ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ II.

ЕРМОЛОВСКОЕ ВРЕМЯ.

Выпуск II.

XVI.

Падение Акуши.

На реке Койсу Казикумыкском, в глубине Среднего Дагестана, лежит обширное лезгинское селение Акуши. Селение это было центром могучего Акушинского, или, правильнее, Даргинского союза, знаменитого в горах любовью к независимости и гордым воинственным духом.

Даргинский союз состоял из шести автономных «магалов», обществ, из которых каждое управлялось своим кадием; но акушинский кадий считался главою союза, и акушинское общество преобладало над другими.

В истории Дагестана был момент, когда свободе горских народов грозила опасность: великий завоеватель Шах-Надир стоял перед ними. Тогда, в кровавой битве под Иран-Хараба, что значит: «гибель Персии», — акушинский народ нанес ему страшное поражение. Бегство персов было так поспешно, что шах потерял на поле сражения корону и драгоценное седло. Эти единственные в мире трофеи, ныне, к сожалению, кажется, совершенно утеряны; но они долго переходили в Дагестане из рук в руки до последнего имама Чечни и Дагестана, Шамиля, утратившего их только на Гунибе. Акушинцы, после этой блестящей победы, слыли в горах непобедимыми и, как [250] сильнейший народ, привыкли с давних пор вмешиваться в посторонние распри и играть в событиях первенствующую роль.

Территория Даргинского союза, лежавшая по рекам Кара-Койсу и Казикумыкскому Койсу, граничила с Шамхальством, Мехтулой, Каракайтагом, Казикумыком и Андалялом. Таким образом, в 1819 году, когда Каракайтаг пал перед русским оружием, и вековое значение в горах уцмия было стерто одним почерком пера сурового «сардаря»; когда, с падением Каракайтага, запаялось грозное кольцо из русских штыков вокруг гор Дагестана, — гордому акушинскому народу, ставшему теперь лицом к лицу с северными пришельцами, выпало на долю явиться во главе движения и на себе самом испытать силу русского оружия.

Покорение русскими всего Каспийского побережья волновало тогда весь Дагестан. Опасность потерять независимость и возможность своеобразной полуразбойничьей жизни, веками взлелеянной, угрожала в равной мере всем древнейшим дагестанским владениям. Изгнанные из своих земель: уцмий каракайтагский, Хассан мехтулинский, Ших-Али дербентский, наконец лишенный генеральского чина хан аварский стояли перед всеми живым свидетельством грозящих горам опасностей. И мысль соединиться Дагестану в один обширный союз, чтобы общими силами противодействовать дальнейшим завоеваниям русских, становилась более твердою и распространенною. С этою именно целию изгнанные владельцы съехались вместе, чтобы общими усилиями поднять весь Дагестан против врагов. В Дагестане жило всего более опасение, чтобы Ермолов не основал и в горах такие же опорные пункты, какие уже были основаны им в Чечне и на Кумыкской плоскости, — и мысль о союзе крепла все более и более. Скоро Казикумык и многие вольные лезгинские общества поднялись на защиту общего дела вековой свободы и независимости, гордые акушинцы стали во главе движения, — и акушинская земля должна была сделаться ареною кровавого столкновения.

Теперь перед русскими готовились не толпы бродячего сброда, [251] которыми обыкновенно кишел Дагестан, а правильный военный союз владетельных лиц, союзов и обществ, поставивших себе целию отстоять общую независимость и, принудив к союзу отпадших, восстановить весь политический строй Дагестана в том виде, как он сложился веками и существовал до появления русских. Акушинский кадий принял на себя главное руководительство; ему помогали аварский хан, уцмий, Сурхай казикумыкский и Ших-Али, располагавший значительными денежными суммами, которые он получал из Персии. Войско мятежников росло по часам. Предполагалось напасть на владения шамхала, чтобы заставить его отложиться от русских и примкнуть к союзу; одновременно с тем дагестанцы должны были атаковать Чирагский пост, чтобы открыть дорогу в Кубу и разорить владение преданного России Аслан-Хана кюринского. Успехи на этих пунктах сулили мятежникам возможность предписать русским условия мира и заставить их возвратить Дербент, Кубу, Каракайтаг и Дженгутай прежним владельцам. Стремление горских народов образовать из себя федерацию должно было вынудить русских употребить все силы на то, чтобы, напротив, разобщить горцев между собою, — и новый поход в Дагестан являлся неизбежным уже просто с целями защиты подданных.

Пока военные действия происходили в Южном Дагестане, где Сурхай собирал войска, чтобы взять небольшое и слабое Чирагское укрепление, стоявшее на границе Кюринского ханства, — на севере Дагестан поднялся против шамхала тарковского. Мехтула, забыв прошлогодний погром, стала также на сторону мятежников. Гассан-Хан вновь овладел правлением, а русский пристав должен был покинуть Дженгутай, который первым поднял знамя восстания. Волновались даже Тарки. До какого ожесточения доходила в горах ненависть к шамхалу, можно судить по тому, что мать аварского хана, имевшая за ним в замужестве двух своих дочерей, писала в это время к акушинскому кадию, чтобы тот старался захватить шамхала живым и «доставил бы ей удовольствие напиться его крови». — «Какие нежные чувства женщины и великодушная попечительность о [252] зяте!», замечает по этому поводу Ермолов. Впрочем, необходимо сказать, что подобные отношения между родными в Дагестане не были случаями слишком исключительными. Жена Ахмет-Хана аварского, жестокосердая Гихили-Бике, некогда злодейски умертвившая одного из своих женихов, присылала к Ермолову муллу с предложением отравить и мужа за известную сумму денег; но Ермолов отвечал ей, что жизнь презренного негодяя ничего не стоит. Владетельный князь аула Брагуны умертвил самым варварским образом отца и двух братьев, чтобы только захватить их имущество; Сурхай погубил родного сына, Муртазали-Бека. Да вряд ли и у каждого из владетельных особ кавказских гор не было кровавого пятна на совести.

