БЕБУТОВ Д. О.

ЗАПИСКИ

По переправе через Дон в Аксайской станице, полк имел уже ночлеги и дневки не на биваках, а по селениям; лошади кормились сухим фуражом, а люди — от жителей по квартирам. Полковник наш, у которого я прослыл исправным офицером за пригон косяка лошадей, вздумал нарядить меня квартирьером полка, дав мне в команду 8 унтер-офицеров и 25 драгун; я был в этой должности до самого Кобрина, где полк наш, прибывши к резервам, остановился.

Не легка была моя обязанность: нам приходилось выступать по расквартировании полка, что случалось вечером и потому мы ходили всегда ночью. Целый день до прихода полка нужно было заниматься: назначением квартир по деревням для всех офицеров полкового штаба и для эскадронов, приискать для полка фураж и заготовлять подводы; труднее же всего было угодить каждому хорошею квартирою; никто не входил в наше положение, что мы иногда не имели даже времени хорошо выспаться.

На продовольствие лошадей моей команды не отпускали ни одной копейки: фураж было велено требовать от жителей, а по приходе полка расплачивался полковой квартирмейстер за все разом; по этому предмету было много жалоб и затруднений. Казалось, что я всегда заготовлял для полка достаточно фуража; но эскадронные командиры и сами люди сильно роптали, что они получают мало. По этой системе продовольствия лошади стали видимо изнуряться, паршиветь и наконец падать, так что полк наш можно было отыскать по следам павших лошадей. Пока шли по Малороссии и Украине, я фуражировал для своей команды кое-как, бедствия же [37] и затруднения встретили мы в Белоруссии, в земле бедной и истощенной войсками там квартирующими и проходящими.

Между тем, не жалуясь никогда ни о чем, и стараясь всегда угождать полковнику хорошими теплыми квартирами, я имел случай часто видеть и прекрасную Розалию, супругу его. Она меня видимо ласкала и всякий раз по приезде на ночлег, когда я ее высаживал из кареты, подавала мне руку, чтобы ее проводить до назначенных для нее комнат. Ни разу не случилось, чтобы она оставалась недовольною Хотя я был очень молод и неопытен в разгадании женского сердца, в особенности женщины европейской и при том польки, но видел ясно, что она была неравнодушна ко мне. Я с моей стороны ничего не упускал, чтобы исполнить малейшие ее желания, наивно, как азиатец, незнающий европейского ухаживания за женщиной. Браво, Розалия была для меня премилая и любезная женщина.

Однажды в местечке Речице, Черниговской губернии, я искал удобную и теплую квартиру собственно для Розалии, простудившейся и желающей иметь особую от мужа комнату. Бурмистр или городничий не хотел отводить мне ту, которую я назначил. Пошли споры, заперли двери и никак не хотели пускать. Тогда я думал, что полковник наш всемогущ и рассчитывал на его характер, что он защитит меня, если употреблю насилие; почему приказал унтер-офицеру Сабельникову отломать все замки и очистить комнаты; нарвские драгуны, храбрейшие против неприятеля, с духом кавказского солдата, не ставили ни во что гражданскую власть: тотчас открыли все двери, полетели перины, и квартира была очищена. Налетел исправник, горячился и с грубостью отказывал во всем, чего я требовал, но квартиру обратно не мог взять: я там укрепился. Презирая чиновничество с тех пор, как я имел приключение в казенной экспедиции, в Тифлисе, я в душе желал поколотить и исправника; [38] но благоразумие взяло верх, я воздержался и задумал жаловаться на исправника полковнику, когда он приедет; я знал, что у Улана 4-го прав будет тот, кто первый пожалуется Когда приближалось время прибытия полка, я, несмотря на сильный холод, сел на коня и встретил полковника, едущего с женою в карете, за четыре версты от местечка, Карета остановилась; не успел я отрапортовать полковнику, как Розалия сказала мне: “Ах, любезный князь, да вы ознобили себе нос!" просила мужа пригласить меня в карету; я был приглашен, соскочил с лошади, отдал ее драгуну и уселся в карете против прекраснейшей Розалии. Розалия не давала мне говорить, все натирала своею ручонкою мне нос и касалась иногда моих щек, которые у меня живо разгорелись. Разумеется, первый вопрос полковника был, каковы квартиры и есть ли фураж. Я рассказал все подробности приобретения насильственным образом квартиры, не упустил доложить, что г. исправник не только не оказывал мне никакого пособия, но напротив во всем мне отказывал и назвал целый полк разбойниками. Я заметил, что полковник сильно рассердился и пена собиралась у него на губах, а потому я прибавил, что исправник верно подаст на меня жалобу и просил у него защиты. “Хорошо, — сказал полковник, — увидим, что это за зверь исправник».

Между тем я созерцал Розалию и согревался от соприкосновения с ее коленами. Скоро мы приехали в Речицу, я ввел полковницу в ее комнату; но оставался там не долго, вышел оттуда и стал у дверей комнаты, где молча взад и вперед прохаживался полковник. Стоял тут же и полковой штаб-лекарь Михайлович. Вошел капитан-исправник. Едва я произнес слова: “вот исправник!" как полковник бросился на него словно тигр, не дал проговорить ни слова, схватил его за галстук, прижал к стене и начал душить, приговаривая одно только слово: “мы разбойники! так мы разбойники!" [39]

Исправник был сильный мужчина и выбарахтался у него; тогда полковник выхватил шпагу у штаб-лекаря Михайловича и бросился на исправника, чтобы его заколоть. Мы были бы тогда действительными разбойниками, если бы я не бросился и не схватил бы руку полковника. Исправник выскочил в двери, а полковник стал хохотать и благодарить меня, что я его не допустил убить его. Я никак не ожидал, чтобы после такой сцены мы могли так отделаться. Исправно доставили и фураж и подводы, а при выступлении сам исправник представил квитанцию о спокойном картировании полка.

В городе Слониме случилось другое приключение, не менее курьезное.

Перед самым рассветом прибыли мы в Слоним, город, или, как говорили, местечко было полно войсками; едва нашли приют, фуража же нельзя было достать, иначе как за готовые деньги; не знали где искать и к кому обратиться — край был на военном положении. Чтобы требовать квартир и подвод для полка и приискать фураж, мне следовало идти, явиться военному начальству; а между тем лошади были голодны и мы стояли не по квартирам, а в пустой корчме. Солдаты, видя, что я затрудняюсь, сами не знали, что делать; до сих пор они располагались по квартирам и брали все у хозяев; а теперь они сами и лошади были голодны. Из такого трудного положения вывел нас драгун Савелий Фофанов; он был известен своим веселым характером и шутками.

“Я найду фураж, ваше сиятельство, сказал Фофанов, если позволите взять на время вашу шинель".

Я согласился с тем, чтобы он шинели нигде не закладывал, или не пропил ее. “Никак нет, все будет цело и пока вы возвратитесь, лошади будут накормлены". “Хорошо", ответил я и отдал ему шинель, а сам пошел по начальству хлопотать обо всем до прихода полка. Полк пришел; кое-как расположились, квартирмейстер стал [40] хлопотать о фураже; я же, окончив все и напившись чаю у полковницы, перед вечером направился к команде, чтобы выступить на следующий ночлег. На улице шел ко мне навстречу Фофанов. “Здорово Фофанов!” сказал я ему. Он шел в моей шинели; я хотел спросить у него о фураже, но он не дал мне времени проговорить и с грубостью сказал мне в ответ: “вы сами Фофанов, сударь”; тогда я заметил, что за ним идет жид; смекнул и я в чем дело, извинился и прошел. Придя в команду, я нашел, что действительно лошади накормлены и все готово к выступлению; не доставало только Фофанова. Долго мы его ждали; наступила ночь, как вдруг запыхавшись прибежал Фофанов, сбросил с себя мою шинель, надел свою амуницию и торопил нас выступать.

Дорогою Фофанов рассказал нам свою историю следующего содержания: в моей шинели он играл роль офицера; нашел у одного жида фураж, сторговался, взял команду, отослал сено и овес в конюшню и вошел в корчму рассчитаться с жидом; долго с ним балагурил, наконец стал шарить в своих карманах, искать бумажник; бумажника не нашел; тогда стал он уверять жида, что принесет деньги, как скоро приедет полковой квартирмейстер; но жид не хотел дожидаться и требовал денег. Тогда Фофанов предложил жиду для получения денег идти с ним на квартиру; водил он его долго по всем улицам, говоря, что позабыл и не может найти свою квартиру; тогда-то и повстречался со мною, и я чуть не скомпрометировал, поздоровавшись с ним некстати; водил он жида до самых сумерек и, подведя к одному небольшому оврагу, столкнул его туда и прибежал к нам, отделавшись от него. Получил ли этот жид после от квартирмейстера деньги, мы уже не узнали, а жалоб никаких не было. [41]

После долгих бедствий дошли мы, наконец, до Брест-Литовска. Город Кобрин был назначен для штаб-квартиры нашего полка; эскадроны расположились в окрестных деревнях.

