоедов родился в Москве, 4 января 1795 г., в обстановке богатого помещичьего быта, и получил солидное юридическое образование в московском университете. Но тогдашнее поприще юриста не манило его. Был к тому же роковой двенадцатый год, самый разгар борьбы с Наполеоном, когда все молодое поколение стремилось стать под знамена отечества; Грибоедов не мог оставаться равнодушным зрителем грозных событий, и последовал общему примеру, поступив корнетом в Иркутский гусарский полк. Полк этот назначен был, однако же, в кавалерийские резервы, — и Грибоедову не удалось участвовать в кровавых битвах наполеоновской эпохи. Вместо победных полей, он очутился среди невылазной грязи литовских еврейских местечек. Гусарская жизнь, проходившая тогда среди нескончаемых кутежей, попоек, карт и обожания женщин, не могла, конечно, поглотить собою Грибоедова, натуру глубокую и проницательную. Он слишком ясно видел сокровенные пружины, двигающие жизнью, чтобы отдаться с увлечением пустому существованию. Но пламенная душа его требовала деятельности, ум — пищи, а в томительной тоске и бессодержательности окружавшей его действительности не было исхода молодым силам. И вот, он не редко предавался самым крайним проявлениям страстной жажды жизни. То он устраивал оргии, которые надолго нарушали спокойствие мирных обывателей, то появлялся на коне в каком-нибудь танцевальном зале, то прогонял органиста в костеле и, заняв его место, после дивных импровизаций, изумлявших церковь глубиною молитвенного настроения, вдруг начинал играть «казачка» или «камаринскую».

К счастию для Грибоедова, эта пора разгула страстей, разрушительно действовавшая и на его здоровье, скоро [605] прошла. Он познакомился и подружился с С. И. Бегичевым, который обнаружил на него самое благотворное влияние. Случайно сошелся он также с князем Шаховским, известным русским драматургом. Под влиянием этих двух личностей, Грибоедов сознал необходимость расчесться раз на всегда с своею беспутною молодостью. Он круто переменил свою жизнь, стал заниматься литературою, вышел в отставку и, поселившись в Петербурге, сблизился с кружком тогдашних литераторов (кн. Шаховским, Хмельницким, Жандром и др.). Прекрасно образованный, свободно изъяснявшийся на четырех языках, притом отличный музыкант-импровизатор, Грибоедов сделался душою столичных салонов. Но жизнь его и тогда продолжала время от времени выбиваться из правильной колеи, сказывались следствия пылких страстей, которые и привели его, в конце концов, к кровавой истории, заставившей долго говорить о себе весь Петербург.

Это была известная в свое время дуэль между Шереметевым и Завадовским, по поводу знаменитой тогдашней танцовщицы Истоминой. Грибоедов принял в этой дуэли случайное участие, благодаря вмешательству одного из секундантов, а именно Якубовича. По настоянию последнего составилась двойная дуэль: Шереметев должен был стреляться с Завадовским, Якубович с Грибоедовым. Очередь была за первою парою. И когда Шереметев был убит, Грибоедов и Якубович нашли необходимым отложить свои личные счеты до более благоприятного момента.

Тяжелые наказания, ожидавшие всех участников дуэли, были значительно смягчены, благодаря заступничеству старого отца Шереметева. Завадовский был выслан за границу; Якубович, служивший поручиком в лейб-гвардии уланском полку, переведен тем же чином на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк, а Грибоедов отделался, кажется, одним замечанием. Но ему не легко было примириться с собственною совестью: он беспрестанно видел [606] перед собою тень убитого юноши, так что самое пребывание в Петербурге сделалось для него невыносимым. В это время поверенный по русским делам в Тавризе, Мазарович, предложил Грибоедову ехать с ним в Персию, в качестве секретаря посольства. Грибоедов охотно согласился и 30 августа 1818 года уехал из Петербурга.

В Тифлисе его ждал Якубович. Они стрелялись, и Грибоедов был ранен пулею в ладонь левой руки, отчего у него свело мизинец. Это увечье, спустя 11 лет, помогло отыскать тело Грибоедова. изуродованное до неузнаваемости тегеранскою чернью.

Дуэль с Якубовичем была последняя дань, уплаченная Грибоедовым молодости. Жизнь, обставленная серьезными задачами, которую он вел уже и в последние годы в Петербурге, сложилась еще строже в Персии, в «дипломатическом монастыре», как он называл посольство. Здесь его крепкая воля и сильный ум окончательно сложились и получили определенное направление. И если он утратил навсегда веселость и беззаботность юноши, то приобрел взамен их другие, более солидные качества, заставившие его взглянуть серьезнее на свои обязанности к родине. Грибоедов принялся снова учиться, знакомился с восточными языками, читал персидских поэтов, наблюдал нравы и быт Востока, — и вскоре богатством познаний выдвинулся из ряда дипломатов, успев даже оказать серьезные услуги. Его именно энергии и настойчивости Ермолов был, например, обязан тем, что персияне согласились освободить всех русских пленных, томившихся в неволе еще со времен Цицианова. Грибоедову, во время этой благородной миссии, ежеминутно грозили опасности со стороны раздраженной фанатической черни, и он знал это; и тем не менее дело было им начато и энергически доведено до конца. Ермолов называл эти действия «храбрыми» — и они, действительно, были под стать спокойному и холодному мужеству Грибоедова.

Три года, проведенные под знойным небом Ирана, [607] неблагоприятно отозвались на здоровье Грибоедова. Но пребывание его в Тавризе было до некоторой степени ссылкою, — и потому только в 1822 году, по ходатайству Ермолова, указывавшего на Грибоедова, как на достойного кандидата в директоры школы восточных языков, тогда только что еще проектировавшейся, ему разрешили, наконец, вернуться в Грузию. Ермолов назначил его состоять при себе, в качестве секретаря по иностранным делам.

В первое свое пребывание в Персии, Грибоедов задумал и обессмертившую его имя гениальную комедию «Горе от ума». Вот что рассказывают о том, как она впервые родилась в уме Грибоедова.

Как-то летом, в 1821 году, утомленный зноем, заснул он в садовом киоске. Снилось ему, что он на родине, в кругу друзей — и рассказывает о плане новой, будто бы, написанной им комедии. Тотчас, по пробуждении, под свежим впечатлением загадочной грезы, Грибоедов записал сюжет и набросал первые сцены приснившейся ему комедии. Это и был сюжет, легший в основание одного из гениальнейших произведений всей русской литературы.

В Тифлисе Грибоедов написал только первые два действия своей комедии; остальные докончены были им позднее, в именин Бегичева, в Тульской губернии, куда он ездил в отпуск, летом 1824 года. Как известно, «Горе от ума», за исключением некоторых отрывков, не было напечатано при жизни Грибоедова, — тогдашние цензурные условия не допустили этого; не была она и поставлена на сцену. Грибоедов, уже мечтавший остаться в Петербурге, чтобы отдаться литературной деятельности, вернулся на Кавказ. Ермолова он застал в Екатериноградской станице, где снаряжалась тогда большая экспедиция против чеченцев; но в это самое время пришло известие о событиях 14 декабря, и вскоре Грибоедов был арестован и препровожден в Петербург. Причиною его ареста, как оказалось, были дружеские отношения его со многими [608] декабристами. Черная туча, нависшая над головою поэта, скоро, однако, рассеялась. Он был освобожден, и государь, пожаловав ему чин надворного советника, отправил его снова в Грузию, под начальство уже Паскевича, который был женат на двоюродной сестре Грибоедова.

Заниматься литературою при новом начальнике оказалось не совсем удобным. Паскевич вел обширную переписку, и Грибоедов был завален работою. Ему преимущественно и принадлежат все те необыкновенно литературно и умно составленные донесения из канцелярии Паскевича,— который, как известно, сам писал по-русски весьма неправильно. Пришлось тогда Грибоедову пожалеть и о Ермолове. «При Алексее Петровиче — писал он к одному из своих приятелей: — свободного времени было у меня больше, чем нужно, и если я при нем не много наслужил, то вдоволь начитался. Авось теперь, с Божьею помощью, употреблю это в свою пользу».

Весною 1827 года, персидская война дала Грибоедову несколько случаев участвовать в военных действиях. Он делал кампанию в свите Паскевича и был во всех важнейших делах того времени, выказывая пыл и горячность бывалого наездника. Гусарская кровь не раз заговаривала в молодом дипломате, и он с каким-то фатализмом приучал себя переносить опасности, назначая себе вперед известное число выстрелов, которые должен был выдержать, разъезжая спокойно по открытому месту под огнем неприятеля.

Вот что, но свидетельству одного из современников, сам он, год спустя, рассказывал по этому поводу, утверждая, что власть человека над самим собою ограничивается только физическою невозможностью, а что во всем другом человек может повелевать собою совершенно: «Говорю это потому,— приводит рассказчик собственные слова Грибоедова:— что многое испытал над самим собою. Например, в персидскую кампанию, во время одного сражения, мне случилось быть вместе с князем Суворовым. Ядро с [609] неприятельской батареи ударилось подле князя, осыпало его землей,— и в первый миг я подумал, что он убит. Это развило во мне такое содрогание, что я задрожал. Князя только оконтузило, но я чувствовал невольный трепет и не мог прогнать гадкого чувства робости. Это ужасно оскорбило меня самого. Стало быть, я трус в душе? Мысль нестерпимая для порядочного человека, и я решился, чего бы то ни стоило, вылечиться от робости. Я хотел не дрожать перед ядрами, в виду смерти, и, при первом же случае, стал в таком месте, куда доставали выстрелы с неприятельской батареи. Там сосчитал я назначенное мной самим число выстрелов и потом тихо поворотил лошадь и спокойно отъехал прочь. Знаете ли, что это прогнало мою робость? После я не робел ни от какой военной опасности. Но поддайся чувству страха — оно усилится и утвердится». Рассказ этот показывает, какою силою воли обладал молодой дипломат и уже знаменитый тогда писатель.

Близкое знакомство Грибоедова с жизнью и людьми Персии давало Паскевичу прямой повод поручать ему сношения с персидским правительством. Так, Грибоедов ездил в Чорс для переговоров с Аббас-Мирзою, после Джеванбулакского сражения; так, принял он деятельное участие и при составлении условий мирного трактата в Дей-Карагане и Туркменчае.

