К БИОГРАФИИ А. С. ГРИБОЕДОВА

(Из неизданных материалов Д. А. Смирнова)

(Окончание. См. “Исторический Вестник”, т. СХV, стр. 1031.).

IV.

Визит Жандра к Смирнову 2 июня 1858 г. — Разговор о Герцене и освящении Исаакиевского собора. — “Лубочный театр” Грибоедова. — Отзыв о нем Жандра. — О трудных театральных временах в царствование Александра I. — Арест Сушкова. Высылка П. А. Катенина. — Реквизитор. — Любовь Грибоедова к театру и кулисам. — Воспоминания о кн. А. И. Одоевском. — “Горе от ума” — светское евангелие. — Суеверность Грибоедова. — Сверхъестественные встречи знакомых на улицах Тифлиса и Петербурга. — Аналогичные случаи с В. С. Миклашевичевой. — Портрет А. С. Грибоедова. — Отзывы о нем сестры Грибоедова, П. Каратыгина, кн. В. Ф. Одоевского и А. А. Жандра.

Ночь я провел довольно мучительную и почти без сна, но к утру задремал и проснулся несколько освеженный и с обновившимися силами. Часов около 9 я уехал из дому на Невский — мне хотелось пройтись, потом просидеть часика 3 — 4 в Публичной библиотеке, потом опять пройтись и попугатить малую толику казны по разным лавкам и магазинам. Исполнивши все по желанию, я часу уже в третьем возвратился домой и только что — признаюсь не без удовольствия — надел халат, как ко мне совершенно неожиданно входит Жандр.

Он возвращался из сената и был в мундире, на котором звезд и других штук довольно. [133]

— Хотел вас навестить. Как вы чувствуете себя после вчерашнего?

— Благодарю вас, ваше превосходительство.

— Пожалуйста, оставьте это... Кажется, между нами можно без титулов.

Жандр сидел у меня довольно долго. Мы говорили о разных предметах, посторонних Грибоедову, всего более о Герцене, которого, несмотря ни на какие таможни, жадно читают в России.

— Герцен, — сказал я Жандру, — доставил мне, несмотря на его избыток желчи, не совсем приятно действующей на хладнокровного и благоразумного читателя, много отрадных минут в продолжение моей болезни. Я не помню, когда и что читал я с таким наслаждением, как его превосходную статью “Екатерина Романовна Дашкова”.

— Я не читал ее.

— Стало быть, вы и не видали этого номера “Полярной Звезды”?

— Должно быть.

— Посмотрите, — продолжал я: — какой у него оригинальный самостоятельный язык, точно литой из бронзы.

Я достал из моего портфеля небольшой лист выписок и прочел: “Недавно один из них (славянофилов) пустил в меня под охраной самодержавной полиции комом отечественной грязи с таким народным запахом передней, с такой постной отрыжкой православной семинарии и с таким нахальством холопа, защищенного от палки недосягаемостью запяток, что я на несколько минут живо перенесся на Плющиху или на Козье Болото...”

Мы прочли еще несколько выписок. Потом речь перешла к недавнему освящению Исаакия и к небывалому доселе хору 2000 певчих. “Слушая этот хор, — сказал мне Жандр, — я, право, не знаю, где я был, — на земле или в небе”.

По уходе сенатора я выпил стакан чаю с хлебом (это был мой обед) и заснул. Просыпаюсь — на столике подле моей постели письмо по городской почте. Рука незнакомая. Распечатываю — от Сосницкого. О, радость! Он уведомляет меня, что величайшая редкость “Лубочный театр” Грибоедова, который Бог знает где-то валялся в его бумагах, им найден, списать для меня и что я могу его получить, когда или сам приду на квартиру Сосницкого (он же теперь живет на даче в Павловске), или кого-нибудь за ним пришлю... Думать было нечего; я сейчас же послал на квартиру Сосницкого (тоже вблизи от меня), там сейчас же получил драгоценный листок и с ним как с находкой к Жандру — сейчас же.

Многие не только из молодого поколения, но даже из старожилов вовсе не знают, что такое “Лубочный театр” [134] Грибоедова. Происхождение этого пасквиля (для чего же не назвать вещь ее именем?), имеющего теперь для нас неоспоримое историческое значение, тесно связано с малоизвестной у нас, некогда очень шумной и теперь нам интересной историей “Липецких вод”, комедией князя Шаховского. Если нам вообще в высокой степени любопытны литературные отношения и литературные движения наших прошлых поколений, то, конечно, шум, брань и литературная драка, поднявшаяся из-за “Урока кокеткам или Липецких вод” Шаховского, заслуживают в истории этих движений не последнее место. Здесь нельзя вполне рассказывать историю “Липецких вод”, еще требующую подробного и обстоятельного исследования. Скажу, что при разделе литературных мнений за и против “Вод”, Загоскин, тогда еще малоизвестный, а впоследствии очень известный “сочинитель”, если не писатель, стал в ряды поклонников Шаховского и даже превзошел своих собратий в усердии к общему патрону, сделавшись его почти что низкопоклонником. За таковое рабское усердие был он награжден покровительством Шаховского, который и дал ему какое-то местечко при театре. Надо заметить, что в это время Загоскин издавал недолговечный журнал “Северный Наблюдатель”, в котором между прочим помещалась и театральная хроника. На этот, довольно жалкий журнал, постоянно, и иногда довольно удачно и ловко, нападал “Сын Отечества”, издававшийся Гречем. Вздумалось Загоскину задеть Грибоедова (по силам нашел себе соперника!), указавши, как на образец безвкусия и неправильности, на два стиха из комедии “Своя семья”, прибавивши, что

................подобные стихи

Против поэзии суть тяжкие грехи.

Искра попала в порох: Грибоедов не любил, чтобы его затрагивали.

Он собрал, так сказать, совокупил все те литературные глупости и тупости, которыми отличался бездарный Загоскин, и представил, что публику зазывают в лубочный театр или в балаган, которые, замечу, кстати, тогда было в моде посещать по утрам, смотреть все эти глупости. Я не привожу здесь всего “Лубочного театра”, составляющего ныне, как я уже сказал, величайшую редкость, а только, например, следующие стихи:

Вот вам Загоскин — наблюдатель,

Вот “Сын Отечества”, с ним вечный состязатель,

Один напишет вздорь,

Другой на то разбор,

А разобрать труднее,

Кто из двоих глупее. [135]

Написавши сгоряча “Лубочный театр” (это было в 1817 году, Грибоедов тогда был молод), он бросился с ним к одному, к другому, к третьему издателю, чтобы напечатать. “Помилуйте, Александр Сергеевич, — отвечали ему всюду: — разве подобные вещи печатаются: это чистые личности”. Еще более раздосадованный такими отказами, Грибоедов нанял писцов и в несколько дней, через знакомых и знакомых, по Петербургу разошлось до тысячи рукописных экземпляров “Лубочного театра”. Загоскин все-таки был одурачен.

Вот с этой-то редкостью, спеша елико возможно, пришел я к Жандру вечером 2-го июня.

Жандр прочел и говорит мне:

— Конечно, это не апокрифическое: об этом и речи быть не может, но то, что я знал из “Лубочного театра”, то, что мне читал сам Грибоедов, было гораздо короче, сжатей и живее. Не было, например, указания на “Проказника”, комедию Загоскина, и некоторых других мест 1. Он читал эту пьеску и Гречу...

— Что ж, — спрашиваю я, — Греч? Не рассердился?

— О, нет, только посмеялся.

От “Лубочного театра” речь невольно склонилась к старым театральным временам, и тут-то наслушался я много любопытного, о чем прочесть негде, да скоро и услыхать будет не от кого.

— Вы не можете себе представить теперь, в настоящее, в ваше время, — говорил Жандр: — какая это была трудная, особенно для всех любителей театра, для всех “театралов”, пора — конец царствования Александра I. Тяжела она была и для актеров. Театром управлял главный директор. Должность эту сперва занимал Нарышкин, а потом Аполлон Александрович Майков, дед нынешнего поэта. Кроме главного директора, при театре состоял особый комитета из 4 членов под главным начальством самого генерал-губернатора Милорадовича. Шаховской был одним из членов этого комитета и назывался “членом по репертуарной части”, не мешался ни в какие другие, например, в хозяйственную, для которой был особый член, но управлял, всем театром ворочал. Тогда — Боже избави позволить себе какую-нибудь вольность в театре, а особенно в отношении к актрисам, которые все имели “покровителей”. Раз Каратыгин за грубость будто бы против Майкова сидел в крепости. [136]

— Как в крепости? Каратыгин? Василий? Трагик?

— Да, да, он, и сидел целую неделю. Он не встал перед Майковым, когда тот проходил мимо, и хоть уверял, что его просто не видал, не заметил, — его посадили в крепость, да мало того: целую неделю подсылали к нему разных лиц узнавать и выведывать, кто его подучил на это вольнодумство, не принадлежит ли он к “союзу благоденствия”

— Это что такое?

— А вы и не знаете? Да это зародыш, зерно, из которого и развилось 14 декабря. Это был большой союз, к нему многие принадлежали.

— У них был какой-нибудь центр?

— Не один, а три: один в Кишиневе, другой в Киеве, а третий в Петербурге, т. е. один в армии Витгенштейна, другой в армии Сакена, а третий здесь. Главой этого союза был Никита Муравьев, с которым вот что в Москве сделали...

— Да ведь правительство знало об этом союзе?

— Знало, по крайней мере, до некоторой степени.

— Что же оно его не уничтожило, прямо и ясно?

— Вот, подите, прямо и ясно не уничтожало, а лиц, которых подозревало, как участвующих в нем, преследовало. Всех понемножку выгоняли или из службы, или из столицы. Слушайте. Сушков... не помню его имени, но родной брат писателя, Николая Васильевича Сушкова, шикал в театре одной актрисе, его взяли и посадили в крепость. Пробыл он там недолго, всего три дня, а все-таки посадили в крепость.

Я сделал какой-то знак удивления.

— Вы удивляетесь? А с Катениным, если хотите, поступили еще лучше. Он тоже шикал в театре, — его преспокойно взяли и выслали вон из Петербурга, с тем, чтобы более не въезжать, и сделал это Милорадович без всякого высочайшего повеления.

— Да разве Милорадович был такой дурной человек?