Трудно описать печальную картину этого края. Истощенный и разоренный от войны, народ погибал от голода; целые деревни вымирали от гнилых горячек и тифа; уцелевшие питались древесною корою и дикими утиными яйцами. Сами закаленные в боях солдаты, привыкшие к хорошему продовольствию за Кавказом пшеничным хлебом, а по Малороссии и Украине — вкусными паленицами и варениками от жителей, стали получать хлеб на половину из мякины; драгуны дали ему название “хлеб со шпорами". Скоро губительный тиф распространился и в полку; многие солдаты и товарищи пали жертвою этой губительной болезни. Пал и уважаемый мною эскадронный мой командир майор Должников. После того и я сильно заболел; за мною ухаживал бывший мой дядька, драгун Никифор Васильев. Помню только, как он меня перенес на себе в одну куриную избу близ лазарета, где все семейство было также заражено тифом. Вскоре потерял я память. Не знаю сколько дней я находился в беспамятстве, но когда я очнулся, увидел Васильева, стоящего печально у моего изголовья; он меня уведомил, что все в доме умерли., и что старик, хозяин, также кончается; в самом деле, я слышал предсмертное его храпение. Тогда я вспомнил родину и родителей моих, от которых уже два года не имел никакого известия, да и сам к ним не писал, так как в то время почты еще не были совершенно организованы. Я обязан жизнью попечению моего дядьки Васильева: он не только ухаживал за мною, но и кормил меня, ибо я тогда не имел ни гроша денег.

Весною 1814 года полк наш потребовали в Брест для осмотра приготовления нашего к походу в армию, находившуюся тогда за границею Лошадьми и обмундированием полк наш [42] был тогда в самом несчастном положении: люди были молодцы, но совершенно оборваны; многих лошадей недоставало от падежа во время следования с Кавказа; остальные изнурены и весною начали паршиветь. Главный начальник кавалерийских резервов, генерал-от-кавалерии Кологривов, осмотрев нас и найдя в таком состоянии, приказал пополнить полк новыми лошадьми; крепко изнуренных и паршивых передать в конные лазареты; для обмундирования людей отпустить сейчас же все необходимые материалы, и, собрав со всех сторон мастеровых, приступить к постройке мундиров и всего нужного.

Таким образом в продолжение одного месяца, мы, простояв в Бресте, успели приготовить 4 эскадрона, могущие выступить в поход.

Полковой командир со штабом полка и с 5-м эскадроном остался в резервах в Бресте, а 1-й, 2-й, 3-й и 4-й эскадроны выступили в поход в начале мая месяца в герцогство Варшавское. Шли на Люблин, Сандомир и дойдя до г. Опатова, в 7-ми милях от Кракова, остановились. Этими четырьмя эскадронами командовал тогда старший майор Жебровский, командир 4-го эскадрона; я, считаясь всегда в лейб-эскадроне, исправлял при майоре Жебровском должность адъютанта, квартирмейстера и казначея во все время нашего там пребывания.

Войсками расположенными в Кракове и по всей австрийской границе командовал тогда Алексей Петрович Ермолов, к коему в команду поступили и мы. Тогда не очень полагались на дружественное расположение Австрии и даже поговаривали о возможности со стороны союзников разрыва с этою державою, по случаю того, что сосланный на Эльбу Наполеон, после занятия Парижа, вновь появился во Франции, вступил в Париж и изгнал вторично Бурбонов. Не знали еще, чем все это кончится и какую роль будет разыгрывать Австрия в отношении своего зятя, императора. Дело под Ватерлоо решило судьбу [43] Наполеона, и этим окончилось его стодневное царствование. Войска наши начали возвращаться; окончились также и наши трудные походы, начавшиеся еще с Кавказа; исчезли так меня занимавшие все мечты о войне с французами.

Несколько слов о пребывании нашем в Опатове. Мы простояли там долгое время и познакомились со многими помещиками. В тогдашнее время старый национальный костюм еще не совсем вышел из моды; многие, в особенности старые паны, еще ходили в них; нас, военных, принимали очень хорошо, в особенности граф Хвалибуг, помещик Опатова, у которого мы квартировали. Раз на крестинах его сына, восприемным отцом которого был майор Жебровский, граф дал вечер и пригласил нас всех. Я и мой товарищ Должников, уже выучившись мазурку, танцевали весь вечер; во время разгара вечера входит эконом и объявляет, что лошадей и весь конский завод со всех фольварков забрали казаки.

Майор Жебровский имел тогда предписание Ермолова, наблюдать строго в Опатовском округе, чтобы проходящие войска не делали никаких обид и насилий жителям. Хозяин был сильно опечален этим известием; видя это я вызвался тотчас ехать на поиски и отобрать всех лошадей. Взяв тут же открытый лист и на всякий случай донесение генералу Ермолову, я отправился с экономом во все полки; лошади уже были разобраны; некоторые начальники тотчас возвратили их, а другие не отдавали, представляя разные причины или вовсе отпираясь, что не брали. Это заставило меня искать генерала Иловайского, командовавшего тогда казаками; он был в г. Кракове; я поехал туда, и это доставило мне случай видеть древнюю столицу Польши, видеть в первый раз Ермолова и получить от Иловайского строгое предписание в казачьи полки, чтобы возвратили мне лошадей. На третий день к вечеру все лошади были отысканы [44] и возвращены графу, который не знал как меня благодарить и просил принять в подарок одного трехлетнего красивого жеребца, в чем я не мог ему отказать.

Из Опатова мы ездили также в гости за Вислу в австрийские владения к знакомым помещикам графа: первый раз видел я также австрийских солдат в смешном тогдашнем их костюме, неуклюжих и стоящих на часах с трубкою в зубах. Австрийцы и вонючий линбургский сыр, которым нас потчевали, производили во мне всегда тошноту.

Мы простояли в Опатове весь 1814-й и почти все лето следующего года.

В сентябре месяце нам объявили поход в Каменец- Подольскую губернию. Граф Хвалибуг так полюбил нас, что провожал два перехода и потчевал наши эскадроны на каждом привале и ночлегах водкою, а нас офицеров закусками и обедами; доставалось шибко и венгерскому вину.

Мы прибыли в Каменец-Подольскую губернию в м. Зиньков, где застали уже штаб-квартиру нашего полка и 5-й эскадрон, прибывший туда же из Бреста с полковым нашим командиром Уланом 4-м. Здесь мы поступили в южную армию графа Бенигсена и состояли в карауле князя Горчакова. Харьковский драгунский и наш Нарвский полки составляли бригаду, командиром коей был генерал-майор Юзефович. Вскоре после этого прибыл генерал-лейтенант Егор Арсеньевич Эмануель с Киевским и Ингерманландским драгунскими полками; тогда мы составили дивизию.

Начальником дивизии был Эмануель, шеф Киевского полка. Первою бригадою командовал генерал-майор Ермолов; второю, нашею бригадою генерал-майор Юзефович, шеф Харьковского драгунского полка. Все это происходило в конце 1815 года.

При первом инспекторском смотре полковник наш Улан 4-й был представлен за многие злоупотребления к [45] исключению из службы и был исключен; он сдал полк полковнику Ингерманландского полка Гальенко. Я сожалел только об его супруге, прекрасной Розалии: впоследствии дошли до нас слухи, что она бросила мужа, а он кончил свою жизнь, как говорится, на ласковом хлебе в каком-то монастыре у кармелитов, приняв христианскую веру.

Афанасий Яковлевич Гальенко, старый заслуженный воин, тип чистого малороссиянина, говорил не иначе, как по-малороссийски и выдавал себя нарочно за простака; за то он был любимец великого князя Константина Павловича, и всю кампанию делал под его командою. Гальенко на службе получал сверх своего жалованья полковничью пенсию. Вот как рассказывал он сам, каким образом дали ему эту пенсию:

За взятие Парижа великий князь объявил ему, что представляет его к производству в генералы. Гальенко вместо благодарности, не думая долго, ответил так: “ваше императорское высочество! Хиба одного дурня недостает до комплекта у вас в армии". — Великий князь засмеялся и спросил, как же он недоволен этим? — Конечно, ваше императорское высочество, на якого черта мне чин, Биг з ним, у мене нема кавалка хлиба». — За это вместо чина дали ему пенсию. Ниже об нем будет сказано много анекдотов, когда он меня избрал в полковые адъютанты.