С вестию о заключении мира и для поздравления государя с славным окончанием войны, Паскевич отправил в Петербург Грибоедова. Таким образом, в начале 1828 года, ему пришлось опять, уже в последний раз, побывать на родном севере. Друзья его заметили в нем тогда какую-то необычайную сдержанность; он был грустен. Он предчувствовал, что на различных почестях, которыми его осыпали, как вестника славного мира, дело не остановится, и дипломатическая миссия его на Востоке грозит затянуться надолго, чего ему очень не хотелось. Действительно, государь пожаловал ему чин статского советника, орден св. Анны 2-й степени, украшенный [610] алмазами и четыре тысячи червонцев, а вслед затем, 25 апреля 1828 года, именным повелением назначил его на пост полномочного министра при Тегеранском Дворе. Грибоедов делал завидную служебную карьеру; но это назначение, которого Грибоедов отнюдь не добивался, только увеличило его грустное настроение. Мрачное предчувствие видимо тяготило его душу. Как то раз Пушкин начал утешать его, — Грибоедов ответил: «Вы не знаете этого народа (персиян), увидите, что дело дойдет до ножей». Еще определительнее выразился он А. А. Жандру, сказав: «не поздравляйте меня с этим назначением: нас там всех перережут. Аллаяр-хан — мой личный враг, и никогда не подарит он мне туркменчайского договора».

Перед отъездом из Петербурга Грибоедов хлопотал о постановке на сцену «Горя от ума», уже тогда в тысячах рукописных экземпляров разошедшегося по всей России. Все его старания были, однако, напрасны, и комедия сыграна была в первый раз в Петербурге только 26 января 1831 года, когда Грибоедова уже не было на свете.

Один раз ему удалось, впрочем, видеть свое произведение исполненное на сцепе любителями. Это было зимою в 1827 году, в Эривани, когда, по инициативе генерала Красовского, был устроен офицерский театр в одной из зал дворца персидских сардарей. Здесь-то в первый раз, и была сыграна бессмертная русская комедия.

Грибоедов оставил Петербург в первых числах июня 1828 года. Первое же его вступление в святилище гор ознаменовалось уже недобрым предзнаменованием. 3 июля, он выехал из Казбека верхом на казачьей лошади, что давало полный простор наслаждаться величественными видами окружающей суровой природы. С ним вместе ехало 10 грузин с маиором Челяевым, начальником горских пародов. Начинало смеркаться, когда вся кавалькада была верстах в пяти от Коби. Вдруг показались скачущие осетины, и один из них, отозвав Челяева в [611] сторону, шепотом сообщил, что, недалеко впереди, на дорогу выехала разбойничья партия в триста человек, которая и поджидает их в засаде. Грибоедов, узнав в чем дело, настаивал на том, чтобы ехать вперед. Челяев, однако, не согласился, — и все вернулись в Коби.

В Тифлисе Грибоедов обвенчался с известной красавицей, тогда еще 16-летней княжной Ниной Александровной Чавчавадзе, которая своею наружностью, как выражался он сам, напоминала ему его любимую картину Мурильо. Он любил ее, она отвечала ему взаимностью, и эта любовь ярким светом озарила немногие дни, оставленные ему судьбою. Обряд венчания происходил в Сионском соборе 22 августа, а 9 сентября Грибоедов, вместе с женою, выехал в Персию.

За снеговым Безобдалом, в нескольких верстах от селения Амамлы, там, где начинается узкая долина, обставленная невысокими горными кряжами, Грибоедов приказал остановиться. Оставя экипаж и свиту, он медленными шагами своротил к видневшемуся в стороне от дороги полуразвалившемуся памятнику, и возвратился оттуда в глубоком раздумье, навеянном на него посещением одинокой могилы.

Там, среди невозмутимой тишины захолустья, под памятником, поставленным еще во времена Цицианова, но незадолго перед тем, в 1827 году, разрушенным землетрясением, покоился прах бесстрашного воина. Это была могила Монтрезора, погибшего здесь со всем своим отрядом в кампанию 1804 года. Думал ли тогда Грибоедов, что, спустя очень короткое время, и он, подобно Монтрезору, отдаст свою жизнь, защищая свой пост, достоинство и честь своей отчизны.

Путешествие Грибоедова по Персии намеренно обставлено было, по приказанию Паскевича, пышностью и блеском, шумными народными овациями, официальными встречами и церемониями. Так Грибоедов достиг, наконец, Тавриза. [612]

Здесь ему предстояло разрешить щекотливый вопрос о скорейшем очищении Хойской провинции, все еще занятой тогда русскими войсками, в обеспечение уплаты шахом 8-го курура. Дело в том, что Аббас-Мирза, еще в апреле месяце, начал переговоры об очищении Хоя, предлагая тогда же внести 300 т. туманов, т. е. 1,200,000 р. с, а остальные прося рассрочить на 7 месяцев без залога. Паскевич не соглашался на это и требовал или уплаты полностью, или обеспечения такими вещами, «сбыт коих не доведет правительство наше до убытков», как он выражался. В этом виде переговоры тянулись до глубокой осени, а деньги, между тем, персиянами мало по малу уплачивались. В то время, как Грибоедов приехал в Тавриз, денежные счеты были в следующем положении: к 21 ноября уплачено было персиянами 1,512,000 р., на 60 тысяч в руках русского правительства имелись векселя английского полномочного министра, на 400 тысяч приняты были от Аббаса-Мирзы, в залог, его собственные драгоценные камни, шали и жемчуг; оставались неуплаченными и необеспеченными только 28 тысяч, достать которые Аббасу-Мирзе было негде. Грибоедов для очищения Хойской провинции, потребовал. в обеспечение этих 28 тысяч. трон Аги-Магомета-Хана, в котором одного золота, не считая эмали и художественной работы, по оценке считалось на 36 т. р. «Я принимал его всего в 28 тысячах, — говорит Грибоедов: — чтобы понудить персидское правительство скорее его выкупить, тем более, что персияне расставались с ним весьма неохотно, ибо трон сей почитался государственною регалией... Если же при окончательных счетах и окажется какая-нибудь незначащая недоимка, то мы в драгоценных камнях Аббаса-Мирзы имеем полное обеспечение и даже с избытком»...

Паскевич соглашался с Грибоедовым, но только возвращать персиянам трона он уже не хотел, находя, что исторический памятник этот будет хорошим трофеем в московской грановитой палате. И потому он поручал [613] Грибоедову настаивать, чтобы трон остался совсем в России, в уплату 28 тысяч, «или даже с некоторою, не весьма значительною,— как выражается Паскевич, — надбавкою». За какую именно сумму он был уступлен персиянам — сведений нет, но дело уладилось; трон поступил в число трофеев персидской войны и был доставлен в Аббас-Абад, а русские войска получили приказание выйти из Хойской провинции.

Неотложные дела в Тавризе этим были покончены, и Грибоедов должен был отправиться в Тегеран, чтобы представиться шаху. Оставив в Тавризе жену, он выехал с надеждою немедленно вернуться, так как резиденцией русского полномочного министра, как и министра английского, назначен был Тавриз. Судьбе угодно было, чтобы он вернулся уже во гробу.

В Тегеране русского посланника встретили с такими почестями, которых никогда не оказывали в Персии ни одному европейцу. Шах принял его чрезвычайно благосклонно; он пожаловал ему орден Льва и Солнца 1-й степени, а всем членам миссии отправил богатые подарки.

Исполнив свои поручения, Грибоедов готовился уже выехать в Тавриз состоялась уже прощальная аудиенция у шаха, лошади и катера были готовы к отъезду, как вдруг, одно неожиданное обстоятельство перевернуло все вверх дном и привело к страшным последствиям.

Некто армянин Мирза-Якуб, евнух, служивший более 15 лет при гареме шаха казначеем, ночью явился к посланнику и выразил ему желание возвратиться в Эривань. Грибоедов отвечал, что ночью ищут прибежища только одни преступники, и что министр русского императора оказывает свое покровительство не тайно, а явно. Якуб удалился, — но на следующий день явился снова. Грибоедов пробовал уговорить его остаться в Тегеране, представлял ему, что он здесь человек знатный, тогда как в России совершенно ничего значить не может, и т. п. Якуб остался непреклонным. Грибоедов уже не мог [614] без ущерба достоинства русского посланника отказать ему в покровительстве, и оставил его у себя, чтобы препроводить в Эривань.

Шах принял это обстоятельство, как личную обиду. Якуб в течении многих лет занимал при нем должность главного евнуха и, поселившись вне Персии, мог дать тайнам шахского гарема полнейшую огласку. Гнев шаха был беспределен. Когда Грибоедов послал взять остававшееся в доме Якуба имущество, когда оно уже было навьючено на катеров, явились шахские ферраши — и навьюченные катера были отняты и отведены в дом шахского казначея,

Весь персидский двор был в неописанном волнении. Раз двадцать в день приходили к Грибоедову посланцы от шаха с самыми нелепыми представлениями; они говорили, что евнух то же, что шахская жена, и что, следовательно, посланник отнял у шаха жену его. Грибоедов отвечал, что Якуб, на основании только что заключенного трактата, теперь русский подданный, и что посланник не имеет права отказать ему в покровительстве, а тем более выдать его. Тогда персияне прибегли к другому средству: они предъявили на Якуба огромные денежные требования, до 150 т. рублей, заявляя, что он обворовал шахскую казну и потому отпущен быть не может. Чтобы разъяснить это обстоятельство, Грибоедов вынужден быль отправить Якуба к шахскому казначею, но в сопровождении своего переводчика. Комната, куда они вошли, была наполнена хаджами, которые все сразу кинулись с бранью на Якуба. Тот не остался в долгу, — и, таким образом, кроме ругательств ничего из всего этого не вышло.

Тогда шах назначил духовный суд над Якубом. Грибоедов изъявил и на это согласие, но с тем, чтобы на суде присутствовал секретарь русского посольства, Мальцев. Вероятно, последнее обстоятельство было причиною того, что суд не состоялся: персияне сами от него [615] отказались, так как никаких доказательств виновности Якуба в чем-либо не было.

Между тем Грибоедов, по указанию того же Якуба, потребовал из гарема Аллаяра-Хана двух пленных армянок, которые изъявили желание возвратиться на родину. Это переполнило чашу негодования персидских вельмож; и не без их подстрекательства, конечно, вспыхнул в городе мятеж, скоро достигший крайнего ожесточения.