Угрожаемый со всех сторон, шамхал оставил Тарки и удалился в свой небольшой загородный замок, где решился лучше погибнуть, нежели перейти на сторону восстания. Военные действия против него поручены были Гассану дженгутайскому, который с своими мехтулинцами и приступил к осаде замка. Шамхал защищался отчаянно и отразил приступ с большим уроном для нападающих. Положение шамхала становилось, однако, все более и более критическим, как вдруг внезапная смерть Гассана, найденного в одно прекрасное утро мертвым в собственной постели, развязало ему руки. Подозревают, что Гассан был отравлен молодою женой, которая давно искала случая извести ненавистного старого мужа; но отрава — прием не совсем обычный для женщин мусульманского мира, а потому можно было подозревать здесь и другую, чью-нибудь более вескую руку. На ком бы ни тяготело это преступление, загадочная смерть мехтулинского хана, пользовавшегося в горах большим влиянием, несколько расстроила планы союзников, так как дженгутайцы, лишившись вождя, отложились от сборища.

Ермолов, громивший тогда Чечню, поспешил приступить к решительным действиям. В отряд князя Мадатова, все еще стоявший в Каракайтаге, послано было приказание идти форсированным маршем к границам Акуши; вслед затем, 11-го ноября, в [253] холодную буранную погоду, пошел к Таркам и сам Ермолов, с девятью батальонами пехоты и сильною артиллериею.

Начало экспедиции ознаменовалось одним весьма печальным эпизодом, о котором рассказывает участник этого похода, Цылов.

На первом переходе, когда отряд расположился на ночлег, Ермолов приказал принять все меры военной предосторожности, чтобы не подвергнуть войска в этой лесистой местности внезапному нападению. Пикеты и секреты были расставлены. Но Ермолов, не довольствуясь общим распоряжением, ночью отправился вместе с начальником штаба, Вельяминовым, сам осматривать местность и нашел одного солдата 8-го егерского полка, незадолго прибывшего из Крыма, заснувшим в секретной цепи. В подобных случаях Ермолов шутить не любил. Он потребовал к себе полкового командира, полковника Шульца, которого знал еще со времен наполеоновских войн, когда этот отличный офицер был адъютантом у графа Ланжерона, — сделал ему перед всеми суровый выговор.

На следующем ночлеге, верстах в 20 от Андреевской деревни, Шульц, не полагаясь более на своих подчиненных, сам отправился в цепь, вместе с батальонным командиром маиором Ганеманом. Пробираясь верхом по густому орешнику и разговаривая между собою по-немецки, ни тот ни другой не слыхали секретного лозунга, подаваемого им из цепи. Сильный ветер относил оклик в сторону, и оба всадника продолжали ехать прямо на заложенный перед ними секрет. Из цепи был послан выстрел — и Шульц, смертельно раненый пулею в живот, упал с лошади. Выстрел поднял на ноги весь отряд и тотчас же обнаружил несчастную ошибку.

Молодой, подававший большие надежды, любимый и уважаемый всеми товарищами, Шульц не пережил тяжкой раны и на третий день умер. На смертном одре, за несколько минут до кончины, он призвал к себе того солдата, который поразил его выстрелом, и отдал ему все свои наличные деньги. Печальны были похороны его. Сколотили четыре доски, тут же вытесанные [254] из срубленного чинара, уложили в этот простой, бедный гроб тело, и ночью товарищи на руках отнесли его в могилу, вырытую на высоком придорожном кургане. Ермолов почтил погребение своим присутствием. Ни музыки, ни ружейных залпов — ничего не было, чтобы не привлечь внимание неприятеля и охранить могилу от алчности полудиких горцев.

Не бил барабан перед смутным полком,
Когда мы вождя хоронили,
И труп не с ружейным прощальным огнем
Мы в недра земли опустили.
И бедная почесть в ночи отдана,
Штыками могилу копали...

Присутствовавшие не думали, чтобы печальный обряд похорон имел посторонних свидетелей; а между тем неприятель, окруживший отряд незримыми мелкими шайками, следил, как оказалось потом, за каждым движением русских. И на возвратном пути, когда отряд шел тою же дорогой, солдаты и офицеры просили остановиться у кургана, где был похоронен их любимый товарищ, чтобы отслужить по нем панихиду. Но тела покойного не оказалось в могиле: его украли горцы, предполагая получить за выкуп большие деньги. Отряд грустно помолился над разбитым, выброшенным гробом, и двинулся дальше.

Но возвратимся к рассказу.

14-го ноября Ермолов вступил в Тарки. Сильные метели, какие не часто бывают даже и в степных полосах, задержали его здесь более чем на две недели. Довольно сказать, что не только артиллерийский парк, но даже высокие фуры, стоявшие под городом, по ночам заметались сугробами так, что только концы приподнятых вверх оглобель торчали из-под снегу. Более двух тысяч людей ежедневно высылались на расчистку дорог. Воочию сбывалось старинное поверье, что русские приносят с собою зиму.

