ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ III.

ПЕРСИДСКАЯ ВОЙНА 1826-1828 г.

Выпуск III.

XXVI.

Красовский.

В июле месяце 1827 года, с движением Паскевича в Нахичеванскую область, туда же передвинулся и главный центр персидской войны, а Эриванское ханство, с армянскою святынею Эчмиадзином, должны были занимать в ней уже второстепенное место. Между тем, обстоятельства сложились под Эриванью так, что в конце концов должны были вновь привлечь к ней все внимание главного действующего корпуса.

В этот момент, на сцену персидской войны выдвигается в весьма видной и значительной роли новая личность, — генерал-лейтенант Афанасий Иванович Красовский, соединявший в себе в одно и то же время качества и смелого, опытного вождя, и неустрашимого солдата. Личность эта настолько замечательна и своею предшествовавшею службою, что должна остановить на себе пристальное внимание историка той эпохи.

Красовский происходил из дворян прежней Слободско-Украинской губернии, Лебедянского уезда. Молодые годы его совпали со временем начинавшихся огромных европейских [438] войн, представлявших для тех, кого щадила смерть, обширное поприще для отличий. Поручиком 13 егерского полка, Красовский, в 1804 году, совершил уже плавание из Одессы в Корфу и Неаполь с черноморскою эскадрой, имевшей назначение вытеснить оттуда французов и затем идти в Северную Италию. Аустерлицкий разгром помешал осуществлению этой мысли, и эскадра вернулась в Корфу. Но во время обратного плавания, около Мессины, фрегат, на котором находился Красовский, сел на мель и был разбит волнением; страшная опасность грозила экипажу, и только благодаря присутствию духа и необыкновенной для начинающего жить юноши распорядительности Красовского, команда его спаслась от гибели. Это было первое служебное отличие молодого человека, давшее ему первую награду — орден св. Анны 4 ст. на шпагу.

На следующий год черноморская эскадра ходила из Корфу в Каттарский залив, на помощь к черногорцам, и высадила десант около Старой Рагузы. В этой экспедиции был опять и Красовский. Действуя против французов вместе с черногорцами, он участвовал во взятии укрепленных высот Баргарта и в осаде Рагузы, а в 1807 году был в Герцеговине, при обложении крепости Никшич. Военная школа, пройденная Красовским в сообществе таких людей, как обитатели Черной Горы, не могла не обнаружить громадного влияния на всю его последующую боевую деятельность; от них заимствовал он ледяное спокойствие в опасности, неукротимый пыл во время атаки и те своеобразные приемы войны, которые могли быть созданы только людьми, приученными к войне всей обстановкой своей обыденной жизни, почти не опускавшими меча с конца XIV века, с того момента. как Сербское царство погибло на Косовом поле.

Когда французы ушли из Черногории, 13-й егерский полк был перевезен в Венецию а оттуда, уже сухим путем, отправлен в состав Молдавской армии, действовавшей под начальством старого фельдмаршала князя Прозоровского. [439] Известны обстоятельства неудачной кампании, ведомой старым фельдмаршалом. Полку, в котором служил Красовский, на первых же норах пришлось испытать рядом со славными делами и тяжелые неудачи. Он прибыл на Дунай весною 1809 года, в то время, когда русская армия выступала к Браилову. На нервом переходе, как рассказывает Красовский, ночью застигла войска ужасная буря с вихрем, грозою и проливным дождем. В неизмеримых степях колонны сбились с дороги и только к утру малыми частями и с разных сторон стали собираться на Рымнике. Во всех этих местах, нужно сказать, водилось тогда множество зайцев, они стадами выскакивали из-под ног солдат и, при общем крике и улюлюканье, метались в середине войск; так что солдаты ловили их за уши. В этом приятном занятии никто не заметил, как наехал грозный фельдмаршал. Разгневанный и без того ночною путаницею в войсках, он, при виде этой заячьей травли, окончательно вышел из себя, разбранил солдат, а вечером отдал свой замечательный приказ, начинавшийся словами: «К крайнему сожалению и к моему удивлению, вверенная мне российская армия до такой степени ослабела в дисциплине, что и малейший зверь, каков есть заяц, производит в ней беспорядок…»

Дальнейший переход от Рымника совершался уже в боевом порядке. Фельдмаршал ехал вместе с войсками и сам смотрел за точным соблюдением равнения и интервалов между кареями. Марш, конечно, от этого замедлился, и солдаты, томимые зноем и пылью, приходили в совершенное изнурение.

6-го апреля, вечером, войска остановились в четырех верстах от Браилова. Сильная крепость была искусно минирована и требовала правильной осады, но фельдмаршал торопился ее покорением, и в ночь на 9 апреля назначен был ее штурм. Ночь случилась тогда необыкновенно темная, не позволявшая сохранить в штурмующих войсках хоть какой-нибудь порядок. Некоторые полки потеряли дорогу и, [440] наткнувшись в темноте на какую-то глубокую рытвину, приняли ее за крепостной ров и закричали «ура!». Из крепости тотчас открыли сильнейший огонь. И между тем, как одни русские колонны, бесцельно губя людей, блуждали под градом летевших на них снарядов, другие сражались уже на валах и, никем не поддерживаемые, гибли в бесполезных усилиях ворваться в крепость. Взошедшее солнце осветило страшную картину поражения русских войск. 13 егерский полк, в котором Красовский командовал гренадерской ротой, был из числа наиболее пострадавших на приступе: из целого полка возвратилось назад только 200 человек, под командою четырех офицеров, в числе которых был и Красовский. Сюртук и фуражка его были прострелены; рядом с ним нуля поразила в голову и будущего фельдмаршала, тогда еще штабс-капитана, Паскевича, командовавшего в том же полку стрелковой цепью.

Известие о громадных потерях в войсках, ходивших на приступ, глубоко опечалило больного фельдмаршала. Очевидцы говорят, чти он во время самого боя сидел на кургане и, глядя на гибель храбрых солдат, обливался слезами. «И хотя Михайло Илларионович (Кутузов) и порывался утешить меня тем, что под Аустерлицем было хуже, но это не послужило для меня отрадой»... так говорил в приказе по армии сам старый Прозоровский — полководец, знаменитый, по словам Ермолова, своею долговечностью.

С возобновлением военных действий в следующем году, Красовский, во главе охотников, первым переплыл через Дунай и овладел редутом, прикрывавшим Туртукайскую крепость. Этот подвиг доставил ему орден св. Георгия 4 степени, и вместе с тем обратил на него внимание одного из лучших генералов молдавской армии, Засса, который и взял его к себе дежурным штаб-офицером. В этом звании Красовский находился при нем и во время Рущукского штурма. Когда войска, после геройских усилий, вынуждены были, наконец, начать отступление [441] от крепости, Засс отправил Красовского доложить об этом главнокомандующему графу Каменскому. Вместе с Красовским поехал и генерал-маиор граф Сиверс, колонна которого почти вся легла на валах Рущука. Каменский с нескрываемым гневом выслушал от них донесение. «Ваша резервная колонна — сказал он Сиверсу: — еще не была на приступе. Поведите ее сами, покажите пример, — и вы возьмете крепость!» Отважный и пылкий Сиверс, не сказав ни слова, сел на копя и, подъехав к резервной колонне, повел ее на приступ. Вместе с ним пошел и Красовский. На самом гребне гласиса Сиверс упал, пораженный четырьмя турецкими пулями: и солдаты его рассеялись. Среди всеобщей суматохи, Красовский остался один около раненого графа и вынес его, с опасностию жизни, на бреш-батарею, где этот молодой, любимый всеми генерал и скончался на его руках. Явившись опять к главнокомандующему с этим печальным известием, Красовский был осыпан ничем не заслуженными упреками. Я уверен, — сказал ему наконец Каменский: — что в числе лежащих на валу, большая часть здоровых, которые только не хотят броситься в крепость». Красовский отвечал, что на валу лежат только мертвые. Главнокомандующий отправил тогда своего адъютанта удостовериться, правда ли это. Но смотреть, конечно, было нечего, истина сама бросалась в глаза; все поле покрыто было бегущими солдатами, а на валах по-прежнему чернели отдельными группами лежавшие люди... «Турки — замечает в своих записках Красовский: — могли овладеть тогда не только всеми нашими батареями, но взять лагерь и даже самого главнокомандующего, если бы он не успел ускакать за Дунай».

Прямым следствием неудачи рущукского боя было намерение верховного визиря скорее покончить с Сербией, где уже давно пылало народное восстание, и помогавший ей небольшой русский отряд графа Орурка, теперь, когда к берегам Моравы двигались громадные турецкие силы, был слишком незначителен: пришлось отправить туда целый [442] корпус, под начальством храброго Засса. Засс взял с собой и Красовского.

В одном из самых первых дел, при взятии редута на острове Лом-Паланке, Красовский получил тяжелую рану пулею в бок и должен был на некоторое время отказаться от участия в военных действиях. Между тем, турки сами перешли Дунай и атаковали Засса. Выдержать особенно сильное нападение пало на долю Мингрельского полка, который был совершенно окружен турецкою конницею. Взрыв зарядного ящика, посреди одного из каре, довершил расстройство полка, — и турки захватили орудия. Раненый Красовский сидел в это время на дрожках, при резервной колонне. К нему подъехал опечаленный Засс. «Если бы вы, Афанасий Иванович, были там, — сказал он ему: — этого с полком никогда бы не случилось»... «Но знаете, — прибавил он: я полагаю, что ваше присутствие даже и теперь могло бы поправить дело»... — Я готов, — отвечал Красовский: — прикажите только посадить меня на лошадь». Появление Красовского перед расстроенным полком, действительно, вдохнуло в солдат новое мужество. Собравшись вокруг Красовского, полк бросился вперед, — и орудия были возвращены... С этой минуты Красовский продолжал лечиться, уже не покидая службы, и принимал деятельное участие в походе за Дунай, в отряде графа Воронцова, который отдал в его командование сербскую дружину, прибывшую из Неготина с известным воеводою Велько Петровичем.

Как известно, этот Велько, природный серб, находился долгое время в числе телохранителей видинского паши, но когда Георгий Черный поднял в Сербии знамя восстания за независимость, Велько убил пашу и, явившись с его головою в Сербию, стал славным гайдамаком, о котором ходили в народе целые легенды. Множество рассказов о его сверхъестественной силе и чародействе, охранявшем его от вражеских пуль, сделали имя его грозою и ужасом турок. При одном крике: «Гайдук Велько!» — целые турецкие деревни обращались в бегство. Признательный [443] Георгий сделал его воеводой, и Велько до самой смерти воевал с турчином.

С этим-то отрядом Велько Петровича, Красовский действовал по большим дорогам, из Виддина к Софии. И если эти действия и не имели особенно важных последствий в чисто военном отношении, то они положили основание доброму братству между сербами и русскими. С другой стороны не оставались без влияния на общий ход военных действий в Сербии и такие подвиги, как уничтожение подвижных турецких колонн, захваты транспортов и разорение «кол», небольших полевых укреплений; дела эти не вызывали громких реляций, но были дела удалые, славные, память о которых надолго осталась в преданиях сербов. Суровый Велько, до самой геройской смерти своей под стенами Неготина, любил вспоминать это доброе время, пережитое им с русскими братьями; он плакал расставаясь с Красовским.

