ВАСИЛИЙ АНДРЕЕВ

ВОСПОМИНАНИЯ ИЗ КАВКАЗСКОЙ СТАРИНЫ

По взятии Эривани, в исходе октября, Паскевич с главным отрядом прибыл в Тавриз, обошелся с нами [40] приветливо и, по случаю благодарственного молебствия, отложенного до его прибытия, назначил парад всем войскам, и каково же было наше удивление: на параде приказано было офицерам быть в сюртуках, а солдатам — в шинелях, — да это было по-ермоловски — говорили мы. Уже полгода не учившись, проходя колоннами, мы получали похвалы. Члены английского посольства в Персии, как добрые наши союзники, не покидали Тавриза, и считаясь на службе ост-индской компании и от нее аккредитованные, гарцовали за Паскевичем в своих военных мундирах, сам Паскевич и его штаб были тоже в мундирах. После в английских газетах была статья из Персии, что кавказские войска хотя одеты не красиво, но своим видом умеют внушать уважение неприятеля.

Мы не хотели помнить слишком год продолжавшейся кампании, изнурительной по переходам, тяжелой по лишениям и климату, — мы нисколько не заботились, что после знойных долин Аракса нам придется еще в продолжение зимы вынести стужу и глубокие снега в горах Аддербейджана и Кафланку, в изношенной одежде у солдат и офицеров, не имея сколько-нибудь сносных квартир и нередко бивуакировать на снегу, как это было с эриванским полком у Мианы, в предохранение от укушения тамошних смертоносных клопов; мы были горды успехом нашего оружия и признательностью к нам нового главнокомандующего, так неприветливо прежде обращавшегося с нами, а теперь доброго, заботливого о нас начальника (Здесь я, прекращая рассказ о Персии и заключении мира, прибавлю только, что привезенная в Тавриз за конвоем наших драгун при персидских чиновниках первая часть контрибуции, счетом в курурах, была сложена сперва в доме английского посланника; при них целую неделю я стоял в карауле с 60 выбранными гренадерами, при семи только постах (чтобы вернее с кого взыскать), до перевола в цитадель Арк; в последней, под опекой англичан, золото сдавалось на вес в монетах и слитках, даже в мелких вещах нашим комиссарам; я видел, как один англичанин дергал себя за усы с досады, ходя в стороне заслоненный толпою, что наши приемщики стараются быть осторожными, хотя все-таки были частью надуты при пробе золота и весе, как оказалось после. Здесь же, у посланника, я познакомился с английским обедом с примесью индейских блюд и прекрасным ширазским вином, которое имел только Паскевич — и то от посланника. — Прим. автора.). [41]

«А далеко от Тавриза до Ахалциха? — спросил я расплывшегося в своих рассказах старика о Персии. — Ах, извините... точно, уж я слишком увлекся воспоминаниями и забежал далеко в сторону от первоначального разговора, — сказал спохватившись старик. Наши два гренадерские полка — херсонский и грузинский — выступили последние из Тавриза после полудня 8-го марта, 1828 года, чтобы дать возможность на следующий день, прибывшему незадолго принцу Аббас-Мирзе из загородного дворца, вступить церемониально в свою резиденцию, и в отсутствии гяуров встретить 9-го марта Навруз — мусульманский новый год.

До Аракса по персидской земле, прикрывая огромное число ароб, бывших под подвижными магазинами, парки и обозы, мы шли довольно тихо, т. е. по маршруту. В Асландузе, переправясь чрез реку на свою сторону 24-го марта, на другой день на пустынном берегу встретили Пасху. Кое-какие припасы, взятые из Тавриза, истощились, так как с половины дороги по гористой, но безлесной и каменистой местности Карадага уже населения почти не было; на [42] нашей стороне до Шуши и далее тоже было безлюдье. После суровой зимы в гористой Персии, в низменных равнинах Карабага наступила теплая, весенняя погода; остатки старых, мокших бесчисленное множество раз под дождем сухарей, с трудом добытое мясо и десятка три яиц для офицеров, составляли наше разговенье; о муке, масле и проч., кроме, впрочем, вина у маркитанта, нечего было спрашивать в этой, хотя благодатной по климату и почве пустыне. Но мы, нисколько не подозревая о предстоящей нам опять кампании, весело встретили праздник, считая себя уже дома, т. е. не принимая в расчет слишком 500 верст, которые надобно было еще пройти до наших штаб-квартир, где полагали отдохнуть и пожуировать на свободе, да главное исправить свою обмундировку, крепко пострадавшую в продолжении похода у офицеров и солдат. Полковым командирам Паскевич дозволил отправиться вперед — вероятно, сообщив им по секрету о предстоящей войне, чтобы они поспешили сделать нужные распоряжения к походу, а главное приготовили обмундировку.

Под самыми приятными впечатлениями, солдаты и офицеры только и думали поскорее добраться до места, и начали шагать на славу, да еще пикируясь один полк перед другим, перегоняя друг друга, так как полки должны были идти отдельно на один переход, не имея общего начальника. Подножный корм показался, и ночлеги во всяком месте были удобны под открытым небом, не разбивая палаток. Вместо 10-ти дневок по маршруту, мы сделали только четыре, да несколько переходов из трех два, и десятью днями ранее маршрута явились под Тифлисом. Грузинский полк должен был вступить днем ранее нашего, но как наши ночлеги всегда были близки один от другого верстах в [43] 4-х, а иногда вместе, смотря по удобству, то наш старый волк, еще под Кремсом дравшийся с французами, Гофман, хотел перехитрить своего товарища, ведшего грузинцев — на последнем переходе обогнал его, чтобы пораньше, часов в 7 утра, придя в Тифлис, выхлопотать дозволение пройти без церемонии прямо на Авлабар в казармы. Когда посланный офицер за приказанием явился к коменданту, тот поехал вместе с ним к главнокомандующему для доклада; последний удивился нежданному нашему прибытию, беспокойно рассчитывая его по часам, так как Карталиния и почти вся наша граница была открыта для вторжения турок, и в Ахалцихе начали уже собираться турецкие войска и толпы горцев. На нашем тракте от Аракса лежал только один город Елисаветполь, откуда были посланы рапорты о нашем движении, но они почему-то не были получены, ибо почту возили тогда верхом казаки шагом и один раз в неделю. Обрадованный нашим приходом, Паскевич не стал взыскивать о неисправности донесений, приказал офицеру, чтобы по прибытии грузинцев, за которыми послали казака, вместе вступить в город и остановиться на маленькой базарной площади около моста, а не перед домом главнокомандующего, на обширной площади, как всегда бывало.

Началась у нас страшная суматоха, так как велено было быть в мундирах; стали чиститься, подбеливать амуницию, зашивать прорехи; в смущении ожидали мы гонки за свою неказистую наружность. В 12 часов, когда мы явились на базарную площадку, залитую народом, и стали колоннами, увидели мы, к удивлению, митрополита с крестом и духовенством и в след за ним Паскевича; отслужили молебен, Паскевич объехал кругом колонны, в [44] средину которых были припрятано все крепко обносившееся, изъявил войскам благодарность и велел идти с музыкой в казармы; ну, с наших плеч гора свалилась! И точно, говорили, в тесноте и давке народа, мы показались не дурны. А между тем, лазутчики поскакали заграницу и в горы с вестями о приходе солдат из Персии: «там их и шайтан не побрал!»

Тут только, в половине апреля, мы услышали, что Паскевич собирается идти под Ахалцих, всегда игравший грозную роль в истории Грузии. Составляя прежде ее часть и давно покоренный турками, Ахалцих, своей гористой областью врезываясь углом в центр павшего грузинского царства, был гнездом хищных горцев, собиравшихся туда с разных сторон и вместе с туземцами, обращенными в мусульманство, тоже воинственными на подобие боснийцев, делали постоянные вторжения в Грузию и Имеретию, разоряя их при грузинских царях в больших размерах, и в малых при русском управлении, вплоть до Ермолова.

Власть султана признавалась там номинально; присылаемые паши были бессильны и нередко прогонялись взволнованным народом. Турецкое правительство получало с Ахалциха мало доходов и ежегодно присылало еще деньги и подарки влиятельным лицам для поддержания своего значения. Большинство народа было, как и вообще горцы до Шамиля, плохие мусульмане и по своему происхождению питали сочувствие к христианским преданиям, а христианское население смахивало на мусульман; даже некоторые христиане имели не малое значение в городе, находясь под покровительством какого-нибудь важного бека, обыкновенно ленивого и беспечного, предоставлявшего гяуру заведовать своей хозяйственною и финансовой частью, и быть агентом от него у паши. [45]

Бывали нередко случаи, что аджарский или чалдырский бек когда приезжал на поклон паше, то последний принимал все военные предосторожности, запирал ворота крепости, усиливал ее гарнизон, так как гостя сопровождали несколько сот головорезов, имевших еще приятелей в городе. При свидании происходили иногда курьезные сцены: по этикету, подчиненный бек должен входить в приемную залу к начальнику паше один или с двумя-тремя почетными лицами из своих, сопровождающая же его вооруженная толпа должна оставаться на дворе; но обыкновенно десяток и более из нее — разумеется, самых удалых — вламывались насильно в приемный покой; при этом приезжий бек показывал раздраженный вид на своих телохранителей, грозно кричал на них, чтобы они вышли вон, даже толкал их назад, а те молча становились у дверей и не трогались с места до конца аудиенции, будто бы вопреки воли своего повелителя: паша не замечал, по-видимому, происходящего. А между тем, у него накопилось много жалоб на разбои и убийства этих самых сорванцев, почему он хотел объясниться с беком. С таким населением чеченского характера, усиленным тридцати-тысячным корпусом из Анатолии лучших в Турции войск, пришлось Паскевичу иметь дело под Ахалцихом.