— Нет, но безалаберный, взбалмошный. Он, уже выславши Катенина, подал доклад государю, что выслал и не велел въезжать. Что ж государь? Написал на докладе: “Хотя за такую [137] вину и не следовало бы высылать из столицы, но, судя по образу увольнения полковника Катенина из службы, утверждаю”. А какой же, спросите, это образ увольнения? Да никакого. Катенин уволен был по прошению, чисто, без всяких запинок, а знали, что он принадлежит к тайному обществу и рады были к чему-нибудь придраться, чтобы выбросить человека вон из столицы, или из службы. В Москве, в 1818 году, в самое то время, когда там родился нынешний государь, был собран гвардейский полк из взводов всех гвардейских полков 3. Никита Муравьев был обер-квартирмейстером этого отряда и его, за какую-то самую пустую ошибку в линии войска на параде, посадили под арест и высидел он три недели. Разумеется, он сейчас же подал в отставку. А Катенин высидел у себя в деревне довольно долго, пока наконец случайно государь не проехал через эту деревню и не простил его, т. е. не разрешил ему въезда в столицу 4. Все, говорю [138] вам, что в то время ни касалось театра, было чрезвычайно трудно, за всем этим наблюдали, подглядывали, подслушивали... При театре был даже явный официальный, публичный фискал, шпион...

— Как так?

— Да так. Он назывался реквизитор, и должность его, которая состояла в том, чтобы подслушивать, что говорилось между актерами и даже между писателями, пьесы которых ставились на сцену, и доносить, была определена прямо по штату. Эту “честную” должность занимал в то время какой-то итальянец, промотавший очень большое, по тогдашнему, состояние — тысяч 200 капитала. Фамилию его я теперь не могу припомнить. Мы же принимали в театре самое горячее участие, мнение наше имело вес, и мы любили поставить на своем, но времена были такие, что я перестал ходить в театр вовсе, я был молод, горяч и, разумеется, не стерпел бы, если бы дирекция стала выставлять какую-нибудь бездарность на счет человека даровитого; вступился бы непременно и нажил бы себе хлопот. Грибоедову же было горя мало: пошмыгать между актрисами, присутствовать при высаживании их из карет (тут-то всего легче и можно было нажить себе хлопот), пробраться за кулисы — это было первым его наслаждением. И он непременно втесался бы в какую-нибудь историю и непременно сидел бы в крепости, если бы не его ангел-хранитель, который так и блюл его, так и ходил за ним, — это был князь Александр Одоевский, погибший впоследствии по 14-му декабрю... Боже мой! Отрадно вспомнить, что за славный, что за единственный человек был этот князь Александр Одоевский. 21 года, мужчина молодец, красавец, нравственный, как самая целомудренная девушка, прекраснейшего, мягкого характера!.. Он никогда не оставлял Грибоедова одного в театре, просто не отходил от него, как нянька, и часто утаскивал его от заманчивого подъезда силой, за руку. Почти всегда, прямо из театра, они приезжали прямо к нам, — я жил тогда с родственницей моей, Варварой Семеновной Миклашевичевой, которая любила обоих — и [139] Одоевского и Грибоедова — как родных сыновей, — и всегда Грибоедов, смеясь, говорил Одоевскому: “Ну, развязывай мешок, рассказывай”, потому что непременно было что-нибудь забавное... Все строгости и глупости по театру уничтожились сейчас же со вступлением на престол Николая.

После нескольких перемен разговора речь коснулась прямо “Горе от ума”.

— Знаете ли, Андрей Андреевич, — начал я: — я так много в жизнь свою с ним водился и прежде, когда был помоложе, так часто вставлял в разговор стихи из него, что раз одна очень умная дама сказала мне такое слово, которого я никогда не забуду: “il parait que c'est votre evangile”.

— Вы думаете, что я этому удивляюсь? — отвечал Жандр: — нисколько. А я так вот вас собираюсь удивить вещью точно в таком же роде. Знаете ли, что сказал о “Горе от ума”, не самому, правда, Грибоедову, а Булгарину, один купец, с бородой, но человек, который любил читать, вообще любил просвещение. “Ведь это, Фаддей Венедиктович, наше светское евангелие”. Каково вам это покажется?

— Что же он хотел этим выразить?

— А то, что если в Евангелии настоящем правила нравственности чисто духовной, так в “Горе от ума” — правила общественной, житейской нравственности...

Потом разговорились мы к чему-то, что Грибоедов был лично храбр.

— А, знаете ли, — сказал Жандр: — что он был порядочно суеверен, и это объясняется, если хотите, его живой поэтической натурой. Он верил существованию какого-то высшего мира и всему чудесному. Раз приходит ко мне весь бледный и расстроенный. “Что с тобой?” — “Чудеса, да и только, только чудеса скверные”. — “Да говори, пожалуйста”. — “Вы с Варварой Семеновной все утро были дома?” — “Все утро”. — “И никуда не выходили?” — “Никуда”. — “Ну, так я вас обоих сейчас видел на Синем мосту”. — Я ничему сверхъестественному не верю, и рассмеялся над его словами и тревогой. — “Смейся, говорит, пожалуй, а знаешь ли, что со мной было в Тифлисе?” — “Говори”. — “Иду я по улице и вижу, что в самом конце ее один из тамошних моих знакомых ее перешел. Тут, конечно, нет ничего удивительного, а удивительно то, что этот же самый господин нагоняет меня на улице и начинает со мной говорить. Как тебе покажется?.. Через три дня он умер”. — “Стало быть, и мы с Варварой Семеновной умрем?” — “Ничего не знаю, а только ты ей не сказывай...” — “Пустяки, братец...” И в самом [140] деле вышли пустяки: видел он нас на Синем мосту в 1824 году, Варвара Семеновна умерла в 1846, а я, как видите, до сих пор жив. Но он всему этому верил. — “Знаешь ли ты историю одного немецкого студента, она записана в актах?” — “Расскажи”. — “В Германии был один молодой человек, который ни во что не верил... Раз ночью является к нему какая-то женщина, говорит ему, чтобы он покаялся, потому что через 3 дня умрет, и умрет — ровно в полночь, когда она снова явится. Он рассказал об этом происшествии своим товарищам, и те, чтобы избавить его от страха, придумали вот что: один из них согласился нарядиться в женское платье, и стал похожим на женщину-привидение, как описывал ее студент. В назначенный этой женщиной вечер товарищи собрались к студенту, и минуть за 6 до полуночи явился наряженный. — “Да куда же твоя женщина пропала? Ба! да вот она”, сказали они, указывая на вошедшего в это время переодетого товарища. “Нет, — отвечал студент: — это товарищ, а не она, а вот она”... и он указал в другую сторону, где стояло настоящее привидение. В это самое время часы на городской башне пробили полночь, — и студент тут же и умер”.

— Однако, как же вы, Андрей Андреевич, объясняете то, что Грибоедов видел вас с Варварой Семеновной на Синем мосту или своего знакомого в Тифлисе?

— Очень просто. Галлюцинацией. Конечно, есть вещи очень странные, и одну из этих странных вещей я вам сейчас расскажу. Тут дело было уже не с одним человеком, не с Грибоедовым на Синем мосту или в Тифлисе, а с двумя совершенно разно поставленными лицами. В подлинности этого факта сомневаться невозможно, потому что я сам не только исследовал, но должен был его исследовать. Дело было с той же самой Варварой Семеновной Миклашевичевой, о которой сейчас шла речь. У нее был один сын, Николай, которого она очень любила, и который умер 8 лет от роду. Она его горько оплакивала и всегда по ночам очень долго о нем молилась. Раз ночью — это было летом — она стоит перед иконами, молится о нем и вдруг слышит, что у будочника (против самой ее квартиры была будка) голос ее сына очень громко спрашивает: “который час?” Малютка несколько пришепетывал и по этому одному и наконец по самым звукам голоса она не могла ошибиться. Она бросается к окну, отворяет его, слышит, как будочник отвечает: “Третий; да что ты, этакой маленький, по ночам шатаешься?” — видит, очень ясно видит своего сына, видит, как он перешел от будки улицу к ее воротам и у самых ворот пропал. Боясь, не ошиблась ли она, не было ли у ней все это действием слишком сильно настроенного [141] воображения, она разбудила людей, послала к будочнику спросить: видел ли он мальчика, говорил ли с ним? Оказалось, что видел и говорил. Когда я приехал (меня в то время не было в Петербурге), она мне все рассказывает и для того, чтобы удостоверить меня в подлинности факта, просит, чтобы я сам спросил будочника. Будочник этот был в то время переведен куда-то к Александро-Невской лавре. Я поехал, отыскал его, при ней расспрашивал: все оказалось верно и точно: видел и говорил.

Странно. Впрочем, мне Степан Никитич рассказал о Варваре Семеновне еще одну странность, заставляющую думать, что эта женщина отличалась даром какого-то провидения, предвидения, ясновидения, или какого хотите видения, в котором, однако, не было ничего общего с нашими, какими бы то ни было видениями, принимаемыми хоть в смысле предчувствий. Она не то что предузнала, а просто, без всяких оснований, без всяких данных узнала о приезде Степана Никитича в Петербург.

Сущая правда. Вот как было дело. Не только я не ждал в Петербурге Степана Никитича, с которым мы, по общей нам лености, и переписывались редко, но и сам он после говорил, что собрался в Петербург вдруг и приехал в него как бы случайно. В одно прекрасное утро сижу я у себя в кабинете и занимаюсь делами до отправления на службу, как вдруг входит Варвара Семеновна и говорит мне: “Знаешь ли, Андрей Андреевич? Ведь Степан Никитич в Петербург приехал”. — “От кого вы это знаете?” — “Да не от кого, а говорю тебе, что приехал”. — “Может быть, вам это только так кажется?” — “Нет, я тебе это наверное говорю...” Отправляюсь на службу, проходит час-другой времени, входит ко мне Степан Никитич. — “Здравствуй, говорю, друг любезный, добро пожаловать. Я о твоем приезде знал сегодня утром”. — Тот на меня глаза уставил... “Не от кого, говорит, тебе было знать: я только что приехал и ни с кем не видался, прямо к тебе”. — “А я тебе говорю, что знал”. — “Да от кого же?” — “От Варвары Семеновны”. — “А она от кого знала?” — “А ни от кого...”