Целый ряд отличий, на Дунае и в Сербии, способствовал быстрому служебному возвышению Красовского. Начав турецкую войну никому не известным армейским поручиком, через три года он кончил ее уже полковником, с Георгием и Владимиром в петлице, с бриллиантовыми знаками Анны на шее и с золотою шпагой «за храбрость».

1 января 1812 года он был назначен командиром 14 егерского полка и поступил в 3-ю Западную армию, под начальство графа Тормасова. В отечественную войну Красовский встретился с французами в первый раз под Городечной. Вслед затем, действуя в отряде графа Ламберта, он овладел м. Новосвержем; без выстрела с одними штыками, ворвался он в улицы города и заставил два батальона французов положить оружие. При этом ему достался в плен целый хор музыкантов-чехов, принадлежавший к польскому полку Косецкого. Чехи эти служили по найму, и потому охотно согласились перейти на службу к егерям, с которыми вместе и дошли до Парижа. [444]

В деле под Борисовым, когда атака русской пехоты на мостовое укрепление была отбита, и граф Ламберт — ранен, Красовский принял начальство над всем авангардом, вторично штурмовал предмостный редут и занял Борисов. Наградою ему за этот подвиг был орден св. Георгия 3-го класса, а его полк получил надпись на кивера «за отличие».

За Вильной, под Молодечною, Красовский снова был ранен пулею в живот; но эта рана не помешала ему участвовать во всех важнейших делах 13 и 14 годов. За Лейпцигское сражение он произведен в генерал-маиоры и получил в команду егерскую бригаду, полки: 13-й, в котором он начал свою службу, и 14-й, с которым отличался в отечественную войну. С этою бригадой Красовский бился под Краоном и Реймсом и заслужил золотую шпагу, осыпанную алмазами.

Наконец, последним подвигом его в эпоху наполеоновских войн было взятие деревни Лавалет, под самыми стенами Парижа. В этот памятный день, 18 марта, Красовский, оставленный в резерве, готовил свою бригаду к смотру фельдмаршала Блюхера. Полки уже были выровнены, как вдруг получен был приказ, вместо смотра, идти на батареи, стоявшие у Лавалета. В полной парадной форме, с распущенными знаменами, и музыкой спустилась бригада с высот в виду императора Александра, долго любовавшегося ее стройным движением, и Лавалет был взят. Государь послал тогда Красовскому аннинскую ленту.

По заключении мира Красовский одно время командовал бригадой в 3-й гренадерской дивизии, потом несколько лет состоял по армии, и, наконец, в 23 году, назначен начальником штаба 4 пехотного корпуса. В день коронации императора Николая Павловича он произведен в генерал-лейтенанты, и вслед затем получил в командование 20-ю пехотную дивизию, шедшую тогда, по случаю персидской войны, в Грузию. Красовский догнал свою дивизию уже на походе, за Алазанью, и вместе с нею [445] участвовал в военных действиях против джаро-белоканских лезгин, осенью 1826 года.

На Кавказ Красовский приехал уже с предвзятыми идеями против Ермолова, открытым противником его, как полководца и представителя особой системы воспитания войск: он более всего и хлопотал о том, чтобы его дивизия не заразилась «ермоловским духом», как тогда говорили. Но это был искренний и убежденный противник, чуждый интригам, не завистливый к славе других, и пользовавшийся сам редкою любовью своих подчиненных.

Проведя всю зиму в джаро-белоканских аулах, Красовский, по настоянию Дибича, занял должность начальника корпусного штаба в тот момент, когда Ермолов сменялся Паскевичем. Но сойтись с Паскевичем Красовскому оказалось еще труднее: размолвки между ними начались с первых же дней и, в конце концов, заставили Красовского удалиться с Кавказа. Этот эпизод настолько характерен и рисует личность Паскевича такими крупными и яркими чертами, что обойти его молчанием нельзя.

В своих еще неизданных записках, Красовский рассказывает следующее. Приняв должность начальника штаба почти накануне открытия военных действий, он нашел дела крайне запущенными и должен был трудиться день и ночь, так что «часто не имел в сутки даже двух часов отдохновения». Паскевич видел эти труды и не раз говорил барону Розену и Остен-Сакену, друзьям Красовского, что в трудном положении своем считает особенным счастием иметь такого помощника, а самого Красовского просил всегда и откровенно говорить ему свои мнения.

Но Паскевич принадлежал к числу тех, кто не выносит около себя никаких независимых суждений, кто за каждым самостоятельным и громко выраженным мнением способен заподозрить стремление играть первенствующую роль, обнаружить влияние и даже заслонить собою заслуги начальника. И в первый же раз, как только Красовский позволил себе сказать свое мнение, Паскевич вспылил и осыпал [446] его ничем не вызванными упреками. «Я знаю, сударь, — кричал он: — что вы желаете, чтобы все делалось по вашему! Но вы ошибаетесь, — со мною этого не будет!» Красовский взглянул на эту выходку, как на минутную вспышку начальника, однакоже сделался осторожнее. И тем не менее каждый день стал приносить ему новые неудовольствия, — Паскевич, раз заподозривши человека, неспособен уже был отрешиться от такого предубеждения. «Ежели бы объяснять здесь все, — говорит Красовский в своих записках: — что мне приходилось выслушивать, и причины, побуждавшие к тому, — то сие было бы бесконечно». Особенно рельефно обрисовывается личность Паскевича в двух-трех случаях.

Однажды, Красовский докладывал ему донесение генерала Краббе. Тот писал, что на дороге между Баку и Зардобом, где должна была производиться сухопутная доставка провианта, есть много таких станций, близ которых, в знойное время года, трава совершенно выгорает; а потому он испрашивал разрешения заготовить там сено для продовольствия транспортов. Паскевич перебил доклад словами: «Вздор! все это затевается, вероятно, только из корыстных видов». Красовский просил разрешения собрать предварительно необходимые сведения. В тот же вечер, в присутствии корпусного интенданта Жуковского, он снова докладывал Паскевичу, что донесения Краббе совершенно основательны. В это время в комнату вошел известный интриган переводчик Карганов, и Паскевич обратился к нему с вопросом: бывает ли во время лета подножный корм на дороге от Баку до Зардоба? Карганов отвечал утвердительно. Тогда Паскевич резко сказал начальнику штаба: «Вот, сударь, видите, что мне самому надо узнавать истину». Красовский сдержался: но когда Карганов вышел, он просил Паскевича не ставить его на одну доску с каким-то Каргановым. Паскевич вышел из себя. «Вы, сударь, обижаетесь! — кричал он: — Извольте, я вам даю сатисфакцию, сейчас, здесь же, в этой комнате, на три шага!...» [447] Красовский, которого, как он выражается сам, «многие опыты научили быть терпеливым», просил его успокоиться и вспомнить, что он, с своей стороны, не подал ни малейшего повода, чтобы до такой степени можно было против него забыться. Между тем, для разъяснения истины был призван человек, хорошо знавший Ширванскую провинцию, именно тифлисский купец, занимавшийся постоянною торговлею в Ширвани, и тот объяснил, что есть две дороги от Баку до Зардоба, — одна через горы, вьючная, на которой летом недостатка в подножных кормах не случается, а другая, арбяная, около Куры, и что на этой последней есть много таких мест, где на большом протяжении трава совершенно выгорает. Об этой-то дороге только и мог писать Краббе, потому что по вьючной транспорты двигаться не могли.

После этой сцены Красовский решил отказаться от должности начальника корпусного штаба, но Дибич, уезжавший тогда с Кавказа, уговорил его остаться до прибытия русских войск под Эривань, когда ему будет разрешено вступить по-прежнему в командование 20-ю дивизиею, и Красовский остался.

Но те немногие дни, которые прошли до прибытия под Эривань, были полны для Красовского неприятных столкновений с Паскевичем.

Ни одно мнение его, как бы оно основательно ни было, не проходило, и нередко, не выслушав его до половины, Паскевич решительно говорил «вздор!» Случилось, напр., что на походе, в Джелал-Оглы, полковник Фридерикс, только что принявший полк от Муравьева, просил Красовского доложить Паскевичу, что он не видел еще батальона, находившегося в отряде Бенкендорфа, а потому просил позволения съездить туда с первою оказиею. Красовский докладывал об этом в присутствии посторонних лиц и получил в ответ: «вздор!» Но в ту же минуту вошел полковник Муравьев с тою же просьбою, и Паскевич сказал ему: «очень хорошо, пусть едет!» [448]

Через день после этого, Красовский приехал с Безобдала, где он пробыл целый день под проливным дождем, стараясь «все возможное придумывать и устраивать к скорейшему движению транспортов». Он докладывал Паскевичу, с каким затруднением и медленностью, при всех усилиях и общем усердии, идут транспорты. В ответ на это Паскевич сказал: «это оттого, что я болен и сам не могу там быть, а те, кого посылаю, не хотят мне помогать; в прошлом году, в Карабаге, при мне были одни прапорщики, и дела шли успешно».

Мелочная мстительность Паскевича дошла, наконец, до границ невозможного. Будучи в Эчмиадзине, он приказал известному художнику Машкову, сопровождавшему действующий корпус, написать картину «Торжественная встреча русских войск архиепископом Нерсесом», и указал те лица, которые должны были быть помещены на ней. Красовский из этого числа был исключен, «даже в ущерб исторической правде», так как, в действительности, по званию начальника корпусного штаба, он был одним из первых лиц, окружавших в тот момент главнокомандующего.

В Эчмиадзине Красовский сдал, наконец, свою должность полковнику Муравьеву, и по-прежнему вступил в командование своею 20-ю пехотною дивизиею. [449]

XXVII.

Снятие блокады Эривани.

Генерал-лейтенант Красовский, с 20-ю пехотною дивизиею (за исключением одной бригады, стоявшей в Карабаге) и с двумя казачьими полками, 15-го июня 1827 года, перешел из Эчмиадзина к Эривани, чтобы сменить блокадный отряд Бенкендорфа, уходивший с Паскевичем.

Красовский обложил крепость, но продолжать блокаду ему не пришлось, — обстоятельства скоро заставили бросить ее: наступившие жары начинали уже разрушительно действовать на русскую армию.