Во главе движения стал сам муджтехид, верховный мулла тегеранский, Мирза-Месих, известный фанатик изувер. Он пустил слух, разнесшийся по всему городу, что Якуб ругает магометанскую веру. «Как, — говорил он в собрании хаджей:— этот человек 20 лет исповедовал нашу религию, читал наши книги, а теперь поедет в Россию, чтобы надругаться над нашею верою? Он должен умереть». Распущен был также слух, что в доме посланника силой удерживают женщин и принуждают их к отступничеству от мусульманства. Народ кричал: «Не мы писали мирный договор с Россиею!.. Мы не потерпим, чтобы русские разрушали нашу веру». И народ требовал освобождения задержанных. Ахунды ходили по площадям и кричали: « Правоверные! запирайте завтра базары, идите в мечети, там вы услышите наше слово».

Наступило роковое 30-е число января. Базар был заперт и народ с утра толпился в тегеранской соборной мечети. Муджтехид сказал зажигательную речь. Толпа, быстро возросшая до нескольких тысяч, бросилась к дому посланника. И пока одни с обнаженными кинжалами врывались во двор, другие влезли на крыши соседних домов, предвидя кровавое зрелище, и лютыми криками выражали свою радость.

Не встретив никакого сопротивления со стороны караульных сарбазов, не имевших при себе даже ружей, сложенных, как впоследствии оказалось, на чердаке, толпа вломилась во двор. Первою жертвою ее сделался Мирза-Якуб,— ему отрубили голову. Затем были убиты [616] переводчик Дадымов и двое прислужников. Персидский караул бежал. Казаки около часу отстреливались от наступавшей многолюдной и свирепой толпы, но их было мало, и смятые массой, они были, наконец, все изрублены. По трупам этих людей, убийцы бросились в дом, где было русское посольство. Там вместе с Грибоедовым находились князь Меликов, родственник его жены, второй секретарь посольства Аделунг, медик и несколько человек прислуги. На крыльце убийцы встречены были храбрым грузином Хочетуром. Он некоторое время один держался против целой сотни людей, но когда у него в руках сломалась сабли, народ буквально растерзал его на части. Приступ принимал все более и более страшный характер: одни из персиян ломились в двери, другие проворно разбирали крышу и сверху стреляли по свите посланника: ранен был в это время и сам Грибоедов, а его молочный брат и двое грузин убиты. Медик посольства обнаружил при этом необыкновенную храбрость и присутствие духа. Видя неизбежность гибели, он вздумал проложить себе дорогу через двери маленькой европейской шпагой. Ему отрубили левую руку, которая упала к ногам его, он вбежал тогда в ближайшую комнату, оторвал с дверей занавес, обернул ею свою страшную рану и выпрыгнул в окно; рассвирепевшая чернь добила его градом камней. Между тем свита посланника, отступая шаг за шагом, укрылась наконец в последней комнате и отчаянно защищалась, все еще не теряя надежды на помощь шахского войска. Смельчаки из нападавших, хотевшие было ворваться в двери были изрублены. Но вдруг пламя и дым охватили комнату: персияне разобрали крышу и подожгли потолок. Пользуясь смятением осажденных, народ ворвался в комнату, — и началось беспощадное избиение русских. Рядом с Грибоедовым был изрублен казачий урядник, который до последней минуты заслонял его своею грудью. Сам Грибоедов отчаянию защищался шашкою — и пал под ударами нескольких кинжалов... Обезображенный труп [617] его вместе с другими был три дня игралищем тегеранской черни, и узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулей Якубовича.

Любопытны слова Пушкина по поводу смерти Грибоедова: «Я ничего не знаю — говорит он:— счастливее и завиднее последних дней бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неравного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна».

Поздно, когда разъяренная чернь уже доканчивала свое кровавое дело, пришла, наконец, сотня шахских сарбазов: но у этого войска не было патронов, и оно имело к тому же приказание действовать против черни красноречием, а не штыками.

После избиения посла и его свиты начался грабеж. Персияне с криком и дракой делили между собою деньги, бумаги и разные ценные вещи. Самое жилище посланника было разрушено, и развалины его существуют поныне, как памятник ужасного события, заставляя содрогнуться каждого, кто посетит это несчастное место.

Последний долг печальным останкам Грибоедова был отдан духовенством в армянской церкви, где было выставлено его тело. Прочих, убитых с ним, похоронили в общей могиле, за стенами Тегерана, где они оставались до 1836 года. В этом году кости их были выкопаны и преданы земле в заранее приготовленном склепе среди самого города. Нельзя не заметить, что персияне, допустив перенесение христианских тел в город, должны были победить вековой предрассудок, которого до этого времени упорно держались.

В кровавый день 30 января погибло, по свидетельству Мальцева, 37 человек русских и 19 тегеранских жителей. Но персидские историки показывают, однакоже, что убитых мусульман было не менее 80 человек. Из всей русской миссии остался в живых только Мальцев, состоявший при Грибоедове в качестве первого секретаря. [618] Молодой человек, одаренный счастливыми способностями, он познакомился в Тегеране с каким-то ханом, жившим по смежности с домом посланника, часто его навещал и ему обязан был своим спасением. Рассказывают, что хан этот полюбил и привязался к Мальцеву, и уговорил его, в самом начале катастрофы, укрыться в его доме, а вечером, переодетого в сарбазское платье, доставил во дворец Зилли-султана, где Мальцев и пробыл до отправления в Тифлис.

Так представляется в своих внешних чертах неслыханное дело убийства русского посланника в Тегеране. Ближайшее расследование обстоятельств намекает, однако, что причины этого события лежат глубже, чем это представляется с первого взгляда. К сожалению, эти причины остаются и поныне невыясненными. Персидские историки утверждают, что Грибоедов, увлекшись успехами русского оружия в Адербейджане, держал себя непомерно гордо, оскорблял шаха непристойным и беззастенчивым обращением с ним, что люди, находившиеся при посольстве, позволяли себе разные насилия, что, наконец, посланником были незаконно задержаны женщины, которых, будто бы хотели обратить силою в христианскую веру.

Говорят, действительно, что свита Грибоедова, особенно армяне и грузины, вели себя не совсем пристойно, но бестактность этих третьестепенных лиц посольства была обстоятельством во всяком случае настолько маловажным, что о нем не стоит и распространяться. Что же касается до задержания женщин, то есть свидетельства совершенно противоположные, показывающие, что Грибоедов никого не брал с собою насильно. Известен, например, факт, что когда, на пути к Тегерану, в Казвине, к нему приведены были от одного сеида две женщины, одна армянка, а другая немка из Екатеринфельдской колонии, разбитой персиянами, и обе оне заявили, что желают остаться в Персии, то Грибоедов немедленно возвратил их сеиду, и эта справедливость его заставила громко говорить о себе не [619] только весь город, а и всю Персию. Впрочем, и в переписке, возникшей между Грибоедовым и персидскими министрами, много было говорено относительно Мирзы-Якуба, но не было даже и речи о женщинах; о них стали говорить лишь после убиения посланника. Берже, нужно думать, частию прав, полагая, что главная ошибка Грибоедова заключалась не в задержании этих женщин, — он имел право на это по смыслу туркменчайского договора, — а в том, что он, действительно, зашел в своих требованиях слишком далеко и коснулся гаремов лиц слишком значительных и важных. Паскевич думал, что все внешние поводы возмущения: история с Якубом, женщины и т. п., — суть только ширмы, за которыми скрывался Аллаяр-Хан. Он всегда был явным противником Аббаса-Мирзы и сильнейшею опорою враждебных ему братьев. И теперь с некоторым правдоподобием можно было заключить, что вся тегеранская история была обдуманною игрою самого вероломного коварства. Аллаяр-Хан мог желать снова вовлечь шаха в войну с русскими, чтобы истребить совершенно династию Каджаров, или же отдалить Аббаса-Мирзу от наследства Персии в пользу одного из его братьев.

«При неизвестности всех обстоятельств дела, можно предположить даже,— писал Паскевич:— что англичане не вовсе были чужды участия в возмущении черни, хотя, может быть, и не предвидели пагубных последствий его, ибо они неравнодушно смотрели на перевес в Персии русского министерства и на уничтожение собственного их влияния».

Предположение Паскевича об участии англичан не лишено веского основания. Англия теряла слишком много, чтобы примириться с своею второстепенною ролью, в которую поставило ее стечение несчастных обстоятельств,— и естественно могла пустить в ход свои обычные интриги. Правда, желая выразить ужас и скорбь по случаю катастрофы, английский министр Макдональд предложил всем великобританским подданным, находившимся в [620] Персии, облачиться в траур, и даже протестовал перед персидским правительством, говоря, что история народов не представляет подобного ужасного случая, когда бы миссия дружественной нации погибла среди совершенного мира, и притом в столице самого государя, — но все это могло быть только простым соблюдением внешних международных приличий со стороны дипломата, ровно ничего не теряющего от выраженного нм чувства негодования. В самой Персии предположения о тайном влиянии англичан находили себе полную веру.

Один из адъютантов Аббаса-Мирзы сказал даже по этому случаю следующую притчу: «Однажды чертова жена с своим ребенком сидела неподалеку от дороги в кустах. Вдруг показался путник с тяжелою ношею на спине и, поравнявшись с тем местом, где сидели черти, споткнулся о камень и упал. Поднимаясь, он с сердцем произнес: «будь же ты, черт, проклят!» — Как люди несправедливы,— сказал чертенок, обращаясь к матери:— мы так далеко от камня, а все же виноваты. — Молчи, отвечала мать:— хотя мы и далеко, но хвост мой спрятан там под камнем»... «Вот так-то, — заключил персиянин:— было и в деле с Грибоедовым; англичане, хотя и жили в Тавризе, но хвост их все же был скрыт в русской миссии в Тегеране».

Дальнейшее поведение англичан не лишено было и некоторых странностей, которые как бы подтверждают эти предположения. Когда, напр., тело Грибоедова привезли в Тавриз, то, как доносил Паскевичу Мальцев, никто из англичан не выехал к нему на встречу: по их настоянию гроб не ввезли даже в город, а поставили в маленькой загородной армянской церкви, которой также никто из англичан не посетил. От Наиб-султана не было оказано телу покойного Грибоедова никаких почестей, даже не был приставлен почетный караул, — и есть некоторый повод думать, что Аббас-Мирза так поступил в угодность Макдональду. «Признаюсь,— писал Мальцев:— что я [621] такой низости никогда не предполагал в английском посланнике. Неужели и в том находит он пользу для ост-индской компании, чтобы мстить человеку даже после его смерти»...

