ПЬЕР ЛОТИ

БАЛ В ИЕДДО

Очерк Пьера Лоти.

Перевод В. П. Горленко.

«Министр иностранных дел и графиня Содеска имеют честь просить вас пожаловать на вечер в Руку-Мейкан, по случаю дня рождения Е. В. Императора. Будут танцовать». Это напечатано по-французски на элегантном картонном билете с золотым обрезом, полученном мною по почте в один ноябрьский день, во время стоянки в Йокагаме. На обороте, беглым английским почерком, приписка: «Нарочный обратный поезд отойдет со станции Шибаши в час пополуночи».

Находясь всего два дня в этой космополитической Йокагаме, я с некоторым удивлением ворочаю в пальцах этот картонный билетик. Признаться, он совсем путает все представления о японской жизни, какие дало мне пребывание в Нагасаки. Этот бал на европейский лад, это великосветское общество Иеддо во фраках и парижских платьях, — я не могу хорошенько себе представить всего этого.

И потом, с первого раза, эта графиня (также как разные маркизы с странными именами, о которых я читал вчера в хронике местной светской жизни), все это невольно вызывает улыбку.

А, впрочем, почему и не так? Эти женщины происходят из владетельных родов. Они заменили только японский титул соответствующим французским. Воспитание и аристократическая утонченность у них никак не меньшие и [258] наследственны также. Весьма вероятно даже, что надо углубиться много дальше, чем наши крестовые походы, чтобы отыскать происхождение их благородных родов, начала которых теряются в летописях этой столь старой народности...

В вечер бала — толпа на железнодорожной станции в Йокагаме во время отхода поезда в половине девятого. Вся европейская колония в сборе, в нарядных платьях, в ответ на приглашение графини. Мужчины в клаках, у дам головы закутаны кружевами, они подбирают шлейфы светлых платьев под меховыми накидками. И приглашенные обращаются друг к другу по-французски, по-английски, по-немецки, в залах станции таких же, как наши. Решительно нет ничего японского в этом отходе поезда в половине девятого.

Час езды, и бальный поезд останавливается в Иеддо.

Здесь — новое удивление. Куда приехали мы, — в Лондон, Мельбурн или Нью-Йорк? Вокруг вокзала высятся высокие кирпичные дома, уродливые, как в Америке. Линии газовых рожков позволяют угадывать вдали длинные и совершенно прямые улицы. В холодном воздухе пересекаются многочисленные телеграфные проволоки, и в разные стороны отходят конки с знакомыми звуками колокольчиков и свистков.

Но вот целое полчище странных личностей, одетых во все черное, очевидно нас тут поджидавших, бросается нам на встречу. Это джин-рики-сан, люди-лошади, скороходы-извозчики. Они набрасываются на нас, как стая воронов; вся площадь чернеет от них, Каждый тащит за собой маленькую тележку. Они прыгают, кричат, толкаются, загораживают нам ход, как стая разыгравшихся чертенков. На них панталоны в обтяжку, обрисовывающие ноги как трико, куртки, также в обтяжку, с рукавами в форме пагоды, матерчатая обувь с отделенным большим пальцем, торчащим, как у обезьяны. Посреди спины, на черном фоне, выделяется надпись большими, белыми китайскими буквами, как погребальный девиз на катафалке. С ужимками мартышек, они хлопают себя по подколенкам, чтоб обратить внимание на упругость мускулов; хватая нас за руки, за плащи, за ноги, они с ожесточением оспаривают наши особы друг у друга.

Есть, впрочем, и несколько экипажей, ожидающих дам из официального мира посольств. Но толпа сторонится от них с боязнью, как от нового способа передвижения, несколько [259] рискованного. Лошадей держат под уздцы обеими руками, как животных опасных.

Почти все мы прыгаем в одноместные тележки, предлагаемые скороходами. Не надо и говорить им, куда везти нас: в Руку-Мейкан, понятно само собою. Они бросаются вперед, как бешеные, не ожидая наших приказаний. Каждая из прекрасных приглашенных особ, едва усевшись на узком сиденьи и уложивши бальное платье на коленах, увозится отдельно, со всех ног, наемным скороходом. Муж или сопровождавший ее другой покровитель-мужчина, усевшись в подобную же тележку, увлечен в свою очередь иным ходом. Все мы катимся в одном направлении, — и это единственно успокоительное соображение для дам, увлекаемых этими чертенками. Но все вместе смахивает на какой-то беспорядочный разброд, где утратилось деление на семьи и отдельные знакомые группы.