В продолжение двух месяцев перед тем не было ни капли дождя и солнце жгло невыносимо; от чрезмерных засух поверхность земли растрескалась: по дорогам глубоким слоем лежала пыль, а беспрерывно двигавшиеся обозы поднимали ее, и она стояла неподвижным столбом с утра и до вечера. А перед вечером, каждый день регулярно, с 4 часов пополудни, поднимался сильный северный ветер, [450] срывал палатки и приносил в лагерь целые тучи едкой известковой пыли. Уже в отряде у Бенкендорфа болезненность стала развиваться так сильно, что, по свидетельству Паскевича, однажды разом заболело 240 человек в одном только Грузинском полку. Тогда обстоятельство это было приписано тому, что грузинцы стояли на открытом месте и не имели прохлады и тени, как другие части, стоявшие в форштадтах. Теперь опыт совершенно опроверг, однако, это заключение Паскевича. Узкие извилистые улицы форштадтов, тянувшиеся между каменными заборами непрерывных садов, представляли собою, действительно, как бы сплошные, тенистые аллеи; а во многих местах фруктовые деревья, перекидываясь через заборы и сплетаясь ветвями над улицею, образовали густые, непроницаемые для солнца своды. Но тут-то, среди этих тенистых мест, возбуждавших сначала зависть в войсках, стоявших на местах открытых, и развилась в отряде Красовского самая странная болезненность. Дело в том, что палящие лучи солнца в течение дня раскаляли каменные строения форштадтов, делая в них жар нестерпимым, а по захождении солнца становилось еще хуже: весь форштадт походил тогда на вытопленную баню, где нечем было дышать обливавшимся потом солдатам. Что еще выносили стоявшие тут при Бенкендорфе ширванцы, привычные к кавказскому климату, то оказалось совершенно не под силу полкам 20 дивизии, пришедшим из России, и 39-й егерский полк, занимавший форштадты, скоро буквально весь едва стоял на ногах. Командир полка, оба батальонные командиры и большая часть офицеров лежали больные; солдаты отправлялись в госпитали целыми десятками. Служить было некому, а ежеминутно грозившие вылазки требовали, между тем, именно самой бдительной службы, особенно по ночам, когда вся пехота и кавалерия небольшими отрядами расходились вокруг крепости и занимали все важнейшие пункты. К этому прибавились истощавшие солдат бесконечные фуражировки, верст за 12 от лагеря, так как [451] артиллерийских и казачьих лошадей выпускать на пастбища было опасно.

В то же время было совершенно очевидно, что блокада Эривани не могла доставить в тот момент ровно никакой выгоды. Грозная, сильная крепость, конечно, не сдалась бы слабому отряду, да и без осадной артиллерии, которую ожидали только в августе месяце, невозможно было предпринять против нее ничего серьезного. Само благоразумие, казалось, требовало, для сбережения людей и лошадей, снять блокаду и удалиться в горы, в здоровую местность, где много было бы воды и подножного корма.

Такую именно местность представляла собою Баш-абаранская возвышенность, откуда, в случае надобности, отряд мог одинаково быстро направить свои удары к Эривани, к Эчмиадзину и Сардарь-Абаду. Красовский и выбрал ее для отдохновения своего отряда. Он подробно написал обо всем Паскевичу, — и разрешение не замедлило.

21-го июня, в полночь, все передовые отряды, тихо снявшись с своих позиций, соединились в лагере, откуда тяжести еще с вечера отправлены были к Эчмиадзину. За час до рассвета войска стали в ружье и молча, осторожно двинулись по следам обозов. Отступление произведено было так тихо и скрытно, что персияне узнали о нем только на следующий день, когда взошедшее солнце неожиданно осветило перед ними пустые батареи да брошенные редуты — безмолвные остатки еще недавнего присутствия здесь русских войск. Но ни одного штыка, ни одной казачьей пики не было видно с самых высоких эриванских башен, откуда взор обнимает огромное пространство.

Радость и ликование эриванских жителей, впервые вздохнувших свободно после двухмесячной тяжкой блокады, не имели пределов. Тысячи людей, собранных в крепость из эриванских форштадтов и окрестных деревень со всем имуществом, терпели в Эривани чрезвычайную тесноту, жар и недостаток в продовольствии. В последние дни блокады персияне ежедневно хоронили за южными [452] воротами крепости по десяти и более человек. Народ начинал роптать, и сардарь то лаской, то страхом и угрозою едва сдерживал общее неудовольствие. И вдруг, русские отступили. Все живое, что было заперто в тесных и душных стенах Эривани, высыпало теперь в сады, на свежий воздух. Сам старый сардарь, при громе крепостных орудий, торжественно отправился в мечеть, благодарить Аллаха за избавление от нашествия неверных, и затем принимал у себя почетнейших старшин и представителей города.

Между тем, русский отряд на несколько дней остановился в Эчмиадзине; в монастыре оставлялись более тысячи человек больных, и уже потому необходимо было укрепить его, устроить в нем гарнизон и снабдить провиантом, словом — привесть в такое состояние, чтобы он мог защищаться своими собственными средствами. На другой же день после отступления от Эривани, весь отряд, вооружившись мирными орудиями: косами, серпами и топорами, — рассыпался по окрестным полям; и пока одни укладывали длинными рядами траву да жали пшеницу, другие искали в ближайших деревнях дров и запасов ячменя. Всюду слышны были русские песни, веселые рассказы, шутки. Казалось, солдаты, припомнив тихую жизнь деревень и знакомые поля, на которых прошла их резвая молодость, забыли и думать о трудах, которые ожидали их впереди. Работа кипела, и вот, мало по малу, вокруг лагеря и между самыми палатками, уставились снопы собранного хлеба; поднялась молотьба, зашумели днем и ночью ручные жернова и мельницы, задымился невысокий берег Абарани, где войска в небольших, наскоро устроенных печах пекли себе хлеб, булки и лепешки. Перемолотую пшеницу солдаты свозили в монастырь, где, по приказанию Красовского, за каждую четверть им платили по три рубля серебром. В течение шести дней, к 30 июня, было собрано достаточное количество запасов, и в то же время три монастырские башни укреплены полевою артиллерией.

Оставив в Эчмиадзине батальон Севастопольского полка, [453] пять орудий и конную армянскую сотню, которая сама просилась защищать родной монастырь, — Красовский с остальными войсками, 30-го июня, двинулся по дороге на Ушаканы. Весь отряд ночевал в этот день за рекою Абаранью, в виду Аштарака. Переход был чрезвычайно трудный, приходилось идти ущельем, против сильного ветра, засыпавшего солдат густыми облаками пыли, и постоянно в гору. Отряд шел сплошною колонной. Поздно вечером он прибыл на место, назначенное для ночлега; но и место это было усеяно каменьями, под редким из которых не было тарантула, скорпиона или фаланги. При всех предосторожностях противу этих смертоносных гадов, два солдата и один офицер были укушены ими; к счастью, в это время года, еще не совершенно созревший яд их действовал не с полною силой, и при скорой помощи укушенные отделывались болью и опухолью.

На следующий день, 1-го июля, войска пришли на урочище Дженгули и стали в прекрасно устроенном лагере. После нестерпимого зноя, сильных ветров, нестерпимой пыли и множества всякого рода гадов и насекомых, не дававших ни днем ни ночью покоя, после сгоревшей на полях травы и пожелтевшего хлеба, — отряд вдруг очутился в горах, почувствовал прохладный ветерок, чистый здоровый воздух и увидел вокруг себя прелестную зелень, разукрашенную полевыми цветами, увидел другую весну. Солдаты ожили, минувшие труды и невзгоды были забыты.

Отступивший русский отряд в здоровой горной местности был, однако, быть может, опаснее для Эривани, чем если бы он стоял под самой крепостью, но обессиливаемый болезнями. Ожидая только прибытия осадной артиллерии, а с нею и значительных подкреплений, чтобы снова подступить к Эривани, он, как грозная туча, висел над нею из своего горного расположения. Сардарь, конечно, не мог не предвидеть, что русские скоро придут опять, и спешил воспользоваться временем, чтобы усилить оборону [454] крепости, и которой он провел 23 года, состарился, и с которой соединялись его лучшие боевые воспоминания. Все строения форштадта на ружейный выстрел от крепостной степы были уничтожены; гласис значительно возвышен: чтобы открыть эспланаду, сардарь не пожалел даже лучшего украшения эриванских окрестностей, и чудный сад принадлежавший гарему, о котором сардарь так много заботился и где он в знойные дни, под тенью высоких тополей, любил отдыхать среди своих одалисок, — был беспощадно вырублен до последнего дерева. Рассказывали насмешливо, что заботливый сардарь пробовал даже отлить какую-то чудовищную пушку, которая одним выстрелом должна была положить лоском добрую часть русского корпуса, но что это предприятие не удалось ему, так как на всю дульную часть пушки, будто бы, не хватило растопленного металла.

Воинственные приготовления сардаря указывали, что гроза отдалилась от Эривани только на время, и мало по малу ликование эриванских жителей охладело. С беспокойством смотрели они на прочное занятие русскими Эчмиадзинского монастыря. В то же время в Эривани знали, что весь гарнизон Эчмиадзина состоит из одного батальона, и естественная мысль о том, нельзя ли взять монастырь, овладевала умами все более и более. И вот, 4-го июля, из ворот Эриванской крепости выступил 4-хтысячный кавалерийский отряд, поддержанный двумя батальонами сарбазов, при двух пушках. Сардарь шел брать Эчмиадзин. Чрез несколько часов он был уже под его стенами.

Но прежде чем взяться за оружие, сардарь, по общепринятому обычаю, отправил к коменданту письмо, с предложением сдаться. Он говорил в нем, что русские отступили уже в Грузию, и помощи гарнизону ожидать неоткуда, убеждал не слушать архиепископа Нерсеса, которого называл обманщиком, и предлагал свободно пропустить войска в любую сторону, ручаясь за их безопасность. «В случае же упорства, — писал сардарь: — я возьму монастырь силой, и тогда уже никому не будет пощады». [455]

В ответ на предложение сардаря, с монастырской стены грянул орудийный выстрел, и граната со свистом ударила близ персидской конницы. Сардарь счел благоразумным отойти из-под выстрелов и ограничиться одною блокадою. Пикеты и разъезды его тотчас заняли все тропинки, чтобы перервать монастырю всякие сообщения. Это, однако, не помешало нескольким армянам проскакать в Дженгули и известить обо всем Красовского. Генерал тотчас взял два батальона с 4 орудиями — это было 5-го июля — и двинулся к монастырю. Сардарь, которого тотчас предупредили об этом движении русских, немедленно снял блокаду и отступил в Эривань.

Но едва Красовский возвратился в свой лагерь, как вновь пришли к монастырю и персияне. Вообще с этих пор персидские войска то и дело показывались перед Эчмиадзином; но к их появлению скоро привыкли. Вероятно, персияне просто старались отвлекать внимание гарнизона, чтобы дать время своей коннице в волю накормить своих лошадей на открытых пастбищах; для того же, чтобы с другой стороны на них неожиданно не нагрянул Красовский, конный отряд в тысячу всадников расположился на отлогостях горы Алагеза, как раз напротив русского лагеря, и о малейшем движении в нем тотчас уведомлял сардаря. Конный отряд этот был не только бдителен, но и отважен; это были знаменитые карапапахи, с своим предводителем Наги-Ханом, не задумывавшимся даже во время присутствия в Эчмиадзине главных сил Паскевича появляться на его сообщениях с Грузиею. И Красовский, как ни старался, ни разу не мог захватить неприятеля на монастырской равнине.