Пользуясь досугом, Ермолов совещался с Мадатовым, прибывшим уже в Карабудакент, и писал к акушинцам [255] прокламации, в которых требовал от них аманатов и выдачи пленных, обещая в противном случае наказать их оружием и истребить главное селение их Акушу. Жителям Мехтулинского ханства объявлено было также, что если они не останутся спокойными, то будут разорены, и все пленные, сколько бы их ни случилось, будут отправлены в Россию. Акушинцы пренебрегли угрозами: «Знай, писали они к Ермолову: — что мы люди вольные, у нас нет эмира и нет могущественных владельцев в наших деревнях, мы только племя, называющееся узденями Мехти-Шамхала...». Сильные отряды акушинцев уже двигались к границам шамхальства и их передовые разъезды стали показываться на высокой горе Калантау, через которую лежала единственная дорога в даргинские земли.

Нужно сказать, что горный хребет, отделяющий Акушу от владений шамхала тарковского, один из неприступнейших хребтов на целом Кавказе. Дикие гранитные скалы его лишь в немногих местах прорезываются горными ручьями, русла которых и должны были служить дорогами для русской пехоты. Пути сообщения там — тесные коридоры между скалами, шириною в одно горное орудие; пятьдесят человек невооруженных, только бросая каменья с высот, могли бы остановить здесь многие батальоны. Существует один только более удобный перевал, и успей занять его акушинцы всею своею 25-тысячною массою, — русским была бы преграждена дорога: обойти — невозможно, а лезть на горы с одними штыками было бы бесполезно. Более чем на шесть верст тянулся крутой подъем, на котором всякий шаг нужно было отвоевать оружием, а на это никакой гигантской силы не достало бы. Ермолов все видел, и мастерскими переговорами, то льстя, то угрожая акушинцам, задерживал их движение, усыплял их внимание; а между тем отряд князя Мадатова, быстро двигавшийся от Карабудакента, успел предупредить их и занял перевал без выстрела. Теперь дорога в Акушу была открыта.

Чтобы судить, какие трудности пришлось тем не менее преодолеть войскам князя Мадатова, довольно сказать, что для [256] перевозки артиллерии на расстоянии шести верст потребовалось три дня и громадное количество волов, так как лошади оказались для того недостаточно сильными. Последний ночлег был на самой вершине, покрытой густыми туманами; с трудом собрали люди хворост и бурьян для разведения бивуачных огней, около которых, при пронзительном ветре и стуже, солдаты провели всю ночь без сна, ожидая с нетерпением первых солнечных лучей, — холод никому не дозволял сомкнуть глаз.

12-го декабря русский авангард спустился с гор. Проводники туземцы охотно указывали дорогу, не веря успеху предприятие и, быть может, желая именно заманить русских дальше в глубь горной страны. Как бы в насмешку, показывали они места, где были разбиты войска Шах-Надира, дороги, по которым они бежали. «Таково было мнение о могуществе акушинского народа — говорит Ермолов: — и не мало удивляло всех появление наше в сей стране». Авангард однако же спустился благополучно и, оттеснив неприятельские передовые посты, занял первую акушинскую деревню, Уруму. Верстах в десяти отсюда виден был высокий хребет, расположенный амфитеатром, тремя уступами, постепенно возвышающимся от стороны селения. Горы эти были усеяны массами народа, толпившегося возле небольшого укрепления, в котором развевались сотнями разноцветные значки. Это была первая укрепленная позиция двадцатитысячного акушинского ополчения.

16-го числа подошли сюда главные силы Ермолова. Несколько дней прошло однако же в бездействии. Главнокомандующий то и дело ездил сам осматривать местность, делались съемки. Акушинские старшины приезжали в русский лагерь; их угощали — а о военных действиях не было и помину.

— «Что это затевает наш Петрович?» говорили солдаты, искоса поглядывая на грозную неприятельскую позицию. А дело было просто. Ермолов видел, что взять неприступную позицию неприятеля с фронта было невозможно. Он основательно страшился потерять на штурме не сотни, а может быть тысячи людей — и все-таки не взять позиции. А между тем, для опытного [257] глаза не было ни малейшего сомнения, что овладеть ею очень легко, если бы только найти какую-нибудь тропинку, по которой можно было бы взобраться на горы, в обход правого неприятельского фланга. Фланг этот упирался в неприступный утес, у подошвы которого, в диком ущелье, пенилась речка Манас и пролегала дорога в Акушу. На третий день, в сумерках, несколько линейных казаков и татар, ездивших на обычные поиски, прискакали в лагерь с известием, что тропинка есть, и при том такая, что по ней можно втащить артиллерию.

В лагере в это время были акушинские старшины, в последний раз приезжавшие для переговоров. Самонадеянность неприятеля росла с каждым днем бездействия русских, и самые умеренные предложения Ермолова, клонившиеся к тому, чтобы предупредить напрасное пролитие крови, были отвергнуты ими с высокомерием. Тем не менее главнокомандующий приказал принять старшин с предупредительною вежливостью, угощать как можно лучше, расточать перед ними перлы восточного красноречия, но отпустить домой не прежде, как около полуночи. Так это и было сделано. Вернувшись домой поздно, старшины тотчас собрали «джамат» и передали ему свои впечатления. По их рассказам выходило так, что у русских войск мало, солдаты изнурены и вообще находятся в таком состоянии, что против них «едва ли достойно употребить оружие». Приятная весть мгновенно пронеслась по стану, и гордые акушинцы, в сознании собственного могущества, заснули спокойно. Никому из них не приходило в голову, что ожидало их завтра; а грозное «завтра» между тем уже начиналось.

