ПОТТО В. А.

КАВКАЗСКАЯ ВОЙНА

В отдельных

ОЧЕРКАХ, ЭПИЗОДАХ, ЛЕГЕНДАХ И БИОГРАФИЯХ.

ТОМ II.

ЕРМОЛОВСКОЕ ВРЕМЯ.

Выпуск I.

VIII.

Два типа. Чернов и Бей-Булат.

Постоянные войны и опасности, набеги и отражения, естественно закалили бесстрашие и воинственную отвагу. Но в крайнем своем развитии типы русского отважного казака и неустрашимого горского джигита должны были породить необычайный сорт людей, для которых тревоги, битвы, кровь, опасности — делались потребностью, страстью. Это были артисты войны, любившие ее, как искусство, наслаждавшиеся ею, находившие в ней душевное удовлетворение. Они не только не страшились опасностей, но искали их, и их увлекательная беззаветная [130] храбрость, полная своеобразной и дико-воинственной поэзии, действовала заразительно на массы. Мирные времена были для них лишением и толкали их на действия, с точки зрение гуманных принципов становившиеся иной раз настоящими преступлениями, но выражавшиеся у них одним безотчетным и необузданным, не имевшим ни границ, ни удержу стремлением развернуться во всю ширь своей молодецкой удали.

Чтобы удовлетворить этой своей страсти к опасностям, русский казак мог пойти с чеченцами в набег на русскую сторону, чеченцы могли враждовать с чеченцами. И кавказские предания, действительно, говорят, что бывали казаки, которые с кунаками горцами пробирались ночью в свою же станицу, чтобы увезти лошадь, барана, или вообще что-нибудь украсть, лишь бы испытать сильные ощущения, ловко обмануть секреты, обойти засаду, проделать весь этот процесс увода, ползанья среди глухой ночи, хитрых, увертливых движений, — и все это с тем, чтобы после в грош не ценить трофей всех этих проделок. На Кавказе известен был даже один офицер, который в ночной экспедиции с кунаками чеченцами нарвался на свой же секрет и был ранен в ногу, о чем все после рассказывали с хохотом; и сам он при этом смеялся, радуясь, что его выходка окончилась благополучно и простреленная нога не была отрезана.

Этот удивительный тип успел получить отражение и в русской литературе, в отважном казаке Ерошке, в повести графа Л. Н. Толстого «Казаки». Этот герой — попрошайка, вор и забияка, контрабандист и перевозчик на русский берег чумы, это изумительное смешение добра и зла, искреннейший слуга царев и кунак храброго чеченского джигита в одно и то же время — представляет собою именно один из замечательнейших типов кавказского искателя приключений, — тип, отраженный в грубых чертах простого, невежественного казака. И дядя Ерошка не лицо только из русской повести, а действительная быль. На Кавказе и до сих пор помнят людей, подобных Семену Атарщикову и Епишке Сехину, из которых последний послужил прототипом «дяди Ерошки». Друзья и товарищи по службе и жизни, [131] они за свои деяния не раз сидели в острогах, не раз прогуливались по «зеленой улице» и даже не раз бывали в петле виселицы. В таких казусных случаях они свои головы выручали уже головами известных разбойников, за которыми ездили в горы. И кресты и медали, украшавшие их грудь, то снимались, то опять появлялись на них...

Влияние этих людей на молодые поколения было сильно и, бесспорно, имело свои хорошие стороны. Жадно слушая былины отчаянных подвигов, свидетели которых были перед ними налицо, молодежь ценила их заслуги и не заботилась о их недостатках. Отвага и удаль, как завет предков, глубоко западавший в душу, вызывали и среди нее молодецкие дела, и грозный тип добродушного кавказского удальца, — но уже в лучших его проявлениях, — переходил из поколения в поколение.

Во времена Ермолова, в двадцатых годах, на фоне общих кавказских дел выдвинулись две крупных фигуры таких искателей опасных приключений, имевшие на самый ход событий существенное влияние. Это были на русской стороне — чеченский пристав Чернов, на чеченской — отважный наездник Бей-Булат.

Артамон Лазаревич Чернов вышел из простых казаков Калиновской станицы, Моздокского полка. Участвуя в многочисленных делах на Кавказе и за Кавказом с 1791 года, он уже давно сделался известен своею беспримерною храбростью, получил три золотые медали, потом офицерский чин и, дослужившись до есаула, с владимирским и анненским крестами в петлице, командовал 2-ю конноартиллерийскою казачьею ротою. Ранен он был между тем только один раз в жизни и то легко, в левую руку, пулею. При тех чрезвычайных опасностях, которым он всюду и постоянно, как бы шутя, подвергал свою жизнь, последнее обстоятельство казалось непонятным, и про Чернова втихомолку говорили, что он — знахарь и с помощию «черной силы» умеет заговорить вражеские пули.

Но особенно замечательным свойством его характера, испестрившим и его послужной список, была страсть — выручать из плена русских; вероятно, необычайная трудность подобных [132] предприятий именно и привлекала его отважную душу. Чтобы добиться своего, он пускал в ход и открытую силу, и хитрость, и, наконец, золото, нередко не щадя последних остатков своего достояния. К сожалению, все его подвиги остаются и вероятно навсегда останутся достоянием лишь тех изустных рассказов про стародавнее, дедовское время, которые еще хранятся в немногих казачьих семействах, год от году становясь все реже и реже. Умирают старые люди, — и с ними исчезают бесследно драгоценные исторические материалы. Как не пожалеть вместе с Лермонтовым о том, «что у нас так мало записывают». Но достаточно взглянуть только на одни сухие официальные выписки из послужного списка Чернова, чтобы разгадать, сколько тяжких драм пережито им или, по крайней мере, прошло перед его глазами.

«В 1804 году он пробирается в горы и доставляет способ свергнуть с себя оковы маиору Каскамбе и подпоручику Полетаеву». «С 1807 по 1810 год он в разное время освобождает из плена 43 человека, Жертвуя на то свою собственность и подвергая свою жизнь очевидной опасности.» «В 1810 году он выселяет из неприступных гор на равнину 300 осетинских семейств и удерживает через верных конфидентов семисотенную партию чеченцев, следовавшую в секурс к возмутившимся кабардинцам...» и так далее и далее, — ряд совершенно необычайных заслуг и подвигов окружают имя Чернова.

При всем том, не подлежит ни малейшему сомнению, что на ряду с прекрасными, истинно героическими делами, в деятельности Чернова было не мало и темных сторон. Подобно героическому Тарасу Бульбе, хотевшему где бы ни воевать, лишь бы воевать, он, очевидно, держался мнения, что где бы ни совершать необыкновенные дела, лишь бы их совершать, и с одинаковой охотой он подвергал себя смертельной опасности и среди русских и среди чеченцев, смотря но обстоятельствам, лишь бы не быть без того «спинного холода», который вызывается близостью смерти. Он, как и «дядя Ерошка» Толстого, был, действительно, и герой, и вор, и конокрад — в одно и то же время: он и чуму [133] распространял посредством контрабандного перетаскивания зачумленных бурок из-за Терека, он и табуны отбивал у ногаев, перегоняя их за Терек, а если верить преданиям, передаваемым шепотом, то из одного удальства пускался в набеги, как с русскими на мирных чеченцев, так и с немирными чеченцами на русских. Правда ли то, или нет — тайна Чернова, спящая с ним в могиле. Достоверно однако, что в Чечне он был свой человек, и все овраги, балки и лесные тропы чеченской земли знал не хуже своей станичной улицы. Как и все подобные люди, Чернов гремел по Кавказу своими делами, представлявшими такое странное сплетение доброго и злого. В Чечне он был и знаменит, и страшен, и ненавистен, в одно и то же время; но особенную ненависть к нему чеченцы обнаруживают в бытность его при Ермолове чеченским приставом.

По своему знанию земли, быта и характера чеченцев, Чернов был незаменимым приставом, и мысль о назначении его на эту должность была вполне естественна. Когда гребенской атаман Зачетов и начальник фланга — Греков рекомендовали его в этом смысле Ермолову, а Алексей Петрович без обиняков отвечал им, что, ведь, Чернов — «мошенник», — они возразили, что для таких мошенников, как чеченцы, и нужен такой мошенник, как Чернов, изведавший до тонкости все их проделки, владевший их языком едва ли не лучше, чем собственным, и имевший за Тереком множество и кунаков, и кровомстителей.

Назначенный приставом уже в преклонных летах (ему было тогда 52 года), Чернов не выказал большой гуманности по отношению к своим бывшим затеречным приятелям, а между тем, надо сказать, должность пристава, уже и сама по себе, была ненавистна чеченцам, так как вносила к ним нарушение их традиционных судебных обычаев, освященных веками. Пристав, при всей нелюбви к бумажным делам, конечно, не мог не придерживаться существовавших тогда русских порядков и формальностей, — и в производстве чеченских дел явилась и неизбежная письменность, и несколько инстанций, из которых пристав составлял низиную; далее шли начальник левого [134] фланга, за ним начальник Кавказской линии, потом корпусный командир и так далее, до самых высших учреждений столицы. Чеченцы не могли мириться с такими порядками; они совсем иначе вершили свои дела в былое время, когда не стояло над ними никакого пристава. Всякий спор решался у мечети, суд был словесный, гласный и контролируемый общественным мнением; если тут и возможны были какие-либо злоупотребления, они все же были сноснее народу, чем волокита и формалистика русских судов. Грозные речи Ермолова, его обещание истреблять аулы, вешать аманатов, вырезывать жен и детей — были чеченцам понятны, и они им подчинялись; но всякое вмешательство чуждой для них власти в область обыденных, домашних и семейных дел их оскорбляло. А чеченцы нетерпеливы, горды и чрезмерно самолюбивы. Истинные дети природы, они многое, пожалуй, перенесут с ложным сознанием своего превосходства или с затаенною мыслию о раннем или позднем мщении, но не перенесет чеченец одного — обидного или презрительного к нему отношения. Как ребенок, обидчивый и самолюбивый, он, как ребенок, любит и похвалы, и комплименты. Эту черту их характера подметить было не трудно, и нужно сказать, что власть Ермолова, а позднее — дагестанских имамов, была тем и сильна, что они умели играть на их душевных струнах. Но, к сожалению, эта сторона дела игнорировалась людьми Ермоловской эпохи, подобными Чернову и Грекову; они слишком натягивали струны и, может быть, служили не последнею причиною к мятежам, подобным разразившемуся в 1825 году. Все знавшие Чернова говорят, что он был непомерно строг: за одну попытку к хищничеству он накладывал на чеченцев громадные штрафы, в конец разорявшие семьи, а сопротивлявшихся закапывал в землю по пояс. Особенно замечателен случай исчезновения одного из членов влиятельной фамилии Турловых — кадия Магомы, наделавший на Кавказе в свое время большего шуму. Куда он девался — неизвестно; но чеченцы рассказывали, что Чернов приказал зарыть его живого в могилу за одну попытку сказать в мечети возмутительную речь. Магома Турлов был знаменит [135] укрывательством и покровительством всякому хищничеству, но слухи и говор, вызванные расправою с ним Чернова, выставляли его, разумеется, невиннейшею жертвою и мучеником. Слухи эти держались так долго и упорно, что даже дошли до императора Николая, вызвав переписку, весьма неприятную для Ермолова.

С другой стороны, Чернов, с своей точки зрения, отлично понимал, за кого первого нужно было браться, чтобы ослабить неудобное единодушие чеченцев, и его неумолимому преследованию подвергалось все, что имело в пароде какой-нибудь вес и значение. От его проницательности не укрывались даже старые грешки, всеми давно позабытые, и он выводил их на свежую воду, если только они касались лица влиятельного или сильного. Замечательно особенно одно из таких дел, в котором Чернов обрисовывается всею своеобразною своею фигурою.