Впрочем, и без этой конницы неприятель имел возможность знать все, что делалось в русском лагере, так как персияне пользовались большим числом шпионов и лазутчиков, между тем как у Красовского их не было. Дело в том, что сардарь как говорит в своих записках один из участников похода, — предавал пойманных [456] русских шпионов истязаниям, пыткам и мучительным казням, и охотников на это ремесло было поэтому не много. Русский лагерь, напротив того, кишел персидскими лазутчиками, которые были даже среди маркитантов и торговцев; за шпионство в нем брались охотно, потому что русские если и узнавали в ком шпиона, то обыкновенно выдерживали под арестом, много-много что секли, — и затем выпроваживали из лагеря; лазутчик, между тем, опять принимался за свое выгодное ремесло. Сардарь поэтому знал решительно все. Ему было известно, что отряд Красовского значительно ослаблен болезнями, и что подкрепления еще далеко; и он решил даже известить наследного персидского принца о своих мнимых успехах. «Эривань — писал он к нему, с обычною восточною хвастливостью: — освобождена от блокады; русские отброшены в горы; отряд их малочислен, расстроен, и нет ничего легче, как овладеть теперь Эчмиадзином, отбить осадную артиллерию, двигающуюся еще в Безобдальских горах, и, истребив Красовского, открыть дорогу в Грузию»...

Письмо это получено было Аббас-Мирзою после поражения при Джеван-Булаке и падения Аббас-Абада, когда уже было очевидно, что опасность вступления русских войск в Адербейджан приближается. Чтобы отклонить удар, уже висевший над его головою, Аббас-Мирза остановился на смелом и решительном плане. Он задумал броситься от Чорса к Эривани, в тыл главного русского корпуса; разбить слабый отряд Красовского в Дженгулинских горах, и затем идти на Тифлис. Этим он вынудил бы Паскевича двинуться вслед за собой, отказавшись от наступления к Тавризу, и во всяком случае освободил бы Эривань от осады по крайней мере до следующей весны. При благоприятных обстоятельствах, персидский главнокомандующий мог надеяться перейти в наступление по всей линии и вырвать из рук победителя все плоды его усилий и побед. Впоследствии, разговаривая с русским генералом бароном Розеном, эриванский сардарь приписывал [457] этот план себе, утверждая, что Аббас-Мирза действовал по его советам.

Время отдыха для отряда Красовского миновало. В ожидании близкого торжества. враг становился дерзок, и уже до прихода Аббаса-Мирзы были случаи серьезных нападений с его стороны. Так, 1-го августа, трехтысячный конный отряд внезапно атаковал на Аштаракской равнине русский транспорт, возвращавшийся из Эчмиадзина в лагерь с пустыми телегами. Неприятель встретил, однако, стойкий отпор. Батальон Крымского полка, состоявший всего из 470 человек, под командою маиора Дрешерпа, отразил нападение, не уступив неприятелю ни одной повозки.

Но вот, 4-го августа, на Эчмиадзинской равнине появляется 30-титысячная персидская армия. Несколько армян, ездивших в Эривань, одновременно привезли Красовскому это известие, — и в истине его нельзя было сомневаться уже потому, что главные слухи шли от известного Саака-Мелика, на дочери которого был женат царевич Александр: он сам ездил в лагерь Аббаса-Мирзы и своими глазами видел персидские полчища.

5-го августа, вся неприятельская армия дневала верстах в 15 от Эчмиадзина, а 6-го двинулась дальше и заняла деревню Аштарак, между Эчмиадзином и Дженгулями. Четырехтысячный отряд Красовского неожиданно очутился лицом к лицу с главными силами персиян.

В главном русском лагере, у Кара-Бабы, ничего не знали о движении Аббаса-Мирзы. Напротив, в то самое время, когда Аббас-Мирза стоял уже в Аштараке, и русские войска должны были готовиться к неравному бою, Паскевич извещал Красовского, что, по полученным им сведениям, в персидской армии — бунт, что сам Аббас-Мирза арестован и содержится в Чорсе под караулом, а весь багаж его разграблен персиянами. «Такое сведение, — говорит Красовский, — во всех отношениях противное истине, служило для меня ясным доказательством, что в корпусной квартире вовсе не знали, что Аббас-Мирза со [458] всеми своими силами стоит против меня в Эриванской провинции, — и я должен был убедиться, что ни в каком случае не могу ожидать подкрепления».

Несмотря на колоссальное превосходство своих сил, Аббас-Мирза, однако, не решался сразу напасть на Красовского, и обе враждебные армии некоторое время бездейственно стояли, присматриваясь друг к другу. Прежде чем решиться на нападение, каждый хотел вызнать силы и расположение своего противника.

10 августа, в полдень, густая масса неприятельской кавалерии стала показываться против русского лагеря, между горою Алагезом и правым берегом Абарани. Казачьи пикеты, отстреливаясь и маяча, мало по малу стали сближаться между собою и соединились в кучку человек в 50. Эта кучка твердо держалась на месте, а когда подошли из лагеря еще две сотни, то весь этот небольшой отряд вдруг с гиком бросился с горы в долину. Казаки летели с такою стремительностью, что вся персидская конница, конечно предполагавшая их в гораздо большем числе, чем они были на самом деле, — обратилась в бегство. Казаки ссадили пиками двух отличных наездников, и возвратились назад. Красовский отмечает с сожалением, что в этом деле был тяжело ранен саблею хорунжий Андреева полка Крюков, известный всему отряду своим удальством и храбростию.

Пока происходила эта кавалерийская схватка, верстах в четырех от нее, у самой подошвы Алагеза, на небольшом возвышении, стояла кучка неприятельских всадников, осененная большим пурпуровым знаменем. Там находился сам Аббас-Мирза. В подзорную трубу рассматривал он местоположение русского лагеря и с большим огорчением увидел, что местность, занимаемая русскими, крепка — и лагерь почти неприступен.

В это же самое время Красовский, с своей стороны, пожелал осмотреть персидский лагерь. В час пополудни два батальона пехоты, с двумя орудиями, переправились за [459] Абарань и двинулись прямо по тому направлению, где веяло пурпурное знамя. Аббас-Мирза тотчас оставил свой наблюдательный пост и удалился в лагерь. Все, что было на равнине конного, обгоняя друг друга, понеслось по следам повелителя. Но, отскакав на значительное расстояние, персидская конница одумалась и пошла шагом. Между тем глубокие рытвины и каменистая отлогость Алагеза замедляли движение русского отряда: на четвертой версте у обоих орудий сломались боевые оси, и Красовский, оставив при них небольшое прикрытие, продолжил идти без артиллерии.

Но вот, остановилась и пехота. Генерал поехал вперед в сопровождении лишь нескольких офицеров и двух сотен казаков, с тем чтобы произвести рекогносцировку. Персидский лагерь весь был на виду, и Красовскому в свою очередь приходилось убедиться, что позиция неприятеля также неприступна. Обеим сторонам оставалось одно, — стараться выманить противника в открытое иоле.

Так прошло два дня. Но 13-го августа, когда Красовский, сопровождаемый генералом Трузсоном, выехал по Эчмиадзинской дороге произвести новую рекогносцировку, вдруг, с аванпостов дали знать в лагерь, что неприятель наступает в огромных силах. Два казачьих пикета были сняты; остальные бойко отбивались на месте от нападавшей на них персидской конницы, и не пускали ее вперед. В лагере, между тем, ударили тревогу; пехота становилась в ружье, артиллерия запрягала лошадей и выезжала на позицию; за Красовским тотчас послали батальон с орудием. А неприятель все приближался. Вот уже грянул пушечный выстрел, и мало по малу начала разгораться канонада, — а командующего отрядом все не было. В лагере шепотом начали выражать опасения, чтобы он не попал в руки персиян.

И Красовский, действительно, подвергался серьезной опасности. Он ехал ущельем горы Карны-Ярых, откуда до самой Абарани, пересекая монастырскую дорогу, шла глубокая рытвина. Сюда ежедневно ходил казачий разъезды [460] узнавать посредством телеграфа, что делается в Эчмиадзине. От лагеря до этого места было верст пятнадцать. Персияне, уже давно выслеживавшие в этом месте казаков, как раз в этот день устроили засаду, чтобы схватить разъезд в то время, как из атакованного лагеря ему не могли бы дать помощи. И спасли Красовского только зоркость глаза да чуткое ухо лихого офицера, ехавшего впереди с пятью казаками. Он издали наглядел засаду и вовремя остановил генерала. А тут вдруг донесся из лагеря гул пушечных выстрелов, и Красовский повернул назад. 500 человек отчаянных персидских всадников, опасаясь упустить добычу, выскочили из оврага и понеслись в погоню. Быть может, Красовскому и не уйти бы от кровных куртинских коней, летевших как ветер, — но показался батальон пехоты, бегом спешивший из лагеря навстречу к генералу; персияне сдержали коней и повернули назад.

Когда Красовский вернулся в лагерь, неприятель уже прекратил наступление и орудийный огонь замолк. Но опасность не прекратилась, и только грозила теперь с другой стороны. Сильная неприятельская колонна обходила лагерь и выдвигалась на дорогу в Судагент, — а оттуда в этот день ожидали приезда в лагерь тифлисского военного губернатора, генерала Сипягина, возвращавшегося из Кара-Бабы, от Паскевича. Красовский еще с вечера отправил навстречу к нему батальон севастопольцев; но видя теперь, что персияне идут в том направлении в значительных силах, взял еще два батальона с четырьмя орудиями и выдвинулся с ними сам на Судагентскую дорогу. Скоро вдали послышалась перестрелка, и затем неприятельская колонна беспорядочною толпою отступила обратно в лагерь: севастопольцы и одни справились с нею. Нужно, однако, сказать, что большую услугу оказали им в этот день конгревовы ракеты, в первый раз в эту войну пущенные здесь в дело; оне совершенно ошеломили неприятельскую пехоту, не говоря уже о коннице, которая в паническом страхе рассеялась при первых выстрелах. [461]

Сипягин прибыл в лагерь вместе с Красовским. Там, посреди живописных гор, слегка запорошенных снегом, на небольшой равнине с пожелтевшею травою, выстроены были войска, и нарядный караул, с прекрасною музыкою Крымского полка, встретил губернатора обычными почестями. Сипягин привез известие, что осадная артиллерия уже перевозится через Памбу и дней через пять будет в лагере.

После обеда, проводив батальон Севастопольского полка, в тот же день выступавший в Джелал-Оглы за провиантом, Красовский предложил Сипягину «отдать визит наследному принцу за утреннее посещение пм русского лагеря». И вот, два батальона, две сотни казаков и два орудия перешли с ними Абарань. Вся равнина тотчас же покрылась персидскими всадниками, скакавшими к своему лагерю, где скоро все пришло в движение. Оба генерала, сопровождаемые казачьим эскортом, поднялись на возвышение и осмотрели неприятельскую позицию. Неприятель осыпал их ружейным огнем. В 6 часов вечера отряд с песнями возвратился в лагерь.

А в лагере уже ожидали Красовского лазутчики, с вестями весьма тревожного свойства. Значительные силы персидской конницы намеревались ночью выступить на Талынь и занять дорогу к Гумрам; до тысячи карапапахов, предводимые самим Наги-Ханом, уже показались на русской границе около Мокрых гор, а грузинскому царевичу Александру дано два батальона сарбазов и двухтысячная конница, для набегов на самую Грузию. Известия эти заставили Сипягина поспешить отъездом в Тифлис. 15 июня, утром, он выехал из лагеря и с дороги послал приказание, чтобы две роты 41 егерского полка, стоявшие на турецкой границе, около Цалки, немедленно передвинулись в Башкичет, а батальон Севастопольского полка, посланный из отряда Красовского в Джелал-Оглы за транспортом, шел в Гумры, куда направлены были еще рота Тифлисского полка и два орудия. Граница была теперь [462] прикрыта; но, за то, небольшой отряд Красовского, имевший перед собою значительную персидскую армию, был еще ослаблен на целый батальон.