Проведя с месяц на своих обычных квартирах в Карталинии, в занятиях по обмундировке и исправлению обоза, наш полк пошел в боржомское ущелье прокладывать по нем дорогу к Ахалциху, на соединение с Паскевичем, долженствовавшим прийти туда по взятии Карса. Нынешние туристы, катясь быстро в экипаже по великолепно-угрюмому боржомскому ущелью, конечно, улыбнутся при этих словах, полагая, что там нечего или очень мало [46] требовалось работать. Но как в мое время, по выражению Марлинского, инспектором путей сообщения на Кавказе был черт, то его мрачность особенно позаботился затруднить по Боржому проход; одни лезгины, укрываясь в лесистых дебрях для внезапных набегов в Грузию, находили путь этот отличным. Сверх преград, представляемых течением Куры, ударяющейся во многих местах в скалы, заграждая по берегу проход для колесной дороги, а иногда и для пешего, поставленного в необходимость взбираться на скалистые крутизны для обхода, вьючная тропинка при выходе из ущелья шла под пушечными выстрелами укрепленной скалы Ацхура. Вследствие чего мы должны были повернуть на огромные высоты хребта Цихис-Джвари, перерезанные глубокими впадинами, чтобы с артиллерией и обозами обойти крепостцу. Молодой инженер Мельников тут в первый раз приложил школьную теорию в практике; надобно было подниматься на высоты в 6 тыс. и более футов и спускаться в страшные трущобы и устроить мост через Куру. Поэтому более месяца нашему полку пришлось порядком потрудиться в Боржоме, и соблюдать вместе военную осторожность от нечаянных нападений со стороны Ахалциха. — Это был с вами не теперешний ли генерал Мельников? спросил я. — Не знаю, а может быть; наш Мельников был малый хоть куда: и товарищ хороший, и подраться с турками молодец — за это его Паскевич и в адъютанты взял к себе, — сказал старик, разводя руками.

Наконец, 5-го августа, с тяжкими трудами, заменяя часто людьми при подъеме и спуске выбившихся из сил животных под артиллерией и обозами, мы спустились с памятного нам Цихис-джварского хребта в долину или, вернее, желобину Куры, поменявшись с крепостными [47] выстрелами и прогнав вылазку из Ацхура, — увидали с гор вдали дым выстрелов и облака пыли — то была схватка с турецкой конницей только что пришедшего из Карса к Ахалциху с главными силами Паскевича. Я не буду говорить много вам, господа пароходные спутники, о битвах под Ахалцихом, так интересовавших тогда публику, взамен затруднительного хода дел кампании в 1828 году на Дунае.

Сначала положение Паскевича под Ахалцихом было сомнительно — и военная его репутация висела на волоске, несмотря, что под Карсом судьба слишком ему благоприятствовала: последний взят был случайно в течении трех суток и с малой потерей. Едва заложив несколько траншей около крепости и поставив батареи, с рассветом четвертого дня был открыт нашими огонь по городу; турки, сделав вылазку, вывезли несколько орудий за палисад — началась перестрелка; для поддержания нашей передовой цепи, из траншей пошел сикурс — началась свалка, турки побежали назад, наши смельчаки за ними по пятам, — из траншей увидели опасное положение передовой цепи; если бы турки, собравшись с силами, ударили на нее, двинули все резервы — между тем, турки побежали в крепость и наши ворвались за ними. Все это сделалось вдруг, без предварительных распоряжений и без приказания Паскевича. Услыхав сильную канонаду, он поехал из лагеря к передовым линиям, рассерженный своевольным распоряжением, грозя наказать виновных, вступивших без спроса в бой; к нему навстречу прискакал офицер с донесением о взятии части крепости.

Ошеломленный внезапностью вторжения русских в город, испуганный паша в цитадели завел переговоры о [48] сдаче, потребовал сутки срока, рассчитывая на прибытие вспомогательного корпуса; от него потребовали немедленной сдачи, угрожая штурмом. Предавшись воле Аллаха, паша сдался; между тем, как турецкий корпус уже подходил близко к крепости и узнав торжество наше, поворотил к Ахалциху, желая там померяться с нами. Более всего способствовали такому счастливому, невероятно быстрому исходу дела под Карсом, начальники траншей: Муравьев (Приехав на главную батарею, где находился Муравьев, Паскевич вспылил на него за неуместное распоряжение; тот представил случайность и необходимость дела, для довершения которого просил послать остальное прикрытие, кроме одной роты; «хорошо, но вы отвечаете за них головою», — сказал Паскевич. - Прим автора) (которому так жестоко отомстила судьба за этот успех в крымскую войну) и полковник Бурцев — человек замечательных дарований и храбрости. Под Карсом же началась военная карьера поручика Лабинцева (известного генерала), обратившего на себя внимание Бурцева своей храбростью.

Счастливым и скорым исходом дела с Карсом у Паскевича были развязаны руки к дальнейшим предприятиям; продержись Карс по-человечески долее временем, то вряд ли мы успели бы в том же году разделаться с Ахалцихом, стоящим среди высоких гор, где климат довольно суров и снега бывают глубокие; следовательно, от холода и непогод, кроме битв, мы должны были бы понести большие потери.

Несмотря на огромный успех, поразивший страхом умы турок — Ахалцих оставался еще грозным знаменем турецкой силы. Изучив турок еще молодым офицером на Дунае и заслужив репутацию боевого генерала в отечественную войну, Паскевич, со знанием дела и решительностью [49] распоряжался под Ахалцихом; но никогда, повторяю, его репутация и судьба корпуса не были в таком сомнительном положении, как под стенами этой крепости: все последующие успехи 1829 года в Азиатской Турции были только следствием упорных битв под ее стенами в 1828 году и за ее стенами, в начале 1829 года, при штурме и обороне. Деморализованные анатолийские турки, несмотря на свою прирожденную храбрость, имея глупого сераскира, бывшего когда-то сапожником (Так говорили турки князю Бебутову. — Прим. автора.), и не менее неспособных пашей — уже не показывали привычной отваги: были легко разбиты на Саганлугских высотах, несмотря, что последние представляли хорошую естественную оборону. Корпус Паскевича на второй год кампании был гораздо сильнее численностью и успех был надежнее, — тогда как, за оставлением значительного отряда в Карсе, под Ахалцих пришло не более 8000 штыков, главных работников в рукопашном бою; правда, штыки эти были еще ермоловского закала, вернувшиеся из Персии; но все же они численно были слабы противу 20 т. отважного гарнизона и 30 т. анатолийского корпуса, пришедшего из Эрзерума.

В ночь на 9-е августа, оставив часть войска для прикрытия вагенбурга и батарей, Паскевич пошел в обход крепости, полагая к рассвету напасть на Киос-пашу, расположившегося с эрзерумским корпусом четырьмя лагерями в версте с южной стороны крепости; гористая местность, пересеченная оврагами, так затруднила в глубокой тьме ночи движение артиллерии, парка и лазаретных фур, что мы каких-нибудь пять верст не могли сделать прежде рассвета. Приблизившись, мы увидали неприятеля уже снимавшего палатки, [50] готовящегося к бою, так как он был предупрежден стуком колес, несмотря, что они были обмотаны соломой, скоро разбившейся от каменистого грунта.

С раннего утра до 4-х часов по полудни, при сильном зное, томил Паскевич турок стрелковыми цепями и канонадою, заставлял их тратить по мелочи свою запальчивую храбрость, с которою они бросались на наши кучки в рукопашную; ну, конечно, и нам было нелегко — да мы справились. Из города толпы турок беспрестанно выходили на подкрепление эрзерумскому корпусу и чрез несколько времени были сменяемы другими толпами; и как на турнире, показав свою удаль, за исключением убылых, возвращались назад.