Впрочем, какие бы ни были посторонние причины убийства русского посланника, достоинство Империи требовало примерного возмездия за неслыханное нарушение прав международных.

Поэтому серьезнейшим вопросом во всем этом деле было то, какое участие в печальном происшествии принимало само персидское правительство? Старый муджтехид, вышедший в Россию из Тавриза, утверждал, что злодейство совершено с умыслом, с целию показать народу, что персидское правительство вовсе не так боится русских, как думают. Можно было также допустить, что шаху, по крайней мере, не безызвестны были приготовления к восстанию, но что цель возмущения состояла вовсе не в истреблении русского посольства: шах не хотел только мешать народу убить Якуба, смерть которого была ему желательна, а потом, когда разъяренная чернь добралась и до русских, он оказался уже бессилен остановить мятежников.

Никаких серьезных оснований даже к последним заключениям, однако, не оказалось, и до войны, которая была бы в противном случае неизбежна, дело не дошло. Все ограничилось приездом принца Хосров-Мирзы в Петербург, где он от лица шаха просил императора предать вечному забвению роковые события 30 января.

Известие о смерти Грибоедова пришло в Петербург 4 марта, т. е, по странному стечению обстоятельств, в тот самый день, когда, за год перед тем, он прибыл в Петербург с известием о Туркменчайском мире. Император Николай Павлович с глубоким чувством сожаления узнал о преждевременной бедственной кончине своего министра в Персии. Он принял живейшее участие в его осиротевшей семье, лишившейся всего достояния, так как наличные деньги и банковые билеты, принадлежавшие [622] Грибоедову, на сумму около 60 тысяч рублей, были разграблены персиянами. В вознаграждение заслуг Грибоедова, он пожаловал вдове и матери покойного каждой по 30-ти тысяч рублей единовременно и по пяти тысяч рублей асс. пенсии. Впоследствии, по ходатайству князя Воронцова, пенсия вдове Грибоедовой была увеличена еще на две тысячи р. асс.

Смертные останки Грибоедова долгое время оставались в Тегеране, и только спустя три месяца были вывезены оттуда шестнадцатилетнею вдовою его, которая свято исполнила желание мужа, сказавшего ей однажды, в минуты мрачного предчувствия: «не оставляй костей моих в Персии, и похорони меня в Тифлисе, в церкви Св. Давида».

Печальная церемония перенесения праха Грибоедова из Персии в русские пределы совершилась 1 мая 1829 года. Когда тело его, переправленное через Аракс, вступило на родную землю, его встретили батальон Тифлисского пехотного полка с двумя орудиями, масса народа, духовенство и все военные и гражданские власти Нахичеванской области. Особая комиссия немедленно приступила к вскрытию гроба. По словам Амбургера, тело покойного уже не имело и признаков прежнего вида; по-видимому, оно было ужасно изрублено и избито камнями; к тому же оно предалось уже сильному тлению. Гроб заколотили снова, и залили нефтью. Отслужена была торжественная панихида, и при возглашении вечной памяти «убиенному болярину Александру», гроб был поставлен на особые дроги, под великолепный балдахин, нарочно заказанный для этого случая генералом Мерлини. Батальон тифлисцев отдал покойному воинскую честь,— и тихо и величественно началось траурное шествие при звуках похоронного марша.

Никогда еще окрестным магометанам не приводилось видеть подобные пышные похороны. Черные дроги, везомые шестью лошадьми, укутанными с головы до ног черными попонами, люди в необычайных траурных мантиях и шляпах, ведущие лошадей под уздцы, длинный ряд факельщиков по обе стороны гроба, роскошно убранный [623] балдахин, войско, идущее с опущенным долу оружием, рыдающие звуки музыки, — все это производило сильнейшее впечатление. Кроме русского священника, на встречу покойного вышло все армянское духовенство, с епископом во главе, и это придавало еще более величия печальному шествию. Так процессия достигла Алинджа-чая.

2-го мая шествие приблизилось к Нахичеванскому мосту и остановилось. Духовенство облачилось в ризы; весь город, от мала до велика, вышел на встречу Грибоедову и сопровождал гроб, несомый офицерами на руках, до самой площади, где стояла армянская церковь. Около храма густые толпы народа теснились всю ночь,— «и трогательно было видеть, — говорит очевидец: — то живое участие, которое принимали решительно все в злополучной участи покойного министра. Между женщинами слышались громкие рыдания, и оне всю ночь не выходили из церкви. Это были армянки,— и их участие, конечно, делает честь этому народу».

Всю ночь стекались жители из окрестных селений, и на следующий день, 3 мая, когда похоронное шествие направилось из города далее, стечение народа было так велико, что, по словам очевидца, трудно было поверить, чтобы Нахичевань могла вместить в себе такое огромное население. Народ провожал покойного до второго источника по эриванской дороге. Здесь отслужена была последняя лития, гроб сняли с колесницы, и повезли дальше уже на простой грузинской арбе, так как горная дорога не допускала торжественного шествия. Поручик Макаров с несколькими солдатами Тифлисского полка назначен был сопровождать гроб до Тифлиса.

В этой печальной обстановке прах Грибоедова и был встречен около Гергер, на Безобдале, А. С. Пушкиным. «Два вола, — рассказывает он в своем «Путешествии в Арзерум»,— впряженные в арбу, подымались но крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. «Откуда вы?» — спросил я их. — Из Тегерана.— «Что везете?» — [624] Грибоеда. — Это было тело Грибоедова, которое препровождали в Тифлис».

Карантины на эриванской дороге замедлили прибытие тела Грибоедова в Тифлис до последних чисел июня месяца. С того времени и по 18 июля, день, назначенный для погребения, оно простояло также в карантине, в трех верстах от города. Накануне, поздно вечером, тело перевезено было в Тифлис, в Сионский собор, с печальною торжественностию. Дорога к городской заставе шла по правому берегу Куры, а по обеим сторонам ее тянулись виноградные сады, огороженные высокими каменными стенами. Ничто кругом не говорило о смерти, — и тем величавее и трогательнее было печальное шествие. Сумрак вечера, озаряемый факелами, стены, сплошь унизанные плачущими грузинками, окутанными в белые чарды, величественное, раздирающее душу пение, толпы парода за колесницею, наконец, воспоминание об ужасной кончине того, кто теперь приближался к городу на вечное упокоение в нем,— все это глубоко западало в душу и терзало тех, кто знал и выучился любить покойного. Вдова, осужденная на самом расцвете своей молодости испытать такое страшное горе, стояла с семьей у городской заставы, и едва свет первого факела возвестил о приближении дорогого праха, она упала в обморок, и долго, несмотря на все меры, оставалась без чувств.

На другой день Грибоедова торжественно, в присутствии всей знати и всего населения города, отпели. Экзарх Грузии, митрополит Иона, едва и сам могший говорить от рыданий, сказал трогательное надгробное слово. И затем, тело отвезли для погребения в монастырь Св. Давида. Все народонаселение города вышло на ту улицу, по которой проходила из Сионского собора процессия, и провожало ее с горестными чувствами к монастырю.

Вдова Грибоедова осталась неутешною. Грибоедов имел редкое, хотя и слишком кратковременное, счастие найти в супруге истинного друга, полного к нему любви и [625] уважения. Пораженная своею незаменимою потерей, Анна Александровна Грибоедова, в полном расцвете своей красоты, решила остаться верной своей первой любви и памяти мужа. Она представляла собою глубоко трогательное зрелище человека, не принадлежавшего себе, отдавшегося любимой идее. Русский поэт (Я. П. Полонский), встретивший ее на жизненном пути, был поражен ее душевной красотою и самоотверженною преданностью памяти гениального ее мужа, и выразил свои чувства в следующем теплом стихотворении, превосходно изображающем ее трогательную судьбу:

I.

Не князь, красавец молодой,
    Внук иверских царей,
Был сокровенною мечтой
    Ее цветущих дней;
Не вождь грузинских удальцов
    Гроза соседних гор
Признаньем вынудил ее
    Потупить ясный взор;
Не там, где слышат валуны
    Плеск алазанских струй,
Впервые прозвучал ее
    Заветный поцелуй.
Нет, зацвела ее любовь
    И расцвела печаль
В том жарком городе, где нам
    Прошедшего не жаль...
Где грезится сазандарам
    Святая старина,
Где часто музыка слышна,
    И веют знамена.

II.

В Тифлисе я ее встречал,
    Вникал в ее черты...
То — тень весны была, в тени
    Осенней красоты. [626]
Ни весела, и не грустна,
    Где б ни была она,
Повсюду на ее лице
    Царила тишина.
Ни пышный блеск, ни резвый шум
    Полуночных балов,
Ни барабанный бой, ни вой
    Охотничьих рогов,
Ни смех пустой, ни приговор
    Коварной клеветы,—
Ничто не возмущало в ней
    Таинственной мечты;
Как будто слава, отразясь
    На ней своим лучом,
В ней берегла покой души
    И грезы о былом.
Хоть горя вечного понять
    Не может праздный свет,
Она не без улыбки шла
    К нему на склоне лет;
Хоть не видна была на ней
    Страдания печать,
Я не решался никогда
    При ней воспоминать
О том, кто горе от ума
    Изведав, завещал
Ей всепрощающую скорбь
    И веру в идеал...

III.

Я помню час, когда вдали
    Вершин седые льды
Румянцем вспыхнули, и тень
    С холмов сошла в сады;
Когда Метех с своей скалой
    Стоял, как бы в дыму,
И уходил сионский крест
    В ночную полутьму.
Она сидела на крыльце,
    С поникшей головой,
И, помню, кроткий взор ее
    Увлажен был слезой.
[627]
Вот вспыхнул месяц за горой,
    Как лампа, в синей мгле,
Но яркий луч ее бледнел
    На молодом челе...
Иль о недавней старине
    Намек нескромный мой
Смутил ее больной души
    Таинственный покой,
Или воспоминанья вдруг
    Проснулись и пришли,
И стал к ней близким тот, кто был
    Далеким от земли...
Она молчала; в этот миг
    Я скорбь ее любил.
И чудилось мне, взор ее
    Со мной заговорил:
«Поймите, я с тех пор, как он
    Погиб, чужда страстей.
Живу — уже не для себя,
    И вряд ли для друзей!
Поймите, посреди живых
    Я тень его люблю!
Вы знаете... но знают все
    Историю мою.