Весною 1816 года Бенигсен простился со своею армиею и уехал за границу; для этого мы были собраны около Старо-Константинова, после чего здесь я имел честь первый раз быть наряженным в ординарцы к главнокомандующему, а потом к корпусному командиру, князю Горчакову — я считался тогда лучшим ездоком в полку. После того наш полк перевели из м. Зинькова в г. Винницу. В этом году было общее уравнение офицеров во всей армии, к нам переведено было по этому случаю весьма много офицеров, принятых из [46] гражданской службы во время войны, из коих многие оказались неприличного поведения и незнающие фронтовой службы.

Полковник Гальенко храбрый во время войны, но старый летами, не знал или не хотел заниматься фронтовою службою; но между тем начальство требовало этого и в помощь ему перевели из Мариупольского гусарского полка храброго и знающего фронт подполковника Алексея Петровича Алексеева. Штаб-офицер этот вскоре получил в полку такую поверхность, что все офицеры обращались к нему при всех обстоятельствах, и он своим влиянием на полковника Гальенко заставлял делать, что хотел. Таким образом полк был очищен от многих дурных офицеров и общество наше организовалось, как следует, из порядочных людей и хороших фронтовщиков. К несчастию, только система телесного наказания солдат тогда рабствовала во всей силе, и в этом отношении самым зверским характером отличался тот же храбрый подполковник Алексеев, командир 6-го эскадрона, и штабс-капитан Попов, командир лейб-эскадрона, в котором я служил; оба они соперничали между собою, как в усовершенствовании своих эскадронов по фронтовой части, так и в изобретении различного рода наказаний. Шомпола и фухтеля были любимыми их орудиями для истязания солдат. Отвратительно было видеть и смотреть на это; я каждый раз с негодованием уходил, когда Попов принимался немилосердно сечь людей, в особенности за ученье, явно осуждал такое его тиранство и имел с ним за то частые споры; он с своей стороны за это меня возненавидел, и чтобы мне более досаждать, вымещал свой гнев на вахмистре моего взвода, за которого я часто вступался. Видя такое зверство и бесчеловечный поступок, я просил командира полка о моем переводе в другой эскадрон собственно для того, чтобы избавить бедного вахмистра от наказаний, которые вогнали его почти в чахотку. [47]

Однажды назначено было ученье; я стоял перед моим первым взводом. Попов беспрестанно придирался к моему вахмистру; я был уверен, что Литвинову не миновать от него страшных фухтелей после учения. Я был в таком расположении духа, как Попову при движении полка вперед показалось, что мой взвод теснит середину эскадрона; разъярился он и полетел орлом с поднятою саблею на моего вахмистра; расскакавшись, не мог справиться с своею лошадью, навернулся на меня и, желая ударить саблею вахмистра, оцарапал мне руку. Этого было довольно, чтобы вывести меня из терпения; я схватил его саблю, притянул к себе и начал его валять по голове и плечам фухтелями; он, вырвавшись от меня, поскакал жаловаться командиру полка; потребовали всех офицеров перед фронт, явился и я объяснить полковнику, как все происходило; но, несмотря на то, что все меня оправдывали, меня арестовали с посажением на гауптвахту. В тот же день Попов подал рапорт и в рапорте донес, что я во фронте нагрубил и грозил ему саблею. Я считал уже себя пропавшим с солдатскою лямкою. Меня спас подполковник Алексеев, к которому я написал письмо, объяснил все дело и упрашивал его заставить Попова взять свой рапорт обратно и разделаться со мною на дуэли. Подполковник Алексеев, переговоривши со всем обществом офицеров и полковым командиром, нашел меня правым и принудил Попова принять мой вызов. Я был выпущен из-под ареста и дуэль состоялась; сначала мы рубились; я был ранен в руку, а он в плечо; но мировая не состоялась, через три недели мы стрелялись; опять оба были ранены: я в ногу, а он в правую руку. И так кровь всякой обиды была омыта, полковник взял меня из эскадрона в полковые адъютанты и я вскоре был утвержден в должности Высочайшим приказом.

Так прошел 1816-й год. В начале 1817-го года вышли новые [48] преобразования армии и дивизия наша попала в состав 1-й армии под команду графа Остен-Сакена; для этого нас передвинули в район первой армии и перевели в Малороссию.

Дивизионная квартира была в г. Нежине; нашего же полка — сначала в г. Пырятине, но недолго; после в г. Прилуках, где и простояли мы более 10-ти лет постоянно. В дивизии нашей были те же полки, кроме Харьковского, вместо которого вступил Митавский драгунский.

30-го апреля 1817 года я был произведен в поручики. В том же году 1-го сентября я имел счастье видеть в первый раз государя императора Александра Павловича на высочайшем смотру под м. Белая Церковь; я стоял во время прохождения церемониальным маршем с трубачами перед государем; все это меня чрезвычайно занимало. После смотра мы возвратились на свои зимние квартиры в Пырятин.

Я познакомился со всеми помещиками; в особенности посещал я часто одну из богатейших дам, вдову, генеральшу Татьяну Густавовну Вольковскую и влюбился по уши в ее племянницу, девицу Александру Григорьевну Вольковскую, недавно приехавшую из Смольного монастыря, где она воспитывалась; это была моя первая любовь, и я сходил с ума; она со своей стороны любила меня также страстно. Я был в тогдашнем обществе, конечно, одним из первых танцоров, особенно в мазурке; этому таланту я обязан был пребыванию моему в Польше и полькам, которые мне давали первые уроки танцев. Я из дикого человека сделался уже молодым, образованным и интересным для танцевальных вечеров. Случалось очень часто, что, протанцевав целый вечер, еду за 30 верст всю ночь обратно в полк и поспеваю к 8-ми часам утра, чтобы приготовить развод и бумаги к докладу.

Полюбил меня и полковой мой командир: кроме моей исправности по должности, я был еще его суфлером на [49] полковых ученьях. Он никак не мог привыкнуть к новому кавалерийскому уставу; кроме того, что я выписывал ему на бумажке командные слова, я ему подсказывал, стоя за ним, каждое слово.

Он никак не мог выучиться скомандовать: “Деплояда - ан этикле!" Всегда командовал так: “ Депрерадович на ешаке. ”

Вот еще обещанные мною об нем анекдоты.

Однажды его сильно огорчили эскадронные командиры, отказавшись от продовольствия лошадей. Не знал он как помочь горю и потребовал меня. Я застал его в желтом халате, расхаживающим по комнате и сильно пыхтящим. Он имел привычку, когда бывал сердит, всегда надувать щеки и выпускать воздух. Я вошел и остановился ожидать приказания около дверей. Он долго ходил и все пыхтел, ничего не приказывая. Мне надоело и я взялся за двери, чтобы уйти. — “Постой, братко", сказал он мне жалостным голосом. Поди, садись и пиши рапорт Эмануелю”. — “О чем прикажете? ” — “ Напиши, братко, эти, бысивы сыны, москали, меня убили, и я умер, о чем честь имею донести". — “А кто подпишет рапорт?" спросил я — “Дай, братко, дай, хоть я подпишу". Я написал слово в слово, он подписал, отдал мне и приказал показать это эскадронным командирам и пригласить их обедать. Мы все знали его за чудака и добряка, все обедали у него и на все согласились, как он желал.

Однажды мы стояли лагерем; впереди была равнина и небольшая речка; он делал развод, его опять рассердили эскадронные командиры; выбрав дурных лошадей, он стал перед фронтом, долго молчал и начал пыхтеть, надувая щеки и поглядывая на эскадронных командиров. Вдруг сбросил с головы своей каску, начал катать ногою до берега реки, приговаривая: “топись голова, право утопляюся". Дойдя до реки и видя, что фронт стоит и никто не шевелится, закричал: “бысивы сыны, москали, никто не хоче помогти", [50] разделся и бросился в реку, нырнул, затем, вынырнувши, закричал: “адъютанта"; - я прибежал. “А что, братко, никто не пожалев, когда я бросился в реку?" — “Мы знали, что вы шутили”, отвечал я. — “Ну так распусти развод, да попроси всех на обед; отдай приказ в полк и скажи, что разводом я доволен и по чарке горелки дай"; а он разводу вовсе не учил, только смотрел, да пыхтел. На другой день приехал смотреть полк Эмануель. Мы были в колонне; эскадронные командиры стояли все на левых флангах, а полковник с правого равнял эскадроны. 3-м эскадроном командовал капитан Ларин, только что назначенный из полковых квартирмейстеров; он подъехал к его эскадрону и начал его звать, говоря: “г. эскадронный командир, равняйся", повторил это несколько раз так тихо, что Ларин не мог слышать; хотел его назвать по фамилии, но фамилию позабыл; тогда начал пыхтеть и вдруг закричал: “г. эскадронный командир! чи четверик, чи що?” четвериком назвал он капитана Ларина потому, что он прежде был полковым квартирмейстером.