Как только старшины оставили лагерь, войска тихо стали в ружье и осторожно, без шума, двинулись к неприятельской позиции. Пройти нужно было семь или восемь верст. Ночь была месячная и чрезвычайно ясная; но войска прошли не замеченные неприятелем. Огни в акушинском стане уже угасали, когда весь отряд становился на пушечный выстрел от его укреплений. Вдали виднелась большая деревня Лаваши, а впереди ее — ряд крутых возвышений, занятых окопами; левый фланг позиции [258] оканчивался укрепленным холмом, правый — упирался в обрыв, по дну которого бежала речка Манас. В этот-то обрыв спустился ночью отряд князя Мадатова, в брод перебрался через речку, и по тропинке, открытой казаками, вошел на противоположный гребень гор, откуда мог открыть огонь вдоль всей неприятельской линии. Путь к Акуше и даже сообщение с деревней Лавашами были акушинцам отрезаны. Между тем главные силы, при которых находился Ермолов, развернулись против фронта неприятельской позиции; правее стала милиция шамхала, набранная им в Тарках и в Мехтулинском ханстве, по расчету чисто политическому. «Не имел я ни малейшей надобности в сей сволочи, — говорит Ермолов: — но потому приказал набрать оную, чтобы возродить вражду к ним акушинцев и возбудить раздор, полезный на предбудущее время».

19-го декабря, с рассветом, начался памятный бой под Лавашами. Едва густой, предрассветный туман рассеялся, неприятель с ужасом увидел отряд князя Мадатова, который успел уже развернуть свои силы на горах, по ту сторону оврага, где протекал Манас, и уже начинал обходить оконечность правого фланга. В смятении бросились толпы акушинцев с своей укрепленной позиции, чтобы защищать другие высоты, лежавшие на пути к Лавашам, где были собраны их жены, дети и имущество. В отряде Мадатова скоро загорелся сильный ружейный и орудийный огонь. Ермолов воспользовался этою минутою и приказал войскам штурмовать окопы. Пук георгиевских крестов, сжатых в руке его, был красноречивою речью. Войска ринулись вперед. Неприятель, поражаемый перекрестным пушечным огнем с фронта и с фланга, скоро обратился в бегство. Татарская конница (жители закавказских ханств и Южного Дагестана) первая вскочила в покинутое укрепление; за нею прибежал батальон ширванцев. Поставленные здесь батарейные орудия жестоко били в тыл бегущих акушинцев, а стрелки Куринского, Троицкого и 42 егерского полков, овладев утесами, нависшими над самою дорогой, по которой теснился неприятель, провожали его фланговым огнем и били на выбор. Триста [259] линейных казаков Моздокского полка с храбрым командиром маиором Петровым, опрокинув слабую конницу, пронеслись далеко вперед, обскакали толпу и рубили бежавших. В то же время татарская конница, желавшая отличиться на глазах главнокомандующего, преследовала неприятеля по таким местам, «куда — по словам Ермолова — приводить может одна добрая воля и никогда решимость начальника».

Потеря акушинцев при таких условиях не могла не быть громадною. В довершение всего, Мадатов двигался вперед форсированным маршем и занял Лаваши. Все это произошло так быстро, что неприятель не успел развернуть против русских и четвертой части своих сил, — все рассыпалось и разбежалось. «Многие, опасаясь быть отрезанными, бросались вниз с такой крутизны, — рассказывает Ермолов: — что едва мы верили глазам, чтобы с них спуститься было возможно». Бой продолжался не более двух часов — и полный разгром акушинцев, столь гордых победою над Шах-Надиром, стоил победителям только двух офицеров и 28 нижних чинов, убитыми и ранеными.

Отряд ночевал в Лавашах. Здесь собственно стало вполне известным, что в бою были не одни акушинцы, что в помощь к ним приходили койсубулинские народы, казикумыкцы со старшим сыном Сурхай-Хана и многие другие вольные общества Дагестана, и что вообще силы неприятеля простирались до 20 тысяч. Из вождей, кроме акушинского кадия, замечены были уцмий каракайтагский, Амалат-Бек, родной племянник и зять шамхала тарковского, и Ших-Али-Хан дербентский. «Уцмий каракайтагский, — говорит Ермолов в своих записках: — известный между здешними народами за человека отличной храбрости, находился в бою против войск нашего левого крыла, и жители Лавашей видели его бежавшим ранее прочих. Ших-Али-Хан дербентский составлял главнейшую в совещаниях особу, но в опасности не вдавался и в бегстве не был из последних. Аварский хан не был; из его подданных приходили не многие». [260]

Впечатление, произведенное на акушинцев внезапным, неожиданным погромом, было так сильно, что на следующий день русские войска нигде не встречали неприятеля. Посланные в разъезд казаки открыли, что жители окрестных деревень возят даже в горы свои семейства и угоняют стада. Конница русская взяла несколько пленных, отбила обозы и множество скота. Из многих деревень неприятель бежал с такою поспешностью, что были брошены даже грудные дети.

Войска шли грозою и все, что встречалось на пути непокорного, предавалось огню и разрушению. «Разорение, — говорит Ермолов: — нужно было, как памятник наказания гордого и никому еще доселе не покорствующего народа».

С удивлением смотрели русские на прекрасные жилища поселян, попадавшиеся им на пути. Большая часть домов, выстроенная из необожженного кирпича, были обширны, чисты и опрятны. Но что особенно поражало — это обработка земли в гористой и неудобной местности. Здесь-то именно на самых страшных крутизнах, и попадались площадки посевов, расчищенные с страшными усилиями и искусно поддерживаемые контрфорсами. Обработка земли у дагестанцев могла бы сделать честь самому просвещенному культурному народу.