— Точно так рассказывал мне этот факт и Степан Никитич 5. [142]

— А вот еще с Варварой Семеновной случай, по характеру подходящий к последнему, но еще, если хотите, замысловатее. Я вам уже говорил, что она очень любила Александра Одоевского. 4 декабря 1825 г., в день ее ангела Одоевский приезжает ее поздравить прямо с караула, — в мундире, в шарфе, одним словом, во всем том, в чем следует офицеру быть на карауле. Пробывши с полчаса, он уехал. “Что это за странность, — говорит мне Варвара Семеновна, только что тот скрылся за дверь: — в каком это чудном костюме приезжал князь Александр?” — “В каком же чудном? Он с караула, поспешил к вам и приехал во всей форме”. — “Помилуй, в какой форме: я бы не удивилась, если бы он и во всей форме приехал, а то он удивил меня, что надел вовсе не мундир: на нем был какой-то серый армяк, казакин или зипун...” Через несколько дней, по милости происшествий декабря 14-го, князь Александр Одоевский был действительно в армяке...

— Вам более не нужны, Андрей Андреевич, — сказал я, вставая, — “черновая” Грибоедова и портрета его?

— Нет, не нужны.

— Похож портрет?

— Не очень.

— Как же это? Марья Сергеевна сказала мне, что похож; я показывал его Петру Каратыгину, тот говорит: “похож”, но, главное, когда я привез этот портрет князю В. Ф. Одоевскому, он долго держал его в руках и несколько раз повторил: “Очень похож, очень похож”.

— Пусть все это так, но только вы всему этому не вполне доверяйте. Я не скажу, чтобы в этом портрете не было решительно никакого сходства, — оно, конечно, есть, но сходство это не выражает вам вполне, не передает вам Грибоедова. Я сейчас объясню вам это примером. С меня нынешний год списал масляными красками портрет один молодой человек, бедняк, ученик Бруни, и просил у меня позволения выставить этот портрет на выставке академии; я согласился. Там, на выставке, многие не только меня узнавали, но находили в этом портрете большое со мной сходство, между тем этим портретом недовольны ни я, ни жена моя, ни все мое семейство: мы все находим, что он не похож. Так и с портретом Грибоедова: сходство, конечно, есть, но не слишком близкое, не художественное... Прежде всего замечу, что Грибоедов в то время, к которому относится этот портрет, был гораздо худее в лице и, наконец, глаза... Разве этот портрет [143] передает выражение его глаз? Нисколько. Вот беда, — я рисовать не умею, а то бы я нарисовал Грибоедова, как живого, потому что вижу его перед собой — вот как вас вижу...

V.

Рассказы Жандра о подробностях дуэли Шереметева с Завадовским. — Роль Истоминой, Грибоедова и Якубовича в столкновении Шереметева с графом Завадовским. — Разъяснение слов Каверина, сказанных после дуэли. — Дуэль Грибоедова с Якубовичем на Кавказе — Рана Грибоедова. — Свидетельство Жандра о полном участии Грибоедова в заговоре 14 декабря. — Разъяснение выражения Грибоедова “о ста человеках прапорщиков”. — Порядок приема в члены тайного общества. — Пользование казенными печатями для сношений между думами. — Зеленая книга. — Желтая книга. — Благоприятные для Грибоедова показания главарей декабристского движения.

Сегодня вечером (3 июня), после бесполезной и бестолковой моей поездки в Павловск к Сосницкому, я отправился опять к Жандру. Он говорит, что вся литературно-общественная история из-за “Липецких вод” князя Шаховского, которую так хорошо знает Сосницкий, ему вовсе незнакома. Странно. Взамен этого он мне рассказал сегодня много любопытного о Грибоедове и, главное, вообще о заговоре 14 декабря.

— Как вам известны подробности Грибоедовской дуэли? — спросил он меня.

Я рассказал, прибавив, что слышал все это от С. Н. Бегичева и от доктора Иона.

— Так, но не совсем так. Степана Никитича в это время в Петербурге не было, а я был, и Грибоедов прямо с дуэли 6 приехал ко мне. Василий Шереметев жил с Истоминой совершенно по-супружески — вместе, в одном доме. Они иногда вместе и выезжали, например, к князю Шаховскому, у которого была обязанность — приискивать всем хорошеньким, выходящим из театральной школы, достаточных и приличных “покровителей”. Это была милая и совсем не бездоходная обязанность, — за свои хлопоты Шаховской брал порядочные деньги. Одним словом, эта обязанность была надежный капитал, всегда дающий верный и прибыльный процента. Все им покровительствуемые красавицы и их счастливые обожатели уже и смотрели на Шаховского, как на своего патрона, обращались к нему во всех своих ссорах, неприятностях и проч. Он мирил, ладил, устраивал, все обходилось ладно и клейко, по-домашнему. Шереметев, шалун, повеса, но человек с отлично-добрым и благородным сердцем, любил [144] Истомину со всем безумием страсти, а стало быть и с ревностью. И в самом деле, она была хорошенькая, а в театре, на сцене, в танцах, с грациозными и сладострастными движениями — просто прелесть!.. Шереметев с ней ссорился часто и, поссорившись и перед роковой для него дуэлью, уехал от нее 7. Надо заметить, что скорей он жил у нее, чем она у него. Истомина, как первая танцовщица, получала большие деньги и жила хорошо... Грибоедов, который в то время жил вместе с графом Завадовским, бывал у них очень часто, как друг, как близкий знакомый. Завадовский имел, кажется, прежде виды на Истомину, но должен был уступить счастливому сопернику... Тем на этот раз дело и ограничилось. Поссорившись, Шереметев, как человек страшно влюбленный, следил, наблюдал за Истоминой: она это очень хорошо знала. Не знаю уже почему, во время этой ссоры, Грибоедову вздумалось пригласить к себе Истомину после театра пить чай. Та согласилась, но, зная, что Шереметев за ней подсматривает, и не желая вводить его в искушение и лишний гнев, сказала Грибоедову, что не поедет с ним вместе из театра прямо, а назначила ему место, где с ней сейчас же после спектакля встретиться — первую, так называемую Суконную линию Гостиного двора, на этот раз, разумеется, совершенно пустынную, потому что дело было ночью. Так все и сделалось: она вышла из театральной кареты против самого Гостиного двора, встретилась с Грибоедовым и уехала к нему. Шереметев, наблюдавший издалека, все это видел. Следуя за санями Грибоедова, он вполне убедился, что Истомина приехала с кем-то в квартиру Завадовского. После он очень просто, через людей мог узнать, что этот кто-то был Грибоедов. Понятно, что все это происшествие взбесило Шереметева, он бросился к своему приятелю Якубовичу с вопросом: что тут делать?

— Что делать, — ответил тот: — очень понятно: драться, разумеется, надо, но теперь главный вопрос состоит в том: как и с кем? Истомина твоя была у Завадовского — это раз, но привез ее туда Грибоедов — это два, стало быть, тут два лица, требующих пули, а из этого выходит, что для того, чтобы никому не было обидно, мы, при сей верной оказии, составим un parti carre, — ты стреляйся с Грибоедовым, а я на себя возьму Завадовского.

— Да помилуйте, — прервал я Жандра: — ведь Якубович не имел по этому делу решительно никаких отношений к Завадовскому. За что же ему было с ним стреляться?... [145]

— Никаких. Да уж таков человек был. Поэтому-то я вам и сказал, и употребил это выражение: “при сей верной оказии”. По его понятиям, с его точки зрения на вещи, тут было два лица, которых следовало наградить пулей, — как же ему было не вступиться? Поехали они к Грибоедову и к Завадовскому объясняться. Шереметев Грибоедова вызвал. “Нет, братец, — отвечал Грибоедов: — я с тобой стреляться не буду, потому что, право, не за что, а вот если угодно Александру Ивановичу (т. е. Якубевичу), то я к его услугам”.

Parti carre устроилось. Шереметев должен был стреляться с Завадовским, а Грибоедов с Якубовичем. Барьер был назначен на 18 шагов, с тем, чтобы противникам пройти по 6 и тогда стрелять. Первая очередь была первых лиц, т. е. Шереметева и Завадовского. Я забыл сказать, что в течение всего этого времени Шереметев успел помириться с Истоминой и как остался с ней с глазу на глаз, то вдруг вынул из кармана пистолета, и, приставивши его прямо ко лбу, говорит: “Говори правду, или не встанешь с места, — даю тебе на этот раз слово. Ты будешь на кладбище, а я в Сибири, — очень хорошо знаю, да что же... Имел тебя Завадовский, или нет?” Та, со страху ли, или в самом деле правду, но, кажется, сказала, что имел 8. После этого понятно, что вся злоба [146] Шереметева обратилась уже не на Грибоедова, а на Завадовского, и это-то его и погубило... Когда они с крайних пределов барьера стали сходиться на ближайшие, Завадовский, который был отличный стрелок, шел тихо и совершенно покойно. Хладнокровие ли Завадовского взбесило Шереметева, или просто чувство злобы пересилило в нем рассудок, но только он, что называется, не выдержал и выстрелил в Завадовского, еще не дошедши до барьера. Пуля пролетела около Завадовского близко, потому что оторвала часть воротника у сюртука, у самой шеи... Тогда уже, и это очень понятно, разозлился Завадовский. [147]

“Ah! — сказал он: — il en voulait a ma vie. A la barriere!” Делать было нечего, — Шереметев подошел. Завадовский выстрелил. Удар был смертельный, — он ранил Шереметева в живот. Шереметев несколько раз подпрыгнул на месте, потом упал и стал кататься по снегу. Тогда-то Каверин 9 и сказал ему, но совсем не так, как вам говорил Ион: — “вот тебе, Васька, и редька” — это не имеет никакого смысла, а довольно известное выражение русского простолюдья: “Что, Вася? Репка?” Репа ведь лакомство у народа, и это выражение употребляется им иронически в смысле: “что же? вкусно ли? хороша ли закуска?” Якубович, указывая на Шереметева, обратился к Грибоедову с изъяснением того, что в эту минуту им, конечно, невозможно стреляться, потому что он должен отвезти Шереметева домой... Они отложили свою дуэль до первой возможности, но в Петербурге они стреляться не могли, потому что Якубовича сейчас же арестовали и прямо из-под ареста послали на Кавказ. Они действительно встретились с Грибоедовым на первых же порах его приезда в Тифлис и стрелялись. Ермолов несколькими минутами не успел предупредить дуэли, пославши арестовать обоих. Грибоедов, как и Шереметев же, не выдержал и выстрелил, не дошедши до барьера. Якубович стрелял отлично и после говорил, что он на жизнь Грибоедова не имел ни малейших покушений, а хотел, в знак памяти, лишить его только руки. Пуля попала Грибоедову в ладонь левой руки около большого пальца, но, по связи жил, ему свело мизинец, и это мешало ему, музыканту, впоследствии играть на фортепьяно. Ему нужна была особая аппликатура. Шереметев жил после дуэли три дня 10.