Между тем, 15-го июня, в то самое утро, как Сипягин выехал в Тифлис, неприятельская конница снова приблизилась к лагерю Красовского и, рассыпавшись по Джингулинскому полю, зажгла его, чтобы лишить русских подножного корма. Опасности в этом, однако, большой не было: горела только сухая, негодная трава, зеленая же, еще сохранившаяся в сырых и низменных местах, оставалась невредимою. В два часа персияне, оставив за собою пылающие поля, потянулись к Ушакану, куда в этот день перенесен был их главный лагерь. Красовского известили, что все силы Аббаса-Мирзы направятся на Эчмиадзин, который мог очутиться в весьма тяжелом положении. Аббас-Мирза верно рассчитал, что опасность, грозившая монастырю, вынудит Красовского спуститься с гор и выйти в открытое поле. [463]

XXVIII.

Аштаракская битва.

На речке Абарани, на пути в Эчмиадзин из Дженгулинских гор, где стоял лагерем Красовский, лежит селение Ушакан. Около него раскинулся обширный персидский лагерь. Перенесение персидского лагеря к Ушакану было не даром. Все обстоятельства убеждали Аббаса-Мирзу, что Красовский, укрепившись в горной позиции, намерен держаться оборонительной системы, и вот, наследник персидского трона решился направить удар в самое сердце христианского населения, двинув, 15 августа. большую часть своих сил, под начальством Юсуп-Хана, на Эчмиадзин. Он справедливо предвидел, что движением этим Красовский вынужден будет выйти в открытое поле, так как положение Эчмиадзина, защищаемого одним только батальоном Севастопольского полка, действительно, могло внушать ему серьезные опасения.

Комендантом Эчмиадзина был в то время старый артиллерист, полковник Линденфельден, один из лучших штаб-офицеров 20-й дивизии. Внезапное появление [464] персидских полчищ перед монастырем не смутило его. На предложение сдать Эчмиадзин, он ответил лаконически одним решительным словом: «не сдам». Когда персидские сановники, рассыпая перед ним перлы своего красноречия, пытались переманить его в шахскую службу; он сказал, что «русские собою не торгуют, а если монастырь персиянам нужен, то пусть они войдут в него, как честные воины, с оружием в руках». Упорство коменданта заставило Юсуп-Хана обратиться к другому средству, и он написал к архиепископу Нерсесу письмо следующего содержания: «Если ты добровольно не отворишь ворота, то я окружу монастырь всею артиллериею, пушками, мортирами — и разорю его до основания. Тогда, Нерсес, грех будет лежать уже на твоей душе». — Обитель сильна защитою Бога, — отвечал Нерсес: — попытайся взять ее»... Тогда персияне поставили свои батареи и к вечеру открыли такой сильный орудийный огонь, что гул канонады доносился до русского лагеря и сильно волновал Красовского.

Началась строжайшая блокада монастыря, прервавшая все сообщения с ним. Несколько армян и татар, пытавшихся пробраться из русского лагеря в Эчмиадзин и из Эчмиадзина в лагерь, были захвачены персиянами; двум из них выкололи глаза, двум отрезали носы и обрубили уши, а несколько человек из них и совсем пропали бесследно. Красовский не мог быть уже уверенным, что получит известие даже в том случае, если бы монастырю угрожала самая крайняя опасность. Несколько сведений о намерениях неприятеля он, правда, получил, но только от четырех сарбазов, бежавших из персидского стана. Они говорили, что эриванский сардарь дал слово Аббас-Мирзе поднести ему через два дня ключи Эчмиадзина, а Аббас-Мирза, с своей стороны, обещал сардарю подарить для Эриванской крепости всю русскую осадную артиллерию. То, что сообщали эти беглые, вскоре подтвердилось известием и из самой Эривани. Там проживал в то время один из армянских старшин, Исак-Мелик, человек преданный России, и [465] он-то сообщил Красовскому план Аббаса-Мирзы, заключавшийся в том, чтобы сначала взять и разрушить до основания Эчмиадзин, а затем, оставив Красовского в Дженгулях прикрывать дорогу, идущую из Эриванской области через горы Памбу и Безобдал, — самому, со всеми силами, устремиться в Грузию через Гумры. Путь этот был трудный, но весьма удобный для движения войск с артиллерией, и притом защищаемый всего только одним батальоном Севастопольского полка. Таким образом, Аббас-Мирза рассчитывал свободно овладеть Тифлисом, но не останавливаться в нем, а только разрушить его, и затем через Елизаветполь и Карабагскую провинцию возвратиться в Адербейджан через Асландузский брод или Худоперинский мост. Целью этого быстрого кругового движения предполагалось, сверх разрушения Тифлиса, истребление на всем пути продовольственных средств. План был задуман очень хорошо, и показывал, насколько прав был осторожный Ермолов, предвидя для Грузии многочисленные опасности, которых не хотели видеть и признавать другие. «Все это — сознается Красовский: — Аббас-Мирза легко мог исполнить, ибо не встретил бы нигде более одного батальона для защиты в течение 10-15 дней; и тогда все наши войска, находившиеся в главных силах при Кара-Бабе, в Дженгули и вообще в Эриванской и Нахичеванской провинциях, должны были бы, необходимо, претерпевши бедствия без продовольствия, возвратиться в Грузию и там искать оного для своего спасения»...

Сам Красовский очутился в положении весьма тяжелом. Ожидая осадной артиллерии, а вместе с ней и Кабардинского полка, находившегося всего в трех-четырех переходах, он не мог идти на выручку Эчмиадзина и томился нетерпеливым ожиданием. Между тем, начавшаяся с раннего утра 16-го августа, под монастырем, сильнейшая канонада гремела на равнине до самого полудня, показывая серьезные намерения неприятеля разгромить Эчмиадзин. В таких обстоятельствах один час промедления мог [466] сделать невозвратный поворот в целом ходе кампании. Красовский горел от нетерпения. «Монастырь в опасности, — говорил он: — надо идти»...

Рассказывают, будто бы, как нарочно, в этот день ему доложили, что. в Эчмиадзине нет провианта. Это оказалось впоследствии простым недоразумением, вызванным какою-то путаницею в книгах, в графах, обозначавших муку и крупу; хлеба в Эчмиадзине было еще много. Но это известие, вместе с словесною просьбой Нерсеса поспешить на помощь, порешило дело, окончательно утвердив Красовского в намерении идти в Эчмиадзин и, во что бы то ни стало, доставить туда быстро сформированный им транспорт с продовольствием. Многие пытались отклонить его от этого опасного движения, но он остался непреклонен. Старый ветеран наполеоновских войн, человек безупречной храбрости, Красовский верил в доблесть русского солдата и рассчитывал легко управиться с нестройными персидскими полчищами. «По многим опытам — говорит он в своих записках: — я в полной мере мог положиться на усердие, неустрашимость и доверие ко мне, одушевлявшие моих офицеров и солдат.»

Красовский спешил выступить к Эчмиадзину. К походу назначены были весь 40 егерский полк, по батальону от полков Крымского пехотного и егерского, два казачьих полка и 12 орудий 3-й легкой роты 20 артиллерийской бригады. К ним присоединился особый сводный батальон, составленный Красовским из двух рот, отделенных от 40-го полка, 60 пионер, 80 стрелков Севастопольского полка и 60 человек пешей грузинско-армянской дружины. Двухмесячное пребывание в Эриванской провинции настолько ослабило войска, что в батальонах едва насчитывалось по 450 штыков, а казачьи полки, оба вместе, не могли выставить более 300 всадников, — так что общая сила выступавшего теперь отряда не превышала 1800 человек пехоты и 500 человек конницы, если не считать незначительной добавки к казакам конных армян, татар и грузин. В лагере, [467] для прикрытия его, оставались только батальон Крымского полка, 60 человек пионеров и 10 орудий, под командою генерал-маиора Берхмана. И в тот же день, когда загорелась под монастырем канонада, встревожившая Красовского, отряд, в пять часов пополудни, уже совершенно готовый к выступлению, выстроился на небольшой площадке перед своими палатками. К нему выехал Красовский.

— Ребята! — говорил он, объезжая фронт и здороваясь с солдатами: — я уверен в вашей храбрости, знаю готовность вашу бить неприятеля. В каких бы силах он с нами ни встретился, — мы не будем считать его. Мы сильны перед ним единством нашего чувства: любовью к отечеству, верностью присяге, исполнением священной воли нашего государя. Помните, что строгий порядок и устройство всегда приведут вас к победе. Побежит неприятель — преследуйте его быстро, решительно, но не расстраивайте рядов ваших, не увлекайтесь запальчивостию. У персиян много конницы; потому стрелкам не отходить на большие дистанции и, в опасных случаях, быстро собираться в кучки. Вас, гг. офицеры, прошу иметь за этим строжайшее наблюдение. Надеюсь, ребята, что мои желания исполнятся в точности, что порядок, тишина и безусловное повиновение будет для каждого из вас святою и главною обязанностию».

Началось напутственное молебствие. Коленопреклоненно молился отряд, готовясь идти на бой, исход которого был скрыт за непроницаемою завесою будущего. Все знали, что идут на битву неравную, — и все хотели найти утешение в горячей молитве. Необъяснимо велика та минута, когда чувствуется уже кругом веяние смерти и каждый ежеминутно готовится предстать перед лице Божие!.. Благоговейно приложились к святому кресту офицеры и стали по своим местам. Священник, — это был благочинный 20-й дивизии, Тимофей Мокрицкий, — окропил знамена святою водою и направился к отряду, молча и неподвижно стоявшему с обнаженными головами. Сзади шли певчие и пели: «победы [468] благоверному императору нашему на супротивные даруя». Осенив колонну крестом и окропив ее святою водою, священник прошел по рядам, еще раз остановился вперед и, возвысив животворящий крест, после минутного молчания, сказал:

«Братцы! Не устрашитесь многочисленности врагов ваших. Многочисленность их прославит только мужество ваше, доставит вам еще большие лавры и почести. Всемогущий Бог, сильный и в малом числе своих избранных, истребит многолюдные полчища врагов, не ведающих святого имени Его. Вооружите же, православные воины крепкие мышцы ваши победоносным русским мечем, дух — храбростию, сердце — верой и упованием на Бога, помощника вашего, — и Той сохранит и прославит вас!»

Еще раз благословил он всех на путь добрый, на славу оружия, — и благоговейно склонили свои головы солдаты, из которых многие принимали последнее благословение.

Но вот, пробили отбой, — и войска тронулись по Эчмиадзинской дороге. В самом хвосте колонны медленно потянулся обоз, составленный из легких артельных повозок, артиллерийских дрог и тяжелых провиантских фур, до верху нагруженных провиантом. Солдаты шли бодро и весело, — везде гремела музыка, пелись песни.