Эмануель учил долго; была и команда “Депрерадович на эшаке”. По окончании смотра Эмануель собрал всех на середину и начал делать долго разные замечания, так что Гальенке это страшно надоело; начал он надувать щеки и выпускать воздух. Мы, знавши его, ожидали, что он брякнет что-нибудь; так и случилось; не дав Эмануелю окончить фразу, вдруг отсалютовал саблею и громко доложил следующее: “ах, ваше превосходительство, ей же Богу все добре; пора заморить червяка, борщ простынет, прошу обедать". Эмануель знал Гольенку, уважал его, рассмеялся и распустил нас.

В таких проделках прошел 1817, 1818 и настал 1819 год; между тем 1-го мая этого года я был произведен в штабс-капитаны. Любовь моя к Александре Григорьевне не только не охлаждалась, но дошла до того, что я решился для [51] получения благословения родителей на женитьбу просить отпуска на родину; со стороны же девицы и ее родных имел уже согласие.

В конце ноября 1819 года я выехал на родину в отпуск сроком на 4 месяца.

В эту эпоху путешествие по Кавказской линии совершалось под прикрытием большого военного конвоя: от станицы Екатеринодара до кр. Владикавказа провожал батальон и две пушки. Конвои эти назывались оказиею, что и производилось один раз в неделю, по субботам, так, что если кто опаздывал к оказии, то принужден был ждать целую неделю до следующей субботы.

В это время военно-грузинская дорога проходила через г. Моздок. В Моздоке тогда был комендантом бывший мой однополчанин майор Котырев. Я пошел к нему и он меня задержал целую неделю до другой оказии. В продолжение этих дней приехал из крепости Грозной Александр Сергеевич Грибоедов; он был у Алексея Петровича Ермолова, в то время находившегося в экспедиции в Чечне, и возвращался в Тифлис; я с ним познакомился. Грибоедов доставил мне сведение и о брате моем Василии, находившемся в той же экспедиции. Итак от Моздока до Тифлиса мы ехали вместе и коротко познакомились; он мне читал много своих стихов, в том числе, между прочим, и из “Горе от ума", которое тогда у него еще было в проекте. Всем известно, как он был интересен и уважаем, я полюбил его всею моею душою, и по прибытии в Тифлис предложил ему остановиться у нас; он был принят в доме нашем со всем радушием, вскоре и породнился с нами, держа мальчика на купели с моей матерью. Он учился тогда персидскому языку; и так как отец мой не умел говорить по-русски, то он объяснялся с ним по-персидски довольно изрядно. [52]

В то же время я познакомился с H. Н. Муравьевым, только что возвратившегося из путешествия своего в Хиву. Он квартировал также у моего двоюродного брата, князя Арсения Бебутова, составляя почти одно семейство. По вечерам Муравьев рассказывал нам разные приключения свои и собирался издать свое путешествие в Хиву; нужно было для этого подобрать все его записки и внести систематически в одну общую тетрадь, в чем я вызвался ему помогать и занимался этим долго. Приехавшие с ним вместе посланники из Хивы и Туркмении, в ожидании приезда Ермолова, часто приходили к Муравьеву по вечерам на чай, и мы, беседуя на татарском языке, проводили целые вечера. В один из этих вечеров, когда подали нам кальян для курения, вдруг вошел в комнату человек высокого роста, с пламенными глазами, с лицом оливкового цвета, в лезгинской одежде, вооруженный с ног до головы. Сначала я полагал, что он также из свиты посланников, но лезгинский костюм его уничтожал это предположение, и потому я спросил Муравьева: кто это такой; Муравьев познакомил меня с ним и объявил, что это Нижегородского драгунского полка поручик Александр Иванович Якубович, впоследствии сосланный в Сибирь по делу 14-го декабря.

Якубович и Грибоедов, бывшие секунданты в дуэли графа Завадовского с Шереметьевым, в которой сей последний был убит, стрелялись в свою очередь в Тифлисе, где Грибоедов был ранен в руку, и это произошло от того, что Якубович дал слово умирающему Шереметьеву отомстить за него секунданту Завадовского. Начальство, проведав о том, перевело Якубовича из гвардии в Нижегородский драгунский полк, а Грибоедов для этого ездил туда же.

Отец Якубовича, недовольный поведением своего сына, сильно сердился на него и три года не писал к нему, не посылал также никакого пособия. Старик Якубович, будучи [53] мне хорошо знаком, при выезде моем из Малороссии в Тифлис просил меня проведать об его сыне, как он себя ведет и на каком счету у Ермолова. Я доставил отцу самые утешительные сведения и примирил их совершенно, это было причиною короткого моего с ними сближения. Якубович заслужил имя храбреца в Кавказском корпусе, был ранен в лоб пулею и носил черную повязку; он был большой говорун и многие подозревали его в хвастовстве. Он часто предпринимал поиски на лезгин с известным бэладом (вожаком) Сосо Андрониковым. Однажды я встретил Сосо, хорошо мне знакомого, и спросил, каков Якубович в деле. Вот что сказал Сосо об Якубовиче: “я не видал человека такого пылкого и страстного охотника как его для ночных наездов. Куда бы я не затеял, он всюду соглашается и упрашивает меня брать с собою, не знаю из храбрости или желания добычи; он весел когда мы садимся на лошадей для отъезда; но вот, что я за ним заметил, чего растолковать себе не могу: когда мы подъезжаем к реке Алазани и переходим на неприятельскую сторону, где близка уже опасность, он весь трясется; однако, я видел не раз его в деле, он очень проворен и лезет всюду без страха. Не знаю, право, как назвать его: храбрым или трусом”.

Я долго не решался открыться родителям в любви моей и намерении жениться; но время уходило и я, наконец, приступил к этому и умолял их; но родители мои и слушать не хотели, а еще более, боясь, чтобы я не сделал бы глупости без их благословения и по возвращении в полк не женился, они затеяли совсем меня задержать; для этого, по возвращении из экспедиции Ермолова, отец просил его перевести меня в Нижегородский драгунский полк; а генерала Мадатова просил взять меня к себе в адъютанты. Но я мечтал об одном, как бы скорее уехать и от всего отказался: Малороссия была тогда моим раем. Такая моя решимость [54] понравилась даже Алексею Петровичу; вот слова его, когда я откланивался у него перед отъездом: “хорошо делает Давид Стереотип, что едет назад в полк; одному из сыновей мискарбаша следует служить в России, поезжай, мы скоро там увидимся". Я не понимал тогда, к чему было сказано это последнее слово. Но после объяснилось, когда по случаю неаполитанского вопроса ему было поручено командование корпусом, назначенным для войны в Италии, которая, как известно, и не состоялась, и вопрос этот разрешен на Ахенском конгрессе.

Перед самым моим выездом Ермолов получил донесение из Кутаиси об убийстве полковника Пузыревского и о возмущении Мингрелии, Гурии и Абхазии. Различно толковали тогда в народе о причинах этих смут. Одни приписывали тому, что экзарх Грузии Феофилакт, объезжая имеретинскую эпархию, забрал из разных монастырей древнюю утварь и чудотворные иконы; обращался грубо с духовенством и делал угрозы кутателю 3 и разным лицам, имевшим сильное влияние на народ. Другие приписывали интригам князя Георгия Дадиани — родного брата владетеля Мингрелии, князя Левана Дадиани — офицера Преображенского полка, в то время находившегося в отпуску, просрочившего и не желавшего возвратиться к своему месту под предлогом, что владетель, родной брат его, не дает ему средств. Владетель же, князь Леван Дадиани, доносил, что Георгий мутит народ и просил об удалении его. Полковник Пузыревский приехал арестовать его, но прежде чем успел выехать на двор, был застрелен мальчиком 18-ти лет.