— Очень любопытно, Андрей Андреевич, — начал я, — знать настоящую, действительную степень участия Грибоедова в заговоре 14-го декабря?

— Да какая степень? Полная.

— Полная? — произнес я не без удивления, зная, что Грибоедов сам же смеялся над заговором, говоря, что 100 [148] человек прапорщиков хотят изменить весь правительственный быт России.

— Разумеется, полная. Если он и говорил о 100 человеках прапорщиков, то это только в отношении к исполнению дела, а в необходимость и справедливость дела он верил вполне 11. На этом-то основании, вскоре после дуэли своей с Якубовичем, он и с ним был “как ни в чем не бывало”, кок с единомышленником. А выгородился он из этого дела действительно оригинальным и очень замечательным образом, который показывает, как его любили и уважали. Историю его ареста Ермоловым вы уже знаете; о бумагах из крепости Грозной и судьбе их — тоже. Но вы, верно, не знаете вот чего. Начальники заговора или начальники центров, которые назывались думами, а дум этих было три — в Кишиневе, которой заведовал Пестель, в Киеве — Сергей Муравьев-Апостол и в Петербурге — Рылеев, поступали в отношении своих собратьев-заговорщиков очень благородно и осмотрительно: человек вступал в заговор, подписывал и думал, что уже связан одной своей подписью; но на деле это было совсем не так: он мог это думать, потому что ничего не знал, подпись его сейчас же истреблялась, так что в действительности был он связан одним только словом. Надо вам сказать, что в первом своем зародыше, в начале, это был заговор чисто военный, т. е. между одними только военными. Сноситься заговорщикам было очень удобно, несмотря на дальность расстояний: Александр Бестужев был старшим адъютантом главного штаба 12, имевшего сношения со штабами армии. Там, в одном месте был Сергей Муравьев-Апостол, в другом — Пестель, да и вообще адъютанты штабов все были в заговоре. Они преспокойно пользовались казенными печатями, делая какой-то условный знак чернилами у самой печати на конвертах. Все [149] прочие конверты адъютантами распечатывались, а эти, конечно, прятались. У заговорщиков военных была Зеленая книга, в которую и вносились их имена. Этот, сперва чисто военный, заговор впоследствии расширился, в него вступило много отставных, даже купцов. Зеленая книга — это было в 1818 г. во время сборного в Москве полка, — была уничтожена и заменена Желтой книгой 13. В это время многие от заговора отстали, даже сам Никита Муравьев. Отстал в это же время и наш С. Н. Бегичев. Когда 14-го декабря бунт вспыхнул, заговорщики были взяты, между ними, по непонятным причинам, Бестужев-Рюмин стал прямо указывать на Грибоедова, упирая всего более на то, что Грибоедов с Сергеем Муравьевым-Апостолом жил сыздетства душа в душу... По этому только случаю Грибоедова и взяли 14.

— Что же за выгода была в этом Бестужеву-Рюмину? — спросил я. — Что за цель, что за отрада?

— Не понимаю. Но мало того, что против Грибоедова не нашлось, как вы уже знаете, никаких доказательств, — в пользу его (вот что замечательно!) были свидетельства самих заговорщиков, потому что и Сергей Муравьев, и Рылеев, и Александр Бестужев (Марлинский), которые не могли уже в то время в чем-нибудь сговариваться, стакиваться, сказали одно и то же 15, что “Грибоедов в заговоре не участвовал и что они и не старались привлекать его к заговору, который мог иметь исход скорее дурной, чем хороший, потому что берегли человека, который своим талантом мог прославить Россию” 16. Таким-то образом Грибоедов выгородился совершенно... Разумеется, много помогли ему и Ермолов, и уже здесь, в следственной комиссии, Ивановский. [150]

VI.

Любовь Жандра к семейной жизни. — Баловство детей. — Жандр — пурист в русской речи. — Как записывал автор рассказы Жандра. — Сравнение с С. Н. Бегичевым.

Мне остается, для полноты картины, сказать несколько слов о Жандре — как человеке.

Человек, который был другом Грибоедова — настоящим, а не двусмысленным, как Булгарин, не может быть дурным человеком. Это надо принять за аксиому. Жандру около 70 лет, женился он поздно и теперь “весь”, по выражению его же жены, “живет в своем семействе”. Дети гораздо более вьются, трутся и вертятся около него, чем около матери. Старца (и это совершенно в духе всякого старца), кажется, приводит в решительное восхищение то, что у него 2 — 3 месяца тому назад родился ребенок. Наш брат от такой благодати чуть не заплачет, а старческому самолюбию это льстит. Детей он балует страшно, они делают из него, что хотят. По зову ребенка старик встает и идет в другую комнату, — разумеется, за пустяками. Tout ce qui est trop — говорит пословица. Дочка его, лет 9-ти, что ли, ловкая, но такая подвижная и манерная, что хоть вот сию минуту прямо в любую труппу эквилибристов на канат. Я таких детей не люблю, а их, хоть и детской, но все-таки несколько нахальной, развязности не люблю еще больше. Актриса, теперь уж актриса. Что толку? Жандр сам признавался мне, что почти ничего не читает, кроме сенаторских записок да des choses prohibees, как, например, все Герценовское, интересующее теперь всякого. В отношении к языку он, как сам признавался, пурист. Например, я спрашиваю о Завадовском:

— Скажите, пожалуйста, что это была за личность?

— Ради Бога не убивайте меня. Я вытаращил глаза.

— Не говорите “личность”, у нас под этим словом разумеется совершенно другое понятие.

— Да ведь это прямой перевод слова personnalite.

— То-то что не прямой: personnalite — особа. Старик, видимо, ошибается.

— Особа l'individu, — замечаю я.

— И personnalite. Ну, Бог с ним. Вообще, он человек благородный и добрый, — по крайней

мере ко мне был он чрезвычайно добр: дружески пенял мне, что я не уведомил его о моей болезни, сам навестил меня, [151] спрашивал, не растрясла ли у меня, заезжего, моя болезнь казны... Вхожу к нему во второй раз после моей болезни, — и он отменяет только что отданное человеку приказание идти справиться о моем здоровье. А это: старик сидит на какой-то, и не очень удобной, кушетке, а я подле него в больших вольтеровских креслах, существовавших еще при Грибоедове, спрятавшись раз за которые, Жандр напутал Грибоедова, за что тот и назвал его школьником... Старик рассказывает, и притом такие вещи, которых, верно, другому не стал бы говорить, а у меня, без всякого зазрения совести, на коленях портфель с бумагой, а в руке карандаш; я, решительно без всякого приличия, записываю бегло перечнем все, что он говорит. Прощаясь, мы дружески обнялись и расцеловались. Последнее его слово было — поклон моей жене.

В Степане Никитиче до сих пор больше огня и душевной силы, хотя, вероятно, меньше физической, хотя он глух и руки у него сильно трясутся. В Степане Никитиче есть то, что

Мхом покрытая бутылка вековая

Хранит струю кипучего вина...

Спб., июня 5, 1858 1 час ночи.

VII.

Письмо Жандра к Смирнову от 25 сентября 1858 г. — Свидание с Жандром в конце февраля 1859 года. — Воспоминания о недавно умершем С. Н. Бегичеве и его дружбе с Грибоедовым. — Рассказ Смирнова, со слов Бегичева, о случае в католическом монастыре в 1814 году. — Свидетельство Жандра, в каком виде был автограф “Горе от ума”, привезенный Грибоедовым в Петербург в 1824 году. — Многочисленные списки “Горе от ума”. — Главный список А. А. Жандра, исправленный автором собственноручно. — Допрос Жандра государем. — О портфелях для бумаг. — О причине дуэли Чернова и Новосильцева и обстановка похорон того и другого. — Общие надежды на помилование декабристов. — Где похоронены тела повешенных.

В конце февраля 1859 года я снова приехал в Петербург. Само собою разумеется, что один из первых моих визитов был сенатору Жандру, который писал ко мне только одно письмо, но самое обязательное. В письме этом, которое я прилагаю в подлиннике, были мне особенно дороги следующие строки: “не удивляйтесь и не сердитесь на меня, любезнейший, почтенный Дмитрий Александрович, что на 3 письма ваши, которые доставили мне истинное удовольствие, убеждая, что на свете есть еще люди, согретые человеческим сердцем, — я отвечаю так поздно. Для таких старых людей, как я, самое трудное дело писать, что бы ни было... А я все лето писал, писал и писал...” Далее следовало исчисление его настоящих служебных трудов и следующее слишком важное для меня известие; “перебравшись [152] на новую квартиру и перебирая мои бумаги, я нашел два письма незабвенного моего друга. Если удосужусь, то пришлю вам копии с них. Одно менее интересно, другое несравненно более. Оно писано к Варваре Семеновне, общему нашему другу, из Табриса незадолго до последнего отъезда Александра в Тегеран, следовательно, незадолго до его смерти” 17. [153]

Нас как-то невидимо, но как-то чувствуемо соединила мысль, что его уже нет, нашего общего друга, нашего дорогого Степана Никитича.

— Он умер, — сказал я.

Сенатор промолчал, но ему, видимо, было грустно.

— Он обещал мне, при последнем свидании, все письма Грибоедова к нему в мою собственность, — продолжал я.

— Не знаю, — отвечал Жандр: — но я душевно сохраняю память об этом человеке, — не даром его так любил Грибоедов. Они много дурости наделали в молодости: во второй этаж дома в Брест-Литовске верхом на лошадях въехали на бал... Это были кутилы, но из них вышли замечательные люди. Степан Никитич был рыцарь благородства, и вы должны почитать себя совершенно счастливым, если сохранили несколько его писем.