По словам Ермолова, отличительными чертами акушинского народа служит добронравие, кротость и трудолюбие, несмотря на прирожденную им воинственность и гордость. Праздность почитается у них пороком, — и, может быть, эти-то именно качества и поставили их выше соседей, которым они уступают в силе, но которых превосходят умственным и нравственным развитием. «Но начинает уже, — замечает Ермолов: — и у них вселяться разврат от употребления горячих напитков. Доселе роскошнейшим служит наше казенное вино, и разве спасет их то, — иронически прибавляет он: — что вице-губернаторы продают вместо водки воду.»

21 декабря войска подошли к Акуше и заняли его без боя; город был пуст. Жители, бежавшие из него, укрывались в соседних горах. Но Ермолов приказал не преследовать их, [261] хотя, рассеянные и объятые ужасом, они легко могли бы сделаться добычею русских. Войскам запрещено было касаться к имуществу жителей, и все покинутые дома остались целы и неприкосновенны; разрушены были до основания только те, которые принадлежали друзьям беглого Ших-Али-Хана, участвовавшим с ним в действиях против русских. Великодушная пощада, которой никто не ожидал, произвела на жителей поражающее впечатление. Мало-помалу они стали стекаться в город с уверенностию, что найдут снисхождение; женщины приходили в самый лагерь и отыскивали там грудных детей своих, которых солдаты сберегали; одному из знатнейших возвратили молодую дочь его, которую во время плена содержали с предупредительным уважением. Все это быстро изменило настроение акушинцев. Почетнейшие из них, в числе 150 человек, явились к Ермолову, чтобы изъявить ему от лица народа покорность.

Торжество победы омрачено было лишь, одним незначительным в сущности, но неприятным эпизодом. В числе депутатов находился седой, старый кадий селения Макачу. Что привлекло его сюда — трудно сказать. Но в ту минуту, когда все пало ниц перед Ермоловым, он вышел вперед и, остановившись в нескольких шагах, в самых дерзких выражениях стал говорить о том, что победа русских ничтожна, что акушинцы сильны, как прежде, и что Аллах пошлет им победу. «Взгляни, сказал он: — на эти горные тропы и утесы и вспомни, что это те самые места, в которых была разбита и уничтожена нашими предками многочисленная армия государя, в десять раз сильнейшего против русского царя. Так можешь ли ты, после Шах-Надира, с горстью твоих солдат, предписать нам законы...» Глаза его, как глаза дикого зверя, наливались кровью, рука судорожно дрожала, хватаясь за рукоять кинжала. «Я стоял ближе всех к генералу, — рассказывает Бегичев: — и опасаясь, чтобы фанатик в исступлении не бросился на него с кинжалом, вынул пистолет и держал его со взведенным курком наготове; многие также невольно положили руки на шашки. Ужас и недоумение выразились на [262] лицах акушинских депутатов, не ожидавших ничего подобного. Но Ермолов остался спокойным и, опершись на саблю, слушал дерзкую речь изувера. Когда тот кончил, Ермолов грозно сдвинул брови и крикнул: «взять его под арест!» Акушинцы схватили старого кадия. «Судите и накажите его сами», сказал Ермолов. Народный суд был не долог: озлобленные старшины тут же повалили кадия на землю и избили нагайками. Говорят, что кадий через несколько дней умер.

Когда в городе водворился порядок, акушинские жители и собранные сюда главнейшие из старейшин от всех селений вольного Даргинского общества приведены были к присяге на подданство русскому императору. Церемония происходила в великолепной городской мечети. Войска стояли в ружье, и, с последним словом присяги, сто один пушечный выстрел возвестил соседним горам о совершившемся факте. Жители Акуши поднесли Ермолову в память пребывания его в горах драгоценную шашку.

— «Труды ваши, храбрые товарищи, — говорил Ермолов в приказе по корпусу: — проложили нам путь в середину акушинского народа, воинственного и сильнейшего в Дагестане. Страшными явились вы перед лицом неприятеля, и многие тысячи не противостали вам, рассеялись и бегством снискали спасение. Область покорена, и новые подданные великого нашего Государя благодарны за великодушную пощаду.

Вижу, храбрые товарищи, что не вам могут предлежать горы неприступные, пути непроходимые. Скажу волю Императора — и препятствия исчезают перед вами. Заслуги ваши смело свидетельствуют перед Государем Императором, и кто достойнейший из вас не одарен его милостью?»

Главным кадием Ермолов назначил старого Зухума, уже бывшего в этом звании прежде и известного спокойным характером и умом. От знатнейших фамилий взяты аманаты и отправлены в Дербент; на Акушинский союз наложена дань, ничтожная в материальном смысле, — 2000 баранов ежегодно, — но важная по нравственному значению, как доказательство их зависимости. [263]

Иным характером отличались распоряжения Ермолова в отношении к мехтулинцам. Многие из них, приставшие к мятежу, отправлены были в Кизляр и там повешены, — «дабы — по выражению Ермолова: — беспокойные соседи кавказской линии знали, что и в Дагестан простирается власть наша и тщетна их на него надежда». Значительная часть Мехтулинского ханства, — та, которая после смерти Гассан-Хана должна была, по разделу наследства, перейти к аварскому хану, — была закреплена за шамхальством; остальная часть оставлена за малолетними детьми умершего владельца. Ермолов принял их под покровительство государя императора и отправил в Россию, вместе с бабкою, той злою и гнусною старухой, переписка которой с акушинским кадием по поводу шамхала была захвачена в Акуше.