От Дженгули до Эчмиадзина всего 35 верст, и Красовский решил сделать их в два перехода. Уже вечерело, когда отряд, поднявшись на одно из возвышений, увидел вдали густую цепь неприятельских разъездов. По всему пространству, раскинувшемуся перед глазами русских, началась бешенная скачка; это персидские разъезды спешили в свой лагерь с известиями о появлении русских. И через полчаса, по всему протяжению персидской позиции, на горе и вокруг ее, при Ушакане, поднялись тучи пыли, которые, постепенно увеличиваясь, вместе с тем распростирались по дорогам к Эчмиадзину и Сардарь-Абаду. Было очевидно, что лагерь снялся, и что конница персидская скакала на равнину, окружающую монастырь. Войска, между тем, [469] спустились в долину, против самого селения Сагну-Саванга, и стали в боевом порядке на ночлег. Было 9 часов вечера.

День 17 августа обещал быть необычайно знойным. Как ни рано выступили с ночлега войска, но солнце уже жгло; а дорога, между тем, шла через горы, представлявшие собою местность каменистую и в полном смысле слова безводную. Обоз на первых же порах стал отставать, повозки ломались, падали, люди помогали тащить тяжелые арбы и, несмотря на раннее утро, уже задыхались от жажды.

Часов в 7 утра колонна взобралась, наконец, на скалистый подъем и здесь остановилась; предстоявший спуск с горы был еще страшнее для артиллерии, чем был подъем. Во время привала Красовский внимательно осматривал в зрительную трубу окрестность, и то, что было перед ним, не представляло ничего утешительного. Все видимое пространство на правом берегу реки было усеяно неприятельскою конницею; неприятельские толпы переходили Абарань со стороны Аштарака, и гора, под которой стоит Ушакан, и которая еще вчера казалась покинутою неприятелем, теперь снова была покрыта войсками и укреплялась батареями; на левом берегу Абарани, по которому шел русский отряд, на крутых возвышениях против Ушаканской горы также стояло до 10 тысяч персидской пехоты с сильной артиллерией.

И уже в то время, как русский отряд был на привале, до 300 человек персидской конницы близко подскочили к колоннам, спешились, залегли за камни и открыли ружейный огонь. Взвод стрелков оттеснил их. Но вслед затем две кавалерийские колонны, числом уже до 5 тысяч, вдруг, как две черные тучи, выдвинулись из глубокой рытвины и стали на самой дороге, лежавшей перед русскими. Это был как бы прямой вызов на битву. Но едва граната из батарейного орудия со свистом очертила в воздухе свою кривую линию и упала вблизи врагов, как вся эта конница вихрем пронеслась через дорогу и стала на высотах с левой стороны ее. [470]

Видя, что отряд медлит спуститься с горы, персияне начинали думать, что Красовский не надеется пробиться к Эчмиадзину и намерен отступить в свой лагерь. Аббас-Мирза, опасавшийся этого более всего, предпринял военную хитрость: он сделал вид, что отступает сам, и, отодвинув назад свою пехоту к реке, спрятал ее в балке. Красовский улыбнулся. «Каков Аббас-Мирза!» — сказал он полковым командирам, собравшимся к нему за приказаниями.

Намерения неприятеля были совершенно ясны. От возвышенности где стояли русские, дорога к Эчмиадзину пролегала между двумя рядами небольших, но крутых возвышенностей, образовывавших собою узкую лощину, почти ущелье. В этом-то ущелье, на самой дороге, неприятель и думал запереть русский отряд, чтобы затем истребить его губительным перекрестным огнем справа и слева.

Красовскому, только и видевшему впереди Эчмиадзин с его опасным положением, и потому не допускавшему и мысли об отступлении, приходилось принять страшный неравный бой, с весьма неверными надеждами на успех, которого не обещала, между прочим, и неопытность храбрых солдат. Уже восемь месяцев 20-я дивизия находилась в Грузии но, перенося всевозможные труды, она ни разу еще не встречалась с неприятелем в упорном и жарком бою. Происходившие до того времени ничтожные стычки только укрепили солдат в презрительном отношении к противникам, но не дали им ни опыта, ни той великой веры в самих себя, в которой заключалась вся тайна чудесных подвигов Карягиных и Котляревских. Если бы войска Красовского действовали налегке, они, быть может, еще и были бы способны вынести на своих плечах всю тяжесть чудовищно неравного боя, когда одному приходилось сражаться против десятерых; но за войсками шел нескончаемый транспорт, и он вязал солдат по рукам и ногам, лишая их необходимой свободы действий.

Так или иначе, но отряд пошел вперед. Отдохнувши и стянув обоз, он начал спускаться в страшное [471] междугорье, грозившее отовсюду опасностями. Там уже невозможно было идти широким боевым фронтом, и потому Красовский расположил свои войска следующим образом: Впереди, по обе стороны дороги, пошел батальон 39-го егерского полка: две роты с двумя орудиями справа, две роты с двумя же орудиями слева; за ним следовал Крымский батальон в том же порядке, и тоже с четырьмя орудиями: по самой дороге длинною лентой тянулся обоз, прикрытый справа сводным батальоном, слева — казачьими полками; и, наконец, шел арьергард. Так, как, проходя к Эчмиадзину мимо Ушакана, отряд оставлял в тылу у себя неприятельский лагерь, то в арьергард назначены были солидные силы — весь 40-й егерский полк с четырьмя орудиями.

Толпы персиян, между тем, быстро увеличивались новыми толпами, приходившими из-за Абарани, и, пропустив мимо себя колонны, стали наседать на арьергард, в то же самое время грозною тучей подвигаясь слева, чтобы не дать отряду возможности уклониться в сторону и выйти из-под огня батарей, стоявших за рекою. И вот, едва отряд приблизился к пункту, против которого за рекою лежит Ушакан, как с противоположного берега загремела персидская артиллерия, которая и продолжала обстреливать двигавшиеся войска на протяжении нескольких верст; а отклониться из-под выстрелов в сторону не представлялось никакой возможности. Едва солдаты вышли из-под батарей ушаканских, как попали под огонь других, которые, переправившись из-за Абарани, уже заняли позицию на скатах между рекой и отрядом. В то же время 8 орудий громили отряд в тылу и с левых высот, стреляя по русским батареям и вдоль обоза.

Положение отряда становилось с каждым шагом опаснее. Вся неприятельская пехота, скрытая в овраге, выдвинулась теперь опять на возвышения и быстро шла вперед, чтобы захватить в свои руки выход из ущелья. На помощь к ней, влево от отряда, по высотам, скакал [472] пятитысячный конный отряд. Неприятель стремился соединиться впереди, чтобы сомкнуться в кольцо и совершенно окружить отряд. «Отступление от этого места — говорит Красовский: — делало потерю Эчмиадзина невозвратною, а малейшая медленность могла ободрить персиян и ослабить доверенность ко мне подчиненных». И вот, он, чтобы открыть себе путь в монастырь, приказал головным колоннам 39-го полка стремительно ударить на врагов. К счастию, егеря успели взбежать на высоты прежде, чем неприятель соединился, и сильным огнем расстроили его намерения: неприятельская конница, осыпанная их выстрелами, была отбита назад, и пехота — остановилась сама. За то теперь все силы неприятеля обрушились на русский арьергард с целию по возможности замедлить движение отряда. Напрасно Красовский приказывал спешить отступлением, чтобы скорее миновать гибельное ущелье, — исполнение этого встречало неодолимые трудности.

Утомленные пятичасовым сражением, солдаты начинали обессиливать. А неприятельская пехота нападала на арьергард все с большей и большей яростью. Помощи отряду ждать было неоткуда, он защищался отчаянно, — и врагам дорого доставались его нападения: картечь била их массами. Мужество солдат 40-го полка превосходило всякое представление. До подошвы горы, откуда начиналась уже Эчмиадзинская равнина, оставалось четыре версты; но эти четыре версты для 40-го полка и артиллерии, действовавшей с ним, были поистине ужасны.

Дорога становилась здесь каменистее и труднее. Артиллерия прыгая по камням, едва-едва подвигалась в извилинах ущелья; от лошадей валил густой пар, оси трещали, ломались колеса, и каждая подбитая или упавшая арба, загораживая путь, останавливала движение. Замешательство в войсках при этом естественно росло, и люди, сбившиеся в кучу, падали под перекрестным огнем неприятеля. С каждым шагом вперед потери становились значительнее. Пришлось подкрепить арьергард целым батальоном [473] крымцев, и Красовскому не раз приходилось самому водить в штыки то ту, то другую роту, чтобы только дать время остальным уйти вслед за обозами. Тогда орудия с величайшим трудом брались на передки и до следующего действия отступали с полумертвою прислугою. Усталость людей доходила до буквального изнеможения, потери — до невозможности действовать артиллериею. Многие солдаты падали при своих орудиях и, облокотясь на камень, равнодушно отдыхали под градом неприятельских пуль.

В один из таких-то моментов пришлось прикрывать отступление через опасный спуск двум орудиям 3-й легкой артиллерийской роты, при которых находился сам командир батареи, капитан Соболев. Картечь и пули осыпали его со всех сторон. Красовский видел, что если орудия не удержатся и отступят преждевременно, пехота неминуемо погибнет под натиском неприятеля, — и сам поскакал на батарею, чтобы ободрить артиллеристов. Его встретил Соболев, «веселый и сияющий». «Будьте спокойны, ваше превосходительство, — отвечал он, выслушав приказание не отступать ни в каком случае: — двадцать персидских орудий меня не собьют!» — и он, действительно, отступил не прежде, как получив приказание. «Мужество и неустрашимость, — говорит Красовский: достойные изумления!»

Едва Соболева сменил на спуске другой артиллерийский взвод с полковником Гилленшмитом, как неприятельское ядро раздробило ось у батарейного орудия. Его стали перекладывать на запасный лафет. Неприятель воспользовался этим моментом, чтобы броситься в атаку. Красовский, видя смущение растерявшихся людей, сам явился среди них и очутился под страшным картечным огнем, которым персияне очевидно хотели заставить бросить подбитое орудие. Стрелковая цепь на этом пункте скоро была сбита. «Ваше превосходительство! — сказал Красовскому Гилленшмит: — я вас прошу, оставьте меня с орудием на жертву, но не подвергайтесь сами столь очевидной опасности. Будьте [474] уверены, что мы сделаем все возможное, чтобы спасти орудие». — «Я останусь с вами», — ответил Красовский. Он приказал двум ротам 40-го полка, под командою маиора Щеголева, не уступать ни шагу неприятелю, а сам поскакал к резерву и крикнул: «Ребята! за мною! выручайте пушку!» Его одушевление сообщилось всем. Солдаты врезались в густую толпу персиян, уже бежавших к орудию, и отбросили их. А пока шла рукопашная схватка, артиллеристы успели подхватить и вывезти орудие.