— Вы рассказываете, Андрей Андреевич, как они в Брест-Литовске верхом во второй этаж на лошадях приехали. Да мало ли они там чудили. Я вам расскажу одну проделочку моего дядюшки: вы, вероятно, знаете, что в Брест-Литовске был какой-то католически монастырь, чуть ли не иезуитский; вот и забрались раз в церковь этого монастыря Грибоедов с своим любезным Степаном Никитичем, когда служба еще не начиналась. Степан Никитич остался внизу, a Грибоедов, не будь глуп, отправился наверх, на хоры, где орган. Ноты были раскрыты. Собрались монахи, началась служба. Где уж в это время находился органист, или не посмел он согнать с хор и остановить русского офицера, да который еще состоял при таком важном в том крае лице, каким был Андрей Семенович Кологривов, — уж я вам передать этого не могу, потому что не догадался об этом спросить Степана Никитича, от которого слышал о всей этой проделке. Вы лучше моего знаете, что Грибоедов был великий музыкант. Когда по порядку службы потребовалась музыка, Грибоедов заиграл и играл довольно долго и отлично. Вдруг священнодейческие звуки умолкли, и с хор раздался наш кровный, наш родной “Камаринский”... Можете судить, какой это произвело эффект и какой гвалт произошел между святыми отцами...

С Жандром мы видались часто. Раз он говорит мне: когда Грибоедов приехал в Петербург и в уме своем переделал свою комедию, он написал такие ужасные брульены, что разобрать было невозможно. Видя, что гениальнейшее создание чуть не гибнет, я у него выпросил его полулисты. Он их отдал с совершенной беспечностью. У меня была под руками целая канцелярия; она списала “Горе от ума” и обогатилась, потому что требовали множество списков. Главный список, [154] поправленный рукою самого Грибоедова, находится у меня. Вы почерк его знаете, — сомнения не может быть никакого. Барон Корф просил у меня мой экземпляр для Императорской Публичной библиотеки, но я не дал, потому что хочу, чтобы этот экземпляр сохранился в моем семействе 18.

Несколько раз говорили мы о князе Александре Одоевском. “Князь Александр, — сказал мне Жандр, — после происшествия 14 декабря бежал, за ним был послан Василий Перовский, человек чрезвычайно благородный; он видел в Ораниенбауме следы его по снегу, когда тот побежал из дому в лес, но не решился его преследовать. Впрочем, его схватили. И я был схвачен в пальто, бобровой шапке (как давший свое платье князю Одоевскому); в таком виде я был представлен императору, в пальто и в бобровой шапке. Государь спросил меня:

— Ты дал князю Одоевскому одежду?

— Я.

— Ты участвуешь в заговоре?

— Нет. Но я всех их знаю.

— Ступай.

После государь меня жаловал, и лент и звезд было дано много, и нередко я имел так называемое счастье представляться Николаю Павловичу и обедать у него, особенно же часто в Петербурге, где я почти всегда живу летом, но никогда государь не сказал со мной ни одного слова; я видел милости, но видел и немилости, впрочем, мне все равно. Хоть мне дадут пятую, хоть шестую звезду, все это вздор. Я служил честно — и умру честно.

Раз я сидел у Жандра особенно долго; старик разговорился.

— Я помню те времена, когда без портфелей ходили... старые времена, вы их помнить не можете.

— Да в чем же бумаги-то носили? — спросил я.

— Да в бумагах же.

— А дождь, снег, ветер?

— Ну, так в платок завяжут, или в салфетку завернут, а о таких премудростях, как портфели, и слухом не слыхали, и видом не видали.

Я промолчал, потому что боялся, что отпущу глупость, вроде следующей: “Да, подлинно доисторические времена”, и тем напомню старику его действительно преклонные лета, что не всегда бывает приятно. Жандр особенно любит говорить о всем, что [155] относится к 14 декабря. Видимо, что он всем этим происшествиям сочувствует и судит о них, зная всю подноготную, как человек умный и благородный, т. е. осуждает 19 их.

— А вот я вам расскажу, как развивались перед 14 декабря партия аристократическая и партия либеральная. Всем известна история дуэли между Черновым и Новосильцевым 20. До такой степени общество было настроено в смысле идей демократических и революционных, что все было против аристократии, которая, как плющ какой-нибудь около дерева, всегда и всюду вилась около престолов. Отец Чернова был генерал-майор; у него было семь сыновей и одна дочь. Я знавал ее, она была очень хороша, можно сказать, красавица. Новосильцев влюбился и, уже сосватавшись, и бывши женихом девушки, так что он ездил с ней вдвоем по городу, должен был изменить по воле строгой и безумной матери своему слову; она не позволила сыну жениться, потому что у Черновой имя было нехорошо — Нимфодора, Акулина или что-то вроде этого. Из-за этого вышла дуэль. Старик-генерал Чернов сказал, что все его семь сыновей станут поочередно за сестру и будут с Новосильцевым стреляться, и что если бы все семь сыновей были убиты, то будет стреляться он, старик. Дело совершилось так: Новосильцев стрелялся с старшим Черновым. Оба были ранены на смерть. Новосильцев умер прежде. Похоронный поезд его, как аристократа, сопровождало великое множество карет, — поверить трудно; это взбудоражило все либеральные умы; решено было, когда Чернов умер, чтобы за его гробом не смело следовать ни одного экипажа, а все, кому угодно быть при похоронах, шли бы пешком, — и действительно, страшная толпа шла за этим, хоть и дворянским, но все-таки не [156] аристократическим гробом, — человек 400. Я сам шел тут. Это было что-то грандиозное.

Однажды Жандр спросил меня:

— Читали вы когда-нибудь донесение следственной комиссии?

— Никогда его даже и не видывал.

— Как жаль! Оно у меня было и куда-то запропастилось: ведь у меня такое множество всяких бумаг. Эта вещь, кажется, была писана для надувательства почтеннейшей публики, как будто публика дитя. Однако, знаете ли, что в обществе была некоторая надежда, что Николай простит или хоть не так тяжко накажет главных лиц заговора. Я в это не верил, — Николай никогда не прощал, и он их преспокойно повесил. В тот самый день, когда их повесили, некоторые из близких мне людей видели отца Рылеева. Он был весел. Вот, стало быть, как сильна была надежда... За верность этого факта я вполне ручаюсь.

— Где их вешали?

— В Петропавловской крепости.

— Вы были на этой человечественной церемонии, Андрей Андреевич?

— Нет, не был. Греч был. Церемония эта началась в 6 часов утра, и к 6 все было уже кончено. Потом этих несчастных положили в лодку, прикрыли чем-то, отвезли на один пустынный островок Невы Голодай, где хоронятся самоубийцы, и там похоронили. Мы на этот островок ездили...

— Что же вы там нашли?

— Ничего, кроме кустов, — никаких следов могил, только тут какой-то солдатик шатался... Мы его расспрашивать не стали.

— Да, — повершил я наш разговор, — и бысть тогда же речено про царя Николая:

Недолго царствовал, да много куролесил,

Сто семь в Сибирь сослал да пятерых повесил.

VIII.

Первое знакомство с Сосницким. — Воспоминание о помощи Грибоедова Сосницкому лекарствами и его визитах в 1815 году. — Случай при чтении у Н. И. Хмельницкого “Горе от ума” ее автором. — “Липецкие воды”. — Гостеприимство и товарищество Сосницкого.

Утром 3 мая (1858), часов около 9, отправился я к Сосницкому, живущему неподалеку от меня — около Большого театра, на Екатерининском канале.

Через служанку подаю хозяину следующую записку: “Д. А. Смирнов, владимирский дворянин, племянник знаменитого [157] Грибоедова, желает иметь честь познакомиться с И. И. Сосницким” 21.

— Пожалуйте.

Почти у самых дверей передней встречает меня старик довольно высокого роста, седой, с живыми глазами и очень подвижными чертами лица.

Я рекомендуюсь. Он говорит обычное: “очень рад с вами познакомиться”, но говорит это как-то непринужденно и особенно свободно. Я сразу вижу, что с этим человеком тоже как-то свободно... Но, Боже мой, что это за любопытный человек! Это — живой архив и русского театра, и даже, частью, русского общества.

— Вы знали, Иван Иванович, дядю моего лично?

— Грибоедова-то? Еще бы... Я вам скажу, что я был ему одно время очень обязан. Когда он вышел в отставку из военной службы (это было в 1815 22, кажется, году), я был тогда молодым человеком, жил в казенном доме и заболел. Грибоедов посещал меня очень часто, привозил мне лекарства и все на свой счет 23.

— Грибоедов был вообще очень доброго характера.

— Да, но он бывал иногда строптив и вообще резок. Хотите я вам расскажу один случай, бывший у меня именно перед глазами?

— Сделайте милость.

— Это было в 1824 году. Грибоедов приехал в Петербург с первыми 24 антами своей комедии, слух о которой уже ходил в народе. Раз встречается он у меня с известным комиком Хмельницким. Тот говорит: “Александр Сергеевич, познакомьте меня с вашей комедией, о ней говорят”. Грибоедов согласился. “Приезжайте ко мне обедать, тогда и почитаем. Я соберу несколько человек общих добрых [158] приятелей”. Назначили день и час, и несколько человек собралось у Хмельницкого. Там были: Василий Каратыгин, Соц, я, другие и в том числе некто Василий Михайлович Федоров, человек очень умный, образованный, автор нескольких слезных и чувствительных драм, которые были когда-то во вкусе и духе своего времени и над которыми Федоров сам же смеялся первый, от души и очень остроумно. Грибоедов приехал, привез с собой свою рукопись и так как ее переписывал какой-то канцелярский чиновник, почерком казенным, крупным, то рукопись была довольно толста. Грибоедов положил ее на стол в гостиной. Федоров подошел, взял в руки тетрадь, да и говорит:

— Эге! Таки увесисто. Стоит моих драм.

— Я глупостей не пишу, — резко и с сердцем отвечал Грибоедов, видимо, обидевшийся.

— Александр Сергеевич, я тут больше подшутил над собой, чем над вами, стало быть, больше обидел себя, а не вас.

— Да вы и не можете меня обидеть.

Резкость этого тона на всех нас, а особенно на хозяина, подействовала как-то неприятно. Мы старались, что называется, “сгладить” все это происшествие, — но не тут-то было: Грибоедов уперся и в нем, видимо, оставалось неприязненное чувство к Федорову.

Когда мы отобедали, подали кофе, Хмельницкий обратился к Грибоедову со словами:

— Теперь, Александр Сергеевич, можно бы, кажется, начать чтение?

— Я не буду читать, пока этот господин будет здесь, — отвечал Грибоедов, указывая на Федорова.