Небольшой овраг, разделявший сражавшихся, несколько раз переходил из рук в руки, наполняясь трупами; он был поприщем ожесточенного рукопашного боя, кучками или в рассыпную; стоявши сзади колонны только подкрепляли стрелковые цепи. При этом пришлось убедиться — как мало страшна для хорошей пехоты кавалерийская атака; только неопытных новобранцев она может испугать и расстроить; атакующая кавалерия никак не может сделать такого истребления, как пехотная атака, даже в случае совершенного успеха — и, странное дело, только немногие полководцы, по примеру Цесаря и Наполеона, ставили пехоту на первом плане — как решительницу судеб кампаний при поддержке артиллерии; наши гренадеры в этом случае под Ахалцихом не ударили лицом в грязь. Начальник передовой линии, генерал Остен-Сакен, разъезжая шашком под сильным огнем вблизи стрелковых цепей, делал нужные распоряжения, и иногда присылал сказать, что «стрелки вздут себя хорошо». Как с обеих сторон к оврагу [51] местность шла покатостью, то орудия с турецкой и нашей стороны картечью и гранатами усиливали батальный огонь. Вдруг раздался страшный треск — взлетел наш зарядный ящик. На мгновение по всей линии пальба смолкла, и вслед затем послышался дикий, неистовый крик бросившихся на нашу цепь турок; озадаченные в это мгновение наши стрелки, однако ж, дружно встретили бешенный натиск турок; минут десять-пятнадцать свалка была страшная, нельзя было дать себе отчета о происходившем: направо и налево падал то свой, то турок, — стук и блеск оружия, выстрелы в упор и бешенные крики. Турки начали отступать и побежали назад; преследуя их, мы вздохнули свободно и заняли ложбину, наполненную трупами — своими и турецкими, имея в виду приказание, не отделаться далеко от своих колонн; ружейная пальба почти прекратилась на полчаса, только с горы наши батарейные ядра летали чрез головы стрелков в легкую турецкую артиллерию, стрелявшую по нас. Усталость от долговременного боя и полуденного жара с обеих сторон видимо была большая. Да-с — сказал старик, тяжело вздохнув — такие роковые 10-15 минут очень нередко решают участь сражений: кто устоял — тот победитель, кто дрогнул — тот пропал. Видя на своей стороне успех и заметное ослабление турок, Сакен приказал занять стрелкам херсонского полка бывшую на правом фланге крутую гору, командующую местностью; это уже отделило стрелков от колонны на довольно значительное расстояние и сверх того был между ними небольшой овраг, — турки стали обстреливать стрелков из легких орудий, наши батарейные — с горы, чрез головы своих, опять им отвечали; учащенный свист ядер сливался в один гул, вырывая у нас ряды, но старые солдаты смекнули делом; [52] когда слышался ровный свист, солдаты говорили — «это наше», когда же летело с продолжительным певучим свистом ядро, солдаты говорили: «вот черт несет турка», — так как наши ядра, полированные, а турецкие нет и со свищами, то они производят пронзительный, неприятный звук. Со стороны неприятеля, в семидесяти саженях, занятый нами гребень разделяла глубокая впадина, расположения которой за неровностью мы не могли видеть. За ней, на покатости горы, показалась большая толпа кавалерии, скрывшейся сейчас за неровностью; мы не могли знать ее намерения, и оставались спокойно на своем месте. Вдруг неожиданно из-за гребня впадины показались острые, в роде сахарной головы, высокие шапки делибашей, и с гиком бросились на стрелков; стрелки едва успели сбежаться в кучки и то не совсем, как их уже охватили со всех сторон наездники, стараясь смять напором рьяных лошадей, считая верной жертвой московских гяуров. Однако ж, случилось не так: штыками, выстрелами в упор, стали отбиваться наши стрелки — все смешалось в общую кучу, внизу стоявший батальон бегом бросился на выручку и, подбежав к оврагу, считая нас погибшими, сделал залп по всей смешавшейся куче; с центральной большой батареи посыпались ядра, минут десять стрелков не было видно за кавалерией — все считали их погибшими. Паскевич, находясь на высокой горе при батарее, видел, как на ладони, все подробности поля сражения, отвернулся и сказал с досадою: «ненадобно было так далеко стрелкам заходить — вот и пропали»; вдруг ему закричали: «ваше сиятельство, стрелки уцелели!» «как уцелели?» — и видит Паскевич, что разорванные кучки наши, перемешанные с делибашами, бойко отбиваются; толпа делибашей начала редеть и в беспорядке [53] поскакала назад, не успев отрезать ни одной головы, как они это ловко и быстро делают даже под выстрелами, и оставив на месте несколько трупов. Паскевич велел справиться и записать фамилию офицера, командующего этими стрелками, и он получил владимирский крест, не имея еще низших орденов. По окончании сшибки, не считая подоспевшего подкрепления, осталось, за убылью, 48-мь стрелков, а в атакующей толпе было не менее 400. Это был час по полудни, солнце пекло страшно; от утомления с обеих сторон батальный огонь становился реже и реже, у стрелков были выпущены все патроны, разгоревшиеся ружья от частых выстрелов трудно было держать в руках — велено было, наконец, оставить гору, и нас сменили другою цепью; начали собираться облака и в два часа пронеслась туча с сильным дождем, почва взмокла; на левом фланге, в 3 часа, скользя по мокрой горе и с мокрыми ружьями, пошли наши на штурм большой турецкой батареи, защищавшей крепость и часть их лагеря; как только взяли ее с боя карабинеры и егеря, часа в четыре, турки стали волноваться; Паскевич двинул колонны вперед против турецкого лагеря и главного эрзерумского корпуса; турки в беспорядке побежали, оставив часть лагеря в наших руках; странно было видеть, что от каких-нибудь двинувшихся 4-5 батальонов огромные массы турок, за отделением части ушедшей в крепость, в беспорядке стали отступать, не оказав упорного сопротивления, как бы надобно было ожидать по предшествовавшему рассыпанному бою, ибо собственно поражения туркам не было сделано. Их храбрость испарилась и они считали, что сделали все, что нужно было сделать, — пора было отдохнуть и убраться восвояси, не думая о последствиях. Паскевичу предложили послать кавалерию на [54] перерез отступающим; понимая свое положение, он сказал: «припомните, господа, выражение одного римского полководца — бегущему неприятелю надобно строить золотой мост». Если бы турки отступив, заняли крепкую позицию в теснинах поцховского ущелья, верстах в 15-ти от Ахалциха, и усилив себя аджарцами, стали бы угрожать нашему тылу во время осады и штурма крепости, — положение наше было бы очень связано; в предположении этого маневра со стороны неприятеля, не желая дать ему одуматься от нанесенного страха, Паскевич поспешил штурмом.

Собственно ахалцихская крепость, скорее замок, состоит из трех отделений; высокая каменная скала, обнесенная каменной стеною, составляет цитадель, несколько ниже примыкает к ней так названная нами верхняя крепость, имеющая со стороны города две стены и третью низенькую стенку, в роде покрытого пути; в этом отделении крепости был дом паши и разных служебных лиц, мечеть, медресе и прекрасный легкий минарет, все из тесанного камня, хорошей работы. От верхнего отделения крепости каменная стена с воротами отделяла нижнюю ее часть, спускавшуюся вниз по гребню горы скалистого берега, омываемого Поцховом, так что, в случае крайности, если бы неприятель ворвался в нижнюю часть крепости, то можно было бы еще некоторое время держаться в верхней цитадели. Огражденная почти недоступным скалистым берегом Поцхова со стороны юго-восточной, крепость прилегала без интервала к самым домам города со стороны северо-западной и была здесь очень доступна неприятелю. Но главная сила Ахалциха заключалась в городе, имевшем до 25 тысяч населения, усиленного как частью эрзерумского корпуса, так и разного сброда удальцов отличной храбрости, составлявших численность [55] действующей силы до 25 тысяч; город был обнесен высоким частоколом из толстых бревен и за ним крытые блиндажи для гарнизона, которых не пробивали наши бомбы, и самый частокол не очень поддавался нашим ядрам, так что во время штурма приходилось с большим трудом пролезать в пробитые отверстия и подрубать частокол под градом пуль. Минные работы некогда было начинать, и едва было сделано несколько траншей около батарей в более важных пунктах, и только одна брешь-батарея в близком расстоянии, от коей начался штурм. Паскевич спешил.

Зная из прежних примеров, что русские обыкновенно штурмуют крепости ночью, пред рассветом, турки собирались вечером к палисадам и готовясь к отпору, размещали войска на известных местах, где более ожидалось нападение; с наступлением же утра они расходились по домам и кофейням, оставляя у стен небольшие караулы, никак не предполагая, чтобы так скоро сделана была атака. 15-го августа сильная бомбардировка всполошила турок, — но к полудню все смолкло, и турки успокоились, не ожидая штурма.

В 4 часа по полудни, пообедав после своего полкового праздника, два батальона ширванского полка с распущенными знаменами, музыкой и песнями, спустились с высокой горы, где была главная батарея из осадных орудий, к ближайшей брешь-батареи у палисада, прикрываемой в этот день батальоном херсонского полка и саперным. Турки полагали, что шла смена прикрытию на батарее — как делалось прежде, и нисколько не тревожились, несмотря, что накануне бежали в крепость два фельдфебеля из кантонистов, которым грозили разжаловать за пьянство, — они известили, что будет на следующий день штурм; но так как показания их были [56] сбивчивы, то премудрые паши им не поверили. Поэтому турецкие порядки шли по-прежнему, и на главном атакуемом пункте при батарее оставалось прикрытия человек шестьдесят турок — остальные, за исключением других небольших караулов по фасам, разошлись кто в баню, кто по домам для отдыха до ночи (это говорили после, при мне, князю Бебутову, оставшиеся в городе почетные турки), — но эта горсть храбрецов постояла за себя: пока, пробежав сажен полутораста, наши стрелки лезли в дыры сбитых амбразур и чрез поломанный изредка частокол, который нужно было еще подрубить, турки положили несколько офицеров и много солдат, пока не были все переколоты.