IV.

«Он русским послан был царем,
    В Иран держал свой путь
И на пути заехал к нам
    Душою отдохнуть.
Желанный гость, он принят был
    Как друг моим отцом;
Не в первый раз входил он к нам
    В гостеприимный дом.
Но не был весел он в тени
    Развесистых чинар,
Где на коврах не раз нам пел
    Заезжий сазандар,
Где наше пенилось вино,
    Дымился наш кальян,
[628]
И улыбалась жизнь гостям
    Сквозь радужный туман.
И был задумчив он, когда,
    Как бы сквозь тихий сон,
Пронизывался лунный свет
    На темный наш балкон.
Его горячая душа,
    Его могучий ум
Влачили всюду за собой
    Груз неотвязных дум.
Напрасно Север ледяной
    Рукоплескал ему, —
Он там оставил за собой
    Бездушную зиму,
Он там холодные сердца
    Оставил за собой;
Лишь я одна могла ему
    Откликнуться душой.
Он так давно меня любил,
    И так был рад, так рад,
Когда вдруг понял, отчего
    Туманится мой взгляд.

V

«И скоро перед алтарем
    Мы с ним навек сошлись...
Казалось, праздновал весь мир
    И ликовал Тифлис.
Всю ночь к нам с ветром долетал
    Зурны тягучий звук
И мерный бубна стук и гул
    От хлопающих рук.
И не хотели погасать
    Далекие огни,
Когда, лампаду засветив,
    Остались мы одни.
И не хотела ночь унять
    Далекой пляски шум,
Когда с души его больной
    Скатилось бремя дум,
[629]
Чтоб не предвидел он конца
    Своих блаженных дней,
При виде брачного кольца
    И ласковых очей.

VI.

«Но час настал: посол царя
    Умчался в Тегеран,
Прощай любви моей заря!
    Пал на сердце туман.
Как в темноте рассвета ждут,
    Чтоб страхи разогнать,
Так я ждала его, ждала,
    Не уставала ждать!
Еще мой верующий ум
    Был грезами повит,—
Как вдруг... вдруг грянула молва,
    Что он убит... убит!
Что он из плена бедных жен
    Хотел мужьям вернуть;
Что с изуверами в бою
    Он пал, пронзенный в грудь;
Что труп его, кровавый труп,
    Поруган был толпой
И что скрипучая арба
    Везет его домой.
Все эти вести в сердце мне
    Со всех сторон неслись...
Но не скрипучая арба
    Везла его в Тифлис.
Нет, осторожно между гор.
    Ущелий и стремнин
Шесть траурных коней везли
    Парадный балдахин.
Сопровождали гроб его
    Лавровые венки,
И пушки жерлами назад,
    И пики, и штыки...
Дымились факелы и гул
    Колес был эхом гор. [630]
И память вечную о нем
    Пел многолюдный хор.
И я пошла его встречать.
    И весь Тифлис со мной
К заставе Эриванской шел
    Растроганной толпой.
На кровлях плакали, когда
    Без чувств упала я.
О, для чего пережила
    Его любовь моя!

VII.

«И положила я его
    На той скале, где спит
Семья гробниц, и где святой
    Давид их сторожит,
Где раньше, чем заглянет к нам
    В окошки алый свет,
Заря под своды алтаря
    Шлет пламенный привет;
На той скале, где в бурный час
    Зимой, издалека
Причалив, плачут по весне
    Ночные облака,
Куда весной, по четвергам,
    Бредут на ранний звон,
Тропинкой каменной, в чадрах,
    Толпы грузинских жен, —
Бредут нередко в страшный зной,
    Одне — просить детей.
Другие воротить мольбой
    Простывших к ним мужей,—
Там в темном гроте — мавзолей,
    И — скромный дар вдовы —
Лампадка светит в полутьме,
    Чтоб прочитали вы
Ту надпись, и чтоб вам она
    Напомнила сама
[631]
Два горя: «горе от любви
    И горе от ума».

Прошло двадцать восемь лет,— и под тем же камнем, где покоятся останки творца бессмертной комедии, рядом с ним, похоронили и супругу его. Она скончалась в 1857 году, на 46-м году своей прекрасной жизни.

И ныне всякий русский, проезжая Тифлис, посетит дорогую могилу, в которой сокрыта одна из слав нашей родины. На западной стороне города возвышается святая гора Мтацминда, на которую в прихотливых зигзагах вьется, подобно ленте, узкая тропинка для пешеходов. На одном из уступов святой горы, на половине ее высоты, виднеется женский монастырь св. Давида, как будто гнездо ласточки, прикрепленное к скале. Этот уголок, который Грибоедов называл «поэтической принадлежностью Тифлиса»,— прекрасен. Вид с монастырской террасы очарователен: весь Тифлис виден отсюда, как на ладони. На востоке сверкает быстрая Кура; за нею, вдали, синеют горы благословенной Кахетии. Шумный город с его полуевропейскою и полуазиятскою физиономиею далеко внизу,— вы стоите между небом и землею. Здесь, перед величавой картиною, которая так нравилась Грибоедову, и покоится прах его, в гроте под тяжелыми сводами, имеющем вид красивой часовни. Внутри грота бронзовый памятник. На возвышенном пьедестале поставлена прекрасная статуя, работы известного художника Кампиони, изображающая женщину, склонившуюся на колени перед гробовою урною у подножия креста. «В позе молящейся так много грации, так живо выражена в ней глубокая скорбь,— говорит один из путешественников: — что вы не только любуетесь ею, как высшим проявлением искусства, но вы сочувствуете ей, как существу живому». У ног коленопреклоненной с одной стороны крест и евангелие — символы страданий и веры, с другой — раскрытая книга, на корешке которой короткая [632] надпись: «Горе от ума». На одной стороне пьедестала барельефом сделан портрет покойного писателя, а под ним начертано золотыми буквами:

«Александр Сергеевич Грибоедов. Родился 1795 года, января 4-го. Убит в Тегеране 1829 года, января 30».

На другой стороне пьедестала надпись: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской; но для чего пережила тебя любовь моя?» [633]

XXXVI.

Хосров-Мирза.

В один из февральских дней 1829 года, весь Тифлис был поражен страшною вестию, что русская миссия истреблена в Тегеране. Впечатление было тем сильнее, что никто не ожидал подобной катастрофы, так как отношения между Персией и Россией были, по-видимому, самые дружественные. Еще за несколько дней перед тем Паскевич в торжественной аудиенции принимал у себя персидского посланника Мирзу-Салеха, привезшего ему бриллиантовый орден Льва и Солнца 1 степени, как знак особого благоволения Фетх-Али-Шаха. И Мирза-Салех, оставивший Тегеран среди невозмутимого спокойствия, теперь не менее других был поражен и удивлен катастрофой, совершившейся среди глубокого мира, в столице шаха, который из своего дворца мог слышать шум, смятение и вопли избиваемых жертв. Гибель посольства дружественной нации на глазах властей, которые по всем международным обычаям и законам обязаны были ее защищать, была таким событием, — бедственных [634] последствий которого никто не мог предвидеть. Было ясно, что оскорбительный поступок не мог пройти Персии даром,— достоинство России требовало примерного возмездия, и новая война казалась неизбежною. Между тем война с Турцией поглощала в тот момент все русские силы и заставляла действовать по отношению к Персии с величайшею осторожностью.

К счастию, русское правительство должно было признать, что шах и его министры не были причастны к гнусному злодеянию, и император Николай признал достаточным для восстановления попранных прав России, чтобы шах, наказав преступников, прислал в Петербург торжественное извинение через одного из принцев крови. Персидское правительство подчинилось этому решению. Аббас Мирза приготовлялся сам ехать в Петербург: но император Николай признал неудобным такое долговременное отсутствие из Персии наследника престола, «Постигая пагубное влияние коварных замыслов, которые колеблют спокойствие Персии,— писал к нему государь: — Я признаю ваше присутствие в Тавризе необходимым для укрощения буйства и предупреждения происков, а потому приглашаю вас не удаляться из ваших пределов в столь сомнительное время. Я почту достаточным возмездием оскорбленному достоинству Российской Империи, когда шах пришлет торжественное извинение через одного из сыновей своих или ваших, в сопровождении кого-либо из доверенных вельможей». Выбор пал на Хосров-Мирзу, 15-тилетнего сына наследника персидского трона.

Дружественное решение, принятое по отношению к России персидским двором, встревожило английскую миссию. Рассказывают, что, узнав о сборах Хосров-Мирзы в Петербург, Макдональд сказал, что ему в Тавризе делать больше нечего, и что он поедет в Кирманшах, чтобы собрать там партию в пользу Хассан-Али-Мирзы против наследника. Интриги и запугивания англичан не имели, однако, на этот раз успеха. [635]

2 мая 1829 г. Хосров, в сопровождении Мамед-Хана, одного из важнейших сановников Персии, начальника регулярных войск (эмир-низама), переехал русскую границу. У городской заставы его встретил начальник корпусного штаба, барон Остен-Сакен. Принц пересел в коляску и отправился прямо к графу Паскевичу. Аудиенция была не долга. После взаимных приветствий. граф в открытом экипаже сам проводил принца до приготовленной ему квартиры, в доме военного губернатора, и там сообщил ему только что полученное известие о поражении турок под Ахалцыхом.

«Радуюсь, — сказал Паскевич: — что это событие совпало с днем вашего приезда.

— Смею уверить вас, — возразил на это Хосров-Мирза: — что в Тавризе несравненно более меня будут радоваться этой победе.

В секретном разговоре с Паскевичем, принц, между прочим, жаловался на интриги и недоброжелательство английской миссии. Макдональд, по его словам, заявлял открыто, что если Персия, как предполагалось, пойдет вместе с Россией против Турции, — то англичане пойдут против Персии. Принцу было известно также, что, когда Грибоедов ехал в Тавриз, английский посол, опасаясь его влияния на тегеранский двор, писал о том Ост-Индской компании, и та отвечала ему, что сокровища ее открыты для сохранения «какими бы то ни было средствами» могущества Англии в Персии. Француз Семино, бывший в свите принца, говорил, что он не ручается даже, чтобы англичане не покусились на жизнь самого Аббаса-Мирзы. Хосров просил Паскевича только ничего не разглашать об этих событиях для спокойствия своего отца.