На правом берегу Терека, как раз напротив Щедринской станицы, стоял мирный аул Брагуны, управляемый в то время князем Адиль-Гиреем. Основанный здесь лет за триста тому назад крымскими выходцами, аул этот получил свое название от имени своего первого князя. Адиль-Гирей, наследовавший власть от своего отца, убитого в 1809 году, сохранял все признаки наружной покорности русским властям, но участие его в некоторых набегах на линию и грабежах, вообще сношения с немирными единоземцами и темное прошлое не скрылись от зоркого глаза пристава. Между тем князь пользовался большим влиянием и уважением в народе. Этих обстоятельств было достаточно Чернову, чтобы попытаться раскопать всю подноготную Адиль-Гирея и погубить его. И старания его увенчались успехом.

Нужно сказать, что задолго перед тем, именно детом 1809 года когда еще был жив старый владелец аула Брагунов, маиор Кучук-Тайманов, два его сына — средний, Минбулат, и младший Адиль-Гирей, согласились между собою убить отца и старшего брата, Ислама, чтобы скорее овладеть наследством. Минбулат, находившийся в то время в бегах в засунженских аулах, подговорил на убийство шесть чеченцев и, 18 июля 1809 года, в темную, дождливую ночь, подъехал с [136] ними к сакле отца. Адиль-Гирей давно уже поджидал их у калитки. Оставив чеченцев на улице, он отправился в комнату старшего брата и под каким-то предлогом вызвал его на улицу. Ислам, ничего не подозревавший, вышел. Но едва он наклонился, чтобы пройти в калитку, как удар шашки по голове положил его на месте. Оттащив труп к стороне, Адиль-Гирей отправился к отцу. «К Исламу, сказал он ему: — приехали какие-то чеченцы, они толкуют с ним на улице и прислали меня сказать, чтобы ты вышел — дело очень нужное». Старик отправился и, подобно старшему сыну, был поражен кинжалом в роковой калитке. На утро огласилась смерть владельца; Минбулат тотчас вернулся домой и вместе с Адиль-Гиреем вступил в управление аулом.

Командовавший тогда линиею генерал Булгаков приказал произвести о смерти маиора Тайманова строжайшее следствие, и подозрение прямо пало на сыновей покойного. Следствие обнаружило, что и прежде, за год перед тем, уже было с их стороны покушение на жизнь отца. В самой деревне дело доходило тогда до ружейной перестрелки, и один уздень был убит Адиль-Гиреем. И Адиль-Гирей, и Минбулат были арестованы, судимы — и прощены только во внимание к просьбам старого Тайманова. Не смотря на то, Булгаков писал к главнокомандующему, что полагал бы и теперь оставить дело без последствия, так как в Брагунах все спокойно, а вмешательство во внутреннюю жизнь аула может только вызвать неудовольствие населения. Генерал Тормасов согласился с этим мнением, и дело, казавшееся даже самим чеченцам ужасным и диким, было замято.

Но преступление на этом не кончились. Не прошло и года, как Минбулат был найден задушенным в своей постели, и молва прямо называла убийцею Адиль-Гирея, который ночью один входил в комнату брата. Но так или иначе, Адиль-Гирей, и на этот раз избегнув наказания, остался с тех пор единовластным правителем Брагунов и скоро приобрел на народ большее влияние. Эту-то старую историю и поднял Чернов во имя правосудия. [137]

Ермолов, получив донесение об этих происшествиях, долго не хотел поверить в возможность такого зверского отцеубийства и братоубийства, почитая все простыми сплетнями, вызванными враждой или мщением, столь обыкновенными среди азиятцев. Чернов нашел необходимые улики — и Адиль-Гирей, преданный суду, был сослан в Сибирь.

Этот случай приобрел Чернову большое влияние над умами чеченцев, но в то же время и усилил их ненависть. Страх перед ним был так велик, что он свободно разъезжал по Чечне, в сопровождении только одного, такого же отпетого, как сам, казака-вестового. Чеченцы, видевшие в нем что-то сверхъестественное, считали его ведуном, знавшимся с нечистою силой, и не только боялись его тронуть, но даже избегали с ним встречи.

До какой степени была сильна однако их ненависть — свидетельствует месть, обошедшая его самого, но обрушившаяся, после его смерти, на брата его, казака Тихона. Чеченцы подстерегали этого последнего целых 17 лет и уже в 42 году убили старика на работе, в садах Калиновской станицы, а сына его, внука Чернова, взяли в плен и подвергли жестоким истязаниям, объясняя ему, что мстят за деда, бывшего у них когда-то приставом.

Заболел и умер Чернов внезапно, в самом начале 1825 г. Богатыря, скованного как бы из железа, сломила скоротечная простудная чахотка, полученная им, вероятно, во время одной из отважных поездок по Чечне. Смерть его была большою потерею для русских. Наступали тогда смутные времена, в которых могли бы сослужить добрую службу его опытность и короткое знание чеченцев. При всем раздражении, которое поселяли среди необузданных азиятов строгие и быть может, не всегда справедливые действия людей, подобных Чернову, они, эти люди, при существовавшей тогда русской системе, с одной стороны, и при постоянном лукавом вероломстве чеченцев — с другой, были необходимы. Они составляли прямой противовес таким же беззаветно отважным, энергичным людям, как они сами, [138] существовавшим и во вражеской земле, типическим представителем которых был Бей-Булат. Умирая, Чернов, недаром бывший правою рукою Грекова, в своем лице лишал русских, столь необходимого на время поднимавшего голову мятежа, грозного противника хищному чеченскому наезднику, которому с тем вместе открывалась возможность большей свободы действий.

_______________________________

Бей-Булат представлял собою тип, отличительные черты которого имели много общего с Черновым; только среда, воспитавшая его, была другая. Это был один из искуснейших и храбрейших предводителей чеченских шаек.

Так как у чеченцев нет высших сословий, как у кумыков или кабардинцев, и все они равны между собою, то правом всеобщего уважение пользуются у них только отличнейшие разбойники и воры. Эти люди приобретают скоро народное доверие и, подобно князьям в Кабарде, всегда могут собирать под свое предводительство значительные партии хищников. Таков именно был Бей-Булат, уже самою природою отличенный от других, — среднего роста, плотный, широкоплечий, с резкими, энергическими движениями и с хитрыми, налитыми кровью глазами, которые прятались под тучею густых нависших черных бровей. Родина его была Гельдиген, и там он имел свои хутора, нажитые долговременным разбойным промыслом около русских дорог и станиц. Этот человек постоянно был главною пружиной всех возмущений и убийств в Чечне.

Прежние главнокомандующие обходились с Бей-Булатом почтительно; они дарили его пешкешами и ласкали, удерживая тем от открытых разбоев. Хотя Ермолов и был полным противником системы подарков, имевших вид некоторой дани, взносимой за временное спокойствие, однакоже и он не мог не видеть в Бей-Булате, по его значению среди чеченцев, такую силу, с которой надо было считаться. Он объявил желание видеть у себя знаменитого разбойника, — и они свиделись. Обласканный и одаренный Бей-Булат дал слово прекратить разбои, [139] был зачислен в русскую службу поручиком и получил позволение спокойно жить у себя на родине.

Со времени возведения Грозной, Бей-Булат исчез из сферы наблюдения русских властей. Говорили, что он в числе недовольных укрылся в горы; известно было также, что он принялся опять за свое любимое ремесло и разбойничал по Моздокской дороге. Напрасно Ермолов настойчиво требовал головы изменника, напрасно Греков употреблял все меры выманить его из берлоги, подсылал к нему наемных убийц, пускал в ход яд, порох, — Бей-Булат, как хитрый зверь, был всегда настороже.

Однажды Греков подговорил двух чеченцев отправиться в горы и обещал большую плату тому, кто привезет к нему голову Бей-Булата. В случае неудачи, убийцы должны были бросить через трубу в его саклю мешок с порохом и взорвать ее на воздух вместе с ним и его семьею. И вот, раз, в темный вечер, кто-то тихонько постучался в саклю Бей-Булата. Бей-Булат отозвался. «Выйди, сказал ему незнакомый голос: — мы из Гельдигена; пришли сообщить тебе важную новость». Но Бей-Булат был слишком опытный разбойник, чтобы поддаться на такую нехитрую уловку. Он подошел к двери и старался сквозь маленькую щель рассмотреть лица пришедших, но те были закутаны башлыками. На дворе было темно и поздно; в соседних саклях кое-где еще мелькали огоньки, но на улице не видно было ни души. Бей-Булат тихо отошел от двери и выслал своего племянника, Чеченцы между тем притаились за дверьми, и едва юноша переступил за порог, как, принятый в темноте за Бей-Булата, был поражен двумя кинжалами. На крик его, из сакли как бешеный выскочил сам Бей-Булат, ударом шашки положил одного чеченца на месте, а другой был схвачен сбежавшимся народом и на допросе, под мучительной пытки, сознался, что подослан Грековым. Его посадили в яму, обрекши на голодную смерть. Чтобы спасти себе жизнь, несчастный, томимый голодом, вынужден был наконец дать клятву отправиться в Грозную и убить самого ненавистного [140] Грекова. В залог же, что клятва будет исполнена, он вызвал сына и оставил его аманатом. Отпуская чеченца, Бей-Булат сказал ему: «жизнь твоего сына теперь в моих руках; помни, ты можешь выкупить ее только головою Грекова; но если это не удастся, привези мне в такой-то срок триста рублей серебряными монетами, иначе твой сын умрет»...

Назначая последнее условие. Бей-Булат отлично знал, что его пленник беден и не в состоянии добыть такой крупной для него суммы. Но на этот раз он ошибся. Чеченец отправился прямо к Грекову. Когда его впустили в комнату, он объявил генералу, что с ними случилось несчастие: товарищ его убит, а сам он был схвачен Бей-Булатом и должен был в замен себя оставить сына, за которого требуют выкуп в триста рублей серебром. Греков окинул его проницательным взглядом. «Я вижу по твоим глазам, сказал он ему: — что ты не все говоришь: тебе велено убить меня». Чеченец изменился в лице и, упав на колени, признался, что за жизнь своего сына он обещал Бей-Булату или выкуп, или голову Грекова. Греков дал ему триста рублей, и чеченец, выкупив сына, остался навсегда верным слугою генерала.

Случай этот однакоже убедил Бей-Булата в необходимости искать хотя бы наружного примирения с русскими. Он понимал, что Греков не оставит его в покое и рано или поздно доберется до его головы, что наемных убийц в Чечне разыскать было не трудно, но не все же убийцы будут так неловки, как первые. Под этим впечатлением, он обратился с письмом к одному из кумыкских князей, Мусе Хасаеву, с которым когда-то водил хлеб-соль и ходил в наезды, прося его быть посредником между ним и Грековым. Муса посоветовал ему отправиться прямо к Ермолову, бывшему тогда в Дагестане. Бей-Булат поехал. Его смирение и раскаяние казались на этот раз так искренни, что обманули даже проницательность самого Ермолова. Если бы он мог предвидеть кровавые события 25 года, то конечно приказал бы повесить Бей-Булата на нервом попавшемся дереве! Но Бей-Булат явился к нему с [141] пальмовою ветвью мира и с заманчивым предложением употребить свое влияние, чтобы подчинить русской власти все непокорное чеченское население. Ермолов объявил ему забвение всех старых счетов и, отправляя его в Грозную, просил Грекова обходиться с ним ласково.

Этого только и добивался Бей-Булат. В Грозной он уже повысил тон и заговорил с Грековым об условиях, на которых желает покориться. Греков знал Бей-Булата лучше, нежели Ермолов, видел в нем непримиримого и опасного врага, и потому принял его очень холодно. Тем не менее, исполняя волю главнокомандующего, он выразил готовность выслушать его условия. Бей-Булат потребовал подчинения ему всех вообще чеченцев, с правом налагать на каждого из них денежные штрафы, говоря, что только в таком случае он отвечает за спокойствие Чечни и не позволит ни одному чеченцу разбойничать в русских пределах. Кроме того, он требовал жалованья за все прошедшее время, когда он скрывался. Греков отвечал, что надо сперва заслужить, а потом требовать или ожидать награды; что, впрочем, жалованье ему будет выдано, не прежде однакоже, как он доставит аманатов от покорившихся чеченцев. Они расстались врагами. Но Бей-Булат достигнул главного — личной своей безопасности. Он удалился в горы и, уже не помышляя более о жалованье, принялся под рукою возмущать чеченцев. Греков донес об этом Ермолову. Ермолов опять предписал захватить изменника; но было уже поздно. Бей-Булат с своей стороны не дремал, и русским предстояло выпить до дна горькую чашу борьбы с возмущением всей Чечни, от гор Дагестана до пределов военно-грузинской дороги. [142]

IX.