Когда четыре батальона ворвались в город, перетащив кое-как несколько пушек, и заняли часть стены и лежащее близко кладбище — закипел отчаянный бой около бывшей невдалеке католической церкви и по кривым узеньким улицам, застроенным в беспорядке домами из глины и камня.

Вправо от начального пункта штурма, батальон 42-го егерского полка, прорубив под сильным огнем частокол, тоже ворвался в город и несколько отвлек массу неприятеля от католической церкви; в этих 5-ти батальонах была и большая потеря в людях, как главной действующей силы на штурме. На левой стороне, в жидовском квартале, спускавшемся в глубокую впадину, сопротивление был слабее — там можно было обстреливать местность, почему потеря здесь у нас, как и со стороны кургана, была не велика. Сторона к Поцхову, как самая недоступная, предоставлена была для бегства неприятелю по дороге к Ардагану.

До ста наших орудий с командующих высот громили город и получали таковой же ответ из крепости, покрывая своим грохотом мелкую дробь ружейного [57] огня. Прошло уже около трех часов ожесточенного боя, где надобно было выбивать неприятеля, засевшего в укрепленных домах и в кривизнах узких переулков; начинало смеркаться — этой величественно-грозной картине недоставало освещения, и вдруг какая-то благодетельная для нас граната зажгла дом — это надоумило нас сжечь город. В разлившемся пламени, задыхаясь от жара и дыма, две враждебные силы свирепели до неистовства, поражая чем попало друг друга, сталкиваясь грудь с грудью; наконец, разливающееся пламя внутри города стало отодвигать обороняющихся, пальба становилась реже, рукопашные схватки тоже. На возвышении католической церкви, командующем городом, мы утвердились прочно и поставили батареи, обстреливавшие внутренность его, — часов в 10-ть начала смолкать перестрелка и город был наш. В жидовском квартале нашли трупы двух фельдфебелей, убитых, как говорили, турками, по подозрению в шпионстве; но могло случиться, что и свои солдаты с ними расправились, так как во время штурма несколько наших беглецов, дравшихся против нас, были схвачены и брошены в огонь горевших домов; прежде точно так же в елисаветпольском сражении нашим беглецам, взятым в плен, не давали пощады.

Забыв предание, что прежде надобно снять месяц с неба и потом уже луну с ахалцихского минарета, предавшись воле Аллаха — турки стали оставлять город, и в продолжение ночи большая часть их бежала с семействами к стороне Ардагана, веруя в предопределение, что гяуры уже должны быть господами города.

16-го августа, поутру, войска подступили к стенам крепости; генералы Муравьев, Сакен и, кажется, полковник Бурцев потребовали сдачи; со стен завязались [58] переговоры, показывающие соглашение к сдаче, — но когда, уверенные в покорности, вошли паши-генералы в ворота крепости, то их за ними затворили, и турки уже заговорили высокомерным тоном; не смотря на свое критическое положение, генералы однако не смутились и стояли на своих требованиях безусловной сдачи гарнизона; видя солдат у самых стен крепости и боясь гибели в случае предательства, паши согласились на все требования наших смелых парламентеров.

Главный оплот и угроза турецкой силы со стороны Грузии, имевший авторитет непобедимости, гнездилище набегов храброй вольницы, наконец, рушился. Теперь ермоловское обаяние силы русского оружия перешло окончательно на Паскевича, и он твердо мог рассчитывать на дальнейший успех кампании предстоящего года. Упоенный успехом, он стал очень милостив к войскам, на награды не скупился; благодаря войска в приказе, он сказал: «что в продолжение 22-х летней своей боевой службы он не видал более храбрее, усерднее и терпеливее в трудах кавказского солдата!» того самого солдата, которому за полтора или два года он говорил, что ему стыдно показать его неприятелю.

Взятием Ахалциха закончив кампанию 1828 года, Паскевич, в исходе августа или начале сентября (не помню), со всем отрядом отправился на зиму в Грузию, оставив гарнизоном в Ахалцихе два батальона ширванского полка и одну роту херсонского; ширванские батальоны очень слабы были численностью состава после больших потерь во время штурма, где был убит и их полковой командир, полковник Бородин, — почему временно командовал ими гвардейский полковник Бентковский, а за его отъездом в Петербург — старший штаб-офицер, он же единственный из наличных. Не [59] говоря об убитых, раненые офицеры, несколько оправясь, поехали лечиться в штаб-квартиру; штабные офицеры — тоже для приведения в порядок дел, запущенных в долгом походе персидском и настоящем; поэтому офицеров при полку было мало.

Старший из них, родившийся в полку, сын фельдфебеля, дослужившегося до капитана, подполковник Юдин — как первый храбрец того времени, послан был с донесением о взятии Ахалциха к Государю под Варну, и как он был не очень силен в грамоте и небоек на слова, то ему в помощники дан был артилерийский офицер, для подробного разъяснения Государю хода осады и штурма. Юдин награжден был чином полковника и георгием 4-й степени, и когда он изъявил сожаление, что с получением высшей степени должен будет снять георгиевский солдатский крест, дорогой по воспоминаниям, когда он дрался с неприятелем под руководством отца своего юнкером, то ему первому в русской армии, после Милорадовича, дозволено было носить этот орден вместе с офицерским. Будучи знаком с Юдиным по первоначальной моей службе в ширванском полку, я слышал, что когда ему велено было отправиться в лейб-егерский полк, после постигшей его катастрофы под Варной, чтобы внушить солдатам — как должно усердно и храбро служить Государю, бедный Юдин был страшно сконфужен: не знал, что говорить, видя глубокую горесть на мужественных лицах несчастных лейб-егерей. «Дали бы мне этих солдат в команду — говорил Юдин — я показал бы, что им никаких внушений ненужно для исполнения своего долга». Не могу при этом не сказать, что для ширванского полка, кроме Юдина, должен сохраняться в памяти и капитан Белькевич — тоже почти [60] родившийся в полку. Сын провиантского чиновника, Белькевич вместе с отцом находился часто при полку в походах и еще почти отроком поступил в него на службу. Одинаково с Юдиным храбрый до дерзкой отваги, он пользовался вместе с ним вниманием Ермолова; от природы награжден был хорошими способностями — конечно, неразвитыми — и, при благоприятных обстоятельствах, Белькевич мог бы дойти до Евдокимовых, тогда как Юдин не мог долго пробыть полковым командиром. Под Елисаветполем Белькевич, имея уже владимирский крест, соблазнился персидским знаменем, бросился на него с ротой: знамя-то взял, но тут же пал, пораженный пулею. Не знаю, сохраняется ли в ширванском полку память о шести братьях Грековых, харьковских уроженцев; пятеро из них в разное время были убиты: старший Греков, дослужившийся до генерал-майора, был заколот в 1825 году в крепости Грозной вместе с генералом Лисаневичем одним чеченским абреком, второй, командуя полком, убит под Елисаветполем, трое — еще прежде, оставался в живых в полку — младший.

Мать просила Государя, помимо желания сына, уволить его в отставку для последнего утешения и поддержания ее старости, в виду того, что кампания с персиянами только что началась, и она может потерять последнего сына. Грекова уволили от службы с пенсионом гораздо прежде выслуживания на то срока.

________________

Во вновь завоеванных пашалыках — карском и ахалцихском — Паскевич устроил правление на русский лад, с участием туземцев. Назначив генерал-майора князя В. О. Бебутова начальником ахалцихского пашалыка и расположенных в нем войск, он велел открыть под его [61] председательством правление, где были членами два штаб-офицера и по два из каждого исповедания: христианского, мусульманского и еврейского, с присоединением двух законников из кадиев. Только что произведенный в генералы, не имея своего штаба, князь взял двух офицеров — одного для строевой и военной переписки, другого — меня — для ведения дел по управлению пашалыком, секретарем правления, как дали мне титул. Паскевич приказал правлению быть коллегиальным и соблюдать должные формальности, для показания азиатам важности учреждения, между тем при решениях держаться более местных обычаев и только, где они будут не сообразны, применять русские законы. Тут-то секретарь стал в тупик; конечно, он был единственный секретарь, который бы так мало знал гражданский порядок ведения дел и который никогда не прочел ни одной строки из русских гражданских законов, а таковых и нельзя было достать в только что завоеванном турецком городе. При докладе князю об означенных затруднениях секретаря, князь приказал: записывать в русский протокол все решения и распоряжения правления, указы, которые турки называли бератами, также акты и приказания писать на турецком языке переводчикам и турецким писцам, занося содержание их в журнал по-русски; вместо же подписи, согласно турецкому обычаю, прикладывать мне княжескую печать сверху заголовка бумаги, а внизу текста, где бывает у нас подпись, должны прикладывать свои печати члены, как подчиненные лица.