Сам Красовский едва избежал при этом гибели. Лошадь под ним была убита. Когда он пересел на другую, неприятельская граната осыпала его своими осколками. Он был контужен в руку, и контужен так сильно, что правая ключица оказалась раздробленною. Почти в том же момент другим осколком убило под ним и вторую лошадь. Поручик Пожидаев, командовавший стрелками, подвел ему свою; но Красовский уже не мог сесть на нее без посторонней помощи; его посадили егеря. «Я старался — говорит Красовский: — скрывать невыносимую боль в руке и казаться спокойным, чтобы ободрять людей везде, где нам угрожала наибольшая опасность». А в это время подбежал к Красовскому батальонный адъютант, поручик Симановский, с известием, что неприятель сильно теснит первый батальон егерей, и что маиор Щеголев опасно ранен двумя пулями в ногу и голову. Опасаясь, чтобы потеря этого любимого солдатами офицера не поколебала твердости его батальона, Красовский поскакал к егерям. Он нашел их стоявшими под страшным ружейным и картечным огнем; легкое орудие, из батареи Соболева, находившееся при батальоне, бездействовало, а неприятель находился от него уже не более ста шагов. «Отчего не стреляют? Стрелять картечью!» крикнул Красовский. По фейерверкер Ковригин спокойно ответил ему: — «Ваше превосходительство! у меня осталось только два картечные заряда, и я храню их на крайний случай»... «Я готов был в ту же минуту обнять и расцеловать этого старого служаку», [475] говорит Красовский. К счастью, в это время подвезли зарядный ящик. Орудие грянуло, — и неприятель укрылся за высоты.

Едва отразили врагов на этом пункте, как Красовский заметил, что часть неприятельской конницы быстро перенеслась через дорогу и скрылась слева за гребнем ущелья. Опытным взглядом окинул генерал поле сражения, стараясь угадать причину этого движения, и тотчас же увидел два русские легкие орудия, которые слишком выдались вперед, без прикрытия, энергически сдерживая своим огнем неприятеля, старавшегося сбить левую цепь. Очевидно было, что эти-то незащищенные орудия и манили к себе персидскую конницу. Закрытая рядом холмов, она была от них уже всего саженях в тридцати, как прискакал сюда Красовский. Бледный, с перевязанною рукою, он соскочил с коня и стал во главе 30 егерей, прибежавших вслед за отважным начальником. В этот момент часть неприятельской конницы вынеслась на чистое место. Впереди, на чрезвычайно легкой лошади, в красном плаще и с красным знаменем в руках, скакал ее предводитель. Далеко опередив свою конницу, он приостановился на бугре, не далее пистолетного выстрела от батареи. 35 человек прикрытия не могли бы отстоять орудий. Но прежде чем неприятельская кавалерия стянулась и устроилась к битве, Красовский сам бросился в штыки, — и неприятель, изумленный и расстроенный внезапным нападением, быстро повернул назад. Орудия дали вслед ему картечный залп и поспешно отступили к отряду.

Среди постоянных битв, до последнего момента, войска сохраняли порядок. И вот перед ними последний подъем, за которым начинается уже равнина. Все сознавали, что здесь-то именно отряд и будет встречен с фронта главными вражескими силами, которые попытаются преградить ему путь к Эчмиадзину: наступала роковая минута, когда, окруженный в десять раз сильнейшим неприятелем, он должен будет идти на пролом, чтобы снасти знамена. [476] Картечные заряды были уже все до последнего истрачены. Красовский видел себя вынужденным бросить обозы, но орудия разместил по середине батальона, чтобы не дать врагам овладеть ими. Священник Крымского полка, Федотов, с крестом в руках, пошел впереди. К счастию, гарнизон Эчмиадзина вышел в этот момент за монастырские ворота, и неприятель, опасаясь сам очутиться между двумя огнями, сошел с дороги.

Красовский быстро спустился на равнину и стал в двух верстах от монастыря, чтобы дождаться арьергарда. Стрелкам и казакам, находившимся по сторонам дороги, послано приказание поспешно присоединяться к колоннам. Но стрелки, изнуренные жаждой, кинулись не к колоннам, а к широкой канаве с холодной водою, и никакие усилия не могли оторвать их от студеной влаги. Неприятель воспользовался этим моментом; вся персидская конница насела на стрелков и принялась рубить их, как умеет рубить только восточная конница. Казаки по своей малочисленности не могли оказать никакой помощи и должны были отступить к отряду. Гибель стрелков стала неизбежною. Многие солдаты в изнеможении ложились на землю и не пробовали даже защищаться. Персияне не брали в плен, а резали всем, и живым, и мертвым, головы, вязали их в торока и с этою кровавою добычею скакали назад, чтобы получить за каждую голову обещанные 10 червонцев; большая часть русских трупов и были потом найдены обезглавленными.

В этот-то момент, когда главная опасность для всего отряда уже миновала, паника вдруг охватила русские войска. Артиллерия, не надеясь уже на прикрытие, поскакала к монастырю; за нею все бросилось бежать в таком беспорядке, что арьергард смешался с остальными частями.

Здесь, в бесполезном усилии восстановить порядок, погиб геройскою смертию командир Крымского полка, подполковник Головин, молодой, даровитый начальник, сраженный тремя персидскими пулями; здесь же получил [477] тяжелую рапу командир 40-го полка, подполковник Шумский, и здесь же убит храбрый маиор Севастопольского полка Белозор. Последний, еще при начале катастрофы, отдал раненому офицеру свою лошадь, а сам скоро изнемог до того, что солдаты вели его под руки. Измученные сами, люди, наконец, стали отставать от отряда; тогда Белозор сел на камень; достал кошелек с деньгами и, передавая его солдатам, сказал: «Спасибо вам, братцы, за службу. А теперь спасайтесь, иначе вы все погибнете вместе со мною совершенно напрасно». Наскакавшие персияне сорвали с Белозора эполеты, вероятно полагая, что они золотые, и отрубили ему голову.

Сам Красовский избегнул смерти только благодаря счастливой случайности. Он имел неосторожность отделиться от отряда, чтобы ободрить стрелков, и вместе с ними был окружен персиянами. Многие подле него были изрублены; та же участь ожидала и Красовского, уже вынужденного отбивать удары своею тонкой офицерской шпагой. К счастию, при нем находился в это время обер-аудитор Белов, человек замечательной силы и храбрости. Он успел пробиться сквозь ряды персиян и дал знать об отчаянном положении отрядного начальника стоявшему по близости казачьему полку Сергеева. 50 донцов, с Беловым и своим полковым командиром, войсковым старшиною Шуруповым, во главе, с отчаянною храбростью кинулись спасать начальника. Очищая дорогу пиками и шашками, они пробились до самого Красовского, многих куртинцев положили на месте, остальных обратили в бегство. Красовский и горсть солдат, бывших с ним, были спасены.

Сражение кончилось. Среди оказанных в нем многочисленных подвигов, подобных тем, о которых рассказано выше, Красовский отмечает в своем донесении геройское поведение фейерверкера Осипова. Ядром перебило ему левую руку выше локтя и жестоко контузило в бок. Товарищи подняли его, чтобы положить на повозку. Но, придя в память, Осипов решительно отказался от этого. Неся [478] правою рукою свою левую руку, висевшую только на коже, он говорил, что лучше желает умереть подле своего орудия, чем отойти от него, и таким образом он дошел вместе с орудием до самого монастыря.

Есть также известие о геройском самопожертвовании некоего армянина, по имени Акопа Арютинова, бывшего во время сражения в персидской артиллерии. В самом разгаре боя, он направлял пушечные выстрелы так, что снаряды ложились не в русское, а в персидское войско. Его арестовали; он успел бежать во время смятения битвы, но был пойман, — и сардарь эриванский приказал выколоть ему глаза и отрезать нос, губы, уши и пятки. Измученный и обезображенный, он успел, однако, добраться до Эчмиадзина. Впоследствии русское правительство вознаградило его, назначив ему единовременно 10 червонцев и пожизненную пенсию в 100 рублей.

Перед самыми воротами Эчмиадзина Красовский остановил шедшие впереди войска, чтобы дать время стянуться всему отряду. Солдаты были в таком изнеможении, что замертво падали под тень высоких монастырских стен: и когда ударили подъем, пять егерей, которые не были совсем ни ранены, ни контужены, оказались умершими от истощения сил. Красовский ввел в монастырь только слабые остатки своего отряда, потеряв в этот страшный день весь транспорт, 24 офицера и 1130 нижних чинов, — потеря громадная, если припомнить, что вся численность отряда едва превышала 2000 человек.

Эчмиадзин с своей стороны переживал во все время боя минуты страшного сомнения. Один из монастырских иноков, отец Иосиф, сидел на колокольне и с ужасом следил за тем, как две тысячи русских воинов бились, окруженные 30-титысячною армиею самого Аббаса-Мирзы. Весь монастырь молился. Архиепископ Нерсес, облаченный в праздничные святительские одежды, соборне со всем духовенством совершал божественную службу. Все время, [479] пока происходило сражение, он простирал вверх святое копье, омоченное кровью Христа, и просил с коленопреклонением и со слезами победу благочестивому русскому воинству. «Умилительно было это зрелище, — говорит один очевидец: — не только весь парод и солдаты, но больные и раненые подползали к монастырскому храму — и молились»...

Но вот пушечный гром мало по малу затих, и остатки русского войска появились перед Эчмиадзином. Монастырь отворил ворота и встретил их с молебным пением и колокольным звоном, как своих избавителей. Архиепископ Нерсес обратился к ним с приветственной речью. «Горсть русских братьев — говорил он: — пробилась к нам сквозь 30-титысячную армию разъяренных врагов. Эта горсть стяжала себе бессмертную славу, и имя генерала Красовского останется навсегда незабвенным в летописях Эчмиадзина».

Действительно, впоследствии, в память этого боя, по мысли престарелого патриарха Ефрема, поставлен был монастырем скромный обелиск, в виде часовни, на самом месте сражения, и вместе с тем установлено ежегодно праздновать 17-е августа; в этот день все эчмиадзинское духовенство совершает крестный ход к памятнику и служит там панихиду по убиенным в сражении воинам. Высочайшее утверждение об этом памятнике последовало 1-го сентября 1831 года. Он стоит и ныне, в верстах в 4-х от Эчмиадзина, на пути к деревне Ушакан; на медных досках, врезанных в пьедестал, начертаны имена начальников войсковых частей и названия полков и артиллерии, которые сражались в день 17-го августа, для спасения Эчмиадзинской святыни. Так память о страшной битве будет переходить из поколения к поколению, до позднейшего потомства тех, чьи сердца, в самый день подвига Красовского, колебались между страхом и надеждою и обращались с горячею молитвою к милосердному Богу, прося Его помощи и защиты. [480]

Непосредственным следствием битвы 17-го августа было совершенное освобождение монастыря от блокады, которая в ту же ночь была снята персиянами. Как не велики были потерн русского отряда, потери врагов были, вероятно, еще ужаснее, если судить по отчаянной решимости, с какою бились русские войска. Но всего более должны были поразить и страшно повлиять на дух впечатлительных персиян самые обстоятельства боя. Огромная армия оказалась бессильною остановить ничтожную горсть русских, которые, невзирая ни на ужасы смерти, царившей кругом, ни на страшное утомление людей, довели до конца предпринятое движение, не дав врагу ни одного военного трофея, — ни пушки, ни знамени. Персияне должны были чувствовать себя потерпевшими если не поражение, — невозможное при их превосходстве сил, — то несомненную неудачу, напомнившую самому Аббас-Мирзе знаменитое отступление Карягина. И вот, они сами отступили от Эчмиадзина, отчаявшись в успехе предпринятого плана войны, когда первый шаг в нем, занятие монастыря, встретил столь неодолимые препятствия в русском мужестве.