Эти смуты продолжались долго. Взяты и арестованы были тогда: князь Георгий Дадиани, сам кутатель, первая духовная особа, и многие другие. Дадиани был сослан в [55] Вятку, а кутатель, отправленный в Россию, умер на дороге. В это же время находились в отпуску князь Александр Багратион-Имеретинский, ныне генерал-адъютант, и князь Григорий Багратион-Мухранский, умерший потом в чине генерал-майора. Вдовствующая же владетельница Мингрелии, Нина, приехав из Петербурга, находилась также на Кавказской линии, на водах в Пятигорске. По случаю этих смут всем им велено было возвратиться к своим местам.

Я познакомился с владетельницею во время приезда моего на Шпии в карантине, в вонючем егарлике, где ее застал; она жаловалась, что ее несправедливо подозревали в переписке с сыном своим и говорили, что она искренно сожалеет обо всем, что происходит в Имеретии, о раздоре между двумя братьями, ее сыновьями. Тут же в карантине познакомился я с казачьим полковником Кузнецовым, впоследствии походным атаманом казачьих войск в царстве Польском.

Пребывание мое в Тифлисе доставило мне много еще других приятных знакомств, как-то, с бывшими тогда полковыми командирами: Грузинского гренадерского полка, полковником Петром Николаевичем Ермоловым; того же полка майором графом Симоничем, впоследствии министром в Персии; командиром 42-го полка, Петром Антоновичем Ладинским; 41-го полка, полковником Дмитрием Дмитриевичем князем Горчаковым; Нижегородского полка, полковником Климовским; с адъютантом Ермолова, графом Самойловым, с Талызиным и другими

Кроме того мне приятно было сделать маленькое путешествие с отцом моим в Кахетию, именно в те деревни, где квартировал прежде Нарвский драгунский полк; путешествие это напомнило мне юнкерскую мою эпоху и бывшее тогда возмущение народа. [56]

Вот по какому случаю отцу моему вздумалось туда проехаться, взяв меня с собою. По ходатайству Алексея Петровича Ермолова, государь император пожаловал отцу моему в потомственное владение большой виноградный сад в деревне Какабеты, именно там, где был вырезан в 1812-м году наш пятый эскадрон. Сад этот был прежде царский и обрабатывался казенными крестьянами. Отец мой в этой деревне не имел ни одной души крестьян и был в большом затруднении насчет обработки сада, требующего особенного ухода; он всю надежду возлагал на жителей селения Какабеты, что они ему помогут и, как увидим, не ошибся.

Жители были извещены письмом от отца, что он приедет к ним в такой-то день в гости. Какабетский кевха встретил нас и проводил в назначенный для нашего ночлега дом. Едва мы слезли с лошадей, как собравшийся народ бросился принять наших лошадей и оружие, господских и служительских, таков наш древний обычай; по этому же древнему обычаю народный крикун “гзири” взошел на высокое место и громко оповестил деревни следующими словами: “пожаловал гостем князь Осип Бебутов мискарбаш, стекайся народ и приноси дары!” Я, отвыкши в Малороссии от наших патриархальных обычаев и подобных зрелищ, с удовольствием глядел на всех приходящих и с большим любопытством слушал их беседу. Здесь беседа шла за пирушкою с поселянами не о горелке и варениках, не о волах и гречихе; а о славных победах царя Ираклия; были старики, которые делали с ним поход в Индию; анекдоты ими рассказываемые были в высшей степени любопытны и поучительны; я весь обратился в слух, и мне приятно было слышать, как многие из них напоминали отцу о его заслугах и храбрости; нашлись даже двое, которые были в новейшее время при разбитии Омар-хана Аварского, где отец мой [57] был прострелен пулею, и один из них перевязывал ему рану.

За пирушкою подъехал и тамошний князь, Бардзим Черкезишвили, тот самый, который был во главе бунтовщиков в 1812-м году, недавно прощенный и возвращенный из ссылки по ходатайству Ермолова. Черкезишвили был чрезвычайно высокого роста и геркулесового сложения. Грузины по преданию храбры; но любят хвастнуть и подшутить. Увидя меня в знакомом драгунском мундире, один из них нарочно обратился к отцу и шуткою спросил: “ откуда явился этот драгун, который осмелился приехать в Какабеты, место их пугалища?” — “Из селения Сартис-чала, — отвечал я ему, — где вы не сдержали слова и нас пропустили через реку Иору”. Мой ответ понравился всем и за это выпили за мое здоровье.

Мы пробыли в Какабетах три дня; сад наш был так велик, что мы ежедневно охотились в нем с ястребами на фазанов, которых было множество. Все три дня нас угощали жители; отец все уладил и получил от жителей обещание, что они по-прежнему будут помогать обрабатывать сад, а князь Бардзим взялся доставить нужное количество таркала (подпоры под виноградные лозы). За такую услугу отец предложил, чтобы каждый житель Какабет, за чем бы не приехал в Тифлис, должен был остановиться в его доме и гостить сколько угодно, а в делах брался быть их ходатаем. Какабетцы свято исполняют до сего времени свое обещание и дом наш для них открыт; сверх того отец мой постановил в доме каждый раз за обедом первый стакан вина пить за здоровье Ермолова, что также исполнялось.

Возвратившись в Тифлис, вскоре потом я выехал и весною 1820 года прибыл в полк в г. Прилуки, Полтавской губернии.

В чине штабс-капитана я не мог уже оставаться полковым адъютантом, потому полковник Гальенко [58] предписал мне принять именно его лейб-эскадрон, командир которого капитан Попов вышел в отставку. Вслед затем Гальенко был произведен в генералы и назначен командиром бригады, а на его место поступил из Александрийского гусарского полка полковник Егор Иванович Гельфрейх. Итак почти в одно время Гельфрейх принимал полк, а я первый эскадрон. Эскадрон квартировал в с. Дехтяри, Прилуцкого уезда, в имении одного из богатых помещиков Малороссии, Петра Григорьевича Галагана.

Капитан Попов после дуэли со мною хотя и сделался немного человечнее в обращении с солдатами, но у него было заведено хранить всегда в запасе в цейхгаузе целые возы розог и разного калибра палки.

С первого вступления моего в командование эскадроном я поставил себе правилом за ученье вовсе не наказывать, а за дурное поведение — употреблять увещевания, отдавать на суд товарищей или просить о переводе виновного в другой эскадрон, как недостойного служить в лейб-эскадроне, который должен быть во всем примером полку.

Для этого, чтобы внушить солдатам чувство честолюбия и заслужить их доверенность, я приказал при первом смотре эскадрона вывезти все розги и палки и торжественно сжечь перед фронтом; это произвело удивительное влияние на людей; они меня за это боготворили и с удивительным старанием исполняли службу; прекратилось пьянство, воровство и побеги; так что в продолжение 10-ти-летнего командования эскадроном ни один из нижних чинов не подвергался штрафованию и не было ни одного побега.

Кроме ученья по кавалерийскому уставу и манерной езде, которая учит правильным движениям и единообразной езде, но не развивает людей столько, сколько требуется от истинно хорошего кавалериста, я без всякого разрешения начальства учил у себя в эскадроне ловкости наездничества на [59] азиатский манер: употреблению огнестрельного оружия, нападению и защите, нападению и подниманию с земли самых малых вещиц, бросанию копьем, прыганию через рвы и барьеры и стрелянию с коня в цель. Такого рода ученьем солдаты не только не тяготились, но очень любили его и считали забавой. Я был удивлен их понятливостью и особенно той ловкости, с какою некоторые из них, несмотря на одежду, амуницию и на драгунские седла, вовсе не приспособленные к подобной езде, не только проделывали все отчетливо, но делали это совершенно смело и картинно.

Я приготовил таким образом сначала 32 человека и показал полковнику Гельфрейху. Ему это очень понравилось, и при первом приезде начальника дивизии драгуны были представлены. С тех пор эскадрон мой пошел в славу; и все начальники дивизии, которые перебывали во время моего командования эскадроном, отличали меня. Вскоре я сделался лично известен корпусным командирам H. Н. Раевскому и А. Ф. кн. Щербатову; особенно же был отличаем начальником главного штаба 1-й армии генералом Толем. Лучшие офицеры просились ко мне в эскадрон. Сам корпусный командир князь Щербатов, определяя своих родных племянников Скарятиных в наш полк, особенным письмом просил Гельфрейха определить их в эскадрон князя Бебутова. Оба Скарятина вскоре сделались лучшими ездоками; впоследствии из них старший умер, а младший, Григорий, в чине генерал-майора свиты Его Величества, был убит во время венгерской кампании в Трансильвании. У меня же в эскадроне служили Егор Петрович Врангель, ныне генерал-лейтенант, попечитель Виленского учебного округа; Яков Богданович Вагнер, ныне генерал-лейтенант, и многие другие отличные и богатые офицеры, как-то: Шишмарев, Ильинский, Ворапаевы, Икскюли, Мантейфель, Дурново и другие.