Будучи уроженцем Грузии, князь Бебутов хорошо знал наречия тамошних разноплеменных жителей — и это очень облегчило ход дел и администрацию. Он, как человек благодушный, кротким обращением и знанием обычаев [62] востока, не смотря на буйное воинственное население, фанатически преданное турецким порядкам, внушал к себе уважение жителей, и в продолжение осени и зимы, до исхода февраля, не случилось никакого беспорядка, никакого враждебного действия со стороны жителей. Многие, ушедшие из них за новую границу, возвратились домой, продавали дома в городе и земли по деревням невозбранно. Беки, известные недружелюбием к русским и прежними разбоями, приезжали на поклон или по своим делам к князю, называя его пашою; одни получали ласковый прием, другие — правый суд, большей частью словесный, редко возражая при объяснениях. Возложенная задача заключалась в том, чтобы всеми мерами поддержать порядок, дабы не тревожить из Грузии войска, занятые приготовлением к предстоящему походу и нуждавшиеся в отдохновении.

И так все время, до половины февраля 1829 года, в Ахалцихе шло хорошо. В табельные дни и при получении запоздалых известий об успехах нашего оружия в Европейской Турции, князь давал обеды для почетных лиц города, при чем всегда производилась пальба из крепостных пушек; турецкого пороха и боевых запасов взято было в крепости много, и потому на них не скупились, а между тем это производило впечатление на народ, жадный до новостей; сейчас скакали гонцы за границу с преувеличенными вестями о торжествах русских. Надобно было приготовлять всегда два обеда: общий — для русских, где помещались и почетные христиане, и азиатский — для мусульман, присылавших готовить своего повара, располагавшихся в той же зале на полу, на коврах, с поджатыми ногами; при тостах за здоровье Государя употреблялся мусульманами шербет. [63]

Новые порядки не нравились только фанатическим ахундам и прочим духовным ислама или немногим коренным туркам. Надобно помнить — как уже я сказал, что ахалцихская область, составлявшая часть прежнего грузинского царства в роде удельного, под управлением атабегов (владетелей), только в половине ХVІ столетия завоевана турками (Турки завладели ахалцихской областью в 1625 году. — Прим. Ред.); но жители ее, хотя обращенные большей частью в мусульманство, сохранили свой язык, предания христианства и прежние обычаи, почему были плохие мусульмане и, сохраняя воинственный характер, не очень поддавались турецкому гнету, вследствие чего они смотрели на нас не так враждебно, как настоящие турки, между ними водворившиеся.

Если случалась дисгармония в строе управления князя Бебутова, часто его сердившая, то она происходила от подчиненных ему лиц. В ардаганской крепости и санджаке, передовом к неприятелю, был поставлен комендантом командир казачьяго полка при 2-х ротах пехоты, а в ахалкалакской крепости командовал майор и в последствии подполковник Педяш. Казачий подполковник распоряжался нередко по-казачьи — произвольно, и потому заставлял жителей обращаться с просьбами к князю, кассировавшему его распоряжения, чем тот обижался; Педяш, по крайней бестолковости своей, делал часто сумбур в управлении, но так как они оба были назначены Паскевичем, то князь должен был их терпеть. Бывало, получится исписанный лист донесения от Педяша — князь почитает, почитает, улыбнется, да и передаст мне к исполнению; прочитавши бессмыслицу, я спрашиваю — что делать, так как я не понимаю написанного листа; ну, братец, и я не понял — скажет, улыбаясь, князь; [64] ты секретарь, турки тебя называют мирзою, а ты знаешь, что секретари должны работать за начальников, когда они не понимают, — так и делай, как знаешь; отложи, впрочем, в сторону бумагу Педяша, авось приедет проситель или тамошний бек, тогда из слов их догадаемся в чем дело. Иногда потребуешь пояснения представление — он напишет еще хуже, обыкновенно с примесью церковных текстов и выражений витиеватых, затемняющих еще более смысл. Турки, впрочем, мало на него жаловались, хотя удивлялись странностям в его поступках, так как Педяш был человек добрый. Когда его курьезные рапорты в корпусный штаб показывали Паскевичу: «он глуп на письме, а на словах и деле умен» — получался от него ответ. Дело в том, что Педяш был мистик, углубленный в церковное писание, выказывал странности, а как при воздержной строгой жизни, он имел репутацию боевого офицера, то ему и был вверен довольно опасный пост в то время — крепостца Ахалкалаки с тремя санджаками: (в роде уездов) ахалкалакским, чалдырским и хертвиским, населенными тогда преимущественно разбойничьим племенем карапапахов и бежавшими татарами из Грузии; но как внутреннее управление в санджаках было частью оставлено за беками, наследственно при турках пользовавшимися властью, то князь Бебутов, неслишком полагаясь на Педяша, вел часто дела прямо с беками, давая только знать ему; остальные же ближайшие санджаки к Ахалциху относились прямо в правление.

Когда турки в феврале осадили Ахалцих, Педяш, скоро получив о том известие чрез жителей, послал в Тифлис доброго гонца, разумеется, верхового. Тогда станций не было, да еще пустынный перевал через горы, верст на [65] пятьдесят, к крепости Цалке был завален снегом. Гонец Педяша первый доставил прямо в руки Паскевичу донесение, где говорилось: «по приказанию вашего сиятельства (разумея общее распоряжение о доставлении экстренных сведений прямо в руки главнокомандующего), Ахалцих турками взят под начальством Ахмет-паши аджарского»; потом излагалось в донесении в несвязных, запутанных фразах о числе турецкого войска и о мерах князя Бебутова к обороне крепости; наконец, помещено было слово «в блокаду» — о чем вашему сиятельству всепочтительнейше донести честь имею». Прочитав первые строки донесения и остановись на положительном выражении, — Ахалцих взят турками под командой Ахмет-паши аджарского — Паскевич, зная бестолковое многописание Педяша, не стал читать длинного рапорта, бросил его на пол, прийдя в страшный гнев по своей вспыльчивой натуре, — зная, как важен в стратегическом отношении Ахалцих и какое страшное впечатление произведет его падение. Когда же призванные начальник штаба Остен-Сакен и полковник Вальховский объяснили смысл тарабарского писания, Паскевич, несколько успокоенный, сказал: «господа, я — изменник, ведь Педяш доносит, что по моему приказанию Ахмет-паша взял Ахалцих!» Не думайте, чтобы Педяш сколько-нибудь потерпел за это донесение — нет, он преспокойно оставался до 1831 года на своем месте комендантом до упразднения должности. Педяш оправдал свою репутацию в мнении Паскевича: он написал глупо, а распорядился умно, дав первый знать о блокаде Ахалциха, несмотря на трудности сообщения. Чрез два года после рассказываемого времени, по обязанности управляющего пересилившимися из Турции армянами, проездом через Ахалкалаки, я видел высокую, сухощавую серьезную [66] фигуру Педяша, говорящую как-то таинственно, изысканными словами. Подчиненные им тяготились, турки, смотря на его странности, покачивали головами, клали в рот палец удивления и называли его русским дервишем.

Тут, говоривший без умолка старик, размечтался. Да, интересно было бы взглянуть мне теперь — говорил он — чрез 40 лет на ахалкалакскую долину (верст 40 длиною и 25 или более ширины), лежавшую тогда более 200 лет в совершенном запустении; частые развалины деревень хорошей каменной постройки более из плитняка, обрушившиеся купола греческого зодчества церквей, показывали былое счастливое положение жителей этой грузинской местности. Дикие вторжения турок и горцев Кавказа обезлюдили совершенно край, и при нашем занятии он был пустыней, занятой изредка разбойничьими землянками карапапахов, — теперь эта плодородная местность кипит деятельным населением переселенцев.

В половине октября высокие горные хребты, идущие из Анатолии — Арсиан и Улгар — покрылись глубоким снегом, оградили нас от мелких нападений со стороны Шавшета и Аджары; казачьи посты, за исключением немногих, были сняты по недоступности проходов в зимние месяцы; совершенно как в мирной стране проводили мы зиму, снега стали спускаться с гор все ниже в долину, или скорее в широкое ущелье Ахалциха; в Ардаган, по дну поцховского ущелья и после чрез Улгар, была едва проходимая для вьюков тропинка; в декабре и у нас на низменных местах Поцхова и Куры и далее в боржомском ущелье выпал порядочный снег, но погода вообще на низменности стояла теплая, хотя возле по горам бушевали метели и холод; тоже самое явление русской зимы было и на [67] возвышенной плоскости Ахалкалака, окруженной с востока абульскими горами, так что Ахалкалаки с западной стороны от нас и с восточной от Грузии были совершенно изолированы, и с последней стороны движение зимою войск, по отсутствию населения и леса, по сугробам было невозможно; оставалось одно надежное сообщение Ахалциха с Грузией чрез боржомское ущелье, а это надежное сообщение, на протяжении 45 или 50 верст, составляет гигантскую трещину цихидзиварских гор, доходящих почти до линии снегов; сквозь эту трещину пробивает себе путь быстрая Кура, упираясь нередко зигзагами от одной скалы в другую, оставляя узкий проход, где невозможно свернуть или обойти в сторону, да еще по глубокому снегу; в некоторых местах нужно было перебираться чрез скалы. От Паскевича было приказано завести треугольники для расчистки снега, но толку было мало — несколько шагов в бок на горы, и нельзя было сделать шага.