Федоров, видимо, переконфузился.

— Александр Сергеевич, — сказал он: — я ей-ей не думал вас обидеть.

— Да и не можете, я вам это уже говорил.

— Но видимо, что слова мои вам неприятны.

— Приятного в них, точно, ничего нет.

— Если вам неприятно, то я прямо прошу у вас извинения.

— Не нужно. А читать при вас я не буду.

— Так, стало быть, мне остается только уйти, чтобы не лишать других удовольствия слышать ваше сочинение.

— И благоразумно сделаете.

Федоров ушел. Через час времени Грибоедов начал чтение 25. [159]

Разговор мой с Сосницким о “Липецких водах” см. в особом отделе: “История Липецких вод” 26.

Сосницкий принял меня так просто, прямо и радушно, как я и выразить не могу.

— Пожалуйста, приходите ко мне запросто обедать; у меня простой русский стол, милости просим.

Разумеется, что я не отказался.

Я забыл вот что. Когда я проходил с хозяином ряд комнат (Сосницкий живет по-барски, как немногие в Петербурге), мне в одной комнате бросился прямо в глаза портрет М. С. Щепкина, “А, — подумал я, — это отлично хорошо рекомендует хозяина, как человека: стало быть, тут нет соперничества, а товарищество”.

В среду — это будет 7 мая — пойду обедать к Сосницкому.

IX.

Мнение автора о ценности записок по театру И. И. Сосницкого и М. С. Щепкина. — “Липецкие воды”. — Печатная война из-за них. — Стихи Грибоедова по этому поводу. — Нападки M. Н. Загоскина на Грибоедова в “Северном Наблюдателе”. — “Лубочный театр”. — Отказ печатать эти стихи и 1000 списков их. — Поездка автора к Сосницкому в Павловск 3 июня 1858 г. — Хлебосольство Сосницкого. — В вагоне железной дороги на обратном пути из Павловска.

Несчастная и продолжительная болезнь моя мне по всему очень много напортила и напутала. Не успел я прочесть всего по Публичной библиотеке, хотя это все было бы, может быть, просто уже роскошью. Но главное — напортила и напутала она мне именно в отношении к Сосницкому, потому что мне удалось видеть этого чрезвычайно замечательного человека только два раза — при приезде да при отъезде моем. Сосницкий, как я очень справедливо написал как-то жене, — живая летопись не только русского театра, но в некоторой, разумеется, степени и русского общества. Сколько поколений, сколько идей, стремлений, верований, наклонностей общественных, сколько замечательных людей прошло перед его глазами! Он и Щепкин — да это два сущие клада. Говорят, что Щепкин написал записки, но хочет, чтобы они были изданы после его смерти, а Сосницкий, верно, ничего не написал, потому что сам мне признавался, что ленив до крайности... При том же жизнь артиста, даже в [160] нашей смиренной верноподданнической России — жизнь по преимуществу свободная, веселая, живая, решительно антипатичная всему, что отзывается пером, терпеньем, кабинетным трудом. Когда этим господам писать? Им надо или играть, или гулять... Напиши и издай свои записки Сосницкий, — он бы решительно обогатился: эту любопытную книгу, которая как бы ни была плохо написана, но по своему общественному социальному характеру была бы гораздо любопытнее “Семейной хроники” или “Первых годов Багрова-внука” Аксакова, раскупили бы нарасхват.

Сосницкий, в молодости своей, принадлежал не к сценической, а к балетной труппе, — он танцевал. На драматическую сцену выступил он в первый раз в “Липецких водах” князя Шаховского 27. Я где-то записал, что в наше время трудно и поверить тому огромному успеху или уяснить себе разумно причину такого успеха, который имела в свое время эта из рук вон плохая комедия Шаховского. Это совершенно справедливо. Сосницкий объясняет причину ее успеха тем, что тут Шаховской подобрал все молодых, новых и свежих артистов и что при представлении ее в первый раз была оставлена натянутая, декламаторская дикция, которой придерживались даже и в комедии. Нет, этого мало. Видно (т. е. не видно, а надо думать), что комедия затронула какие-нибудь общественные интересы или интересные общественные личности (как при этом слове не вспомнить Жандра), потому что произвела такой фурор, такие горячие партии pro и contra, такую забавную печатную и письменную войну, поконченную стихами Грибоедова, которые, хоть и не вполне, но прочел мне С. Н. Бегичев. Они называются “Приказ Феба”. Феб, которому из-за “Липецких вод” порядочно надоели, объявляет,

Что споры все о “Липецких водах”,

В хулу и похвалу, и в прозе и в стихах;

Написаны и преданы тисненью —

Не по его веленью 28.

Вот как далеко зашло общественное движение и журнальная драка. Это у нас бывает редко, и подобными фактами мы никак пренебрегать не смеем, да и не такое теперь время. [161] Теперь очень дорого ценят всякий, хоть сколько-нибудь живой отголосок прошлого. Самые ясные следы этой журнальной драки можно найти в “Северном Наблюдателе” за 1817 год, журнале Загоскина, страшного и не совсем, кажется, честного поклонника Шаховского, журналиста и писателя жалкого, над которым довольно остроумно и резко смеялись в “Сыне Отечества” того же времени, а особенно один господин, какая-то “буква ъ” (о, блаженные старые времена, времена Лужницких старцев, Ювеналов Правосудовых и Юстов Вередниковых...), преследовавший Загоскина без пощады. Загоскин, как известно, никогда не отличался большими умственными способностями, а это для всякого антагониста подобного человека — некий клад, потому что стоит только задеть за живое подобного господина, и он сейчас же, к всеобщему удовольствию, примется бодаться приставленными ему рогами и никак не угомонится сразу, а все будет продолжать — и, разумеется, что ни шаг, то как чёрт в лужу... что ни шаг, то все больше и больше затесывается в болото. Случается иногда, что и эти господа сами задевают, затрагивают других, и, конечно, расплачиваются очень горьким для себя образом. Так случилось с Загоскиным: он задел Грибоедова (безделица!), указавши в своем “Северном Наблюдателе” на два, по его мнению, плохие стиха в комедии Грибоедова “Своя семья”, сказавши, что

....................подобные стихи

Против поэзии суть тяжкие грехи...

Искра попала в порох. Грибоедов написал сейчас же свой “Лубочный театр” (который, спасибо ему, тысячу раз спасибо, мне доставил Сосницкий) и сгоряча привез его к кому-то из издателей журнала напечатать. “Помилуйте, Александр Сергеевич, — говорит ему издатель: — разве подобные вещи печатаются: это чистые голые личности”. — “Так нельзя напечатать?” — “Нет, никак нельзя”. — “Хорошо же”. — Через несколько дней по Петербургу через знакомых, знакомых знакомых и проч. и проч. разошлось около тысячи рукописных экземпляров “Лубочного театра”. Загоскин был поднят на смех.

После тяжкой, трудной моей болезни первый мой выход был к Сосницкому. Воздух, на который я не выходил так долго, произвел на меня сначала, как какое-нибудь наркотическое, одуряющее, опьяняющее действие... Сосницкий живет на даче в Павловске: что будешь делать. Я оставил у него письмо, о содержании которого не трудно догадаться. Через несколько дней получаю ответ, который здесь прилагаю 29. Разумеется, я [162] пошел за “Лубочным театром” сейчас же и с этой драгоценностью к Жандру. То, что сказал о “Лубочном театре” Жандр 30, записано у меня в другом месте.

Июня 3, по совету Иакинфа 31, я, собравши кое-как мои плохие силишки, сам отправился в Павловск... Неудачней этой поездки редко даже и со мною, неудачным человеком, бывало. Начать с того, что я встретил самого Сосницкого на петербургском дебаркадере Царскосельской дороги, и это еще очень хорошо, потому что избавило меня от крайне горькой и редко кому известной необходимости отыскивать дачу. Если и в городе бывает подчас трудно отыскать иной дом, то едва ли что может сравниться с горем отыскивать дачи — и это всюду так, и около Москвы, и около Петербурга. Я все надеялся, что проведу с Сосницким целый вечер и, пожалуй, многого наслушаюсь. Не тут-то было. Приезжаем — у него толпа гостей, его давно ожидающих и уже во всех отношениях порядочно закусивших и “пропустивших”... Eine lustige Gesellschaft. Подали запросто такой славный обед, что, судя по петербургским ценам... видно, что Сосницкий живет хорошо, если может подавать такие обеды на неожиданное и довольно большое для холостяка число гостей — запросто. Я ничего не ел, ибо закусил прежде, по-своему, по больному. Сел, правда, кусок жаркого и таки влили в меня стакан красного вина. Шампанского, которого было много, я не пил: не люблю и боялся. Говорить о чем-нибудь, разумеется, никакой возможности. Сосницкий успел только мне подтвердить свои прежние слова о том, как Загоскин задел Грибоедова. Это подтверждение было мне тем особенно важно, что, как ни внимательно просматривал я “Северный Наблюдатель” — не мог найти того, о чем два раза говорил мне Сосницкий... Надо хоть после, а добраться непременно, потому что это хороший факт в материалах для биографии Грибоедова; кроме того, Сосницкий вполне подтвердил мне справедливость слов Жандра о прежних трудных театральных временах, о том, как Сушков и Каратыгин высидели в крепости и проч. Но все это было при самом прощании. Мы расцеловались и обнялись. Раздосадованный неудачей, я был еще, кроме того, раздосадован тем, что мне пришлось возвратиться в Петербург, чуть не сидя на корточках, т. е. по крайней мере на самом кончике лавки. Вот как это случилось: я вошел в вагон поздно, места все заняты. — “Да где же?” спрашиваю я довольно сердито у кондуктора. “Да они должны сойти с места”, [163] говорит он, указывая на восьмилетнего мальчика... “Оставайся”, говорит ему сидящая против него мать — старая, скверная, какая-то стянутая, набеленная и нарумяненная харя с болонкой. Что тут прикажете делать? В драку, что ли, с дамой вступить? Пришлось faire bonne mine au mauvais jeu! “Ne vous inquiettez pas, m-me, nous serons tres bien avec votre petit tous les deux... Je suis moi-meme pere de famille”. Какое к чорту tres bien: совершенно tres mal. И хотя бы харя сказала хоть слово любезности за это, одно из тех слов, которые ровно ничего не стоят и обозначают лицо принадлежащим к порядочному кругу. Впрочем, после: “он вас беспокоит?” — “Нет-с, нисколько”. Много было в вагоне и разных модниц — все почти с французскими языками и с собачкой. Таким образом, вернулся я в Петербург ни с чем 32, проклиная модниц, французский язык, а всего более рычащих и шипящих собачек...