Паскевич сообщил обо всем графу Нессельроде. А между тем военные действия в Турции уже начинались, и Паскевич отправился в армию, не ожидая отъезда персидского посольства, оставшегося в Тифлисе еще на несколько дней, чтобы осмотреть достопримечательности города. В [636] день своего выезда принц сделал прощальный визит графине Паскевич и поднес ей две прекрасные шали, а сыну ее — полное собрание сочинений персидского поэта Саади. Самому Паскевичу еще ранее этого был отправлен в подарок от принца прекрасный жеребец чистой арабской крови.

23-го мая посольство выехало, наконец, из Тифлиса. Погода стояла пасмурная, дождь, начавшийся с утра, обратился в ливень и продолжался до вечера — примета, по поверьям персиян, хорошая. Ровно в 6 часов пополудни, Хосров-Мирза сел в экипаж,— и поезд тронулся. Принца сопровождало более 40 человек свиты; а с русской стороны назначен был состоять при нем генерал-маиор Ренненкампф, в распоряжении которого находились и 12 конвойных казаков.

Несмотря на доброе предзнаменование, под которым началось путешествие, переезд через Кавказские горы по военно-грузинской дороге совершился не без приключений. В теснине между Дарьялом и Ларсом, на поезд едва не напала партия горцев, внезапно спустившаяся с гор Осетии. Казаки, сопровождавшие посольство, завязали перестрелку, — осетины отступили. Но страх, обуявший персиян при этом нападении, был так велик, что по рассказу Ренненкампфа, они не разбежались только потому, что их собственные вьюки загромождали ущелье, и бежать было некуда. Сам принц при первых выстрелах вышел из экипажа и пересел на коня. Русские удивились его отваге: но дело в том, что молодой азиятец, не привыкший к карете, мог видеть в ней скорее западню, нежели убежище.

От Владикавказа поезд сопровождался уже постоянным конвоем, переменявшимся на Линии в каждой казачьей станице. Выезжал на встречу к принцу, приветствовать его, и старый кабардинский валий, Кучук Джанхотов, с тремястами лучших кабардинских наездников. Сам командовавший войсками на Кавказской линии генерал Эммануэль ожидал его в Пятигорске, где Хосров-Мирза [637] остановился на несколько дней, чтобы видеть минеральные источники. В намять пребывания принца в этом городе тогда же, на вершине Машука, поставлен был, по приказанию Эммануэля, обелиск, на пьедестале из серого песчаника, которым так богаты окрестности Пятигорска; на фронтоне столба— стих какого-то персидского поэта гласил: «Добрая слава, оставляемая после себя, лучше золотых палат», а под ним принц собственноручно начертил следующую арабскую надпись:

«Любезный брат! Мир здешний не останется ни для кого:
Привяжись сердцем к Создателю
И не полагайся на блага мирские;
Ибо многих, подобных тебе, Он сотворил и уничтожил.

Хосров-Мирза 1244 г.».

К сожалению, надпись эта, при общем небрежении нашем к памятникам, мало по малу изгладилась; скоро появились, как и всегда, другие, уже русские надписи, свидетельствовавшие только о словоохотливости досужих путешественников, — а еще немного, — и этот обелиск постигла общая участь многих исторических памятников на святой Руси — он был заброшен, рассыпался,— и ныне, как говорят, не осталось даже и следов его.

Из Пятигорска дальнейший путь посольства лежал через Ставрополь, Новочеркаск и Воронеж. Везде, встречая широкое русское гостеприимство, персияне могли убедиться воочию, как русские люди легко забывают обиды, даже затрагивающие их национальную честь и самолюбие. После шестинедельного путешествия, 14 июля, в 6 1/2 часов вечера, посольство добралось, наконец, до Коломны.

Отсюда оно должно было иметь торжественный въезд в первопрестольную русскую столицу. Принц въезжал в Москву в богатой карете, запряженной шестью лошадьми цугом, предшествуемый и сопровождаемый конными отрядами казаков и жандармов. На всем пути его следования до [638] Серпуховских ворот, и далее по Тверскому бульвару, стояли войска, отдававшие военные почести с музыкою и орудийною пальбою, которая прекратилась только тогда, когда высокий гость остановился наконец перед домом графини Разумовской, где было приготовлено для него роскошное помещение. Здесь его ожидали почетный караул, городские власти и именитое купечество, встретившее его с хлебом и солью. Сюда же, спустя короткое время, прибыл и московский генерал-губернатор, князь Дмитрий Владимирович Голицын, который, как хозяин города, приветствовал принца с благополучным прибытием.

Едва отдохнув от пути, и никого не предупредив о своем намерении, Хосров-Мирза отправился к матери Грибоедова, чтобы выразить ей скорбь, которую причинила Персия, смерть ее сына. Растроганный до глубины души слезами несчастной матери, Хосров-Мирза старался утешить, успокоить осиротевшую мать, — и, как рассказывают, сам горько плакал. Такой благородный поступок нашел себе большое сочувствие в обществе и сразу расположил москвичей в пользу юного принца.

Несколько дней, проведенных посольством в Москве, были посвящены осмотру ее исторических памятников. Хосров-Мирза был везде и всем интересовался. Но особенное внимание его обратил на себя хранящийся в оружейной палате матросский костюм, который Петр Великий носил в Саардаме. Грубый материал и грубый вид одежды поражали персиян, никак не умевших согласовать вопиющую простоту ее с величием русских венценосцев. Однакоже, когда один из свиты, рассматривая костюм, засмеялся, Хосров-Мирза серьезно заметил ему:

— «Помни, что если бы Петр не носил такого костюма, то русские не имели бы флота, и земля их не была бы тем, чем она есть».

Около 20-го июля принц оставил Москву, а 4-го августа прибыл в Петербург, где для него был приготовлен Таврический дворец. Императорская фамилия жила в то [639] время в Петергофе; и потому прием принца состоялся только 12-го августа, когда император Николай возвратился в столицу.

В этот день, в 10 часов утра, генерал-адъютант граф Сухтелен явился в посольский дом, чтобы приветствовать Хосров-Мирзу от лица государя и затем пригласить его отправиться с собою в Зимний дворец. Эта поездка была опять церемониальным, торжественным шествием. Процессия открывалась дивизионом конногвардейцев в их парадной, рыцарской форме, с распущенным штандартом, музыкой и литаврами; далее, в предшествии дворцовых служителей, тянулся длинный ряд придворных экипажей, и уже за ними ехала посольская карета, окруженная царским конвоем; дивизион кавалергардов замыкал процессию. Все улицы, по которым проезжал принц, были запружены народом, окна и балконы домов украшены коврами, фестонами и разноцветными флагами.

Император Николай принял принца в Георгиевской зале, стоя у ступеней императорского трона. По обе стороны его стояли: вся царская фамилия, государственный канцлер граф Нессельроде, государственный совет, сенат, главный штаб, дипломатический корпус, генералитет и все офицеры гвардии; в соседних комнатах разместились армейские штаб и обер-офицеры, все лица, имевшие приезд ко двору, и именитое купечество.

Хосров-Мирза сам нес шахскую грамоту и, приблизившись к императору на несколько шагов, сделал глубокий поклон и произнес от лица персидского монарха следующую извинительную речь:

«Могущественнейший Государь Император!

Спокойствие Персии и священный союз, существующий между Вашим императорским Величеством и великим обладателем Ирана, моим повелителем и дедом, были противны духу зла. Он воздвиг в Тегеране толпу неистовую, совершившую неслыханное злодеяние, жертвою которого сделалась российская миссия. Такое злополучное [640] происшествие покрыло глубоким мраком скорби весь наш дом и всех его верноподданных. Ужаснулось праведное сердце Фетх-Али-Шаха при мысли, что горсть злодеев может привести к разрыву мира и союза между его высочеством и великим монархом России.

Он повелел мне, внуку своему, поспешить в столицу Вашей державы. Он уверен, что глас мой, глас правды, обратит на себя милостивое внимание Вашего императорского Величества и соделает дружбу между двумя величайшими и могущественнейшими государями мира — незыблемою.

Мне поручено именем могущественного моего повелителя просить о сем Вас, великий Государь! Предайте вечному забвению происшествие, оскорбившее равно двор российский, как и двор персидский. Пусть познает вселенная, что и при самом ужасном случае, два мудрые монарха откровенно объяснились, и все недоумения, все подозрения — исчезли; всему положен конец вожделенный».

Затем началось чтение шахской грамоты, которую император принял из рук Хосрова-Мирзы и передал графу Нессельроде.

Шах выражал живейшую горесть по поводу случившегося печального события, говорил, что правительство персидское перед правительством русским «покрыто пылью стыда» и что лишь «струя извинения может омыть лицо его». «От обширного ума великого нашего благоприятеля, украшающего вселенную, — писал шах: — зависеть будет принять милостиво или отринуть извинение. Грамота окончилась даже стихами Саади.

«Пришла пора опять скрепить
Союз приязни снисхожденьем —
И все минувшее затмить
Благотворительным забвеньем»...

Положив грамоту на нарочно приготовленный для нее стол, граф Нессельроде ответил принцу от лица императора, следующею речью:

«Его императорское Величество повелевает мне уверить [641] ваше высочество в том совершенном удовольствии, с каким он внимал объяснениям вашим и изъявлению праведного сетования от лица вашего государя. Движимый чувствами великодушными, его величество, шах, не мог, конечно, без ужаса взирать на злодейство, имевшее целью расторгнуть дружественные связи между двумя державами, еще недавно примирившимися. Посольство ваше долженствует рассеять всякую тень, которая могла бы помрачить взаимные сношения России с Персиею после происшествия столь плачевного.

Да будет уверение это принесено вами его величеству, шаху. Да будет он убежден в непоколебимой воле Его Императорского Величества хранить мир и утверждать узы дружбы, возобновленные в Туркменчае.

Избрание вашего высочества для этих объяснений весьма приятно Государю Императору. В этом вы благоволите удостовериться теми чувствами, которые выражены мною от имени Всемилостивейшего моего Государя».