Около половины января 1829 года дошли к нам слухи из-за границы, что Ахмет-бек аджарский пожалован султаном ахалцихским пашею, с тем, чтобы он взял обратно город у русских, для чего собираются войска. Мы шутили, что у князя Бебутова явился соперник, так как жители обыкновенно называли его пашею даже при личных объяснениях. Мы, да и сам Паскевич, этой турецкой проделке не давали значения, зная, что у турок бывают зачастую очень громкие планы и распоряжения, кончающиеся ничем — особенно среди суровой зимы. Никаких приготовлений к отпору у нас не было. Между тем князь еще с осени завязал переписку с Ахмет-беком аджарским — как соплеменный с ним туземец. Друг от друга ездили открыто посланцы, менялись любезностями и ни один аджарец [68] не нарушал покоя временной пограничной черты.

Аджара — горная, лесная страна — начинается от берегов Черного моря, около Батума, и граничит с севера нашей Гурией и частью с Имеретией, входила в состав ахалцихского пашалыка; жители ее грузинского племени. В начале минувшего века, позднее всех своих соседей, она была завоевана турками; искони христианка, Аджара начала мусульманиться, но очень туго; вообще, жители в горах ее плохие прежде христиане и очень равнодушно относились к мусульманству, мешали старое верование с новым и поддерживали былые воспоминания в постоянных сношениях с соседней Имеретией и Гурией. Там сохранили свое влияние и собственность старые дворянские фамилии, получившие названия беков. Власть турецких пашей над ними была номинальная, о поборах турки не смели думать. Аджарцы сами справлялись с южными соседями лазами и прибрежными кобулетцами, одинакового с ними покроя, и, никого не спрашиваясь, делали набеги то на Имеретию, то на верноподданных султана. Когда посланный Паскевичем, по заключении мира, из Эрзерума в Трапезонд адъютант Мельников, возвращаясь назад в Грузию по берегу моря на Имеретию, проезжал по прибрежью около Батума, везде встречал у беков радушный прием и ночлег — как почетный русский гость, — но когда наутро начинал просить свежих лошадей и проводников, то любезный хозяин приходил в затруднение и говорил: «вот видишь вдали на горе башню и дом, куда тебе ехать надобно, — я с этим беком в войне, — ты туда проедешь благополучно, ты русский и имеешь фирман от трапезондского паши, тебя не посмеют тронуть, — но когда мои люди поедут одни обратно, те их перебьют или возьмут в плен». Много надобно [69] было г. Мельникову делать уверений, что постарается о безопасном возвращении прислуги бека.

Из такого сорта людей был пожилой Ахмет-бек, управлявший Аджарой, разделявшейся на два санджака — верхний и нижний, если не легально, то фактически, наследственно; последнее зависело от обстоятельств и силы бека. Как я сказал, князь вел переписку с Ахмет-беком собственноручно, по-грузински Аджара тогда еще не утратила свой родной язык, хотя уже испорченный, и грамота грузинская еще жила между немногими, но бек так дурно и неразборчиво писал, что князь, знаток этого языка, всегда с большим усилием разбирал его письма и говорил, что только он один может понять написанное Ахмеь-беком. В чем заключалась их переписка — конечно, никто не знал, — но некоторые говорили — и после подтвердилось, что бек просил себе за новое подданство генеральский чин, орденскую ленту и 10-ть тысяч пенсии.

С половины января начало теплеть, а к концу месяца около Ахалциха и внизу лощины около Куры снег сошел, — но на ближайших горах, выше несколько десятков сажен от лощины, лежал глубокий снег, а к стороне Улгара, Аджары и Ахалкалаки была родная наша зима. По временам, возобновлялись слухи о сборах Ахмет-паши, как теперь начали титуловать его, но на них не обращалось внимания. Жизнь наша текла мирно и сносно, в кавказском смысле, по милости доброго и распорядительного князя, входившего в нужды гарнизона, и чуть не бывшего командиром полка — по отсутствию недавно назначенного и еще не прибывшего полковника Кашкарова. Популярность князя укреплялась все более и более; каждый день приходила к нему толпа народа с просьбами и объяснениями, или просто [70] потолковать с русским пашею по восточному обычаю, без помощи переводчика, которых азиаты не любят, зная их проделки. Между множеством решаемых дел были характеристичные — и вод одно.

Раз в правление собралось много народа; явились все почетные лица, все ученые турецкие юристы, меодарисы, кади и муллы. Был оживленный спор, в котором князь принимал большое участие; иногда лицо его выражало неудовольствие, иногда он смеялся. Влиятельное лицо, старый бек, управлявший ахалкалакским санджаком, тут же сидевший, но говоривший мало, был предметом рассуждения по жалобе грузинского дворянина, плохо одетого, невзрачной наружности, видимо приниженного судьбою. Как разговор шел по-турецки со стороны членов собрания, по-грузински — со стороны дворянина, то я кое-что догадывался, что дело идет о женщине и серой кобыле. Наконец, князь, обратясь ко мне, сказал: «запиши в журнал, что по жалобе дворянина N на бека санджака ахалкалакского, дело кончено мировою, по которой Мути-бек дает дворянину N серую куртинскую кобылу (им прежде подмеченную) и 30 руб. за похищенную у него N лезгинами жену в 1815 году, живущую с того времени у бека, и сим иск прекращается; да, вели азнауру подписаться или приложить печать, если не знает грамоте, а то, пожалуй, опять затеет иск». Дело было так: в 1815 году лезгины, по обычаю до Ермолова, сделали набег по хидиставскому ущелью, в Карталинию, недалеко от г. Гори, и вместе с другими предметами добычи захватили молодую грузинку, которую при дележе (по возвращении в свой пригон, как требовал обычай), продали владельцу местности Мути-беку. У несчастной женщины остался дома муж и грудной ребенок. Попав в жены беку, она, конечно, сначала [71] тосковала о семействе и родине, но богатый, сильный бек, происходя сам из грузин, привязался к ней и старался сделать жизнь ее приятной, — он даже позволял ей из соседней деревни, населенной бродягами грузинами, принимать к себе священника; года за два до нашего прихода в пашалык, он дозволил приехать уже подросшему сыну на свидание с матерью и, одарив его, под надежным прикрытием доставил обратно к отцу. Теперь русские заняли пашалык и законный муж явился с требованием возвращения похищенной жены по правилам христианского закона, — старый бек, на основании мусульманских законов, не хотел также уступить приобретенную жену. Решение — кому принадлежать, зависело от нее самой. Но известно было, что она имела большое влияние на старого бека, который в угоду ей не держал соперниц, что она привыкла к избытку и довольству, и помня нужду и бедность у своего первого мужа, от коего в продолжение долгого времени уже отвыкла, сама не расположена была в нему возвратиться; но как христианка, она не хотела отрешиться совершенно от преданий своей родины, а потому предоставила решить свою судьбу русскому паше, по привычке веруя в обязательность пашинских приговоров.

Между тем отнять жену у почтенного мусульманина, который с прибытием русских сейчас изъявил покорность и даже показал преданность нашим интересам, быв употреблен со стороны нашей в переговорах о сдаче Ахалциха, произвело бы страшный взрыв негодования турок. Печальные события в Тегеране по одинаковому поводу, погубившие Грибоедова, слишком оправдывали князя Бебутова со стороны канонических правил, а со стороны общественных отношений его решение вот как было практично: [72] чрез два года после рассказываемого времени, объезжая по переселенцам, я заехал по дороге навестить старого знакомого Мути-бека и не застав его дома, хотел продолжать путь далее; ко мне подошел юноша, одетый по-грузински, лет 16-ти, и довольно изрядно по-русски сказал: «матушка просит вас отдохнуть с дороги и закусить. Я вас часто видел в Гори — теперь приехал оттуда сюда погостить». Это быль сын пленницы, приехавший повидаться с матерью. В сообществе его и бывшего тут священника, я провел часа полтора в доме Мути-бека. Я тут удостоверился, что жена бека была полная хозяйка в доме и пользуется большой его привязанностью. Господа, припомните, что, по азиатскому обычаю, показываться ей незнакомому было неприлично — но уже и это большая свобода, что жена пригласила в дом гостя в отсутствие мужа.

________________

Только что назначенный, по ходатайству Паскевича, командиром херсонского гренадерского полка полковник Бурцев, приехал в начале февраля в Ахалцих для осмотра роты своего полка, бывшей в составе гарнизона. Живя на передовом посту, как на уединенном острове, мы не ведали, что творится и как думается на белом свете; с приездом Бурцева, мы, к немалому удивлению, узнали, что в России и даже за границей очень ценят заслуги кавказского корпуса, что иностранные газеты, отдавая похвалу успехам нашего оружия в Азиатской Турции, находят между тем победы наши в Европейской в 1828 году уравновешенными с потерями.