Через несколько часов я еду. Сообщит ли мне что-нибудь Щепкин, для которого одного я заезжаю в Москву? Спб. июня 5-го, 1858, около 9-ти час. утра.

Д. А. Смирнов.


Комментарии

1. “Лубочный театр” был полностью впервые напечатан с автографа в Сборнике, изд. студ. Спб. университета 1860, т. II, стр. 242; но до того последние 12 стихов памфлета мы нашли в “Северной Пчеле” 1837 г., № 133. – прим. Н. Ш.

2. Первое тайное общество называлось Tugend Bund. Оно не было секретом ни для кого. Первыми основателями его были гвардейские офицеры Кошелев, Гагин и Семенов, которые все как-то ускользнули от преследований следственной комиссии. Носились слухи, что и все молодые генерал-адъютанты государя, составлявшие его блистательный ореол, — два брата Орловы, Киселев, Сипягин, Меньшиков, Потемкин и другие, или были членами этого общества, или покровительствовали ему, но об участии Грибоедова я что-то не слыхал, точно так же, как доселе ничего не знал о дуэли на Кавказе между ним и сорванцом Якубовичем, бывшим сотоварищем моим по университетскому пансиону. - Замеч. Них. Матв. Поливанова.

3. В 1817 — 1818 гг. в Москве был не сводный полк, а целый отряд по батальону из каждого пешего гвардейского полка и по дивизиону из каждого кавалерийского, что составило 6 батальонов и 6 дивизионов, а всего, считая с артиллерией, до 10-ти тысяч человек. Я сам был в этом отряде батальонным адъютантом Павловского полка.

Прим. М. М. Поливанова.

Этот отряд был выслан в начале августа 1817 года из Петербурга в Москву для присутствования на закладке храма Христа Спасителя в высочайшем присутствии и оставался там около года, по случаю пребывания в Москве высочайших особ. Проводив С. Н. Бегичева до Ижор, Грибоедов писал приятелю из Петербурга и между прочим упоминает в одном письме и автора примечаний к этой статье M. Поливанова: “Прежде всего прошу Поливанову сказать свинью. Он до тога меня исковеркал, что я на другой день не мог владеть руками, а спины вовсе не чувствовал. Вот каково водиться с буйными юношами. Как не вспомнить псалмопевца: “Блажен муж, иже не идо на совет нечестивых...” “Усердный поклон твоим спутникам Д. С. и А. С. Языковым, Кологривову и даже Поливанову-Скомороху”. (Письмо 4 сентября 1817 г. По автографу, хранящемуся в “Музее имени А. С. Грибоедова” в Москве).

4. Катенин был действительно уволен от службы не совсем-то ловко: поводом к этому было подозрение к принадлежности к тайному обществу, а выставленной причиной — придирка цензуры к его переводу Расиновой “Гофолии” и его дерзкие возражения против цензурного комитета. После, действительно, ему был воспрещен въезд в столицы, и он провел года три или более в костромской своей деревне под надзором полиции. При вступлении на престол Николая I он снова был принят на службу, с определением в Кавказский корпус и там провел 12 или 13 лет без наград, без повышений и даже без полка; наконец, совершенно расстроенный и полупомешанный был уволен от службы с награждением чином генерал-майора. Это была самая огневая и взбалмошная натура, но поэт в душе и отличный чтец.

Прим. М. М. Поливанова. Павел Александрович Катенин (1792 — 1853), уволенный в чине полковника Преображенского полка, был, бесспорно, замечательной личностью своего времени. Его влияние на Пушкина, Грибоедова и др. в ранние годы развития их таланта было несомненно. Энциклопедически образованный, писатель для сцены, критик, театрал и декламатор, он близко стоял к литературным и театральным сферам, занимая таи самую независимую позицию. Русская сцена обязана ему, например, появлением таких блестящих артистов, как братья Каратыгины. Его переписка с артисткой А. М. Колосовой (впоследствии женой В. А. Каратыгина) из деревни во время ссылки полна живого интереса. Замечательное письмо А. С. Грибоедова к нему в деревню с авторской оценкой “Горе от ума” (от января 1825 года) свидетельствует, что Катенину Грибоедов был “обязан зрелостью, объемом и даже оригинальностью своего дарования”. (Собр. соч. Грибоедова, т. I, стр. 107)

5. С. Н. Бегичев рассказывает в своей записке (“Р. Вестник”, 1892, VIII) о Грибоедове и еще аналогичный случай, который, по его мнению, характеризуем поэтическую натуру Грибоедова: “Он был у меня шафером и в церкви (в апреле 1823 года в Москве) стоял возле меня. Перед началом службы священнику вздумалось сказать нам речь. Грибоедов, с обыкновенной своей тогдашней веселостью, перетолковывал мне на ухо эту проповедь, и я насилу мог удержаться от смеха. Потом он замолчал, но когда держал венец надо мной, я заметил, что руки его трясутся и, оглянувшись, увидел его бледным и со слезами на глазах. По окончании службы на вопрос мой: “Что с тобой сделалось?” — “Глупость, — отвечал: — мне вообразилось, что тебя отпевают и хоронят”. – прим. Н. Ш.

6. 12 ноября 1817 года на. Волковом поле между В. В. Шереметевым и графом А.П. Завадовским.

7. Наоборот, А. И. Истомина уехала от Шереметева к своей подруге Азаровой, как это выяснено следствием.

8. Привожу совершенно неизвестную в печати выписку из подлинного следствия, произведенного о поединке штабс-ротмистра Кавалергардского полка Шереметева с камер-юнкером Завадовским. Следствие это произведено было, по предписанию с.-петербургского военного генерал-губернатора полковником Кавалергардского полка Ланским 3-м, полицеймейстером полковником Ковалевым и камер-юнкером 5 класса Ланским и сохранилось в деле о названной дуэли. Вот показания самих лиц, причастных к дуэли, о ее причине: “Камер-юнкер Завадовский объяснил производившим следствие, что причиною сего поединка было то, что танцорка императорского театра Истомина, переехавши от Шереметева на собственную квартиру, по приглашению его, Завадовского, была у него на короткое время, о чем Шереметев, узнав, объявил ему причину неудовольствия, вызывая драться на смерть. Танцорка же Истомина показала, что она у Шереметева, проживая около двух лет, давно намеревалась по беспокойному его характеру и жестоким с ней поступкам отойти от него; наконец, рассорись с ней 3 числа сего месяца, сослал ее от себя прочь, почему она и перешла на особую квартиру, но когда она была 5 числа сего же месяца в понедельник на танцах в театре, то знакомый как ей, так и Шереметеву ведомства государственной коллегии иностранных дел губернский секретарь Грибоедов, часто бывавший у них по дружбе с Шереметевым и знавший о ссоре ее с ним, позвал ее с собою ехать к служащему при театральной дирекции действительному статскому советнику князю Шаховскому, к коему по благосклонности его нередко езжала, но вместо того привез ее на квартиру Завадовского, но не сказывая, что его квартира, куда вскоре приехал и Завадовский, где он по прошествии некоторого времени предлагал ей о любви, но в шутку или в самом деле, того не знает, но согласия ему на то объявлено не было; с коими посидевши несколько времени, была отвезена Грибоедовым на свою квартиру, но на третий день приехал к ней Шереметев, просил у ней прощенья и приглашал возвратиться к нему, по она, не желая сего, намерена была в тот день ехать к князю Шаховскому, но Шереметев просил ее, чтобы ехать в его экипаже, но когда она согласилась, то он вместо того привез ее к себе и, показывая на пистолеты, говорил, что ежели не останется у него, то он застрелит себя. Видя его в таком чистосердечном раскаянии и не желая довести до отчаяния, осталась у него, после чего в продолжение двух дней он спрашивал, что не была ли она у кого-нибудь в то время, когда не жила у него, стращая при том, что ежели она не скажет, то он ее застрелит; она принуждена была на третий день признаться, что была у графа Завадовского, Он, будучи доволен ее признанием, тотчас пошел с сей квартиры, но при выходе из оной встретился с ним лейб-гвардии уланского полка корнет Якубович, с коим он и ушел, а часа через два опять возвратился. С того времени Шереметев был доволен и покоен, сказывая ей, что он все знает о бытности ее у Завадовского и что все сие решено уже. Но сверх ее чаяния в понедельник 12 числа приезжает Якубович и сказывает ей, чтобы она ушла куда-нибудь с квартиры, так как много соберется офицеров, ибо Шереметев ранен, почему она и препровождена была в особую квартиру, о поединке же ничего не знает. — Губернский секретарь Грибоедов ответствовал, что ее пригласил ехать единственно для того только, чтобы узнать подробнее, как и за что она поссорилась с Шереметевым, и как он жиль до сего времени за неделю на квартире Завадовского, то и завез на оную, куда приехал и Завадовский, но объяснялся ли он ей в любви, не помнит, но после отвез ее в квартиру. — Граф Завадовский сперва производившим следствие объяснил, что оная Истомина была у него по приглашению его, а потом и вторично ответствовал, что он ее в театре на лестнице лично приглашал к себе, когда она оставит Шереметева, побывать в гостях у него, но с кем она приехала к нему, не знает и о любви, может быть, в шутках говорил и делал разные предложения, но на очной ставке с Грибоедовым о приглашении ее приехать к себе ответствовал, что ошибся, принявши визит Истоминой на свой счет. — Корнет Якубович, уже предназначенный к отставке по высочайшему повелению по представлению цесаревича Константина Павловича, был немедленно же арестован за участие в дуэли Шереметева, но при допросе не выяснил причин дуэли, заявив лишь, что “поступок Завадовского не делал чести благородному человеку”, подробности же ссоры не хочет пояснить, “дабы не показать пристрастия к Шереметеву и не снять личины с Завадовского”. За что же Шереметев имел злобу, “Завадовскому спрашивать было нечего, потому что причину сего лучше их знал”, Об Ионе и Каверине в следствии нет ни слова. – прим. Н. Шаломытова.