В числе пленных, содержавшихся в русском лагере, находился в то время и молодой Амалат-Бек, родной племянник шамхала тарковского. Как житель Мехтулы, он подлежал смертной казни, и был спасен от виселицы только благодаря заступничеству полковника Верховского, тронутого молодостью преступника. Таким образом здесь, под Акушею, начался пролог той романической драмы, которая, спустя три года, окончилась трагическою смертью одного из достойнейших кавказских офицеров, полковника Верховского, и послужила темой известному роману Марлинского — «Амалат-Бек».

26 декабря войска оставили Акушинские владения, с тем, чтобы возвратиться на линию. Но по пути, в Мехтулинском ханстве, оставлен был зимовать особый отряд, под командою Верховского, на которого возложено было и гражданское управление, как в Мехтуле, так и в других мирных обществах Северного Дагестана.

В земле, где никогда доселе не располагались войска, солдаты, квартируя среди мусульман и даже вместе с ними в домах, снискали полное доверие жителей. «Они уразумели, — говорит Ермолов про дагестанцев: — что войско, бывающее ужасом врагам, украшает снисходительное и великодушное поведение, — последствиями чего было то, что из гор выведено было до 70 русских пленных». [264]

Кацырев рассказывает, что один акушинец привел старого русского солдата и, прощаясь с ним со слезами, давал ему две тысячи рублей, 20 коров и 50 баранов. Он пояснял всем бывшим при этом, что 18 лет назад, будучи в крайней бедности, принял к себе в дом этого солдата, который, женившись на его дочери, своим прилежанием, трудолюбием и добрым поведением приобрел ему все настоящее богатство. Но солдат взял только 100 р.

Память о славном походе Ермолова и поныне осталась в горах Дагестана в народных песнях и рассказах горцев. Вот одна из этих песен, записанная в Кубачах, но которая поется не только в Акуше и в других селениях Даргинского союза, а и в Горном Кайтаге.

Ермолов и шамхал — говорит она: — сходились на границе Дарги и совещались, как бы покорить его.

И там, где ни лисица, ни курица во всю свою жизнь не могли бы отыскать тропинки, Ермолов нашел для себя большую дорогу.

Ермолов, в присутствии государя, ел очень мало, как ручной ястреб, а на врага бросался, как голодный и разъяренный лев.

Руками он действовал, подобно железному молоту, ломающему камни.

Когда Ермолов сидел, то все беки стояли перед ним, как солдаты.

Ермолов, ты внезапно появился в Дарге с повозками, наполненными серебром, и с лошадьми, навьюченными сумками с золотом.

Как два противные ветра сталкиваются в одном месте и потом разлетаются, так точно и акушинцы, страшась сильного и храброго Ермолова, узнав о его приближении, собрались в одну кучу, а едва увидели его — разбежались в разные стороны.

Как только Ермолов пришел к Акушу, постарели и поседели от страха акушинские старшины и кадии.

Ермолов, не употребляя ни пороху, ни ружей, ни пушек, покорил нашу Даргу одною острою саблей.

Ермолов! Разве тебе не жаль было разорять нашу Даргу, видя слезы и слыша плач и рыдание наших бедных жен и детей. [265]

Ты приобрел в Дарге и на всем Кавказе столь великую славу, как турецкий султан.

Ты так разорил нас и навел такой великий и сильный страх на наш народ, как персидский шах, —

Но бедных ты наградил деньгами, а голодных накормил хлебом.

И народная намять сохранит среди нас славу Ермолова до тех пор, пока мир не разрушится».

Даргинский вольный союз был покорен, действительно, так прочно, что в 1823 году, когда волнения и мятежи опять возникли в Дагестане, даргинцы не только не приняли никакого участия в беспорядках, но даже понудили некоторые непокорные селения выдать аманатов. То же повторилось в 1825 году, во время чеченского бунта, когда акушинцы своим влиянием удержали в спокойствии весь Дагестан, уже готовый идти на помощь к Чечне тем с большею охотой, что восстание было во имя религии. Через год после этого, когда персияне внезапно вторглись в русские пределы и разослали свои прокламации, чтобы поднять против России горские народы, когда даже и закавказские мусульманские провинции склонились к измене, акушинцы остались верными и не только не участвовали в мятеже, но переслали к Ермолову все письма персиян, в которых те обещали им богатые подарки и большие суммы денег. Ермолов достойно оценил верность даргинского народа и именем государя сложил с него дань.

Государь не остановился однакоже на этой милости и приказал спросить Ермолова, не считает ли он нужным даровать Даргинскому народу знамя или какой-либо клейнод для хранения в потомстве, по примеру регалий, жалуемых казачьим войскам. И спустя год, уже при Паскевиче, акушинцам, действительно, пожалована была хоругвь, на которой арабскими буквами изображена следующая надпись:

«Николай I-й, Император Всероссийский, Государь христианских народов разных наименований, повелитель многочисленных племен и орд мусульманских, вольному Акушинскому [266] обществу за соблюдение долга верности, даровал хоругвь сию в управление Махамед-Кадия».

11-го января 1820 года Ермолов через Мехтулинское ханство прибыл в Дербент, чтобы отсюда прямою дорогой проехать в Тифлис, куда призывали его спешные дела, по случаю возникших тогда волнений и беспорядков в Имеретии. «В Дербенте, — говорится в его записках: — я с удовольствием взглянул на развалины одной батареи, где 24 года тому назад устроена была бреш-батарея, которою командовал я, будучи артиллерийским капитаном». Здесь же, в Дербенте, к Ермолову явился Муравьев, только что возвратившийся тогда из своей поездки в Хиву, и получены были успокоительные известия из Имеретии и Южного Дагестана, где попытка Сурхая казикумыкского пробиться в Кубинскую провинцию разбилась о геройскую, достойную вечной памяти оборону Чирагского укрепления.