23-го мая 1824 года произведен я в капитаны. Кроме [60] успехов по службе, я проводил время чрезвычайно весело; имел обширное знакомство со всеми помещиками; без меня и моих офицеров не было ни именин, ни праздников.

Дом Петра Григорьевича Галагана в деревне Дехтяри, Прилуцкого уезда, был местом ежедневного нашего собрания. Галаган, большой хлебосол, женился в Петербурге на дочери сенатора Л. В. Казадаева, Софье Александровне, и приехал с ней в свое имение. Имея отличный дворец и славный оркестр музыки, он вскоре из своего дома образовал средоточие отборного общества; молодая супруга его, милая, образованная и несравненная хозяйка, сделалась кумиром обожания всех; к ней со всех сторон начали стекаться поклонники и обожатели; не было никого ни из военных, ни из помещиков, который был бы равнодушен к ней; все ею восхищались, своею любезностью и умом всем кружила она голову, и всех умела держать в респекте. Прекрасная собою она умела соединять и одушевлять общество. Балы, вечера, домашние спектакли, кавалькады, гулянье в парке и по обширному озеру, охоты, фейерверки и костюмированные вечера следовали один за другим; она сама принимала во всем участие и каждый спешил исполнять ее желание.

Граф Станислав Тернавский, один из богатейших помещиков и баснословных скупцов, вдруг сделался самым щедрейшим угодником и обожателем ее. В своем прекрасном дворце в Коченовке, имении купленном его матерью от графа Разумовского, он устраивал для нее сюрприз за сюрпризом; все удивлялись такому превращению человека нелюдимого и скупца, и всему этому мы были обязаны Софье Александровне. Разумеется, во всех этих увеселениях и проделках я играл не малую роль, я и мои офицеры, квартирующие в самой деревне, были как домашние и посвящены во все тайны и маленькие невинные интриги. По соглашению с нею положено было беспрестанно мистифицировать [61] Тернавского, уверять его в неравнодушии к нему Софьи Александровны, льстить его уму, его изобретательности, его умению жить и одушевлять общество. Это продолжалось несколько лет, и мы жили чрезвычайно весело и приятно. Софья Александровна брала уроки верховой езды у меня в манеже, и поэтому у меня часто собирались гости на завтраки, на чай и на вечера.

В 1825 году в сентябре месяце приехал с Кавказа Александр Якубович; старик, отец его, Иван Александрович, отставной корнет, будучи нашим соседом и богатым помещиком, умный весельчак и большой говорун, был душою нашего общества. Он привез сына своего Александра, познакомил с Софией Галаган и кавказский наш герой с блестящими глазами и с черною повязкою на лбу не устоял против очаровательницы и влюбился по уши; жил он у меня на квартире более месяца и принял участие в домашнем спектакле, играя роль влюбленного; смешно было смотреть на него. Якубович уехал от меня прямо в Москву, а оттуда в Петербург, где он выдержал операцию. Там он вступил в тайное общество.

В ноябре скончался наш Благословенный.

Мы присягнули Константину Павловичу. Вскоре последовали события 14-го декабря. Якубович был взят. Из моего эскадрона вытребованы два брата Скарятины, Николай Шишмарев, бывшие в это время тоже в Петербурге; но так как они не принадлежали к тайным обществам, то, высидев под арестом, Скарятины были переведены: младший в гвардию, а старший - исключен; Шишмарев же выслан с жандармами в полк. Затем последовала присяга Николаю Павловичу. Потом вспыхнул бунт в Черниговском полку; наш полк сделал по этому случаю поход до Броваров, но Муравьев был взят и дело кончилось.

Затем в 1826-м году мы были переименованы в гусары. Радость была общая. [62]

В начале 1827 года получены были известия о вторжении персиян в наши Закавказские провинции и объявление войны. Желая принять участие в войне, я просил письмом генерала Ермолова о переводе моем в вверенный ему корпус. Не получая долго ответа, прочел в Высочайших приказах о назначении командиром Кавказского корпуса генерала Паскевича вместо Ермолова. Тогда написал я письма: к Грибоедову, Муравьеву и брату Василию, чтобы старались о моем переводе. Между тем война с персиянами кончилась, а ответу никакого не было.

В 1828-м году была объявлена война туркам, и я подал на Высочайшее имя прошение о переводе меня в Кавказский отдельный корпус. На мое прошение был получен ответ, что, по случаю объявления туркам воины, всякие переводы из 1-й армии запрещены. Итак вся надежда на перевод была потеряна. Надеялись еще, что, по крайней мере, наша дивизия будет участвовать в Европейской Турции, но и эта надежда не сбылась. Дивизия наша была прикомандирована ко 2-му резервному кавалерийскому корпусу, под командою генерала графа Павла Петровича Палена. И так прошел весь 1828-й год в тех же мирных занятиях и в кругу того же приятного и милого общества.

Настал 1829-й год, в июле месяце нашему корпусу был назначен высочайший смотр в г. Козельце, Черниговской губернии. Корпус сосредоточился там. Государь император возвратился из Варшавы и смотрел нас в первый раз гусарами; привез с собою и двух польских генералов, из них один был Курнатовский. Его Величество остался нами чрезвычайно доволен. На другой день после своего прибытия, государь получил донесение от графа Эриванского о разбитии Гагки-паши, о славной победе и взятии в плен сераскира; с этим же курьером получена была докладная записка от Паскевича о моем переводе. [63] Курьером был адъютант Николая Николаевича Муравьева, ходатайству которого я и обязан успехом. В день представления ординарцев, граф Адлерберг сказал мне, что государь на перевод мой согласился.

Это известие так меня обрадовало, что я позабыл просить о том тотчас же письменного уведомления, что и послужило мне во вред по следующим обстоятельствам:

Государь на другой день уехал в м. Тульчин; полковник Гельфрейх был произведен в генералы, а командиром был назначен полковник Данилевский; сей последний, несмотря на мои убедительные просьбы, не хотел отпустить меня прежде, пока не получится Высочайший приказ. Это значило, что следовало мне ждать еще по крайней мере два месяца, а между тем война могла окончится после таких побед, что и случилось. Нечего делать, надобно было покориться; но я сдал эскадрон тотчас же по возвращении на зимние квартиры и совершенно приготовился к выезду, вслед за получением инвалида. За смотр я награжден орденом св. Анны 3-й степени.

Наконец в конце августа месяца давно ожидаемой инвалид был получен, и я тотчас выехал.

День выезда был для меня днем радости и горькой печали. Радовался, что буду участвовать в войне; но грустно было сердцу расстаться с товарищами, с моим эскадроном, который меня любил, с знакомыми, с которыми я провел 10-ть лет сряду, при том лучшие годы моей молодости. Воспоминания о Малороссии и тамошней жизни никогда не изгладятся из моей памяти. Особенно меня любили, как родного, в доме Петра Григорьевича Галагана. Софья Александровна была неоцененна. Проводы были чисто родственные.

Прощаясь со мною офицеры и нижние чины рыдали как дети и меня заставили плакать. Софья Александровна, наполнив мою дорожную коляску провизиею, проводила меня [64] до г. Прилук за 25 верст; там, пообедавши вместе, она надела мне на шею образок Божьей Матери и простилась со мною в слезах. Разлучась мы долго переписывались; но дружба и преданность останутся неизменны до гроба.

Как помнится мне, я выехал 28-го августа 1829 года и прикатил в г. Ставрополь 12-го сентября; там явился бывшему моему дивизионному начальнику Егору Арсеньевичу Эмануелю, командующему тогда войсками на Кавказской линии; он пригласил меня обедать. За обедом получено было известие, что с турками заключен мир. Это известие поразило меня как громом. Потерял я начальников, знавших меня с отличной стороны, товарищей и подчиненных, любивших меня, гостеприимную Малороссию, радушных и добрых знакомых, дом Галагана, где я был принят как родной, и в особенности Софьею Александровною, которая не выходила из моей памяти.

Если бы меня не задержал полковник Данилевский, ожидая приказа, я бы подоспел и мог бы участвовать при взятии Эрзерума.

В таком грустном расположении духа я приехал в родной г. Тифлис. Войска и главная квартира еще не возвратились; но в Тифлисе застал я командира Нижегородского драгунского полка генерала H. Н. Раевского и обер-квартирмейстера генерала Вальховского, попавших в немилость у графа Паскевича и удаленных им из армии. Раевский, знавши меня еще в Киеве, сын бывшего нашего корпусного командира, дозволил мне остаться в Тифлисе до возвращения главной квартиры.