Позвольте, господа, сделать опять отступление — обратился к нам разговорившийся старик — и сказать несколько о Бурцеве. Он был даже не родственник известному в начале [73] нынешнего века ухарю гусару Бурцову, прославленному поэтом-партизаном. Не менее храбрый до дерзости знаменитого гусара, наш Бурцев получил хорошее тогдашнее образование в школе колонно-вожатых, и бывши офицером генерального штаба, поступил в адъютанты к начальнику штаба 2-й армии, генералу Киселеву; пользуясь большим доверием своего генерала, он уже в звании адъютанта играл видную роль во 2-й армии, фактически управляемой Киселевым, который обращался с Бурцевым запросто, как с близким человеком; с производством в полковники Бурцев получил полк, кажется, азовский — в одной дивизии с Пестелем и в одной бригаде с Абрамовым (тоже из важных декабристов). Во время этой катастрофы, Бурцев первоначально в газетах помещен был в списке главных заговорщиков, — но в последующих печатных известиях имя его уже не значилось. Однако же полк у него был взят, и он переведен в наш корпус, в тифлисский полк, под команду младшего по производству, но старого служаки известного храбреца полковника Волжинского, когда-то ротного моего командира в ширванском полку. Моего бывшего капитана звали Иван Димитриевич, а в шутку называли «Иван с Волги» — и недаром: уж, право, не знаю — когда-нибудь и пред чем-нибудь робел ли он, хотя был предобрый человек и заботился обо мне, 15-ти летнем юнкере, как родной, и приказывал моему дядьке, старому унтер-офицеру из татар, Нарбекову: «ты смотри у меня, чтобы мальчик даром не пропал в свалке в какой-нибудь трущобе, и учи его как следует». Иван Димитриевич Волжинский доблестно покончил свою карьеру. Получив по представлению Паскевича, как отличный по службе офицер, тифлисский пехотный полк после князя Севардземидзева еще [74] в начале персидской войны, но сознавая в душе, что машина управления регулярным полком для него тяжела (подобно Юдину и Авечкину — людям одинакового с ним закала) по окончании турецкой войны он выпросил у Паскевича вместо тифлисского — назначить его командиром гребенского казачьего полка, с которым он чуть несроднился в продолжение десятилетних горных походов при Ермолове. Да и трудно было лучше придумать, как пустить старого волчьего вожака в стадо других волков (К господам гребенцам — прошу у них извинения — да и ко множеству кавказцев можно применить девиз на гербе одной старой фамилии Волковых, видимо взятый из старины: «славные храбрые волки». Так в «Слове о Полку Игореве» говорится: «скачут, аки серые волки по полю, ищучи себе чести, а князю славы». — Прим. автора.) — гребенцы его обожали. Как ни тяжеленько им бывало часто рыскать с ним в преследовании чеченцев, но удалой командир воодушевлял их. Возвратятся назад из-за Терека в станицы казаки — опасности и труды забыты. Бывало, Иван Дмитриевич в Червленной станице пойдет прогуляться, подойдет к собравшимся на улице казачкам, сядет на завалинку у хаты и начнет точить с ними балясы; «Анкудиновна, что ты пригорюнилась! Твоему сыну лучше, рана подживает — лекарь говорит, непременно выздоровеет; молодец, я его к Георгию представлю. А ты, Палаша, зачем насупилась — экая невидаль, что чеченец разрубил Кочкареву плечо, за то и он смазал его так шашкой, что тот свалился с лошади, как сноп, — скоро выздоровеет, на вашу свадьбу платочек тебе подарю, — спойка лучше с подругами песенку» (Надобно знать отшельнический, замкнутый в военной среде, быт тогдашних офицеров, не знавших ни семьи, ни общества образованной жизни, чтобы понять справедливость рассказа. — Прим. автора.). И казаки, стоящие вблизи, [75] с самодовольствием посматривают на своего командира, не думая о жертвах только что конченной экспедиции. После разгрома зимою Кази-муллою Кизляра, в следующую весну 1832 года, еще до сбора нашего отряда, он начал делать дерзкие набеги на наши сообщения и укрепленные посты. Однажды по данному известию, что огромная партия горцев появилась по ту сторону Терека; собрав наскоро до 300 гребенцов с двумя пушками, Иван Димитриевич бросился за реку на перерез хищникам, рассчитывая, что по сделанной тревоге со всех постов должны поспешить к известному пункту казачьи и пехотные подкрепления. Встретив огромное скопище неприятеля, он смело начал дело в ожидании подмоги. Но горцы, имея страшное превосходство в силах, неуклонились от битвы и начали со всех сторон окружать казаков; это показывало дурной знак — видимо, они не боялись нападений со стороны. Поняв положение дела и понеся уже потери, Иван Димитриевич приказал переколоть лошадей, сделал из их трупов брустверы и повел битву на смерть, все еще не теряя надежды на выручку, рассчитывая на один пехотный батальон, стоявший невдалеке. Одушевляемые фанатизмом Кази-муллы и  только что возникавшего мюридизма, яростно бросались горцы в шашки на своих заклятых врагов гребенцов, в надежде отомстить им хотя раз за все прошлое, — 6о геройски отбиваемые казаками, горцы должны были отступать. Батальон, к которому должны были примкнуть казачьи команды не появлялся, патроны и заряды истощились, уже не много оставалось защитников, одушевляемых своим [76] героем-начальником; озлобленные огромной потерей своих, горцы, наконец, сделали последний натиск и подавили своей численностью немногих, остававшихся в живых казаков; Иван Димитриевич, сделав вблизи последний картечный выстрел и обессиленный от нескольких ран, лег на пушку, обняв ее, где и был изрублен горцами. Батальон опоздал выручить по оплошности командира.

Честь возвращения взятых чеченцами пушек принадлежит начальнику штаба Вальховскому. Желая, по возможности, поскорее изгладить дурное впечатление, произведенное гибелью Волжинского, отряд, под командой Вальховского, несмотря на непроходимость лесистых трущоб летом, двинулся для наказания более виновных в этой катастрофе горцев. Трудность предприятия требовала и выбора человека, надежного для авангарда отряда, которому предстояло пробивать путь по горам и густым зарослям рассыпной цепью. Выбор пал на только что произведенного за отличие майора 41-го егерского, ныне мингрельского полка, Резануйлова. Он происходил из молдаван, переселившихся при императрице Елизавете в новороссийский край. Начав с ним службу юнкером, я сохранил дружбу до его смерти. Илья Демьянович Резануйлов, подобно Белькевичу, имел хорошие природные способности, стойкое мужество было его прирожденное качество. Будучи полковым адъютантом в херсонском полку, по неприятностям с полковым командиром, он перешел в бывший 41-й егерский полк, и когда меня назначили на его место, то я, огорченный с ним разлукой, хотел отказаться, но он был так благороден, что со слезами на глазах уговорил меня принять должность, дабы не сочли его интриганом. Сломив страшные затруднения и отчаянный отпор горцев, понесших большие [77] потери и опустошение жилищ — пушки Волжинского, наконец, отыскали в одной непроходимой трущобе, брошенные без лафетов. Тогда горцы не вошли еще во вкус и не употребляли нашей артиллерии против нас же, как было после. Резануйлов при этом тяжело ранен в руку — это была уже вторая рана, после получил еще третью в Абхазии, тоже тяжелую; его репутация боевого офицера сделалась на Кавказе популярной; будучи уже подполковником, выздоровев после третьей раны, он приехал к полку, бывшему в походе в Чечне. Солдаты всего полка, узнав о приезде в лагерь своего любимого начальника, без приказания выстроились в линию перед палатками, закричали — ура! В период формалистики и главных неудач против Шамиля, при Головине и Нейдгарте, такой поступок солдат сочтен неуместной демонстрацией — и Резануйлову приказано было немедленно отправиться в штаб-квартиру; вслед затем он назначен был комендантом в крепость Шушу, где прозябал года два в непривычной для его натуры сфере. Когда приехал на Кавказ Чернышев для разобрания путаницы, и узнав о военной репутации Резануйлова, он немедленно перевел его, кажется, в ширванский полк. Но в первый поход в Дагестане, в знойный день, усталый Резануйлов напился из родника холодной воды, сделалось воспаление, и бедный друг мой чрез сутки умер, не исполнив так много лежавших на нем надежд. Однако память о нем сохраняется, по крайней мере, еще сохранялась недавно, как говорит мне один кавказский ветеран: войска проходят церемониальным маршем мимо его уединенной могилы в Дагестане, когда им приходится следовать по той местности.