Чеченский мятеж.

В сентябре месяце 1824 года, но всей Чечне, за Тереком и Сунжею рыскали всадники, распространявшие в народе слух, что появился Имам, который избавит его от власти неверных. Существуют данные предполагать, что то были приверженцы знаменитого народного чеченского героя Бей-Булата.

Нужно сказать, что незадолго перед тем возникло и стало было распространяться в горах Дагестана новое религиозное учение, впоследствии известное под именем мюридизма, возводившего священную войну против неверных, «газават», в один из важнейших догматов мусульманской религии. Сильною рукою Ермолова учение это было задавлено в Дагестане почти в колыбели, но тем свободнее отголоски его могли проникнуть в Чечню, где на него почти не обращали внимания, между тем как оно смутно [143] волновало массы и делало их восприимчивыми ко всякой мятежной пропаганде.

Такое настроение Чечни грозило опасностями. В продолжение всего восьмидесятилетнего владычества нашего на Кавказе, все сколько-нибудь значительные перевороты в жизни горских племен постоянно были вызываемы именно религиозным фанатизмом. Под влиянием его изменялись не только добрые отношения их к русским, и вновь исчезали все хорошие начала, которые с большими усилиями вводились в их быт, но и самый характер жителей, стирались вековые обычаи и сгибался тот дух вольности и необузданной свободы, который был всегда присущ горцу. Нужно было явиться только смелому проповеднику, нужно было, чтобы только один обнажил шашку — и тогда тысячи шашек обнажались вслед за нею, и тысячи людей шли па смерть, думая, что они умирают за свою веру. В то время все, кому не нравился существующий порядок вещей, все, жалевшие о добрых старых временах широкого, безграничного разгула наезднической жизни, охотно становились поборниками нового учения, не имея ни малейшего понятия и нисколько не заботясь ни о каких догматах мусульманской религии, и переводили это новое учение из области туманного мистицизма на простую и реальную почву воинственных предприятий.

Чтобы достигнуть своих целей и возмутить Чечню, Бей-Булат и направил все свои силы на возбуждение именно этой стороны народного духа и характера. Ему удалось раздуть фанатизм в народной массе до такой силы, так хорошо воспользоваться принципом нетерпимости, проповедуемой кораном, что было время, когда самая русская власть в Чечне колебалась и готова была, казалось, рушиться. К счастию, в Ермолове и его системе чеченцы встретили такие преграды, которых они преодолеть не могли.

Слухи о появлении имама, о разных чудесах и небесных знамениях принимались суеверною Чечнею за непреложные истины. Греков видел, что все они клонятся исключительно к тому, чтобы возмутить народ, и поспешил принять свои меры. Узнав, [144] что наибольшее участие в проповедях к народу принимают вышедший из гор маюртупский мулла Махома и мичиковский чеченец Явка, он решился захватить их в свои руки. Явка, действительно, был схвачен, отправлен в Тифлис и на пути умер, как полагают, отравленный ядом. Но Махома успел избежать опасности; и скоро действия его приняли весьма серьезный характер. Однажды, войдя в мечеть, он громогласно заявил народу, что в ночь его посетило необычайное видение: явился муж, в светлых одеждах, и сказал ему: «собери 45 правоверных в лес, близ Маюртупа, и пусть они приведут с собою взятого у мусульманина красного быка, а у другого мусульманина — двух черных баранов. Я явлюсь сам и от меня узнают, что нужно делать.»

Все было в точности исполнено. Народ собрался, — и вот у дерева явился имам; он благословил правоверных — и стал невидим. Что такое тут произошло — объяснить мудрено, но народ был убежден, что видел страшное чудо собственными глазами. Два дня чеченцы не выходили из леса, пока не съели быка и двух баранов, а потом, разойдясь по домам, рассказывали всем, что видели Пророка и удостоились вкусить от яств, благословленных его рукою.

Роль Пророка сыграл, как оказалось впоследствии, герменчугский чеченец Яух или Гаука, юродивый, которого одни считали сумасшедшим, а другие — вдохновенным благодатию Аллаха. О воле Аллаха на этот раз не было сказано им ни слова, тем не менее кто-то распустил слух, что имам явится, лишь только лес оденется свежею листвой. Греков, извещенный обо всем немедленно, не придал никакого значения этой, как он думал, комедии, слишком глупой, чтобы можно было ожидать от нее каких-либо серьезных последствий.

Зима между тем прошла во всеобщей молве между чеченцами о появлении имама. Наступила весна 1825 года; приблизился, наконец, и последний срок, в который обещанный народу пророк должен был явиться. К этому времени сам Бей-Булат и Махома, сделав три знамени, вышли из Маюртупа и [145] расположились в лесу, на поляне. Сюда собралось к ним множество парода. Все с напряженным нетерпением ожидали какого-то чуда; но чудо не являлось; не было и имама. Яух, назначенный для этой роли, куда-то пропал, и его не могли нигде разыскать; а чеченцы между тем требовали и чуда, и Имама. В толпе начинался ропот, медлить больше было невозможно. Тогда мулла Махома с редкою находчивостью решился выкинуть отчаянную штуку. Как бы одержимый религиозным экстазом, он долго катался по земле и вдруг заревел необыкновенным голосом: «Правоверные! знайте: имам — это я! Я видел пророка; я слышал голос Аллаха; я послан избавить вас от неверных!»...

Как ни были легковерны чеченцы, но неожиданный пассаж этот привел всех в недоумение. Найдись веселый человек и, очень может быть, толпа, разразившись смехом, разошлась бы по домам. Но Бей-Булат не дал установиться неблагоприятному впечатлению. Понимая, что наступила решительная минута, он схватил коран н, бросившись к ногам Махомы, воскликнул громовым голосом. «Народ! Я, Бей-Булат, свидетельствую Богом живым, что видел собственными глазами ангела, сходящего с неба в огненном образе, когда святой муж молился в мечети!» Приверженцы Бей-Булата поддержали его громкими криками. Народ, сбитый с толку, быстро перешел к вере в новоявленного имама и требовал чуда. Но Махома спокойно сказал им: «За ваши грехи, время чудес еще не пришло. Вы увидите много чудес, но не всем из вас будет дано понять, что это чудеса, явленные небом»'. Народ остался доволен и таким объяснением. Очевидно, струны были туго натянуты, и удары умелою рукою могли уже вызвать какие угодно звуки.

И вот, по всем аулам Чечни пронеслась молва, что имам уже явился, что он летает на бурке, совещается с Пророком и творит чудеса. Никто однако не мог в ту пору сказать, кто именно этот имам, творящий чудеса и поселявший в народе такие надежды на помощь свыше; даже и теперь чеченцы не знают хорошенько, кто из двух, — Махома или Яух, — был настоящим пророком. [146]

Так или иначе, а пророк был найден. На минарете маюртупской мечети развевались знамена, что ясно свидетельствовало о присутствии здесь имама; по всей Чечне скакали гонцы, кричавшие «идите, правоверные, поклонитесь святому пророку!»

Религиозный фанатизм был возбужден; народ волновался и со всех сторон валил к Маюртупу. Здесь, после молитвы, отважный Бей-Булат объявил о скором прибытии к ним на помощь из Аварии славного Амалат-Бека. Народ верил и этому. В самом Аксае, у кумыков, явились также фанатики, усердно желавшие, чтобы маюртупский пророк избавил и их от власти русских, — и давние связи аксаевцев с качкалыковскими чеченцами возобновились. Греков внимательно следил за поведением молодых аксаевских князей, кадия и всего духовенства.

22 июня, в Ичкерию, действительно, пришли двести конных и сто пеших дагестанцев, под начальством гумбетовского кадия; но Амалат-Бека с ними не было. Как только они явились, Бей-Булат послал гонцов к мичиковцам созывать с каждого двора по одному человеку для великого общего дела; мичиковцы собрались и пошли к Маюртупу. К ним пристала часть ичкеринцев, ауховцы, качкалыковцы и жители Большой Чечни. Так совершилось первое чудо имама — сбор весьма значительного войска, что сделать было не совсем легко, под зорким глазом недремлющего Грекова.

Вооруженное скопище двинулось через Шалинскую поляну и заняло аул Атаги, расположенный против Грозной за Ханкальским ущельем. Чеченцы ликовали, потому что нигде не видели русского войска. Мало-помалу они уверовали даже в истину слов проповедника, что имам Махома вовсе и не будет драться с русскими, а только скажет слово — и они убегут за Терек.

Греков понял, что дела начинают принимать нешуточный оборот; тогда он уведомил чеченцев, что через три дня сам придет к ним за Хан-Кале, приказав объявить об этом по всем аулам, чтобы никто не смел впоследствии сказать, что о движении его не было известно. Он писал при этом, что [147] если 30 июля вся их сволочь удержит его в Хан-Кале, он позволит всякому верить в святость имама и поклоняться ему.

Наступило 30 число. Ночью Греков стянул свою конницу к Грозной, усилив ее двумя слабыми егерскими ротами. И чуть забрезжился свет, он, верный своему слову, уже вел отряд к Ханкальскому ущелью. День выдался весьма ненастный: черные тучи висели над землею, шел дождь, гремела гроза, со свистом и воем налетали порывы ветра. Орудие и пехота вязли в грязи, замедляя движение всего отряда. Но Греков не думал оставить предприятие и, молча, завернувшись в бурку, ехал впереди. Ханкальское ущелье отряд прошел без выстрела. Приблизились к Атаги, — и увидели толпы мятежников, в страшном беспорядке бегущие за Гойту. Дело в том, что как только всадник прискакал с известием, что Греков идет — Махома, по совету Бей-Булата, вышел к волновавшемуся пароду и сказал: «Теперь начинать бой не время! Укройтесь за Гойту, в леса — и ожидайте совершения чуда!» Послушные слову имама, толпы не заставили дважды повторять приказание и пустились бежать с такою поспешностью, что менее, нежели в полчаса, атагинские поля опустели. Только растерянная провизия, папахи и даже бурки свидетельствовали, что еще недавно здесь стояло значительное скопище. Предусмотрительность Бей-Булата была весьма благоразумна; он понимал, что если на этот раз толпы его будут разбиты Грековым, то все предприятие, устраиваемое с таким трудом, разрушится разом, и самая вера в святость имама исчезнет.

Заняв Атаги, Греков между тем остановился. И немедленно из всех деревень, лежавших вокруг атагинской долины, явились к нему депутаты с заявлением, что они — верные слуги русского правительства и никогда не пойдут за имамом. Нужно сказать, однако, что многие из депутатов только что от него возвратились. «Если хотите разрушить свое благосостояние, испытать нищету и разорение, сказал им Греков, — то соединяйтесь с мятежниками. Вам известно, что я всегда и везде бил чеченцев, надеюсь и теперь строго наказать вероломных.» Страх [149] близкой опасности несколько охладил многих приверженцев пророка. Качкалыковцы и ауховцы также прислали уверение в своей непоколебимой преданности. И хотя, конечно, это была только преданность на словах, однако, все эти обстоятельства показывают, что угроза оружия еще могла разрушить очарование, каким старались ослепить народ Бей-Булат и его сообщники. К сожалению, Греков не имел достаточно сил, чтобы действовать с тою быстротой и решимостию, какие требовались важностью минуты. Вся линия по Тереку и Сунже охранялась только лишь слабым 43 егерским полком, разбросанным в нескольких укреплениях, а в самой Грозной между тем болезненность была так велика, что не доставало людей даже для караулов. Греков перед тем убедительно просил прислать к нему с минеральных вод хоть сорок человек при офицере; команда эта была к нему отправлена, а вместе с тем Грекову разрешено было остановить батальон 41 егерского полка, проходивший из Дагестана в Кабарду. Но затем больших подкреплений даже и ожидать было нельзя: одновременный бунт в Кабарде, происшествие на правом фланге и разгром русских селений между Кубанью и Тереком — поглощали все русские силы. Кавказская линия вся переживала чрезвычайно трудное время.