Войска из славного похода стали возвращаться обвешенные орденами; завидно было на них смотреть, и мне было как-то неловко между новыми товарищами.

Пришла наконец главная квартира. Прибыл и славный победитель персиян и турок граф Паскевич-Эриванский, [65] стоявший тогда на высокой степени своей славы. Был он грозен и все смотрели на него как на Марса, бога войны. Принял он меня благосклонно; я в коротких словах доложил, какие затруднения встречал я по моему переводу, и как мне грустно, что не имел счастья быть участником в его славных победах. Он утешил меня словами: “не грусти — для службы есть всегда дело; будет зависеть от твоих способностей", и приказал прикомандировать меня к главной квартире. Он замышлял уже экспедицию в землю джаро-белоканских лезгин. Цель экспедиции была: с одной стороны наказать лезгин за то, что они, во время вторжения персиян, хотя и не делали явных нападений на Кахетию, но зажгли пустую штаб-квартиру Нижегородского драгунского полка и все полковые заведения; с другой же стороны, — что и было всего важнее, — построить крепость у подошвы гор и тем заслонить Кахетию от усилившихся в это время вторжений горцев.

Весенняя экспедиция эта, продолжавшаяся не более месяца, с 7-го февраля по 4-е марта 1830 года, увенчалась полным успехом: заложена крепость Новые Закаталы; впоследствии же частью у подошвы гор, частью на уступах хребта, устроен целый ряд укреплений, башен и постов, образовавших так называемую лезгинскую линию.

По возвращении из экспедиции в апреле месяце я был послан к начальнику Армянской области, к брату моему Василию, с денежною суммою, и для присутствования на духовном соборе армянского духовенства, созванного в первопрестольном армянском монастыре Эчмиадзине, под председательством католикоса всех армян Ефрема, для выбора двух кандидатов на патриарший престол. Престарелый архипастырь, потеряв зрение, желал при жизни своей избрать себе достойного преемника.

Выборы происходили по древним обычаям этого народа и дарованным Высочайшими грамотами привилегиям. [66] На основании этих привилегий сначала избираются духовным собором два кандидата из архиепископов; потом эти два избранные лица предлагаются на голоса мирянам. Получивший больше голосов утверждается Высочайшею грамотою. Брат мой, как начальник области, в управлении которого происходили выборы, присутствовал для сохранения порядка.

По окончании выборов духовными лицами я был отправлен обратно к главнокомандующему со списками двух избранных кандидатов: архиепископов Иоаннеса и Ефрема. Производство выбора посредством мирян и отобрание от них голосов было возложено на меня. Окончив сперва это поручение в Грузии, я отправился потом в Ахалцихскую область. Окончательно по большинству голосов архиепископом был избран Иоаннес и утвержден Высочайшею грамотою; я же за это получил благодарность.

Между тем, фельдмаршал граф Паскевич-Эриванский весною того года (1830 г.) предпринимал общую рекогносцировку в Кавказские горы и за Кубань. Для этого были назначены следующие отряды: против горных осетин со стороны Карталинии — генерал-майор Ренненкампф, и со стороны Кахетии — генерал-майор граф Симонич; в северном Дагестане, со стороны Шамхальского владения, куда уже проникал мюридизм под знаменем первого имама Кази-Муллы — начальник дивизии, генерал-лейтенант барон Розен; со стороны Владикавказа, на обе стороны военно-грузинской дороги, к дидоевским осетинам, кистинам и другим племенам — генерал-майор князь Абхазов; на левом фланге Кавказской линии в Чечне, со стороны крепости Грозной и Кумыкской плоскости — генерал-майор князь Бекович-Черкасский; на правом же фланге — большой отряд из двух отдельных колонн: одна, под командою командующего войсками Кавказской линии, генерала-от-кавалерии Эмануеля — к абадзехам, а другая — [67] против закубанских племен к шапсугам; в этой последней принял участие сам фельдмаршал; при чем отряд этот имел целью провести линию до Геленджика для будущего укрепления абхазских берегов, что впоследствии и было приведено в исполнение.

По возвращении моем из Ахалциха, дежурный штаб-офицер Викинский, бывший в большой милости у фельдмаршала, заметив из моих донесений, что я человек грамотный, и прочтя в моем формулярном списке, что я когда-то был полковым адъютантом, предлагал мне отделение в дежурстве; разумеется я отказался, ибо я перешел в отдельный Кавказский корпус вовсе не для канцелярской службы. Опечаленный таким предложением и в опасении мести любимца за то, что я не захотел служить у него под командою, я грустно вышел от него и направился к генералу Ренненкампфу, недавно возвратившемуся из Петербурга после провода туда наследного принца персидского Хорзев-Мирзы. Это был единственный человек в главном штабе, знавший меня и мою службу в 1-й армии, по служению его в 4-м пехотном корпусе обер-квартирмейстером; мы с ним ежедневно сходились играть в шахматы. Передав ему мою печаль и опасения, чтобы не засадили меня в дежурстве, я просил его довести о том до сведения фельдмаршала и прикомандировать меня к своему отряду, что им и было исполнено. На другой же день я был назначен к нему в отряд, в котором и принял должность дежурного штаб-офицера». —

Отряд, как выше было сказано, имел целью наказать горных осетин за беспрестанные их разбои. Поход продолжался с небольшим месяц (с 19-го июня по 25-е июля). Надо было проходить самыми узкими местами через Цхинвальское ущелье, Кешельту, Роки и Маграндавлет, на Ксанское соленое озеро, лежащее на самой вершине горного хребта [68] и памятное тем, что генерал князь Эристов, застигнутый около него бурею, потерял весь свой отряд. Пройдя озеро, генерал Ренненкампф вошел в Джамурское ущелье и спустился на военно-грузинскую дорогу, в с. Квишети. Осетины перестреливались, но не могли остановить нашего движения, так что цель экспедиции была вполне достигнута. Разбойников, числом до 300-т, переловили, часть их расстреляли, других прогнали сквозь строй, и пять башен, служивших притоном разбоя, разорили до основания. За отличие, оказанное в этой экспедиции, Бебутов награжден чином майора, о чем приказ, однако, вышел не прежде 14-го февраля следующего года.

Бебутов возвратился с Ренненкампфом в Тифлис. Там свирепствовала в это время страшная холера, между тем как во многих местах происходили возмущения, особенно в Джаро-белоканской области, где усмирение мятежников стоило нам потери целого батальона с двумя орудиями. Фельдмаршал находился уже в экспедиции на Кубани. Он велел прибыть туда и генералу Ренненкампфу, с которым отправился и Бебутов. На переезде из Ставрополя они потеряли все свои вещи, отправленные с обозом прямою дорогою; горцы напали и разграбили обоз.

По прибытии на Кубань, Бебутов принял участие в окончании экспедиции и находился одиннадцать дней сряду в перестрелках с шапсугами. Результат экспедиции ограничился обычным разорением аулов и изъявлением покорности со стороны побежденных. Бебутов имел случай сделаться ближе известным фельдмаршалу, который любил и уважал брата его, князя Василия Осиповича, в то время правителя Армянской области.

В это самое время польский мятеж был в полном разгаре. Назначение графа Паскевича-Эриванского главнокомандующим всеми войсками, действовавшими против [69] мятежников, пробудило в князе Бебутове надежды на более обширную боевую деятельность. Он обратился к Паскевичу с просьбою взять его в царство Польское. Ограничиваясь самою малочисленною свитою, граф не мог исполнить его желания, но обещал вызвать его впоследствии и велел подать памятную записку. С Паскевичем уехали только князь Щербатов, полковник Викинский и гражданский чиновник П. Н. Очкин.

Временное командование войсками принял Н. П. Панкратьев. С самого начала управления он оказал особое доверие к князю Давиду Осиповичу, поручив ему наблюдать за исполнением распоряжений комитета, учрежденного для переселения христиан из Турции после адрианопольского мира. Главная задача заключалась в том, чтоб назначенные на этот предмет значительные суммы, были раздаваемы верно и беспристрастно, и тем содействовать к успешному водворению переселенцев в Ахалцихе, Ахалкалаках и Ацхуре, тем более, что перед тем, вследствие неправильной раздачи пособий, многие из армянских выходцев начали уходить обратно в Эрзерум. Бебутов повел дело как следует, прекратил побеги и сам присутствовал при заложении новых домов, за что получил от управляющего краем полную благодарность. Возвратясь в Тифлис, он снова был употреблен (5-го августа) по поручению, которое имело связь с напряженным положением наших дел в Дагестане, вследствие проявления мюридизма.