9. Каверин (как мне рассказывал еще в 1841 году С. Н. Бегичев) был лицо замечательное и характерно-типическое в отношении к своему времени — красавец, пьяница, скакун и такой сорвиголова и бреттер, каких мало. Он служил когда-то адъютантом у Кенигсена и, в бытность наших войск за границей, проказил в Гамбурге до того, что был целому городу и околотку известен под именем красного гусара. Бенигсен должен был после спровадить с рук долой эту удалую голову, от которой житья не было. Прим. автора.

10. По документальным данным, штабс-ротмистр Кавалергардского полка В. В. Шереметев 2-й скончался на другой день после дуэли, т. е. 13 ноября, в пять и три четверти часа пополудни. – прим. Н. Ш.

11. Это свидетельство близкого друга А. С. Грибоедова о том, что поэт вполне разделял с декабристами веру в необходимость и справедливость их дела, весьма замечательно. Его смущали, по-видимому, лишь неорганизованность дела и излишняя болтливость и пошлость некоторых членов, так сказать, хористов движения, но, конечно, несмотря на весь свой скептицизм и холодный ум, Грибоедов (как и Пушкин) нашел бы в себе, без сомнения, достаточно энтузиазма и сил, чтобы 14-го декабря, если бы он был в это время в Петербурге, стать в ряды своих друзей и товарищей, Рылеева, Одоевского, Кюхельбекера, Бестужева и многих других, а не остаться на средине Сенатской площади, не примыкая ни туда ни сюда, как думает это В. Розанов (см. его Литературные Очерки, изд. И. Перцова. Спб. 1899, стр. 192 — 200). – прим. Н. Ш.

12. Бестужев никогда не был старшим адъютантом главного штаба, а адъютантом принца Александра Виртембергского, известного под именем Принца-Шишки. - Прим. М. М. Поливанова.

13. О Зеленой книге знали все, но только немногие знали, в чем состояло дело. Общим убеждением было, что это особая масонская ложа, членами которой одни офицеры гвардии. О существовании Желтой книги я не слыхал. – прим. М. М. Поливанова.

14. Это оговор Бестужева-Рюмина, совершенно не подтверждающийся документально. См. показания Бестужева-Рюмина в пользу Грибоедова. П. Щеголев “Грибоедов и декабристы”. Спб. 1905, стр. 9 — 10.

15. Нужно иметь в виду объяснение Д. И. Завалишина: “в старании товарищей не компрометировать Грибоедова не было также ничего особенного, исключительного. Это было лишь следствием наперед условленного, общепринятого правила стараться не запутывать никого, кто не был еще запутан”.

16. См. показание А. А. Бестужева. “Грибоедов и декабристы”, стр. 9: “в члены же его (Грибоедова) не принимал я, во-1-х, потому, что он меня и старше и умнее, а, во-2-х, потому, что жалел подвергнуть опасности такой талант”.

17. Письма эти в лично мною снятых копиях находятся у меня. – прим. автора.

Напечатаны в собрании сочинений А. С. Грибоедова (т. I, стр. 175, 267, 277 и 329).

Вот подлинный текст письма А. А. Жандра к Д. А. Смирнову от 26 сентября 1858 г.

“С.-Петербург, 25 сентября 1858. Не удивляйтесь и не сердитесь на меня, любезнейший, почтенный Дмитрий Александрович, что на три письма ваши, которые доставили мне истинное удовольствие, убеждая, что на свете есть еще люди, согретые человеческим сердцем, я отвечаю так поздно. — Для таких старых людей, как я, самое трудное дело писать, что бы ни было... а я все лето писал, писал и писал. В морском министерстве все преобразовывается и о всяком преобразовании требуются самые подробные мнения. Вообразите же себе, что я все лето прожил в Царском Селе и был должен каждый день ездить в сенат и раз в неделю в адмиралтейский совет и в то же время управлять счетным черноморским департаментом и писать беспрестанно вышеупомянутые (извините) мнения. Приедешь в пятом часу домой (утра вовсе нет) измученный как собака, а ночью уже пишешь мнения. Написать вам две-три строчки я не мог, а писать, как бы хотелось тоже не мог; негде было взять времени; даже к другу Степану Никитичу не писал еще до сих пор.

Книга о Грибоедове, о которой вы писали, вышла и уже продается, но я еще не видел ее. Впрочем, не полагаю, чтобы она была и так полна, и так интересна, чтобы вашему труду не было места в нашей литературе. — Я, перебирая все, что у меня было излишнего, — по возвращении моем на нашу новую квартиру (по Офицерской улице близ Аничкинского проспекта в доме Лыткина), — нашел два письма незабвенного моего друга. Если удосужусь, пришлю к вам копии с них. Одно менее интересно, другое несравненно более. Оно писано к Варваре Семеновне, общему нашему другу, из Табриса, незадолго до последнего отъезда Александра в Тегеран; следовательно, незадолго до его смерти.

Мы только что разобрались на новой квартире и только что отслужили молебен Спасителю и Божьей Матери. Как утешительно и легко душе, верующей в простоте сердца и исполняющей обряды своего закона с духовным наслаждением. Мы все, слава Богу, здоровы, кроме Вари, которая немного прихворнула. — Что вам сказать о нашей литературе? Ничего, потому что я ничего не читаю, кроме “Северной Пчелы”, которую приносят ко мне ежедневно. Здесь все стремится к новому; в старом все видят худое. Дай Бог, чтобы новое было лучше... Как часто хотелось бы с вами лицом к лицу побеседовать обо всем этом. Прощайте. Да благословить вас Господь Бог. Я надеюсь, что вы уже познакомили нас с дорогим для нас вашим семейством.

Душевно преданный А. Жандр. Прасковья Петровна свидетельствует вам свое уважение”.

P. S. Благодарим от души за гостинец. Вообразите, что мы долго не знали, кто нам прислал его, и только случай открыл нам... что он от вас. — Мы были на даче, а человек наш но знал, от кого посылка”.

18. Семья А. А. Жандра передала этот замечательный список по моей просьбе “Музею имени А. С. Грибоедова” в Москве, где он и хранится. – прим. Н. Шаломытова.

19. Этим выраженным здесь личным взглядом Д. А. Смирнова на дело 14 декабря можно объяснить многие недомолвки и неясности в передаче данных об участии А. С. Грибоедова в декабристском движении. Узнав от друга его, А. А. Жандра, что действительная степень участия Грибоедова в заговоре 14 декабря была “полная”, он даже не расспросил его, каковы же именно были политические взгляды А. С. Грибоедова. Был ли он республиканец, или. конституционалист. Ведь можно было, разделяя теоретически все крайние требования декабризма, совершенно не надеяться на их осуществление, и, с другой стороны, не зная даже программы, выполнять ее слепо, с тем самозабвением, которое проявил, например, В. К. Кюхельбекер. Не трудно, однако, догадываться, что Грибоедов, при всем складе ума своего, проницательного, критического и холодного par excellence, был сыном своего века, был “пламенным мечтателем в краю вечных снегов”, по собственному его признанию и выражению, и волна декабристского движения захватила бы его вместе с Рылеевым, Одоевским и Кюхельбекером, если бы обстоятельства не забросили его в глушь Кавказа в самый разгар событий. – прим. Н. Шаломытов.

20. См. Исторические очерки и рассказы С. Н. Шубинского, изд. 5.

21. Иван Иванович Сосницкий (1794 — 1877) — “дедушка русской сцены”, как написано на его мраморном бюсте, поставленном в фойе Александринского театра, был сын капельдинера. Впервые выступил в 1811 году в молодой труппе кн. Шаховского. Первый большой успех имел в 1815 году в пьесе кн. Шаховского “Урок кокеткам или Липецкие воды” и в пьесе А. С. Грибоедова “Молодые супруги”. Первенствующее положение Сосницкий приобрел с появлением на сцене “Горе от ума” (1829), где он играл и Чацского, и Загорецкого, и Репетилова. Последняя роль — одно из лучших созданий артиста. В “Ровизоре” (1836) он создал роль Городничего.

22. А. С. Грибоедов уволен в отставку из военной службы приказом 25 марта 1816 г.

23. Это указание на помощь Грибоедова Сосницкому во время болезни оставалось доселе неизвестным. – прим. Н. Ш.

24. А. С. Грибоедов привез в Москву первые два акта “Горе от ума”, в Петербург же он приехал, имея все четыре акта в своем портфеле, правда, в черновой, московской их редакции. – прим. Н. Ш.

25. Ср. Записки Каратыгина, Спб. 1880, стр. 130, и в воспоминаниях А. М. Колосовой (Каратыгиной) в “Р. Вестнике”, 1881, № 4, стр. 587 — 588. — И. И Сосницкий, бывший сам на литературном обеде у Н. И. Хмельницкого, является новым свидетелем истинности происшествия. – прим. Н. Ш.

26. В бумагах Д. А. Смирнова не сохранилась.

27. “Урок кокеткам или Липецкие воды” поставлена в первый раз на сцене Малого театра 23 сентября 1815 г., а 29 сентября того же года на этой сцене шла первая пьеса А. С. Грибоедова “Молодые супруги”, в которой главную роль играл тот же И. И. Сосницкий с знаменитой Е. С. Семеновой и Брянским. – прим. Н. Ш.

28. Стихотворение это называется “От Аполлона” и напечатано в “Сыне Отечества” 1815 г., ноябрь, №45, стр. 266. Собр. соч. Грибоедова, т. II, стр. 40.

29. В бумагах Д. А. Смирнова не сохранился.

30. См. выше, стр. 135.

31. Иакинф Иванович Шишкин, родственник Д. А. Смирнова, живший в Петербурге.

32. Впоследствии Д. А. Смирнов уже у себя в имении получил “нисколько не ожидаемый большой и толстый пакет” от И. И. Сосницкого. “В пакете письмо, самое обязательное, и — драгоценность, которую вам поставлю себе обязанностью показать”. (См. неизданное письмо Д. А. Смирнова князю В. Ф. Одоевскому от 6-го декабря 1858 г. в рукописном отделении императорской Публичной библиотеки). “Нашему комику И. И. Сосницкому я столько обязан, что и передать вам не могу”, — пишет Смирнов ему же по этому поводу “il a deterre pour moi de telles choses, qui ne sont connues de personne”. – прим. Н. Ш.

Текст воспроизведен по изданию: К биографии А. С. Грибоедова // Исторический вестник, № 4. 1909

© текст - Шаломытов Н. В. 1909
© сетевая версия - Трофимов С. 2008
© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1909