Таким образом, достигнув Атаги и полагая, что одного смелого движения его через Ханкальское ущелье в виду главного скопища мятежников достаточно, чтобы образумить чеченцев, Греков в тот же день возвратился в Грозную. Но обычная предусмотрительность на этот раз изменила ему. Бей-Булат именно и воспользовался его отсутствием, разгласив, что русские, не сделав вреда ни одному чеченцу, бежали от одного взгляда святого имама. Это было второе чудо, совершенное последним перед целым народом.

После торжественных молитв, произнесенных имамом, благодарившим небо за дарованную ему победу, скопище покинуло Гойтинские леса и стало на Гехинской поляне, правее Грозной, в земле карабулаков, как в местности совершенно безопасной от нападения русских. Только тогда понял Греков, [149] насколько было бы лучше, если бы он, не вдаваясь в пустые переговоры, внезапно, ночью, как делывал прежде — напал на атагинское скопище и разбил бы его наголову. Но поправлять ошибку было уже поздно; весь левый фланг, от Аксая и Сулака до Владикавказа, снова был в возмущении.

Кумыки, именно аксаевцы, и качкалыковские чеченцы особенно озабочивали Грекова. Близость их к Дагестану, возможность получить оттуда помощь, наконец, опасность, чтобы пламя восстания, перекатившись через горы, не охватило бы собою и всего Дагестана, заставили Грекова начать усмирение с Кумыкской плоскости.

7-го июля, три роты егерей с двумя орудиями и триста линейных казаков форсированным маршем подошли к Аксаю. Внезапное появление войск наружно усмирило волнения в городе. Греков собрал туда кумыкских старшин и долго уговаривал их не вдаваться в обман и сохранить свою вековую верность русскому государству. Кое-кто послушался. Но большинство в тот же день бежало в стан мятежников, расположившийся выше Аксая на полугоре, окруженной лесом. Говорят, что здесь находился сам Бей-Булат; другие, впрочем, утверждают, что скопищем начальствовали гумбетовский кадий и один из аварских старшин, Чанка-Андал. Около полудня неприятель начал спускаться с гор и перестреливаться с жителями. Греков тотчас вышел с отрядом в долину, чтобы завязать бой. Но неприятель поспешно стал отходить к Качкалыковским горам. К сожалению, преследовать его утомленному форсированным маршем отряду было невозможно, и Греков на время должен был остановиться в Аксае. Мятежники между тем пошли на Амир-Аджи-Юрт, на Тереке, отстоявший от Аксая по прямому пути не более как верст на 25. Это было небольшое укрепленьице, состоявшее из плетневой ограды, окопанной рвом, через который можно было легко перепрыгнуть. Гарнизон его состоял из роты 43 егерского полка, под командою капитана Осипова, — человека храброго, но, к сожалению, как говорят предания, чересчур придерживавшегося чарочки. Греков, зная все [150] это и оставаясь сам перед Аксаем для удержания в повиновении кумыков, немедленно послал ему приказание быть осторожным; в сумерках того же дня к Осипову опять прискакал один из аксаевских жителей с запиской, в которой Греков уже положительно извещал его, что сильные толпы чеченцев взяли направление к посту и вероятно ночью его атакуют. Но капитан, получивший в этот день орден св. Анны 3-й степени с бантом, находился в таком расположении духа, что не боялся никаких чеченцев. Когда принесли ему последнюю записку от Грекова, он, лежа на постели, сунул ее под подушку и на вопрос фельдфебеля: какое будет приказание? — велел сделать расчет на случай тревоги и распустить людей по казармам. Он даже не усилил обыкновенного ночного караула перед воротами. Трагична была развязка истории, завязанной этой беспечностью!

Была глухая, мрачная ночь. Ветер гудел по ущельям и под его шум чеченцы тихо и незаметно подошли к укреплению со стороны леса. Едва часовой, стоявший на валу, успел выстрелить, как был уже изрублен, а вслед за тем рухнул плетень и чеченцы с гиком вскочили в укрепление. Только тогда на дежурном посту забили тревогу. Сонные солдаты по одиночке стали выскакивать из казармы и попадали прямо в руки чеченцев, успевших уже захватить часть ружей и осадить казармы. Караул из девяти человек, под командою унтер-офицера, занимавший пост у выходных ворот на противоположной стороне укрепления, стал в ружье. К нему прибежал капитан Осипов с несколькими солдатами. Отсюда открыли по чеченцам ружейный огонь и успели повернуть противу них десятифунтовой единорог. Грянул картечный выстрел, чеченцы смешались. Но уже некому было воспользоваться этим благоприятным моментом; разрозненный гарнизон потерял единодушие, и поздняя храбрость осталась бесполезною. Чеченцы заняли казармы, офицерские квартиры и прочие строения. Скоро загорелся какой-то сарай; пожар быстро распространился на дощатый навес с камышовою крышей, под которым хранились [151] чугунные пушки, свезенные сюда из уничтоженного укрепления Неотступный Стан. Там же стояло несколько бочонков с порохом; последовал взрыв — и все окрестные здания, патронные ящики, лафеты, пушки и толпившиеся здесь чеченцы и солдаты разлетелись на огромном расстоянии по окрестностям. Взрыв был так силен, что несколько изуродованных трупов перекинуло через Терек. Тогда капитан Осипов, в отчаянии и уже раненый ружейною пулею, бросился в реку. Два офицера и уцелевшие солдаты последовали за ним. Некоторым удалось переплыть на русскую сторону, другие, и в числе их сам Осипов — погибли в волнах. Впоследствии, при разборке обрушившихся стен в укреплении, найдено было под мусором 25 тел; но все они были так изуродованы, что нельзя даже было различить: чеченцы ли то, или русские.

Разгромив укрепление, чеченцы вывезли из него одну уцелевшую пушку и взяли в плен гарнизонной артиллерии подпоручика Димитриева и 13 солдат. Из гарнизона спаслось, по официальным данным, 7 унтер-офицеров и 70 рядовых, в том числе 14 раненых, — следовательно, большая половина гарнизона погибла. Чеченцы при взрыве понесли также значительные потери; но это утешение было слишком слабым вознаграждением за потерю укрепление и 70 солдат. «Взбешен я был, говорит Ермолов в своих записках: — происшествием сим, единственно от оплошности нашей случившимся. Еще досаднее мне было, что успех сей мог усилить партию мятежников, умножив верующих в лжепророка».

Ермолов не обманулся: мятежники торжествовали. Упоенные успехом, они двинулись по Сунже, атаковали в 10 верстах от Грозной укрепление Злобный Окоп, заставили гарнизон его отступить на Терек и, перейдя к Преградному Стану, выжгли в нем несколько строений, забрали пленных и увезли два единорога. Мятежники уже мечтали добраться до Грозной, но их удержала молва о приближении Грекова.

Получив в Аксае известие о падении Амир-Аджи-Юрта, Греков поспешно притянул к себе батальон 41 егерского [152] полка и, оставив две роты для усиления гарнизонов в Герзель-Ауле и Внезапной, которым угрожала явная опасность, поспешно возвратился в Грозную, где присутствие его казалось необходимым.

Но едва он появился на линии, как Бей-Булат с мятежниками быстро перенесся опять на Кумыкскую плоскость и стал на правом берегу Гудермеса, близ нынешнего Умахан-Юртовского укрепления. Ему удалось отсюда опять возмутить аксаевцев и аул Брагуны, стоявший над Тереком; он угрожал даже овладеть Старым Юртом и окончательно перервать сообщение Терека с Грозной.

Положение дел становилось все серьезнее и серьезнее; Греков просил подкреплений. Из Кабарды немедленно отправили к нему на помощь Ширванский пехотный полк: 1-й батальон — в Грозную, 2-й — на Терек, и оба на подводах. Сам областной начальник генерал-лейтенант Лисаневич прискакал в Наур и вызвал Грекова к себе на совещание.

А между тем мятежники устремили все своп силы на то, чтобы завладеть Герзель-Аулом, как укреплением, прикрывавшим путь от Внезапной к Грозной и составлявшим постоянную угрозу аксаевцам. Неприятель попытался сначала взять его хитростью. Такт, Герзель-Аульский комендант доносил Грекову, что 9-го июля неприятель устроил ему «сюрприз». К укреплению подъехал офицер, в эполетах, с большою свитой, и требовал, чтобы отворили ворота, уверяя, что он прислан на помощь; непрошенного гостя, однако, попросили убираться по добру по здорову, пригрозив, что будут стрелять, — а 12-го июля огромное скопище уже обложило укрепление. Гарнизон геройски оборонялся пять дней, пока на помощь к нему не пришли генералы Греков и Лисаневич. Мятежники, пораженные неудачею и гонимые страхом встречи с сравнительно большими силами русских, отступили. Несчастная случайность испортила все дело: Греков и Лисаневич пали от руки фанатика. Снова загорелся мятеж с удвоенною силою.

Тогда на линии появился Ермолов. [153]

X.

Герзель-Аул. (Гибель Грекова и Лисаневича).

В кровавой борьбе, вызванной чеченским мятежом 1825 года, геройская защита Герзель-Аула, — небольшого укрепления в кумыкских землях, представляет собою самый светлый, блестящий эпизод. Тогда наступил самый критический момент борьбы. Греков, отвлеченный из Аксая движением мятежников к Грозной, был на линии, собирая возможную помощь, а кумыкские земли, оберегаемые лишь небольшими гарнизонами в укреплениях, волновались и тянули в сторону восстания. В Костеке и Эндери кумыки еще оставались спокойными; но в Аксае жители вышли из всякого повиновения своему старшине Мусе Хасаеву и сговаривались не только не драться с Бей-Булатом, но и не давать никакой помощи русским в укреплении. Напрасно Муса Хасаев уговаривал их опомниться и не навлекать на себя мщение Ермолова, — его никто не слушал, и, напротив, ему самому становилось небезопасно оставаться в ауле. Он уже подумывал бежать в Герзель-Аул, как вдруг узнал, что все [154] выходы из города заперты, и его не выпустят. Тогда, с горстью своих сторонников, он заперся в башне, предоставив жителям поступать, как знают. Большая часть из них тотчас же и перешла к Бей-Булату.

Измена аксаевцев поставила Герзель-Аул в весьма опасное положение, — он очутился в самом центре восстания. Укрепление было, правда, вооружено весьма хорошо и могло с успехом держаться против мятежников, но ему угрожал недостаток воды; и если бы река Аксай была отведена в старое высохшее русло, которое жители легко могли обстреливать из своего аула, то добывание воды для гарнизона каждый раз стоило бы доброй вылазки.

Ночью 11 июля имам благословил нападение. Распущен был слух, что русские пули и ядра не будут вредить чеченцам, и — чеченцы ринулись потоком. В крепости их ждали; с валов ее грянул пушечный залп, — и пророчество имама едва не сбылось с буквальною точностию, потому что рассохшиеся от сильной жары лафеты гарнизонных пушек не выдержали залпа и разлетелись, — пушки попадали на землю. Гарнизон, состоявший всего из 400 егерей, под командою храброго маиора Пантелеева, не потерял однако присутствие духа, и первое бешеное нападение чеченцев было отражено штыками. Наступивший день открыл гарнизону, что число осаждавших простиралось за шесть тысяч, и что к ним пристали аксаевцы и большая часть жителей Андреевского аула. Мятеж угрожал разлиться даже и на Дагестан. Неприятель, между тем, отрезав гарнизон от воды, прикрылся окопами, в виде траншей, и повел осаду.