— Да-с — сказал взволнованный грустью старик, — если бы [78] барон Розен и начальник его штаба Вальховский остались подолее на Кавказе, то судьба Шамиля была бы, вероятно, иная, и десятки тысяч солдатских голов и миллионы рублей были бы не потрачены непроизводительно. Время показало, что с их удалением дела на Кавказе пошли хуже. Хотя Розен имел некоторые слабости, пользуясь коими делали злоупотребления или упущения, но они ничто в сравнении с последующим. После Ермолова, Розен был относительно лучший администратор тогдашнего времени на Кавказе. Сбережение казенных расходов у него было на первом плане, грандиозных планов и штатов управления, не справляясь с карманом казны, он не любил; находил излишним обставлять себя департаментами и высокочиновными особами для возвышения своего величия, дорого обходящегося государству. По примеру Ермолова, у него нередко остатки местных доходов обращались на военные издержки по продовольствию войск, содержанию госпиталей и тому подобное. Да-с, он не делал государства в государстве — особенно там, где питают всегда широкие надежды и выходят узкие результаты, особливо относительно целого.

Несмотря на давнишнюю неприязнь с Канкриным за отчуждение в казну на миллион рублей из имения князя Зубова, на дочери которого был женат Розен, стеснявшего часто его финансовые распоряжения, и на громадный авторитет своего предместника Паскевича, системы которого он не очень поклонялся, — Розен с большим тактом вел дела на Кавказе, а успешный поход его в 1832 году в Чечню и гибель Кази-муллы показывают его военные способности.

Много вреда принесла краю и государству его вражда с ближайшим своим помощником, генералом [79] Вельяминовым, начальником кавказской линии, т. е. северного склона Кавказа. Отличному генералу, но суровому, неуступчивому, любившему барствовать Вельяминову, не могла сочувствовать гуманная, осмысленная душа Розена, а сознание собственного достоинства — уступить его притязаниям. Первое неудовольствие возникло по военно-судным делам и другим крутым мерам, коих часто Розен не утверждал, — вражда разгоралась более и Вельяминов, представляя в дурном свете дела своего противника, не мало способствовал его падению.

________________

Возвращаясь с скудными своими воспоминаниями к Бурцеву, скажу, что он уже в персидскую кампанию, несмотря на свое приниженное положение, обратил на себя внимание Паскевича, и уже под Карсом, заведуя траншейными работами, более других способствовал внезапному занятию города; под Ахалцихом принимал такое же деятельное участие в осаде, на штурме, командуя саперным батальоном, из первых ворвался в город, награжден георгиевским крестом и, что важно было в его положении, назначен опять командиром херсонского полка. Блистательно подвизаясь с полком в кампанию 1829 года, он всегда имел какое-нибудь особое поручение в исполнении военных операций, часто помимо старших. Вступив в Эрзерум генерал-майором, он оставался командиром полка, так как Паскевич держался правила — во время похода, без крайней надобности, не переменять командиров отдельных частей. С занятием Эрзерума и рассеянием анатолийской армии, вопреки показаниям впоследствии наших историков, чтобы возвысить славу Паскевича, ему оставалось уже мало дела, и он стал занимать отдельными отрядами известные по стратегическому положению местности, подвигаясь [80] по-немногу по дороге к Трапезонду в ожидании развязки событий в европейской Турции. Поставив передовые посты на берегу Ефрата, он послал грузинский полк в Гулиш-Хане (серебряный завод), где в горных ущельях жило преимущественно греческое население, занимаясь разработкой серебряных руд, и послал напрасно. Принятые с распростертыми объятиями, наши войска должны были скоро возвратиться назад (Пробыв 6 дней, но до Трапезонда чрез горный хребет оставалось верст 45 и его легко было бы взять, так как войска в нем не было, — между тем так находился огромной склад меди и другие ценные предметы. — прим. автора.), а греки должны были вынести от турок тяжкое возмездие за измену. Другое дело Байбурт, куда послан был с Бурцевым херсонский полк, с присоединением одной роты эриванского. Этот город, обнесенный, как обыкновенно в Турции, каменными стенками, стоит на главном караванном пути из Трапезонда в Персию, — вместе с торговым значением, он важен, как стратегический пункт, прилегающий к гористой местности, населенной воинственным племенем лазов, почти номинально признающих турецкую власть.

Под паникой русского погрома, Байбурт с покорностью принял Бурцева, — чрез несколько дней он однако же получил сведение, что значительное скопище лазов заняло большое селение Харт, верстах в 20-ти от Байбурта. Хотя Бурцев получил приказание от Паскевича — не вдаваться в решительные сшибки с неприятелем и, в случае необходимости, требовать подкрепления, — но, под обаянием постоянных военных успехов и своей отваги, Бурцев в ночь двинулся к Харту с одним батальоном под своей командой и другому батальону велел идти другой дорогой, [81] чрез одно ущелье, чтобы преградить путь другим скопищам лазов, шедшим на соединение, и к рассвету стать 2-му батальону с другой стороны Харта. В ожидании скорого прибытия этого батальона, Бурцев пошел на штурм селения, дома которого, углубленные в землю, как грузинские сакли, представляли прочную защиту; солдаты под перекрестными выстрелами на близком расстоянии, в беспорядочном лабиринте азиатской постройки, должны были прикладами выбивать двери в упорно защищаемых жилищах, мало доступных пожару. В короткое время все ротные командиры и несколько офицеров были убиты или ранены; для командования ротами Бурцев должен был поставить адъютанта, казначея и квартирмейстера. Ожесточенные невиданным после Ахалциха сопротивлением — гренадеры бились отчаянно в саклях и на улицах, защищенных разными преградами. Понеся страшное поражение, неприятель, наконец, предался беспорядочному бегству, — Бурцев неотступно его преследовал; в это только время, сделав, как оказалось, большой обход и сбившись ночью с дороги, другой батальон стал подходить усиленным маршем на слышимые выстрелы. Отступающая толпа редела, слабо меняясь выстрелами с преследующей цепью гренадер; солдаты, после нескольких часов упорного рукопашного боя, в походной амуниции, очень утомились; добивая отсталых лазов, заметили, что один из их толпы старик стал отставать. Бурцев, как и всегда, был впереди и видя, что добыча ускользает от усталых солдат, дал шпоры лошади и хотел саблей добить лаза, но пугливая лошадь бросилась в сторону, — в это время фельдфебель Князьков бежал у стремя Бурцева и выскочив вперед хотел ударить штыком лаза, но тот как-то увернулся и Князьков дал промах; Бурцев занес второй раз [82] саблю, обернувшийся лаз выстрелил из пистолета почти в упор, хотя в тоже мгновение Князьков поднял его на штык, но уже поздно для Бурцева: пуля пробила ему грудь, и дрянной пистолет убитого лаза достался печальным трофеем Князькову. Между тем генерал Муравьев шел на подкрепление Бурцеву; получив же донесение о несчастном событии, Паскевич выступил сам с отрядом. Чрез сутки известили умирающего Бурцева о приближении Муравьева, он вдруг обратился к бывшим постоянно у его одра офицерам и сказал: «господа, не допускайте ко мне Муравьева — я хочу спокойно умереть». Тут только, перед смертью, высказалось нерасположение к своему товарищу по школе колонновожатых, скрываемое прежде под личиною добрых отношений. Изумленные офицеры не знали, что делать, как преградить вход к умирающему непосредственного их начальника бригадного командира, который, по самой службе, должен был видеть перед кончиной полкового командира; но они объявили волю отходящего.

Дело в том, что Н. Н. Муравьев, при всех прекрасных качествах умного боевого генерала и полезного администратора, по своему педантству до последних мелочей и холодному важному обращению, умел быть для всех старших и младших всегда тяжелым и не симпатичным. Когда Паскевич командировал Бурцева в Байбурт, то последний накануне выступления, вечером, должен был явиться за последними приказаниями к главнокомандующему, начальнику штаба, в самый штаб и к Муравьеву — как к своему бригадному командиру; наконец, усталый Бурцев возвратился в 11 часов в лагерь и отдавал приказания — как назавтра с рассветом выступить в поход; вдруг является ординарец с требованием прибыть к бригадному командиру. [83] «Да я у него сейчас был». Немогим знать — был казенный ответ унтер-офицера. Полагая, что Паскевич передал Муравьеву еще какое-нибудь добавочное распоряжение, скрепя сердце Бурцев к нему отправился, задевая впотьмах за веревки палаток. Муравьев с полулистом в руках серьезно его встретил словами: «какой у вас беспорядок в канцелярии! Что такое? Да посмотрите — в рапортичке показано тремя человеками более к выступлению против наличного числа». Так, ваше превосходительство, за этим только меня требовали? Да, за этим! Вы знаете, как я и мои подчиненные нынешний день были озабочены скорым приготовлением к походу... прощайте, взыскивайте с полкового адъютанта, как хотите; меня же ждут фельдфебеля, а за ними весь полк для получения последних приказаний, которых я еще не успел передать по случаю вашего требования к себе». Возвратясь, он только сказал адъютанту: «ну, будет вам от Муравьева за рапортичку».

Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания из кавказской старины // Кавказский сборник, Том 1. 1876

© текст - Андреев В. 1876
© сетевая версия - Тhietmar. 2010
©
OCR - Трофимов С. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Кавказский сборник. 1876