По окончании речи, император подал руку Хосров-Мирзе и сказал ему:

«Я предаю вечному забвению злополучное тегеранское происшествие».

На следующий день Хосров-Мирза имел частную аудиенцию у государя в Елагинском дворце, на которой он просил о сложении с Персии оставшихся неуплаченными двух куруров контрибуции. Ему отвечали через министерство, что Россия, после тегеранского события, и без того показала довольно умеренности, чтобы теперь, когда объяснения по этому обстоятельству едва приведены к благополучному концу, думать о новых снисхождениях.

Между тем из Персии получены были письма князя Долгорукова, находившегося там для временных сношений с тегеранским двором, и император Николай с удовольствием узнал из них о мерах, принятых в Тегеране для наказания всех, участвовавших в истреблении посольства. Желая выразить свою признательность и [642] уничтожить немедленно все опасения, какие могли еще существовать в уме персиян на счет видов русского правительства, — государь подарил Персии один курур, а уплату другого отсрочил еще на пять лет.

Таким образом, миссия Хосров-Мирзы увенчалась полным успехом. Два месяца прожил он в Петербурге. окруженный утонченным вниманием самого государя и высшего общества, которое его баловало, привлекаемое к нему и его умом, и наружностью. «Это был, действительно, красивый юноша, — говорит о нем в своих воспоминаниях граф Л. Д. Блудов: — с такими большими прекрасными черными глазами, что я помню их и поныне, через 46 лет времени».

Старожилы Москвы и Петербурга долго не забывали прекрасного юношу, приезжавшего смыть пятно, павшее на Персию. Не многие из русского общества могли предвидеть тогда грустную судьбу, которая должна была постигнуть его на родине. Еще менее мог кто-либо предвидеть, что эта печальная будущность, грозившая ему, сложится, благодаря отчасти именно этим симпатиям к нему со стороны русского общества. А между тем, действительно, расположение русского государя и высшего петербургского общества не могло не оставить в юном уме персидского принца глубокого впечатления, и есть основание думать, что именно это-то обстоятельство и было настоящею причиною неосновательных расчетов его на Россию, которыми он обусловил образ своих действий, подготовивший ему бесповоротное и грустное падение.

Прощальная аудиенция дана была принцу 6-го октября и сопровождалась новыми милостями со стороны императора. Подарков посольству роздано было более, чем на 89 тысяч. Самому Хосров-Мирзе пожалован был от императора бриллиантовый орел для ношения на шее, на голубой ленте, и бриллиантовое же перо с изумрудами; эмир-низаму — богатый кинжал и орден Белого Орла; всем остальным членам посольства — драгоценные перстни. [643]

Вполне счастливый, со светлыми надеждами на будущее, оставил Хосров-Мирза Петербург 18 октября 1829 года, и ровно через три месяца приехал в Тифлис. Обратный путь его в Персию лежал через Карабаг. Мусульманский край, еще недавно переживший смутное время персидского вторжения, теперь встретил и проводил принца горячими овациями. Уже за целый месяц до приезда его, весь Карабаг хлопотал над приготовлением торжественной встречи возвращающемуся принцу; собирались стада баранов и кур, беки рыскали за джейранами, из Шекинской и Ширванской провинций съезжались агалары в нарядных чохах, с богатым оружием, на лихих, роскошно убранных конях. Батальон 41 егерского полка, с военно-окружным начальником мусульманских провинций генералом Абхазовым, расположился на реке Тертере; карабагский комендант с татарскою конницею ожидал принца на самой границе бывшего Ганжинского ханства. Здесь, среди обширной степи, под склоном высоких гор, составляющих летнее убежище некоторых кочевок карабагцев, близ небольшого дубового лесочка, расставлены были 60 алачуг, и между ними огромный белый шатер для самого принца.

При этой встрече с своими единоверцами, принцу, еще слишком молодому и неопытному, приходилось обдумать каждый свой шаг, чтобы не подать повод к каким-нибудь превратным толкованиям своего поведения, чтобы не оскорбить никого и в то же время удержаться вдали от излишнего, быть может, усердия мусульманских беков, еще так недавно и так легко изменивших России. И нужно отдать принцу полную справедливость: он держал себя в высшей степени осторожно и тактично.

Вот как описывает эту встречу один из очевидцев: «Пока его высочество тешился дорогою стрелянием птиц и ястребиною охотою, свита принца в длиннополых кафтанах, со множеством катеров, тяжело навьюченных, уже была на месте. Чрез несколько часов прибыли генерал-маиор Ренненкампф, с некоторыми почетнейшими [644] лицами посольства. Мирза-Садых, приводя в изумление слушателей, тотчас принялся рассказывать всем о России — как вдруг показалась толпа всадников. Хосров-Мирза гялир! — закричали татары и все опрометью бросились из шатра. Я последовал за ними. Наши татарские беки в нарядной одежде, на лихих, богато убранных конях, неслись рысью за комендантом; за ними следовал дормез, в котором ехал Хосров-Мирза, и другой, в котором сидел эмир-низам. Дормез остановился перед палаткою, и принц, проворно выпрыгнув из экипажа, вошел в нее. Мы все последовали за ним. Его высочество сказал генералу несколько слов по-французски и потом объявил, что устал и желает отдохнуть. Мы откланялись и вышли из палатки. На другой день принц, в сопровождении многочисленной свиты, отправился в дальнейший путь».

В конце февраля 1830 года Хосров-Мирза прибыл в Тегеран и был благосклонно принят самим Фетх-Али-Шахом, которому и вручил ответную грамоту русского императора.

«Мне приятно,— писал в ней государь: — что Хосров-Мирза был избран вашим величеством для укрепления союза Персии с Россией. Похвальные качества его, в непродолжительное пребывание в России, приобрели ему не токмо Мое благоволение, но и любовь всеобщую. Я поздравляю вас, державный государь, со внуком, подающим блестящие надежды: он явился здесь достойным сыном любимого вами наследника вашего. В заключение и долгом считаю поручить Хосров-Мирзу особенному вниманию и милостям вашего величества.

Расположение и внимание, которыми император Николай отличил молодого принца, хорошо были известны в Персии и на первых порах поставили его в глазах народа чрезвычайно высоко. К этому прибавились военные отличия, оказанные принцем в Хороссанской экспедиции, в начале 1831 года, когда Аббас-Мирза предпринял поход в [645] восточные провинции Персии, «чтобы стереть — как он писал к государю:— нечистый прах мятежа с лица того края». Хосров-Мирза, двигавшийся к нему на соединение через Систанские степи, с горстию своих людей разбил текинскую конницу и, вообще, оказал такие услуги шахскому правительству и самому Аббас-Мирзе, что был сделан самостоятельным начальником города Ак-Дербента.

Так жизнь Хосрова складывалась сначала необыкновенно счастливо, обещая ему долгие годы славных деяний. Но люди востока редко умеют удержаться в пределах благоразумия. В принце мало по малу возникали честолюбивые стремления, а слухи о том, будто бы Аббас-Мирза готовится сделать его своим наследником, помимо старших сыновей, окончательно вскружили ему голову надеждами, которым никогда не суждено было сбыться. Под обаянием этих надежд принц сделался заносчив и надменен даже с родными братьями. Последние, конечно, не остались в долгу и против Хосрова образовалась целая враждебная лига, во главе которой стал Мамед-Мирза, старший брат, боявшийся потерять через него шахский престол, который он должен был наследовать по праву рождения.

Хосров отлично понимал опасную игру, которую затеял с таким легкомыслием. Но, заручившись расположением к себе каймакама, Мирзы-Абуль-Касима, человека всемогущего, перед которым дрожала целая Персия, он мало обращал внимания на подпольные интриги, которыми его старались опутать. И уже одна эта беспечность едва не погубила Хосрова.

Однажды, проезжая через г. Себзевар, находившийся под управлением Мамед-Мирзы, он был задержан и подвергнут, по приказанию последнего, строжайшему надзору: четыреста конных туркмен были приставлены к принцу, чтобы следить за каждым его шагом, а для большей безопасности распорядились даже секретно расковать его любимую лошадь, не имевшую себе подобной в целом улусе. Глубоко оскорбленный принц решился бежать и ждал для этого только [646] удобный момент. Покорностью и лаской ему удалось усыпить бдительность своих сторожей, и раз, во время прогулки, воспользовавшись тем, что конвой ехал довольно беспечно, он отделился вперед и вдруг пустился скакать по тегеранской дороге... Поздно понял конвой, что это настоящее бегство. Четыреста человек понеслись в погоню, но конь Хосрова скакал быстрее стрелы,— и туркмены «не достигли, по выражению персиян, даже взвившейся пыли, которая укрыла за собою уносившегося всадника».

В Тегеране Хосрова ожидали, однако, недобрые вести: в столице носились слухи о тяжкой болезни его отца, который на пути к Герату заболел водяною болезнию и был безнадежен. Аббас-Мирза, действительно, и умер в Мешеде 10 октября 1833 года. Известие об этом как громом поразило престарелого шаха. Лишившись в Аббас-Мирзе испытанного помощника, он перенес все свое расположение на старшего сына его, Мамед-Мирзу, который тотчас был вызван в Тегеран и объявлен наследником престола.

Из Тегерана Мамед-Мирза отправился в Тавриз, постоянную резиденцию наследников каджарских венценосцев: за ним, по приказанию шаха, последовал и Хосров-Мирза. Его положение становилось весьма двусмысленным и печальным. Сам каймакам, уступая обстоятельствам, перешел теперь в лагерь его противников, и, желая, как-нибудь угодить Мамеду, выпросил у шаха фирман, повелевающий следить за поведением молодого принца, который будто бы, после своей поездки в Петербург, вел беспорядочную жизнь, проигрывался в карты и к своему надменному характеру присоединил еще своевольство и неуважение к деду. Принца обвиняли даже в тайных сношениях с кочующими около Ардебиля племенами, и опасались, что он возмутит Адербейджан, с целию низложить своего соперника. Хосров, между тем, действительно, не хотел изменить своих отношений к Мамеду, и открыто избегал титуловать его «валиахадом», т. е. наследником. [647]

Высокое положение, занятое старшим его братом в государстве, делало тем не менее невозможным для принца несоблюдение по отношению к нему этикета; в известных случаях он должен был являться к нему на поклон. Случилось, что с последнею именно целию прибыл однажды в Тавриз брат Хосрова, Джехангир-Мирза, правитель Хои и Урмии, и между ними тотчас установились секретные сношения.