Наделав огромных тур-маптелетов, чеченцы подкатывали их на колесах туземных арб под самую крепость и, укрываясь за ними, день и ночь вели перестрелку. Одни толпы чеченцев, уходя на отдых, сменялись другими, а гарнизон все время оставался без смены и без отдыха. Люди не только не имели времени заснуть, но даже сварить себе пищу, и изнемогали. [155] Ко всему этому чеченцы зажгли сухой терновник, которым был обложен эскарп укрепления, и засели во рву; солдаты с тех пор уже не смели отходить от вала, ежеминутно ожидая приступа. Действительно, каждый раз после вечернего и утреннего намаза, чеченцы бешено бросались изо рва на вал, но к счастию постоянно были сбиваемы штыками; пули крестили укрепление по всем направлениям; показаться на площади значило почти наверное быть раненым или убитым. Иногда офицеры нарочно выставляли на палках свои шапки в виде приманки, и пули тотчас их сбрасывали. Пробовали было выбить чеченцев изо рва ручными гранатами; но гранаты были так плохи, что одна из них, разорвавшись в руках унтер-офицера, положила на месте его самого.

— «Прощайте, братцы, сказал он людям, бросившимся его поднимать: — я умираю спокойно, зная, что вы будете спасены».

Надежды на спасение однако было не много. Уже пятые сутки продолжалась осада. В первые три дня силы людей поддерживались еще запасом льда, сохранившегося в ледниках, но запас его скоро истощился — и воды не стало. Четвертый день продержались кое-как, но на пятый все страшно мучились жаждою и ослабели до такой степени, что многие падали, моментально засыпая глубоким сном, из которого вывести их было почти невозможно. Напрасно, однакоже, чеченцы, думая поколебать стойкость гарнизона напоминанием о гибели их товарищей, как бы в насмешку выходили в мундирах и портупеях через плечо, захваченных в Амир-Аджи-Юрте, — раздраженные солдаты только осыпали их ругательствами. Напрасно чеченцы требовали сдачи, обещая гарнизону пощаду, хлеб и даже деньги; в ответ на это солдаты кричали из крепости, что у них вдоволь всего, и в доказательство бросали им последние остатки черствых сухарей и куски драгоценного льда. Храбрый Пантелеев и офицеры, переносившие все лишения наравне с солдатами, не допускали мысли о сдаче, и своим примером поддерживали [156] мужество нижних чинов. Истощая всю силу солдатского красноречия, Пантелеев уговаривал своих егерей держаться до последней капли крови. Ежеминутно ждали помощи, обращая взоры к Тереку; по там пока все было пусто и безмолвно. Пронесется ли по степи сорвавшийся, Бог весть откуда, вихрь — и всем представляется, что скачет на выручку конница; зачернеет стадо — и разгоряченное воображение рисует уже колонны идущей пехоты. Но есть предел и силе человеческого духа. Может быть, сохраняя честь русского оружия, солдаты не сдались бы живыми; но еще день — и все они без всякого сомнения были бы перерезаны чеченцами.

Но вот, наступил темный вечер пятого дня, и осажденные увидели на горизонте яркое зарево костров; то был верный знак, что к ним идут подкрепления.

Получив известие о тяжком положении Герзель-Аульского гарнизона, генералы Лисаневич и Греков решились не дожидать Ширванцев, а воспользоваться всем тем, что только можно было собрать на линии. Это все — состояло из трех рот пехоты, шести орудий и четырехсот линейных казаков. Отряд, ничтожный по силам, но имевший во главе двух генералов, не признававших никаких опасностей, бодро и весело двинулся на шеститысячное скопище, рассчитывая впереди на неминуемые кровавые битвы.

Но успех обошелся гораздо дешевле, чем можно было предполагать. Внезапное появление отряда совершенно смутило чеченцев, и конница их, увидев линию бивуачных огней, первая обратилась в бегство. Это обстоятельство произвело невообразимую путаницу в пешем стане мятежников. Греков, воспользовавшись минутным смятением, без выстрела проскакал с казаками мимо врагов и в нетерпении, не дождавшись пока перед ним откроют ворота, перескочил в укрепление через вал. Громкое ура приветствовало храброго генерала. Поздравив егерей с лихою обороною, он тотчас же приказал Пантелееву сделать сильную вылазку. Солдаты построились. В эту минуту [157] подскакал Лисаневич с пикою в руке. «,Ребята, крикнул он: — дружно помогать друг другу, ура! — в штыки!» Солдаты бросились вперед. Храбрейшие из чеченцев встретили вылазку залпом и бросились было на нее с кинжалами и шашками, по горсть их не могла оказать долгого и решительного сопротивления. Имам и сам Бей-Булат бежали из первых, в сопровождении небольшого числа сообщников; прочие рассеялись по домам и ожидали теперь жестокого наказания 9.

Обстоятельства сложились, таким образом, необыкновенно благоприятно, и мятеж, волновавший так долго Чечню, готов был потухнуть. Но один неосторожный шаг испортил все. Шаг этот был сделан Лисаневичем.

Рассеяв чеченцев, вновь прибывшие роты расположились вокруг укрепления бивуаком, а оба генерала, в сопровождении всех офицеров, отправились внутрь укрепления приветствовать храбрый гарнизон. Там их встретили кумыкский пристав Филатов и аксаевский старшина Муса Хасаев, все время осады просидевший в башне. Они заявили, что жители Аксая просят пощады; но Лисаневич, желая устрашить мятежников примером строгости, потребовал выдачи виновных. На следующий день, 18 июля, в Герзель-Ауле собрано было 318 кумыков. Тут были и наиболее замеченные в сношениях с мятежниками, и старшины, и наконец люди, сохранявшие все время безусловную преданность России. При этом не было принято никаких предосторожностей; аксаевцы не обезоружены, караул же не только не усилен, но даже не вызван в ружье. С утра были разосланы обычные команды за фуражом, за дровами и по другим хозяйственным надобностям, так что солдат в укреплении оставалось меньше, чем кумыков. Говорят, что Греков намерен был обезоружить последних и приказал нарядить 20 солдат, но нетерпеливый Лисаневич вышел из [158] занимаемого им домика, не дождавшись исполнения этого приказания. Его сопровождали генерал-маиор Греков, Муса Хасаев, пристав Филатов, переводчик Соколов и адъютант поручик Трони. Надо заметить, что Лисаневич, проведший большую часть своей жизни на Кавказе, в фаталистической самоуверенности и прежде никогда не обезоруживал перед собою азиятцев, чтобы не дать им повода думать, что их опасаются. Подойдя теперь к кумыкам, он в сильных выражениях стал упрекать их в гнусной измене и вероломстве. Зная отлично татарский язык, он объяснялся свободно, без переводчика, и не щадил угроз. Затем он вынул список и стал вызывать виновных. Первые двое вышли без сопротивления; но третий, мулла Учар-Хаджи, в зеленом бешмете и белой чалме, с голыми до колен ногами и с большим кинжалом на поясе, стоял в толпе с диким, блуждающим взором и не хотел выходить. Лисаневич повторил вызов. Но едва переводчик подошел к Учару и взял его за руку, как тот одним прыжком очутился возле Лисаневича и, прежде чем генерал успел уклониться, нанес ему кинжалом смертельную рану в грудь. Лисаневич упал на руки своего адъютанта. Пораженный Греков бросился к нему на помощь, но в то же мгновение пал от руки Учара, получив две раны, из которых последняя, в грудь, — была безусловно смертельна. Опьяненный кровью, убийца бросился на Мусу Хасаева, который спасся, успевши присесть. Учар споткнулся на него, и кумыкский пристав Филатов — человек уже не молодой, воспользовавшись этим моментом, схватил его за руки. Между ними завязалась борьба грудь на грудь, но злодей был сильнее и уже одолевал Филатова, когда подскочивший Муса Хасаев ударил его шашкой по голове, а другой кумык в упор выстрелил в него из ружья. Прочие кумыки, объятые ужасом, бросились бежать. Лисаневич, держа рукою рану, стоял прислонившись к забору, но сохраняя полное присутствие духа. И только тогда, когда ему сказали о смерти Грекова, у него вырвалось роковое «коли!» Солдаты поспешно заперли ворота, и [159] началось истребление всех, кто был в укреплении. Многие из кумыков, видя беду, схватили из сошек солдатские ружья, другие защищались кинжалами, переранили 18 солдат, однакоже все они полегли на месте. В числе погибших были люди и ни в чем не повинные, отличавшиеся испытанной преданностью русским, и даже несколько андреевских жителей. Озлобленные солдаты не давали пощады никому, кто попадался им на глаза в азиятской одежде. Убиты были даже трое грузин, находившихся при генерале, и несколько гребенских казаков. Немногие кумыки успели выскочить из укрепления, но и тех, видя тревогу, переколола команда, возвращавшаяся из лесу. А между тем, по словам Ермолова, «если бы аксаевцами не овладел совершенный испуг, они сами могли бы без труда завладеть всем укреплением и артиллерией, при которой не было ни одного канонира».

Ожесточенные солдаты хотели даже идти разорять Аксай, и полковнику Сорочану, принявшему начальство после смерти Грекова, стоило большего труда удержать их ярость.

Лисаневич, зажимая левою рукою рану, между тем машинально шел к воротам за кумыками, которых кололи. Поручик Трони и Соколов, опасаясь чрезмерной потери крови, его удерживали. «Что вы? мне ничего! сказал им генерал: — он меня только ткнул немного». «Однако надо перевязать рану», возразил Трони и повел его в комнату. На пороге Лисаневич лишился чувств; его отнесли в постель и раздели. Осмотр раны показал, что, пробив; два ребра, кинжал прошел насквозь легкое, ниже правого соска.

Греков лежал бездыханный. Через несколько дней в Грозной умер и Лисаневич. Линия осиротела, и мятеж снова поднял голову.

_________________________________

Так погиб в цветущих летах, когда ему не было и 35 лет, храбрый и даровитый генерал Греков, «гроза чеченцев», которому все предвещало блестящую военную карьеру. К счастию [160] он не оставил по себе горького плача — он был одинок, — и отошел в вечность, сопровождаемый только сожалением товарищей-подчиненных.

В гибели его было нечто роковое. В те дни, когда руководимые им геройские войска проникали в самые недра чеченской земли, поражая неприязненную природу и враждебные племена силою своего духа, — в те дни, всего какой-нибудь год назад, мог ли он предугадать свою судьбу — гибель не среди боевых кликов и звона оружия, а среди своих победоносных войск от совершенной и неожиданной случайности. Мог ли он предвидеть, что все плоды его долгих и геройских усилий не избавят край от смут, измены и потрясений; что один ничтожный мулла, прикрытый епанчою пророка, будет причиною всеобщего гибельного восстания охраняемой им страны; что другой фанатик, побежденный и униженный, пришедший только затем, чтобы понести заслуженное наказание, — поразит его изменническим ударом; что, наконец, третий фанатик, глава и предводитель чеченских разбойников, жизнь которого была помехой благосостоянию и миру страны, не только восторжествует над всеми стараниями погубить его, но еще раз, погубивши его самого, станет снова почетным гостем тех, кому он сделал так много неисправимого зла.

В лице генерала Дмитрия Тихоновича Лисаневича Кавказская линия и весь Кавказский край понесли также, быть может, еще большую и незаменимую утрату. Лисаневич принадлежал к весьма замечательным военным деятелям славной цициановской эпохи, и в те времена, когда в боях Закавказья «с дерзостным челом явился пылкий Цицианов», не много было крупных событий, в которых не встречалось бы и имени Лисаневича. Ему, правда, не представилось случая быть во главе самостоятельных отрядов и играть в событиях первенствующую роль; но всюду, где он был и действовал, он был одною из крупнейших величин.