Таким образом, повсюду в Дагестане восстановлялись спокойствие и покорность. Но, бывши свидетельством непреодолимой силы русского оружия, они не ручались за будущность и мирное развитие страны, в которой все мечты народной поэзии сосредоточивались на битвах с блеском и звоном оружие и с доблестным бесстрашием перед грозными очами смерти. Достаточно было случая, чтобы разрушить мирное настроение даже акушинцев, хотя оно основывалось на лучшем ручательстве, на уважении к нравственной силе русской. В то же время в горах возникало и росло брожение религиозной идеи, восстановляющей против гяуров. Нужно было позаботиться о том, чтобы не встретить возможных опасностей с пустыми руками и неосновательными надеждами, — и Ермолов, пользуясь временным затишьем, снова принялся за выполнение своего плана — возможно прочного покорение Дагестана. На очереди лежало наказание казикумыкского хана. [267]

XVII.

Защита Чирагского укрепления.

На границе между Казикумыком и Кюрою, в горном проходе, составляющем ключ пограничных позиций, стояло небольшое укрепление Чираг, устроенное еще до Ермолова.

В 1819 году, в холодное зимнее время, когда в Дагестане был всеобщий мятеж, и Ермолов шел походом на Акушу, пять или шесть тысяч мятежников, по заранее обдуманному плану военных действий, направлялись в Кюринское ханство, чтобы вынудить и его отложиться от русских. Сам Сурхай-Хан казикумыкский вел это скопище. На пути лежало Чирагское укрепление. Мятежники, очевидно, побоялись оставить удобнейший горный проход не занятым, — и Чирагу, таким образом, пришлось вынести на своих плечах всю силу мятежнического нападения и прославиться доблестною защитою.

В то время в укреплении стояли две роты Троицкого пехотного полка. К сожалению, не все оне помещались в самой крепостце, а некоторая часть их обыкновенно располагалась по [269] обывательским саклям. Это обстоятельство трагически отразилось на судьбе защитников укрепления.

Однажды, когда тишина холодной декабрьской ночи перерывалась только окликом часовых да топотом конных разъездов, окрестности Чирага внезапно огласились смутным гамом битвы, раздались выстрелы, гики, стопы... Это лезгины, тихо спустившись с гор, неожиданно ворвались в селение. Из восьмидесяти гренадер, бывших в саклях, одни были перерезаны, другие бежали в крепостцу. Прапорщик же Щербина, молодой офицер, незадолго перед тем приехавший на Кавказ из кадетского корпуса, успел с четырьмя стрелками пробиться сквозь толпу лезгин к высокому каменному минарету, стоявшему перед крепостцею и засел там с твердою решимостью защищаться насмерть. Лезгины окружили башню и открыли по ней ружейный огонь. Минарет был ветх; его старые стены испещрены трещинами, — и десятки пуль, пронизывая как эти отверстия, так и деревянные ставни окон и дверей, крестили в башне по всем направлениям. Штабс-капитан Овечкин, оставшийся главным начальником укрепления, сделал две вылазки, желая выручить товарищей; но Щербина каждый раз кричал ему: «воротись и береги людей для охраны крепости: они нужнее меня! Я уже обрек себя на смерть — и умру не даром. Если не станет свинцу, то я своим падением раздавлю неприятеля!»

Выстрелы осажденных, у которых, по счастию, случилось большое количество патронов, наносили горцам чувствительный вред и не позволяли приблизиться к крепости. Не раз, но напрасно, лезгины предлагали героям сдаться; наконец, озлобленные, они вломились внутрь минарета, изрубили стрелков, и по узкой винтообразной лестнице устремились вверх, куда скрылся Щербина. С мрачною решимостию, облокотясь на шашку, стоял он на верху лестницы над самым отверстием, и лишь просовывалась в нее голова лезгина, как обезглавленный труп с грохотом уже катился вниз, поливая кровью каменные ступени. С десяток вражьих голов уже валялись у ног отважного юноши. Лезгины, убедившись, что силой им ничего [269] не поделать, решили подкопать и свалить башню. Целый день тянулась работа, а к вечеру минарет рухнул. К несчастию, Щербина не погиб под развалинами, и горцы, вытащив полураздавленного юношу, предали его страшным мучениям: они нанесли ему множество не смертельных ран и, постепенно выматывая жилы, замучили до смерти.

Так погиб доблестный юноша, отличавшийся образованием, умом и необыкновенною твердостию духа.

С падением башни, лезгины обратили все свои силы против крепостцы, где защищалось четыреста человек Троицкого полка. Обложив крепость и спустившись в ров под убийственным картечным огнем, неприятель залег под самыми ее стенами. Два раза ходили горцы на приступ и два раза были отбиты с огромным уроном. Но и со стороны осажденных потери были велики. Офицеры были перебиты все, и под конец остался один только заслуженный штабс-капитан Овечкин, с простреленною ногою и при нем человек сто нижних чинов, которые притом на половину были переранены.

Положение гарнизона становилось с каждою минутой отчаяннее и отчаяннее. Осада длилась уже три дня, в крепости не было ни капли воды, чтобы обмыть раны и промочить губы, запекшиеся от крови и жажды. Удальцы спускались ночью со стены и прокрадывались к источнику, но немногим из них удавалось возвращаться, — великодушные люди платили собственною кровью и жизнью за воду, добытую для товарищей. Солдаты грызли пули и глотали порох, чтобы тем освежить себя; но внутренний жар, усталость и бессонница усугубляли их страдания.