О чем говорили между собою братья, остается неизвестным. Но каймакам, из угождения наследнику трона, донес ему, что Хосров и Джехангир замышляют произвести возмущение в самом Тавризе. Мамед-Мирза, не решаясь употребить против них открытой силы в своей резиденции, пригласил обоих братьев к себе на обед, в один из загородных садов Тавриза, и там изменническим образом окружил их сарбазами. Принцы были отвезены в Ардебиль и заключены в темницу.

Известие об этом событии быстро допило до Тегерана. Но шах, встревоженный самоуправством своего наследника, тотчас отправил к нему гонца, с приказанием немедленно освободить заключенных. И Мамеду оставалось только исполнить категорическое предписание повелителя, как вдруг является новый гонец с громовым известием, что Фехт-Али-Шаха не стало: он умер 8 октября 1834 года, в Испагани, после кратковременной болезни, последовавшей от невоздержанности в пище.

Шах скончался на 76-м году своей жизни, после тридцатидевятилетнего царствования. Как государь, он не совершил ничего, что бы могло дать ему право на блестящее имя в истории. Как человек, он остался памятен своим подданным более всего своею внешностью, — необычайно длинною, особенно резко бросающеюся в глаза при его небольшом росте и сухощавости, — бородою, которая начиналась под самыми глазами и простиралась далеко ниже пояса. Эта борода считалась самою длинною в Персии, и живописцы, желая польстить «средоточию вселенной и убежищу [648] мира», увеличивали ее на портретах до бесконечности. Памятен остался шах еще своею неимоверной, превосходившей всякое представление, скупостью. Он сознавался сам, что день, в который ему не удавалось положить хоть что-нибудь в свой кошелек, почитал потерянным, и не мог спать. Про него рассказывали в Персии бездну анекдотов. Привычка его обращаться с деньгами была так велика, чти он по тяжести узнавал, сколько держит денег в горсти, никогда не ошибаясь ни на один червонец. Проводя большую часть своей жизни в гареме, он имел целую тысячу жен,— и за то оставил после себя 935 человек сыновей и внуков, — потомство, ничего не обещавшее Персии, кроме кровавых раздоров. Таков был сошедший в могилу старый шах. И тем не менее, смерть его поразила всех. В течение 40-летняго царствования все так привыкли видеть его своим повелителем, что мысль о новом государе не могла уложиться «ни под одною бараньею шапкой». Известие о внезапной смерти шаха перепугало и Тавриз и всю Персию, так как нужно было ждать, что поднимется обычная борьба за трон и внесет в страну все ужасы междоусобия.

По счастию, Мамед-Мирза сумел не допустить развития интриг и беспорядков. Он немедленно объявил себя шахом и принял энергические меры к подавлению возникших уже было волнений. Скоро все утихло.

Новое царствование жестоко отозвалось на судьбе Хосров-Мирзы и его брата, и этой страшной судьбой своей они были обязаны опять интригам каймакама, искавшего расположения нового шаха. Каймакам начал с того, что в самых ужасающих размерах представил шаху опасность, угрожающую Персии в том случае, если бы Россия потребовала освобождения Хосрова. И вот, чтобы лишить этого принца всякой возможности когда-нибудь играть политическую роль, он предложил ослепить его вместе с братом, и затем сослать в одну из отдаленнейших провинций государства. Долго не соглашался шах на ужасную меру, но, [649] убежденный каймакамом, он, наконец, возложил исполнение приговора на своего ферраш-баши, Измаила, хана караджадагского.

Прошло уже несколько месяцев, как Хосров и Джехангир томились в ардебильской тюрьме. При полной неизвестности о том, что происходило за стенами их мрачного приюта, они тем менее могли что-либо знать о кознях против них каймакама; да если бы и знали, то уже ничего не могли предпринять для своего спасения. Узники жили в глубокой тоске и унынии... А вокруг все точно вымерло, и только крики муэдзинов, с высоты минарета призывавших в урочные часы правоверных на молитву, да оклики тюремной стражи нарушали мертвую тишину и безмолвие. С трудом прожитый день сменялся бессонною ночью, которой, казалось, также не было предела. Надежды гасли одна за другою. И вот, настал для них ужасный момент. В народе сохранился следующий рассказ о последних днях, проведенных несчастными узниками в темнице.

Однажды, в глухую ночь, Хосров-Мирза, по склонности человека пытать будущее таинственными средствами, взял сочинение Хафиза, служащее в Персии оракулом, и на случайно раскрывшейся странице прочел следующее двоестишие: «Лови, лови часы наслажденья, ибо не вечен жемчуг в своей раковине».

В глубоком раздумье закрыл принц книгу, а между тем час решения его судьбы приближался. Вот послышался мерный шорох. Хосров очнулся и вздрогнул. В комнату вошел Измаил-Хан и с ним несколько сарбазов. Они развернули шахский фирман и прочли повеление ослепить обоих братьев. Прежде чем принцы пришли в себя от ужаса, сарбазы бросились на Хосров-Мирзу, повергли его наземь, и палач совершил бесчеловечную операцию... Та же участь постигла и Джехангира. Мир Божий навсегда закрылся для несчастных.

Освобожденные из заключения, они поселены были в Туспргане, близ Хамадана, и здесь безвыездно прожили в [650] течение многих лет, вместе с своими семействами, в особом замке, отданном в их исключительное владение. Мамед-Шах, мучимый совестью, всячески старался облегчить их положение. Рассказывают, что Хосров приезжал даже к нему в Тегеран с какою-то просьбою, но когда об этом доложили шаху, он отвечал: «Сделайте все, что он потребует, но, ради Бога, не показывайте мне несчастного брата».

Если Хосров-Мирзе суждено было вынести на себе всю тяжесть восточного деспотизма, то в сердцах своих соотечественников он навсегда оставил неизгладимые следы глубокого к себе расположения и сострадания. Общее сочувствие к нему всего красноречивее выразилось в той радости, которая вызвала повсюду казнь каймакама, главного виновника его несчастия.

Интриги Мирза-Абуль-Кассима привели, в конце концов, и его самого к гибели. Он убит в Тегеране 14 июня 1835 года, по повелению шаха, понявшего, наконец, все козни опасного интригана. Нужно сказать, что, с целью сохранить корону Персии в своей линии, Мамед-Хан объявил своего четырехлетнего сына, Наср-Эддина, наследником трона. Скоро разнеслись слухи, что каймакам замышляет нечто по поводу этого распоряжения шаха. Перехваченная переписка его с некоторыми преданными ему вельможами Персии обнаружила его намерения и замыслы.

К этому присоединились жалобы всех приближенных к трону. Негодование шаха на некоторые поступки каймакама с ним самим — давно уже копилось в глубине души его и ожидало только случая, чтобы разразиться грозою. Теперь его участь была решена. Жалобы начальников войск, что солдатам не платят жалованья, дали шаху внешний предлог покончить с каймакамом.

Шесть дней просидел каймакам в заключении, совершенно спокойный и уверенный, что гнев шаха пройдет, и что он скоро станет снова и, может быть, с большим блеском, «шить и пороть», то есть, покровительствовать. [651] Проницательность, однакоже, на этот раз обманула его. На седьмой день вошел в темницу посланный от шаха и предъявил ему фирман, в котором было сказано, что «коварные замыслы его против особы государя обнаружены в полной мере, и что за все его преступления шах повелевает лишить его жизни посредством задушения». Изумленный каймакам думал сначала, что его только пугают; но он скоро убедился в серьезности дела. Он затрясся всем телом, побледнел и закричал отчаянным голосом: «Нет, ты не смеешь душить меня!»

— Как не смею? — возразил исполнитель казни. А вот увидишь! Но я не таков, как другие. Ты добрый человек, и я помню твои благодеяния; слава Аллаху, я заработал много от тебя, бивши по пятам рабов Божиих по твоему приказанию и отбирая в казну их имения. Что я за собака, чтоб забыть все твои милости! Не бойся; я не оскверню тебя мерзкою веревкою. Из уважения к твоему доброму сердцу и сану, иншаллах, если угодно Аллаху, мы постараемся задушить тебя руками. Ферраши!» — Три ферраша вошли в комнату.

Они бросились на каймакама и начали давить его за горло. Отчаянное сопротивление его было ужасно: он грыз, рвал, царапал своих палачей. Отвратительная борьба продолжалась с четверть часа; но мало по малу силы начали оставлять осужденного, ноги его подкосились, и он упал бездыханный на каменный пол темницы. Ферраши вышли, и начальник их донес шаху об исполнении приговора. Через несколько времени, когда ферраши возвратились, чтобы убрать тело, они были поражены неожиданным невероятным зрелищем: каймакам ходил по комнате! Завидя своих палачей, он бросился на них с неимоверною для старика силою, и три ферраша решительно не могли ничего с ним сделать. Тогда они позвали на помощь товарищей, и восемь человек разложили его на полу, навалили на него кучу тюфяков и подушек, уселись все на них закурили кальяны, и два часа на этом страшном диване делали [652] кейф, боясь, чтобы шейтан-каймакам не ожил вторично. Бесчеловечная сцена, достойная подземелий Востока!

Изменнический умысел каймакама, как говорят, действительно существовал и состоял в том, чтобы убить шаха, объявить для формы повелителем Ирана малолетнего наследника, и царствовать под его именем; утверждают даже, что он имел намерение истребить со временем весь дом Каджаров и сделаться шахом.

Рассказывают, что, среди общего ожесточения против каймакама, нашелся один человек, добром помянувший всем ненавистного вельможу. Это был некто Абуль-Кассим, которого, как говорят, облагодетельствовал каймакам во дни своего величия. Узнав об ужасной смерти своего благодетеля, Абуль-Кассим купил у палачей тело его и с великою честью похоронил близ деревни Шах-Абдуль-Азима, где и поныне еще видна могила каймакама, так печально завершившего свои интриги.

А Хосрову-Мирзе предстояла долгая жизнь. Он пережил многими годами самого паха, скончавшегося в 1848 году, и передавшего трон нынешнему повелителю Персии, Наср-Эддину,— и умер в 1875 году, на 63-м году своей трагической жизни.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том III, Выпуск 4. СПб. 1888

© текст - Потто В. А. 1888
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Чернозуб О. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001