Лисаневич происходил из небогатой дворянской семьи, [161] воронежской губернии, и его военная карьера была сделана без связей и протекций, — взята в боях исключительно личным мужеством и военными дарованиями. Он начал службу в 1793 году на Кавказе, в Кубанском корпусе рядовым, и первый поход свой сделал с армиею графа Зубова к персидским пределам. Там, под стенами Дербента, Лисаневич, тогда еще 18-летний юноша, на глазах главнокомандующего штурмовал крепостные башни, а в кровавом бою под Алпанами, памятном гибелью целого батальона с подполковником Бакуниным, заслужил офицерские эполеты. Когда Кубанский корпус был расформирован, Лисаневич поступил в славный 17-й егерский полк и перешел с ним в Грузию. Там, в боевой школе Цицианова, Лазарева и Карягина, в течение 12 лет из него выработался замечательный боевой генерал. Уже через два года по прибытии в Грузию, он, командуя ротой, обратил на себя особенное внимание в Осетинском походе, и на 24 году от роду был штаб-офицером. Еще год — и Ганжинский штурм сделал имя Лисаневича известным всему Грузинскому корпусу. Здесь, командуя батальоном, он первый вошел на крепостную стену и во главе своих егерей ворвался в укрепленную башню, где защищался и погиб сам Джават-Хан Ганжинский. За этот блестящий подвиг Лисаневич получил Георгия.

При графе Гудовиче, во время персидской войны, на долю Лисаневича выпал ряд новых подвигов, между которыми особенно замечателен бой, 28 сентября 1808 года, при Кара-Бабе, где он, выдержав с батальоном пехоты нападение целой персидской армии, блистательною победой открыл отряду путь к Нахичевани. И не далее как через месяц, 3 декабря, ему же обязаны были снова поражением персидской армии, пытавшейся заградить отряду обратный путь у той же Кара-Бабы.

Назначенный за эти славные дела шефом 9-го егерского полка, Лисаневич принимал видное участие в покорении Имеретинского царства и в пленении мятежного царя Соломона. В 1810 году он был одним из главных виновников [162] знаменитой победы под Ахалкалаки, и подвиг, совершенный здесь, распространил известность Лисаневича далеко за пределы Кавказа, по всей русской армии, так как император Александр повелел сообщить о нем в приказе по войскам, «в назидание современникам и потомству, что истинная храбрость заменяет числительность, побеждает природу и торжествует над многочисленностию неприятеля». В этом бою два русские батальона, предводимые Паулуччи и Лисаневичем, буквально истребили десятитысячный персидско-турецкий союзный корпус. В октябре того же года, герой Ахалкалак усмиряет Кубинское ханство, находившееся в восстании, благодаря нерешительным действиям генерала Гурьева. С двумя егерскими ротами Лисаневич напал тогда на грозные силы мятежников, державшие в блокаде целый пехотный полк, разбил их на голову, выручил Кубу вместе с запершимися в ней батальонами и, перейдя в Дагестан, преследовал Ших-Али-Хана вплоть до снеговых гор, укрывших, наконец, неприятеля от его ударов.

Орден св. Владимира 3 степени за Имеретию, чин генерал-маиора за Ахалкалаки и золотая, осыпанная бриллиантами сабля за усмирение Кубинского ханства — таковы были царские награды за славные подвиги.

Бдительная охрана русских границ со стороны Бомбака и Шурагеля, дело под Паргитом в Карском пашалыке, набеги в Эриванское ханство, и особенно замечательный ночной переход от Мигри до Керчевани по горам, в которых не существовало никаких тропинок, в 1812 году — достойно завершили собою славное боевое кавказское поприще Лисаневича.

На Кавказе Лисаневич успел однако выдвинуться не одною боевою отвагой, но и своими политическими и административными способностями. Еще при Цицианове, когда ему поручено было вести переговоры о принятии Карабага в русское подданство, Лисаневич, научившись в короткое время в совершенстве говорить по-татарски, приобрел в ханстве большое народное доверие, и его влиянию главным образом должно быть приписано то, что [163] Россия удержала за собою Карабаг, при нашествии персиян в 1805 году. Его присутствие в Шуше удержало жителей в повиновении даже в то время, когда часть Карабага передалась персиянам. Ему же обязана была заселением обширная Лоринская степь, еще со времен грузинских царей обращенная в пустыню частыми нашествиями персиян и турок. Лисаневич первый обратил внимание на привольные места, вызвал сюда заграничных армян, устроил для них дома, помог завести хозяйство и вообще позаботился об устройстве быта новых поселенцев. С его легкой руки мертвая степь снова была призвана к жизни и мало по малу достигла цветущего состояния.

13 августа 1815 года Лисаневич простился с Кавказом; он был назначен командиром одной из егерских бригад, расположенных внутри России; но еще на пути к месту своего назначения получил высочайшее повеление вступить в командование 7-ю пехотною дивизиею. С этой последней он пробыл несколько лет во Франции, в составе корпуса графа Воронцова, и получил от французского короля орден Почетного Легиона большего креста со звездою. Возвратившись из Франции, Лисаневич продолжал командовать тою же дивизиею до 5-го сентября 1824 года, когда назначен был командующим войсками на Кавказской линии, на место умершего генерала Сталя. Назначение это состоялось по личной воле государя, одновременно с тем пожаловавшего Лисаневичу и чин генерал-лейтенанта. Несколько лет, проведенных вне Кавказа, не охладили в старом генерале прежнего воинственного пыла, — он был огонь и отвага, — и новое назначение его было ему по сердцу. 12 марта 1825 года он уже был в Георгиевске.

Но не весело встретил Кавказ на этот раз Лисаневича. Не много нашел он в войсках старинных сослуживцев, деливших с ним былые походы по Закавказью. Многие, конечно, знали его, но знали по наслышке; и он не мог не чувствовать себя одиноким. К тому же и отношение между ним и Ермоловым сложились сразу нехорошо. Ермолов недоволен был [164] назначением Лисаневича, состоявшимся помимо его желания; а Лисаневич, справедливо гордившийся именно своею кавказскою службою, обижался оказываемыми ему недоверием и холодностию.

Кавказскую линию Лисаневич застал между тем в смятении. Черкесы, врывавшиеся из-за Кубани, громили русские села; Кабарда была объята восстанием: в Чечне зрел бунт, — слухи о появлении пророка собирали чеченцев в буйные шайки. По самому ходу событий Лисаневич должен был прежде всего обратить внимание на Кабарду, центральное положение которой сообщало ей первостепенное значение; здесь было управление главного начальника Кавказской линии; здесь сосредоточивались все запасы, магазины и парки; здесь проходила военно-грузинская дорога — единственный путь, по которому могло производиться безостановочное сообщение с Грузией. Заботы о Чечне стояли на втором плане. Но не успел Лисаневич осмотреться среди этого хаоса событий, как взятие чеченцами Амир-Аджи-Юрта и происшествия на Сунже заставили его покинуть Кабарду и скакать в Наур, чтобы на месте измерить степень опасности. От Грекова он узнал здесь, что войск свободных нет, и для действия в поле необходимо ждать прибытия ширванских батальонов. События между тем не ждали. Отчаянное положение осажденного Герзель-Аула заставило генералов принять геройское решение, увенчавшееся блестящим успехом, — но, как мы видели, оба они пали жертвой простой неосторожности и несчастного случая.

Кончина Лисаневича была трогательна. Когда ему нанесена была смертельная рана, он обратился к полковнику Сорочану и сказал ему: «передайте генералу Ермолову — я человек бедный, служил государю 30 лет и в продолжение своей службы не нажил ничего; пусть он не оставит сирот — детей моих и жену; тогда умру спокойно». Его перевезли в Грозную. Медики старались поддержать угасавшую жизнь, но нить ее была перервана. Некогда грозный персиянам герой до последних минут своих сохранял присутствие духа; он не хотел лежать и надеялся выздороветь. На шестой день, перед самой кончиной, [165] когда он, сидя в кресле, хотел подняться, и доктор, с трудом поддерживая его, согнулся под тяжестью, Лисаневич шутя сказал ему: «видишь, братец, хоть мне остается пять пять минут, но я все-таки сильнее тебя». О своей семье, о жене и детях вспоминал он часто; но они были далеко, в Ставрополе, и не могли поспеть ко времени его кончины. Рассказывают, что малютка, любимый сын его, узнав о смерти отца, плача говорил: «Ну, зачем он поехал?.. Ведь я говорил ему: эй, папа, не езди!»

Лисаневич умер на 48 году от роду. С ним сошел в могилу уже один из последних представителей славной на Кавказе Цициановской эпохи.

Судьба Лисаневича тем печальнее, что и самая смерть послужила поводом к укору его памяти. Ермолов, быть может, под влиянием нерасположения к покойному генералу, приписал трагические события в Чечне «неспособности Лисаневича». Но государь лучше ценил последнего и в рескрипте на имя Ермолова написал следующие памятные строки: «Разделяя мнение ваше, что причиною несчастия при Амир-Аджи-Юрте была оплошность капитана Осипова, и что смерть генерала Лисаневича последовала от собственной его неосторожности, не могу, однако же, согласиться, чтобы сей генерал был неспособен к командованию, ибо, доказав в продолжение долговременной службы много опытов своего усердия, он и в настоящем случае первоначально успел рассеять превосходные силы неприятеля и тем освободить Герзель-Аул».

Память о Лисаневиче живет и поныне в Грузии. На Кавказской линии собственно он был слишком недолго, только четыре месяца; но и здесь небольшой обелиск, на бульваре в крепости Грозной, поддерживает в молодом кавказском поколении память об изменнической смерти двух славных кавказских вождей. К сожалению, мы даже не знаем, где лежит [166] прах Лисаневича; одни говорят, что он похоронен в Грозной, другие — в Георгиевске. Могила его еще ожидает памятника, — и нельзя не пожалеть, что у нас, даже среди военной семьи, так много равнодушие к славным могилам. [167]

XI.

Ермолов в Чечне. (1825-1826 года).

Чеченский мятеж 1825 года застал Ермолова в Тифлисе. Уверенный в генерале Грекове, командовавшем на Сунженской линии, он был однако спокоен, как вдруг, в июле месяце, пришло громовое известие о гибели в Герзель-Ауле и Грекова и Лисаневича. На линии не оставалось ни одного генерала. Ермолов немедленно послал приказание вступить в командование ею начальнику своего штаба генералу Вельяминову, находившемуся тогда в экспедиции, далеко, за Кубанью, а на место Грекова вызвал генерал-маиора Лаптева.

Но положение дел на линии было настолько серьезно, что он считал необходимым там свое личное присутствие, и хотя известие о смерти Грекова и Лисаневича застало его больным, но 24 июля, спустя всего шесть дней после герзель-аульской катастрофы, он был уже в дороге. Стояли страшные, томительные жары, и под влиянием их болезнь Ермолова усилилась. Во [168] Владикавказе он слег окончательно, и были минуты, когда доктора отчаивались за самую жизнь его, что, вероятно, не осталось без влияние и на дух мятежников. Действительно, в это самое время в лесах Малой Чечни, за Гойтой, предприимчивый Бей-Булат снова соединял под знамена пророка Махомы рассеянные силы мятежников, искусно волнуя и подстрекая в то же время на Кумыкской плоскости андреевцев — указанием на кровь лучших людей их, напрасно пролитую русскими в Герзель-Ауле.

Только 3-го августа Ермолов мог подняться с постели и тотчас же поспешил в Чечню. От Владикавказа до Грозной он прошел с одним батальоном Ширванского полка, при двух орудиях, и тремя неполными сотнями донских казаков, нигде не встретив помехи от чеченцев. По пути он приказал уничтожить Преградный Стан, стоявший в таком расстоянии от Сунжи, что легко мог быть отрезан от воды, и несколько малых редутов, которые за отдаленностью от Грозной и Владикавказа не могли рассчитывать на своевременную помощь.

В Грозной Ермолов получил известие о беспорядках в Кабарде. Но вынужденный обстоятельствами оставить тамошние дела на Вельяминова, он спешил прежде всего укрепить и обеспечить за собой Кумыкскую плоскость. Присоединив к Ширванцам две роты 41-го егерского полка с двумя орудиями, он вышел к Амир-Аджи-Юрту через станицу Червленную, где отряд его усилился еще тремястами линейных казаков и пятью конными орудиями. Уже один слух о движении Ермолова к Андреевской деревне произвел на кумыков потрясающее действие. Несколько дней назад сильная партия андреевцев требовала, чтобы чеченцы были впущены в город, и непременно добилась бы цели, — теперь вожаки ее первые предались поспешному бегству; остальные ожидали Ермолова с повинной головою.