Мюридизм, религиозная секта мусульманского учения Сунни, развивающая духовное совершенство человека в трех степенях 4 исполнения Корана, существовал с давних [70] времен на востоке и, перейдя на Кавказ, принял политический характер, под знаменем: газавата или священной войны. Знамя это на Кавказе впервые поднято было гимринским муллою Кази-Магометом, известным более под именем Кази-Муллы 5. Он первый провозгласил себя имамом или первосвященствующим, соединив в руках своих власть духовную и светскую. В исходе 1829 года он уже явно проповедовал газават, призывая мусульман на брань с русскими, и в следующем году напал на ханство Аварское, чтобы, овладев им, утвердиться во внутреннем Дагестане. Аварцы отразили его с большим уроном. Но Кази-Мулла не унывал, и в марте 1831 года, пользуясь ничтожным числом наших войск в Дагестане, занял и укрепил урочище Чумкескент, в 10-ти верстах от Темир-Хан-Шуры, известное ныне под названием поляны Миклашевского, огражденное неприступною местностью. Отсюда волнение распространилось по всему шамхальству, и селения одно за другим стали переходить на сторону мюридов.

Отбросив наш старый отряд в северном Дагестане, Кази-Мулла разграбил Параул, местопребывание шамхала, осадил кр. Бурную, но, отраженный с большим уроном, бросился в Кумыкское владение, осадил Внезапную, и хотя Эмануель заставил его снять осаду, но сам, преследуя его в ауховских лесах, потерпел поражение, и раненый сдал командование Кавказской линией Вельяминову. Тогда Кази-Мулла устремился к Дербенту, блокировал его 8 дней, пока не прибыл на освобождение Коханов, удалился в Чечню и оттуда бросился к Кизляру, сжег и ограбил этот город (1-го ноября). [71]

Столь решительные действия Кази-Муллы заставили Панкратьева предпринять экспедицию в Дагестан. Войска наши были разбросаны. Носился слух, что персияне опять готовятся к войне; но к счастью, по сведениям, доставленным от князя В. О. Бебутова, начальника Армянской области, слух оказался ложный. Надлежало направить в Дагестан сколь можно более войск из Закавказья и Кавказской линии. Некоторые полки, выступая в поход, оставляли на местах своей стоянки более или менее значительные команды. По этому случаю Панкратьев поручил Бебутову (5-го августа) отправиться в Манглис и на Белый Ключ, штаб-квартиры Эриванского карабинерного и 41-го егерского полков, и удостовериться, сколько именно в тех местах оставлено нижних чинов. Бебутов исполнил это поручение; но по возвращении сильно занемог, и лежал в Тифлисе, когда экспедиционные войска выступили уже в поход.

Недовольный действиями Коханова в Дагестане, Панкратьев послал Бебутова к полковнику Миклашевскому, другу своему, командиру 42-го егерского полка, расположенного в Казанищах, в верстах 15-ти от Чумкескента, с поручением выгнать мюридов из этого укрепления.

Миклашевский прочел повеление с видом некоторого смущения: он был женихом и ехал жениться, имея уже отпуск в кармане. Молча положил бумагу на стол и велел отряду готовиться в поход.

Отряд в составе 2-х батальонов 42-го егерского и 6-ти рот Куринского полков, при 4-х орудиях, с дагестанскою милициею, команду над которым принял Бебутов, выступил (декабря 1-го) из Казанищ и около полудня подошел к Чумкескенту иначе Агач-кала.

Чумкескент, находившийся слева в глубине леса, был не видим, впереди же за глубоким лесистым оврагом, непроходимым не только для орудий, но и для пехоты [72] расстилалась поляна; у опушки же леса со стороны поляны и вдоль по оврагу находились завалы, в которых засели мюриды, под начальством Гамзат-бека, главного наперсника Кази-Муллы, который в это время находился в Ирганае, за горами.

Миклашевский посылает Бебутова отыскать удобное место для переправы орудий чрез овраг. Бебутов отыскивает в верстах 2-х широкую, никем не защищаемую дорогу и скачет назад, но застает Миклашевского одного с прикрытием орудий; отряд уже был на той стороне оврага. В отсутствие его, продолжавшемся с полчаса, Миклашевский, отыскав сам небольшую тропинку, переправил по ней пехоту за овраг и велел подполковнику Михайлову атаковать завалы с фронта; из орудий же, оставшихся на этой стороне оврага, открыл по завалам продольный огонь, все это из опасения, чтобы горцы не ушли до наступления ночи.

Огонь с батареи продолжался недолго; храбрые егеря бросились на завалы, взяли их и скрылись в лесу. Страшная ружейная пальба, раздававшаяся в лесу, дала чувствовать, что егеря встретили какое-нибудь сильное сопротивление. Миклашевский дает Бебутову две роты Куринского полка и велит идти через овраг на помощь Михайлову. Перебравшись кое-как через овраг, Бебутов едва вошел в лес, как встретил раненого Михайлова, от которого узнал, что майор Кандауров убит, что все почти ротные командиры перебиты или переранены, а егеря, рассыпанные по лесу, ведут перестрелку с горцами засевшими в укреплении. Укрыв свои две роты за саклями, Бебутов рассматривал местоположение чтобы на что-нибудь решиться, как прискакал Миклашевский, слез с лошади и, схватив барабанщика, велел бить сбор, и когда собралось человек сорок, бросился с ними на укрепление, от которого уже были отбиты две атаки; но не успел он сделать и пяти шагов, как пуля сразила его наповал. [73]

Бебутов велел оттащить тело в саклю, сам вошел туда, запретил окружавшим говорить о виденном, вышел из сакли и, показывая вид, что начальник еще жив, стал именем его распоряжаться. Прежде всего послал он сказать старшим из оставшихся в живых, чтобы вывели людей из-под выстрелов к опушке леса, построили их в колонны к атаке и ожидали приказания, а раненых и убитых прибрали и отослали за овраг к батарее. Пока это распоряжение приводилось в исполнение, он сам обозрел укрепление.

Укрепление в виде четырехугольника упиралось задним фасом в глубокий обрывистый овраг, параллельный тому, который перешли войска; с трех прочих сторон оно окружалось лесом. Выход из него через небольшую калитку находился у правого фаса и выходил на узкую тропинку вдоль оврага, единственный путь, по которому неприятель мог бежать в горы и перейти в Мехтулинское владение. Здесь-то, против правого фаса, он рассыпал две свои куринские роты по кустарникам, вдоль тропинки, приказав им притаиться и стрелять лезгин, как зайцев, когда они станут уходить по тропинке; в то же время велел он одному татарину влезть на дерево и посмотреть, сколько еще горцев в укреплении и не уходят ли? татарин вскоре закричал: “их будет 600-700”, а потом: “уходят, о! о! половина ушла!” Тогда Бебутов приказал ударить в барабан и пустил куринцев в атаку, они ворвались в укрепление, так что захватили еще хвост и перекололи человек тридцать. Убитых прежде в укреплении насчитано человек двадцать, да из бежавших по тропинке куринцы положили девяносто и взяли в плен восемь. Около укрепления лежало более сотни убитых лошадей, да живьем взято не малое число.

В укреплении захвачено все имущество Кази-Муллы, в особенности библиотека его, состоявшая вся из книг [74] духовного содержания. Отсюда, как известно, он проповедовал мюридизм.


Комментарии

3. Высшее духовное лицо эпархии.

4. Шариата, тариката и хакикята. Шариат заключает в себе правила веры, обязательные для каждого мусульманина; тарикат составляет возможно близкое подражание пророку, а хакикят — достижение религиозных видений Магомета, или высшее совершенство. Тарикат можно уподобить нашему монашеству, а хакикят — схиме. Представитель хакикята, успевший приобрести общее доверие, делается мюршидом (наставником, учителем), а последователи его мюридами.

5. Он родился в 1795-м году в Гимрах, где родился и Шамиль, и был старей последнего только 4-мя годами. Учителем его и первым мюршидом был мулла Магомет, кадий кюринский, в двадцатых годах, не касавшийся, впрочем, в учении своем газавата.

Текст воспроизведен по изданию: Князь Давид Осипович Бебутов // Кавказский сборник, Том 23. 1902

© текст - ??. 1902
© сетевая версия - Тhietmar. 2010
©
OCR - Валерий. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1902