Между тем лезгины настойчиво требовали сдачи.

— «Товарищи! — сказал Овечкин изнемогавшим солдатам, уже начинавшим отчаиваться в спасении: — я делил с вами раны, не раз водил вас против врага, и никогда не видал в побеге. Не дайте же мне, при конце моей жизни, увидеть вас, как трусов, без оружия, а себя — в постыдном плену. Не опозорим имени кавказского солдата. Коли не так, — то прежде [270] пристрелите меня, и тогда делайте, что хотите, если не можете сделать того, что обязаны».

Одушевленные этою речью, с криком «ура!», солдаты клялись умереть на стенах крепости, и на новое предложение сдаться — ответили дружным залпом из ружей и пушек.

Был полдень четвертого дня осады. Храбрый Овечкин, истекая кровью, изнемогая от судорог, впал в глубокий, продолжительный обморок. Тогда фельдфебель одной из рот стал уговаривать солдат сдаться. «Надежды на помощь нет, — говорил он: — порох на исходе, а мы — как тени от ран, жажды и истомы. Слышите ли, как они предлагают нам честный полон? Если не воспользуемся этим теперь, то будет уже поздно: через час лезгины без выстрела возьмут нашу крепость и нас передавят как мух».

Слова эти поразили пришедшего в себя Овечкина. Полный негодования, он подозвал к себе фельдфебеля и неожиданным ударом поверг его па землю. «Свяжите! Бросьте со стены этого изменника! — кричал он: — я застрелю первого, кто упомянет о сдаче!»'

Он приказал поднять себя к пушке, схватил дрожащею рукою фитиль и скомандовал: «отнимай доску!»

Амбразуры, за которыми стояли орудия, наглухо закрывались досками, предохранявшими артиллеристов от неприятельского огня. Доска была отнята, пушка грянула. Но в то же время сотни пуль влетели в открытое отверстие и Овечкин, простреленный в бок и в ухо, замертво скатился с платформы. Солдаты, воспламененные храбростью начальника, поклялись умереть без ропота.

Лезгины готовились, между тем, к новому приступу. Гибель храбрых, казалось, была неизбежна. Но вот вдали засверкали русские штыки; на помощь осажденным с окрестных гор спускался отряд. Это был сам окружной начальник, генерал-маиор Вреде, спешивший из Кюры с ротою пехоты, и капитан Севастопольского полка Агеев с пятьюдесятью солдатами.

В это же самое время Сурхай-Хан получил известие, что [271] Акуша пала перед русскими войсками. Смущенный, он не решился продолжать борьбу и обратился в бегство, послав в Казикумык приказание, чтобы семейство его спешило в горы. Он ожидал, что измена его не будет оставлена без наказания. Его примеру последовали и предводимые им толпы. Чираг был освобожден.

Помощь подоспела вовремя. Из целого гарнизона в укреплении оставалось в живых только 70 человек, и из них не раненых — восемь.

Главнокомандующий представил Овечкина к награде орденом св. равноапостольного князя Владимира 4 ст. с бантом; но императору Александру угодно было увеличить награду храброго офицера и следующим чином.

«В сем примере особенной награды, — писал Ермолов в своем приказе по Кавказскому корпусу от 12 мая 1820 года: — каждый из служащих должен видеть сильнейшее одобрение, и что Император, в случаях, отличного внимания достойных, не ограничивает милостей своих ходатайством начальников и их подчиненных».

Через полгода Овечкин выздоровел и находился уже в строю: Ермолов, в награду за оборону Чирага, назначил его в передовые на приступ аула Хозрек, где решалась судьба Сурхая казикумыкского. Впоследствии Овечкин командовал Тифлисским пехотным полком.

Геройским подвигом Чирагской защиты заканчивается летопись Троицкого полка на Кавказе. Спустя несколько месяцев, он, в кадровом составе, отправлен был в Россию. Но капитан Овечкин и геройские защитники Чирага не оставили Кавказа, — они поступили в ряды Апшеронского полка.

На старом кладбище в Царских Колодцах поныне можно найти простой камень с лаконическою надписью: «Полковник Овечкин». Под этим камнем и покоится прах героя, — одного из тех, чья память не должна умирать в потомстве.

Защита Чирага принадлежит к фактам незначительным по размерам, к тем, которые не могут влиять на судьбы [272] народов и государств. Но если смотреть на нее с точки зрение личного подвига, поучительного примера преданности отчизне и беззаветного исполнение долга, — значение его возрастает до великого. Пусть тут не было сотен тысяч против сотен тысяч, и не было спора за обладание столицею обширнейшей страны. Но здесь один офицер, с помощью четырех рядовых, удерживал целый день многочисленные толпы неприятеля, видя перед собою неизбежную смерть, но и перед лицом смерти исполненный одного желания, чтобы гибель его послужила к славе и к пользе родины; здесь сотни боролись против тысяч, стояли до конца и спасли, лежавший за крепостью, обширный край от бедствий вражеского вторжения. Важен тот дух доблести, который жил в защитниках Чирага, как и во всех кавказских войсках. Защита Чирага есть один из проблесков того великого пламени любви к отчизне и беззаветной преданности долгу, который горел в сердцах сынов России, давших ей Кавказ, и пусть подвиги, подобные подвигам Щербины и Овечкина, — не умирают вовеки.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том II, Выпуск 2. СПб. 1887

© текст - Потто В. А. 1887
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Чернозуб О. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001