В Андрееве Ермолов застал батальон Апшеронцев, прибывший поспешно из Бурной, и роту 41-го егерского полка. Это дало ему возможность немедленно приступить к перестройке крепости Внезапной, с тем, чтобы уменьшить ее оборонительные [169] верки. С этою целью нижнее, весьма обширное укрепление было совсем уничтожено и заменено одною линейной башней, с пристройками, позволившими всегда иметь в своем распоряжении воду; внутреннее пространство укрепления таким образом значительно уменьшилось, а профиль его, напротив, значительно был усилен, — и теперь, при несравненно меньшем гарнизоне, оно становилось неодолимым для горцев. Пока производились эти работы, на высотах в окрестностях города показались четыре тысячи чеченцев. Они видимо рассчитывали встретить сочувствие в жителях; но так как присутствие отряда удерживало всех в покорности, то Бей-Булат, погарцевав с своею конницей за линиею выстрелов, ушел обратно за Сунжу.

Опасаясь, однако, чтобы чеченское скопище не бросилось на Грозную, где заселенный недавно форштадт не был еще укреплен, Ермолов отправил туда две роты 41-го егерского полка, и расчет его оказался верен. Бей-Булат, действительно, появился перед Грозною, занял Ханкальское ущелье и принялся за его укрепление, рассчитывая с одной стороны преградить свободный доступ в Чечню, с другой, — угрозой внезапного нападения, держать грозненский гарнизон в постоянной тревоге. К счастию, командир 43-го егерского полка, подполковник Сорочан, не был расположен равнодушно смотреть на дерзкую попытку Бей-Булата. С небольшим гарнизоном он смело вышел навстречу чеченцам и, 26 октября, у самого входа в Ханкальское ущелье, вступил с ними в битву. Конница его, набранная из мирных чеченцев, жителей надтеречных аулов, не выдержала бешеной атаки врагов, была опрокинута, и в беспорядочном бегстве, смяв горсть линейцев, скакавших к ней на выручку, налетела на батальон пехоты, едва успевшей свернуться в каре. К счастию, дружный батальный залп и картечь шестиорудийной батареи отбросили неприятеля. Расстроенная конница наша укрылась между тем за пехоту, которой и пришлось вынести на себе одной всю силу неприятельского натиска. Однако же самый факт бешеной храбрости чеченцев послужил только в пользу отряда Сорочана; чем более чеченцы теряли хладнокровие, тем больше [170] становились потери их и сотни тел, скошенных картечью, ложились на кровавое поле давно не виданной в Чечне кавалерийской схватки. Но экзальтация обыкновенно сменяется быстрым упадком энергии — и скоро чеченцы обратились в бегство. Сорочан их не преследовал и возвратился в крепость; занимать Ханкальское ущелье ему теперь не было надобности, так как чеченцы сами покинули начатые работы и удалились за Гойту В окрестностях Грозной пока водворилось спокойствие.

А Ермолов между тем перешел к Аксаю. С самой смерти Лисаневича город этот находился в совершенном запустении, и жители его, за исключением нескольких князей, скитались по лесам и горным трущобам, не смея возвратиться в дома. Ермолов объявил им амнистию, но приказал старый город Аксай разрушить и перенесть его на другое место, на речку Таш-Кичу, куда он решил перевести Герзель-аульское укрепление. Жителям волею-неволею пришлось покориться. Новый Аксай разбит был уже по плану, с правильными улицами и площадями, и, в противоположность старому, поставлен в полную зависимость от укрепления; кругом его не было ни гор, ни лесов, которые могли бы доставлять приют мятежникам и поддерживать в населении дух своевольства и неповиновения; напротив, его окружали теперь обширные поля, и жители, под охраной укрепления, должны были приняться за хлебопашество и скотоводство.

Постройка двух больших укреплений у Таш-Кичу и в Амир-Аджи-Юрте задержала войска у кумыков до глубокой осени; но время это не было потеряно даром в смысле успокоения всего края. Новые опорные пункты и присутствие в них Ермолова обнаружили решительное влияние на Дагестан. Сильные акушинцы остались спокойными и своим примером удержали от мятежа и другие дагестанские народы.

17 ноября работы в укреплениях были окончены, и войска расположились по гребенским станицам на отдых. Между тем Ермолов делал подготовительные распоряжения к зимнему походу, намереваясь теперь расплатиться с чеченцами за их [171] кровавый мятеж. Но прежде он хотел лично познакомиться с положением дел в Кабарде, и отправился в Екатериноград.

На пути ему грозила страшная опасность, и только Божий Промысл спас ему жизнь. Это было 20 ноября, на проезде из Червленной станицы. День был мрачный, по земле расстилался густой туман; ходили слухи, что партия чеченцев намерена переправиться на левый берег Терека. Действительно, в этот самый день конная чеченская партия в тысячу человек, подойдя к Казиюрскому шанцу, отрядила на русскую сторону 400 наездников, чтобы захватить Ермолова. Туман помешал им видеть приближающийся поезд, и хищники ударили из-под обрывистого берега Терека на большую дорогу, едва полчаса спустя, как проехал главнокомандующий. «В ясную погоду, рассказывает сам Ермолов: — я был бы усмотрен с дальнего расстояния — и надлежало бы драться за свободу. Слабому конвою трудно было бы противостоять врагу, впятеро сильнейшему; но не думаю однакоже, чтобы для того только, дабы схватить меня, решились они на большую потерю, без чего нельзя было преодолеть казаков».

Опоздав набегом, партия захватила нескольких проезжавших и бросилась грабить казачьи хутора. Едва Ермолов прибыл в Калиновскую станицу, как туда дали знать о появлении чеченцев. 120 храбрых гребенских казаков, сопровождавших Ермолова, первые понеслись назад, к Казиюрскому шанцу, а вслед за ними подоспели туда и казаки Калиновской станицы с конным орудием. Атакованные в шашки, чеченцы бросили пленных и скрылись за Тереком. Вся добыча, захваченная на хуторах, была отбита.

В Екатеринограде Ермолов получил стороннее известие о кончине императора Александра с такими подробностями, которые не оставляли места сомнению в печальной истине, и поспешил в Червленную, где была его штаб-квартира. Но едва войска присягнули на верность Константину Павловичу, как 24 декабря прискакал новый фельдъегерь с манифестом о воцарении императора Николая. «Войска, говорит Ермолов: — приняли присягу в величайшем порядке и тишине». [172]

А в Грозной между тем сосредоточивался сильный отряд, и делались приготовления к большой экспедиции, которой суждено было занять одну из важнейших страниц в военной истории Кавказа. Ермолов откладывал наказание чеченцев до конца зимы, или до начала весны не даром. В это время нашествие русских могло быть для них наиболее пагубным. Не смея держаться в открытых местах, они должны были оставить свои поля не возделанными; а притом, с весною, семьи их, укрывавшиеся в лесах, подвергались болезням и смертности, которые должны были усилиться неизбежным голодом.

И вот, только 26 января 1826 года, Ермолов вышел наконец из Грозной, лично предводительствуя отрядом. Войска перешли через Ханкальское ущелье и заняли аул Большие Атаги. «В первый раз, — говорит Ермолов в своих записках: — был я в этих местах и видел труды покойного генерала Грекова; едва оставались признаки леса, прежде непроходимого, где генерал Булгаков понес весьма чувствительный урон, много ободривший чеченцев. Теперь обширная и прекрасная долина представляет свободный доступ в середину земли их — и уже нет оплота, на который они столько надеялись».

Войска, расположившиеся лагерем вокруг аула, два дня вели перестрелку с неприятелем. Казаки дрались с ним при обозрении переправы через реку Аргун; пехота — перестреливалась на аванпостах и в караульных цепях. Чеченцы подходили не раз так близко к селению, что могли обстреливать даже квартиру самого Ермолова, находившуюся на краю деревни. «Со мною, — пишет он по этому поводу в одном из своих писем: — было забавное приключение: когда пули стали долетать до моего дома, повар отказался готовить мне обед, говоря, что он не создан быть под пулями чеченскими; кажется, он желал заставить думать, что он менее гнушается пуль народов просвещеннейших». На третий день обстоятельства несколько выяснились: в малой Атаге, лежащей на противоположном берегу, замечены были большие огни, слышны были выстрелы и крики радости, вызванные прибытием на помощь соседей. К [173] атагинцам, действительно, подошли мичиковцы, ичкеринцы и даже часть лезгин; приехал, наконец, и сам пророк Махома, вместе с Бей-Булатом. Нужно было ожидать решительных действий.

30 января был выслан из лагеря сильный отряд из двух батальонов Ширванского полка, роты егерей и 500 линейных казаков, под начальством подполковника Ковалева, с поручением истребить аул Чах-Кери, служивший чеченцам опорным пунктом на нашем берегу Аргуна. Ермолов знал, что посылает отряд на опасное дело, и составил его из лучших боевых войск Кавказского корпуса. Неприятель, вопреки ожиданиям, не мешал однако же движению; аул был взят и сожжен без боя. Но едва отряд тронулся назад, как густой туман, смешавшись с дымом от зажженной деревни, опустился на землю; наступила такая мгла, что уже за несколько шагов ничего нельзя было видеть.

В это самое время приспел неприятель из-за Аргуна. Ни русские не видели чеченцев, ни чеченцы не могли различить наши силы — и бой завязался наудачу. Русские стреляли туда, откуда слышался угрожающий гик чеченцев; чеченцы стреляли на огоньки русских выстрелов, и вообще туда, где только могли предполагать присутствие войска. Несмотря на кромешную тьму, чеченская конница понеслась в атаку. Она уже обскакала нашу стрелковую цепь, когда линейцы, заметив неприятеля, с своей стороны ринулись в шашки. Сила столкновения была так велика, что несколько чеченцев и казаков были опрокинуты вместе с своими лошадьми. «Редко видят сие кавалеристы, замечает по этому поводу Ермолов — участник великих наполеоновских войн: — хотя нередко и говорят о шоке». Обе стороны дрались с одинаковою храбростью. Но вот чеченцы мало по малу стали подаваться назад — и дали тыл. Линейцы насели на бегущих.

В эту минуту вся чеченская сила обрушилась на Ширванские батальоны. Бой завязался отчаянный. Сам пророк Махома находился среди атакующих, муллы пели священные молитвы, ободряя чеченцев. Два раза отбитый, неприятель бросился в третий раз — и это нападение, по свидетельству Ермолова, было [174] сильнейшее и длилось долее прочих. Орудиям приходилось действовать почти в упор, на расстоянии каких-нибудь 10-15 сажен, и действие картечи было поистине ужасно. Сотни истерзанных трупов валились под самые жерла пушек, и те, которые бросались поднимать их, напрасно увеличивали собою потери. Кровавые жертвы не останавливали однако же чеченцев, находившихся в религиозном экстазе; они прорвались за цепь, и батальонам пришлось вступить в штыковую схватку. Все офицеры, находившиеся в цепи, по словам Ермолова, должны были драться наравне с солдатами. Сами чеченцы говорили потом, что не помнят такой ожесточенной свалки. Но вот стал подниматься туман, и неприятель, увидев грозные силы отряда, в страшном беспорядке бросился бежать за Аргун. В этом бою с русской стороны пало 7 офицеров и до 60 нижних чинов — потеря редкая в тех войсках, которыми предводительствовал сам Ермолов.