Трудно, действительно, категорически сказать, был ли Аштаракский бой для русских победой или поражением, тем более, что все движение Красовского представляло собою скорее удачно выполненное, хотя и сопряженное с большими потерями наступление на врагов, осаждавших Эчмиадзин, чем отступление от них.

Так именно и взглянули на дело некоторые современники Красовского, ставящие Аштаракский бой в число самых ярких победных триумфов всей персидской войны. Но были, однакоже, люди и совершенно противоположного взгляда «Персидская война, — пишет, напр., один очевидец событий — была ведена для нас так счастливо, что нам нет надобности скрывать своих поражений, которых было всего два: в Герюсах и под Аштараком». К числу последних принадлежал и сам Паскевич, имевший к тому и личные неудовольствия против Красовского. Он [481] называет аштаракское дело «странным» и в резких выражениях отзывается о нем в своих донесениях к государю и вообще в Петербург. «Я был поставлен в недоумение, — писал он графу Дибичу: — в каком виде я должен представить реляцию генерала Красовского. Препроводив ее без всяких суждений своих, я дал бы повод думать, что оправдываю действия Красовского и признаю изложение их в полной мере справедливыми; присовокупив же замечания свои, я боялся упрека, что строго разбираю поступки моего подчиненного, и без того обвиняемого самими обстоятельствами».

По мнению Паскевича, Красовскому следовало бы дождаться Кабардинского полка, и затем уже совокупными силами, идти на неприятеля, между тем как он «безрассудно, с какою-то неизвиняемою торопливостью», — как выражается Паскевич, — пошел всего с четырьмя батальонами против огромных сил и дал неприятелю случай воспользоваться «сим недостатком соображения». Все доводы Паскевича блекнут, однако, перед тем фактом, что Кабардинский полк прибыл к Дженгулям только 18 числа, т. е, что битва могла произойти в этом случае только двумя-тремя днями позже, а в это время Эчмиадзин мог быть взят приступом, что нанесло бы неисправимый вред всей кампании, как материальный, так и нравственный, а, быть может, и дало бы Аббасу-Мирзе возможность исполнить свой план, — проникнуть в Грузию. Паскевичу, по его словам, пришлось лично убедиться, что после Аштаракского боя Красовский не только не мог приступить к осаде Эривани, но едва ли бы удержался и в монастыре, если бы Аббас-Мирза захотел вторично атаковать его. «Войска после Ушаканского сражения — писал он к государю: — до такой степени потеряли нравственную бодрость, что при одной фуражировке две роты бежали от появления десятка наших же татар и даже бросили пушку». Но в словах Паскевича мы видим только предположение, а факт остается тот, что Аббас-Мирза не только вторично не атаковал [482] Красовского, а даже не посмел приблизиться к его войскам, только издали следя за их движениями, — и все планы его о вторжении в Грузию сразу рухнули. Правда, часть главных русских сил должна была идти против Аббаса-Мирзы, которого Паскевич считал арестованным в Чорсе, — но в этом уже не вина Красовского.

Так или иначе, но ни один голос в армии не поднялся тогда, чтобы обвинить в несчастных обстоятельствах Аштаракского боя самого Красовского. Все понимали, что если отряд, поставленный в такое тяжелое положение, все-таки пробился, спасши знамена и не оставив в руках неприятеля ни одного орудия, — то этим он был обязан только необычайному мужеству и боевой распорядительности своего начальника. Так именно взглянул на дело и сам покойный император Николай Павлович. Прочитав донесение об Аштаракском бое, он написал собственноручно: «дать Красовскому орден св. Владимира 2 класса», — и повелел занести событие в календарь 14, с присовокуплением слов: «Столь смелое и удачное предприятие заслуживает быть причислено к достопамятнейшим подвигам храброго российского воинства».

Занявши монастырь, Красовский был отрезан от лагеря и подходившей к нему осадной артиллерии. Лазутчик пробрался, однакоже, 13-го августа навстречу к Кабардинскому полку и передал командовавшему отрядом генералу Лаптеву приказание — артиллерию оставить в Дженгулях, а с двумя кабардинскими батальонами и 4 орудиями ночью налегке подойти к Эчмиадзину и условным знаком известить гарнизон о своем прибытии. Лаптев с точностью выполнил приказание; ночью с 19-го на 20-е число, он уже стоял против Ушакана, откуда начинается известное ущелье, и дал условный сигнал. Но, к изумлению генерала, ответа не последовало. Лаптев уже думал, что [483] монастырь взят персиянами, и был в большом затруднении. Чрез некоторое время он, однако, снова сделал условный пушечный выстрел, — и на этот раз из крепости ему ответили тем же. Оказалось, что там, еще под слишком свежим впечатлением аштаракской резни, считали невозможным, чтобы Кабардинский полк мог подойти к монастырю без перестрелки, и явилось сомнение, не попали ли приказания Красовского в руки врагов, и не сделан ли сигнал персиянами, чтобы заманить русских в засаду. После второго сигнала, Красовский, оставив в Эчмиадзине весь 40-й егерский полк, вышел из монастыря навстречу Лаптеву, и, соединившись с ним около Ушакана, утром 20-го августа двинулся в Дженгули, нигде не встречая неприятеля.

А в лагере в это самое время переживались весьма неприятные минуты.

Нужно сказать, что накануне, 19-го августа, туда прибыла вся осадная артиллерия вместе с своим бесконечным парком, — одна перевозка которого от Тифлиса до Эривани обошлась казне в 43 тысячи рублей серебром. В лагере теперь было более тысячи повозок разного рода. Длинная улица из маркитантских арб и духанов, разбитых под большими разноцветными наметами, огромные сараи для больных, скирды сена, множество волов, лошадей и длинные ряды повозок, оставленных ушедшими налегке полками, — делали лагерь издали, с гор, обширным, красивым и грозным; в действительности же, если он и был обширен и красив, то уже вовсе не грозен; когда Кабардинский полк вышел навстречу к Красовскому, для защиты лагеря осталось, под командой генерал-маиора Берхмана, всего один батальон Крымского полка, силою в 500 штыков, с тремя сотнями слабоконных казаков и семью орудиями.

Между тем, в эту же ночь с 19-го на 20-е августа, Аббас-Мирза перенес свой лагерь из-под Ушакана на [484] левую сторону реки Занги, ближе к Эривани, и стал в 15-ти верстах от Дженгулинского лагеря. С Дженгулинских гор видны были и пехота его, окапывавшаяся над самым берегом Занги, и кавалерия, рассыпавшаяся вдоль берега речки, и какие-то рабочие, возводившие грозные ретраншаменты. И Берхман справедливо думал, что пока Красовский будет в Эчмиадзине, неприятель, пользуясь благоприятными обстоятельствами, атакует лагерь, и заранее принимал свои предосторожности; он вооружил не только всех нестроевых солдат, но даже черводаров и духанщиков, которых набралось до 300 человек. Ждать ему пришлось, действительно, не долго.

В 10 часов утра, 20-го августа. т. е. в то самое время, когда Красовский шел в Дженгули, соединившись под Ушаканом с Лаптевым, неприятельская кавалерия стала показываться на горах и вскоре большими толпами начала подходить к лагерю. Одна из кучек, менее, но пестрее и наряднее других, остановилась на отлогости горы: там был сам Аббас-Мирза, окруженный своею свитою. Прочие подвигались вперед. Но чем ближе подходили персияне, тем движения их становились медленнее, — их очевидно смущала грозная наружность лагеря. Но вот грянула русская пушка, за ней другая, третья... После четвертого выстрела, персияне и совсем отступили, — они получили известие, что русские войска идут на них из Эчмиадзина.

Аббас-Мирза не хотел, однакоже, совершенно отказаться от мысли так или иначе вредить отряду Красовского, и с этою целью начал действовать на его сообщения. Продолжая укреплять свой лагерь, он послал, 25-го августа, 2 тысячи человек отборной конницы в Бомбакскую долину, чтобы помешать пройти к Красовскому транспортам с провиантом, которые тогда должны были переходить Безобдал. Между тем в лагере оставалось продовольствия только на одну неделю, и потеря одного транспорта могла поставить русские войска в весьма бедственное положение. Красовский немедленно направил к Безобдалу форсированным [485] маршем батальон Крымского полка, который 26-го августа застал транспорт еще на месте, в Джелал-Оглы. Известие об этом не могло не встревожить Красовского, и 30-го августа выступил другой батальон, теперь Севастопольского полка, при двух орудиях, чтобы как можно скорее привезти в лагерь сухари, — продовольствия оставалось в полках уже не более, как на три дня.

Приближение к Амамлам с одной стороны батальона Крымского полка, прикрывавшего транспорт, а с другой батальона севастопольцев, высланного Красовским, заставило неприятеля уйти из Бомбакской долины, и 3-го сентября транспорт мог добраться до лагеря.

Уже накануне в отряде не было сухарей, и между приунывшими солдатами начинался говор, что не избежать-де им смерти от голода. Красовский лежал в то время больной, жестоко страдая от недавней контузии. С большим трудом он, однакоже, встал с постели и отправился в лагерь Кабардинского полка, чтобы ободрить и успокоить солдат. «Вот что, братцы, — сказал он им: прослуживши более вас, и проведя не один раз по нескольку дней без пищи, я узнал из опыта, что можно быть сытым и не евши». Солдаты изумленно смотрели на него. Но Красовский приказал во всех ротах собрать песенников, распорядившись секретно, чтобы их не распускали до его приказания. И как только грянули разудалые русские песни, солдаты оживились и веселый говор пошел по всему бивуаку. Всю ночь, до белого света, гремели в лагере песни, плясали солдаты и пир шел горою. А рано поутру пришло известие, что транспорт идет и уже близко. Солдаты посмеивались и с любовью глядели на своего командира.

Неприятель выместил свои неудачи разбойничьими набегами там, где он не мог встретить серьезного сопротивления. Так, 2-го сентября, сильная партия напала на табуны, пасшиеся возле Джелал-Оглы, и отбила до 750 лошадей, быков и овец, прикрытие, захваченное врасплох, потеряло 12 человек убитыми и пленными. То же повторилось и [486] 11-го сентября, но только на этот раз персияне наткнулись на батальон Севастопольского полка, возвращавшийся в Джелал-Оглы из Гумров, — потеряли весь скот и понесли большую потерю.

Готовились, между тем, более крупные события. Аштаракский бой повел за собою совершенное изменение всего плана кампании.


Комментарии

14. В позднейших кавказских календарях Аштаракский бой уже не отмечался, по причинам, не находящим объяснения.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том III, Выпуск 3. СПб. 1888

© текст - Потто В. А. 1888
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Чернозуб О. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001