Простояв несколько дней бивуаком, отряд, 5 февраля, внезапно двинулся к Аргуну и, захватив переправу у с. Большой Чечен, занял аул Бельготой. Посланные отсюда по разным направлениям партии казаков нигде не нашли значительных вооруженных скопищ. Герменчуг и Шали — два главные и богатейшие селения — просили пощады. Ермолов потребовал аманатов, — и аманаты в тот же день были доставлены. 8 февраля, после ничтожной перестрелки, покорились Алды, один из самых буйных и мятежных аулов. Отсюда Ермолов прошел дремучие леса, лежавшие по Гойте и Гехе. Здесь все ожидали битвы, но к общему удивлению чеченцы защищались слабо. Только Моздокские казаки, под командою подполковника Петрова, имели довольно горячую схватку под аулом Белакай, взяли его и сожгли. Аулы Урус-Мартан, Рошня и Гехи были уничтожены; та же участь постигла большое селение Даут-Мартан — вечный приют кабардинских абреков. За Гойтою и Гехой отряд прошел обширными, прекрасными полями, принадлежавшими карабулакам, и вышел у Казак-Кичу на Сунжу. Жители везде изъявляли покорность и просили помилования. [176]

Между тем наступила ненастная погода; началась весенняя распутица, передвижение обозов и пушек затруднилось, лошади падали от бескормицы. Ермолов счел необходимым приостановить экспедицию до более благоприятного времени, и войска, возвратившись за Терек, были расположены на отдых по казачьим станицам.

Грозная экспедиция Ермолова оказала свое действие. Мятеж в Чечне, правда, еще держался, но от пророка многие уже отступились. Посланные к лезгинам просить помощи — привезли одни обещания. Так прошло слишком два месяца. Войска отдыхали в привольных станицах; чеченцы находились в крайнем напряжении, изо дня в день ожидая внезапного вторжения русских, — и падали духом. И когда в апреле, перед страстною неделей, Ермолов перешел за Сунжу, чтобы проложить за ней кратчайшие дороги и вырубить леса, с которыми не успел еще покончить Греков, он уже не встретил препятствия. Посреди работ тихо и незаметно наступило Светлое Христово Воскресенье. Войска встретили его в Алхан-Юрте, среди боевой обстановки; все поднялись с полночи, но каждый помолился сам по себе. Днем в лагерь приезжала депутация от дворян Кизлярского уезда вместе со своим предводителем и, в знак уважение к храбрым войскам, предложила офицерам обед; солдатам же еще накануне доставлены были из Кизляра обильные порции вина и мяса.

Окончился праздник, — и Ермолов снова приступил к работам, вызвавшим в чеченцах уже последние попытки к сопротивлению. Широкие просеки проложены были за Сунжею от Алхан-Юрта, одна — до Гехи, другая — до Урус-Мартана. В последнем жители вздумали было защищаться; но рота тифлисских гренадер и три роты апшеронцев взяли его приступом. Урус-Мартан истреблен был вторично, и на этот раз не были даже пощажены великолепные сады его и самые деревья срублены под корень. Гул пушечных выстрелов вызвал окрестных жителей на помощь к аулу; но казаки и мирные чеченцы заняли дороги, и шайки, пробиравшиеся густыми лесами, везде [176] натыкались на заставы. Тем не менее, когда отряд, покончив работу, отошел назад, вся конница, под начальством Петрова, отправлена была опять к развалинам Урус-Мартана, так как до Ермолова дошел слух, что в нем намерен был собраться неприятель. Казаки, действительно, застали здесь значительные силы, и 27 апреля выдержали жаркое дело. При отступлении, чеченцы несколько раз преграждали им путь, но ничто, по словам самого Ермолова, не могло превзойти в храбрости казаков Моздокского полка и Семейного войска: они то спешивались, то дрались на конях, смело бросаясь в шашки, — и повсюду сбивали горцев. Главный отряд между тем без выстрела дошел до Алхан-Юрта, и отсюда конницу из мирных чеченцев Ермолов распустил по домам для празднование Байрама. «Она служила отлично, говорит он: — и загладила свою вину, когда в экспедиции полковника Сорочана бежала из боя, покинув наших казаков».

Небольшой отдых — и затем опять усиленные работы. Со 2 мая приступлено было к расчистке старых просек на Герменчугскую, Теплинскую и Шалинскую поляны. Последняя досталась нам, однако, не без упорного боя. Когда, при сильной перестрелке, лес был пройден, чеченцы бросились в шашки на егерскую роту; к счастию, на помощь к ней подоспели линейцы, и часть казаков, спешившись, дралась наравне с пехотою. Герменчугцы также готовились к сопротивлению и разослали гонцов просить у соседей помощи. Старшины их, впрочем, явились к Ермолову и настойчиво старались отклонить его от проложения дороги, говоря, что без этого не могут ручаться за спокойствие жителей. Но Ермолов знал, что всякая уступка и даже колебание будут приняты за робость или недостаток сил — и работа закипела с еще большей энергиею. Войска рубили просеку, а герменчугцы, успевшие укрыть свои семьи, стояли в числе 6 или 7 сот человек под ружьем у самого входа в селение. Перестрелки, однако же, не было. В ужасном беспокойстве находились чеченцы, когда увидели, что направление дороги пошло через те самые места, где укрыты были их семьи. «Не был [177] покоен и я, рассказывает Ермолов: — в лесу трудно было следить за солдатами, а между тем малейший беспорядок — и чеченцы ринулись бы в бой на защиту семей». По счастию, войска вели себя безукоризненно; не было ни одного случая насилия, обиды или грабежа. Рассыпанные по лесу солдаты смотрели друг за другом и, находя женщин, детей и имущества, приставляли к ним караулы. Великодушие сломило наконец упорство чеченцев. На следующий день все семьи возвратились в дома, и жители сами просили, чтобы войска охранили их от показавшихся в окрестностях мичиковцев, которых они же сами призвали на помощь. Еще два дня продолжались работы при беспрерывной перестрелке, но уже с мичиковцами; ширванская рота ходила даже в штыки и имела упорную рукопашную схватку.

18 мая были окончены все работы, предположенные Ермоловым, и войска возвратились в Грозную. Военные действия затихли; только 500 гребенских и моздокских казаков еще раз скрытно собрались в Науре и, под командою своих командиров Петрова и Ефимовича, сделали весьма удачный набег за Сунжу к Даут-Мартану, откуда возвратились с добычею. Это было последнее наказание чеченцев. Бунт, державшийся так долго, угас окончательно, и пока не заросли просеки, изрезавшие Чечню по всем направлениям, общий мятеж ее был уже невозможен.

Ермолов отдал полную справедливость всем войскам, участвовавшим в этих походах:

«Труды их, говорит он в приказе: — были постоянны, ибо надлежало ежедневно или быть с топором на работе, или с ружьем для охраны рабочих. К подобным усилиям, без ропота, может возбуждать одна привязанность к своим начальникам, и сия справедливость принадлежит гг. офицерам». Мысль замечательная, — показывающая, с какою глубиною Ермолов понимал значение солдатской любви, и как много он на ней основывал.

Но особенное уважение его в этих походах приобрели [178] линейные казаки, о которых он некогда отзывался с такою резкостию: «Прежде; говорит он: — видал я их небольшими частями и не так близко; но теперь могу судить и о храбрости их, и о их предприимчивости. Конечно, из всех многоразличных казаков в России — нет им подобных».

«Я не видал, говорит он в другом месте: — ни одного казака, стреляющего по-пустому; ни одного, едущего под сильным огнем неприятеля иначе, как малым шагом. Смею думать, что это не самое легкое и в регулярной коннице»...

Солдаты, с своей стороны, отметили этот поход, как отмечали все крупнейшие события кавказской жизни, простою солдатскою песней, навсегда закрепившей в сердцах их память и о любимом вожде, и о об его походах. Вот эта песня, которую и поныне можно услышать от старых кавказцев:

Не орел гуляет в ясных небесах,
Богатырь наш потешается в лесах.
    Он охотится с дружиной молодцов,
    С крепким строем закавказских удальцов.
Что буран крутит песок в степях,
Он громит и топчет горцев в прах.
    С ним стрелою громовой мы упадем.
    Все разрушим, сокрушим и в прах сотрем.
С ним препятствий не встречаем мы ни в чем,
С ним нам жизнь — шутиха нипочем.
    Лес — сожжем, гора — снесем, река — запрем,
    И в скале мечем дорогу просечем.
Где пройдем, там разольем мы смерть и страх.
След наш — памятник в потомстве и веках.
    О, да здравствует наш батюшка — Сардарь,
    Для побед его дал Бог и Государь!»

Роль Ермолова в Чечне была окончена. Он возвратился в Тифлис, а вскоре ему суждено было оставить Кавказ навсегда.

Сошли со сцены и главные действующие лица чеченского мятежа. Пророк Махома исчез бесследно; Бей-Булат — скрылся в горы. Но переменились времена, ермоловская система была забыта, и Бей-Булат, при Паскевиче, снова выступает на сцену, в качестве лица, заслуживающего внимание и милостей. Его осыпают подарками и он втихомолку принимается вновь за свой [179] старый разбойничий промысел. Конечно, он не отказался бы, в благодарность за оказанные ему благодеяния, принять горячее и не совсем безопасное для русских участие в кровавых событиях 1831 года; но, к счастию, сама судьба освободила Кавказ от этого беспокойного человека. Переломив в последний год своей жизни обе ноги, он уже не мог лично водить партии в набеги, и потому влияние его на соотечественников стало ослабевать. А вслед за тем одна случайная встреча сделалась для него роковою.

14 июля 1831 года, в 8 верстах от Таш-Кичу, Бей-Булат встретился с аксаевским князем Салат-Гиреем, возвращавшимся из кумыкских деревень, расположенных по Тереку. По обычаям страны он был обязан съехать с дороги, чтобы пропустить старшего. Но гордый Бей-Булат не сделал этого, и сам преградил ему путь.

Нужно сказать, что за девять лет перед тем, когда на Кумыкской плоскости было восстание, Бей-Булат убил отца Салат-Гирея, князя Мехти, — и с тех пор они не встречались. Но кровь отца, лежавшая на сыне, требовала мщения. На Бей-Булате теперь, как бы нарочно, было надето оружие, некогда снятое им с убитого Мехти, и это еще более распалило Салат-Гирея. На требование посторониться, Бей-Булат насмешливо сказал ему: «я убил отца твоего, — но и тебе грозит то же самое». Тогда Салат-Гирей моментально выхватил пистолет из-за пояса и выстрелил в упор в Бей-Булата; пуля пробила сердце и когда тот падал с седла, Салат успел еще разрубить ему голову шашкой. Оставив тело на месте, он прискакал в Таш-Кичу, заявил о случившемся и был арестован.

Салат-Гирея судили, как простого убийцу, и от ссылки в Сибирь спасло его только горячее заступничество командовавшего тогда войсками на левом фланге генерал-маиора князя Бековича-Черкасского, любимца и сослуживца Ермолова.

1 К сожалению, прекрасная гравюра, сделанная с этого портрета, составляет теперь библиографическую редкость.

2 Мориц Евстафьевич — родной брат известного Варшавского генерал-губернатора, Павла Евстафьевича Коцебу.

3. Ингуши (назрановцы) жили по рекам: Камбилейке, Верхней Сунже и Назрановке, а карабулаки — по рекам Ассе, Сунже и Фортанге.

4. Белад — вождь хищнических партий.

5. У русских существует предание, что название Андреевской деревни (по-татарски Эндери) произошло от имени какого-то казацкого атамана Андрея; но гораздо вероятнее другое объяснение, что Эндери — испорченное кумыкское слово «Индри», означающее место, где молотят хлеб.

6. Из этих батальонов, один, егерского полка, был весь составлен из рекрут и не мог быть употреблен на боевую службу.

7. Подробнее об этом замечательном человеке будет сказано позднее.

8. С прибытием в 1819 году полков из России, 16 егерский полк почти в полном составе поступил на укомплектование нового 34 егерского полка, который расположился в Грозной. Греков, по распоряжению Ермолова, принял 43 полк, а прежний командир его с кадрами 16 егерского полка возвратился в Россию.

9. Чеченское скопище бежало, оставив на месте 200 тел. С нашей стороны потеря на вылазке была небольшая, но пятидневная осада стоила 150 человек — т. е. целой трети гарнизона.

Текст воспроизведен по изданию: Кавказская война в отдельных очерках, эпизодах, легендах и биографиях. Том II, Выпуск 1. СПб. 1887

© текст - Потто В. А. 1887
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Чернозуб О. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001