Мы преследуем один другого, то обгоняя, то отставая, подпрыгивая на ходу. Наши скакуны по временам вскрикивают и поправляются. Нас очень много, целый длинный, безумно мчащийся кортеж. Разослано было множество приглашений на этот бал, где, само собою разумеется, ни микадо, ни тем более его недоступная взорам супруга присутствовать не будут. Зато будет весь японский большой свет, и мне очень любопытно увидеть в первый раз этих маркиз и графинь, да еще в бальных нарядах.

Около трех четвертей часа длится наш бег по улицам предместий, мало освещенным и пустынным. То, что окружает нас здесь, не похоже на площадь возле вокзала. Пред нами, в этих улицах и в дорогах, среди темноты ночи, проходит настоящая Япония: бумажные домики, мрачные пагоды, смешные лавчонки, странные фонари, светящиеся то тут, то там, во мраке цветными огоньками.

Наконец мы приезжаем. Одна за другой тележки наши вкатываются под старинный портик, крыша которого заворочена остриями на китайский лад.

Теперь мы среди полного блеска и света. Пред нами нечто похожее на венецианский праздник. В манерном и затейливом саду, на столбах, группами расположены бумажные шары, где горят бесчисленные свечи. Руку-Мейкан возвышается пред нами, весь иллюминованный, с газовыми огнями, [260] бегущими по всем карнизам, бросающий свет из каждого из своих окон, весь как бы прозрачный и светящийся.

По правде сказать, не красив он, этот Руку-Мейкан. Построенный на европейский лад, новый с иголочки, беленький, свеженький, он похож на курзал в любом из наших приморских городов, и смотря на него, можно вообразить себе, где угодно, кроме Иеддо... Однако, кругом нас тихо колеблются в воздухе большие, странные флаги с гербом Микадо. Сделанные из шерстяного крепа фиолетового, «императорского» цвета, они усеяны широкими геральдическими астрами, соответствующими лилиям нашего королевского герба. Освещенные снизу тысячами огней, вырисовываются они на темном фоне неба. Что-то своеобразное придает также этому празднику прибытие со всех ног запыхавшихся скороходов, выбрасывающих на подъезд каждую минуту, то танцора, то даму. Необычайный бал, где гость, вместо того, чтоб приехать в экипаже, привозится в тележке черным дьяволенком...

В сенях, где сияет газ, толпятся лакеи во фраках и довольно исправно повязанных белых галстуках, но с смешными желтыми рожицами, почти лишенными глаз.

Залы расположены в верхнем этаже, куда подымаются по широкой лестнице, уставленной по сторонам тремя рядами японских астр, о которых не могут дать никакого понятия астры наших осенних грядок. Первый ряд — белый, второй желтый, третий розовый. В розовом ряду, закрывающем стены, астры величиною с деревья, и их цветы широки, как солнце. Желтый ряд, стоящий поближе, менее высок, цветы в нем большими пучками, роскошными букетами ослепительного золотистого цвета. Наконец последний, белый ряд, — ниже всех, — образует как бы кайму вдоль ступенек, протягивается нитью прелестных снежных хлопьев.

На верхней площадке лестницы четыре личности, хозяева бала, встречают улыбками гостей при входе в залы. Я обращаю мало внимания на господина во фраке, украшенного орденами, вероятно министра, — но с величайшим любопытством всматриваюсь в трех женщин, стоящих возле него, в особенности в крайнюю, которая, должно быть, и есть графиня.

Только что, в поезде, мне рассказывали ее историю: это бывшая геша (наемная танцовщица на японских пирушках), сумевшая вскружить голову дипломату назначавшемуся в [261] министры, заставившая его на себе жениться, а теперь принимающая на бале в Иеддо оффициальный мир иностранных миссий.

Я ждал увидеть странное создание, носящее платье, как ученая собака... и остановился в изумлении перед особой наружности изящной и изысканной, в перчатках по плечо, безукоризненно причесанной, как женщина хорошего круга. Неопределенный возраст, трудно угадываемый под пудрой, длинный трэн бледно-бледно-лилового цвета, с разбросанными по нем мелкими живыми лесными цветами прелестного оттенка, корсаж в роде удлиненного футляра, покрытый вышивкой строгого рисунка из минсного жемчуга. В общем — наряд, какой мог бы быть надет в Париже, и, право, отлично сидевший на этой удивительной выскочке. Я перестаю улыбаться и отвешиваю ей поклон по всем правилам. Она отвечает таким же, но очень грациозным поклоном, и протягивает мне руку, по-американски, с такою изысканной непринужденностью, что я чувствую себя совершенно побежденным.

Бегло, на ходу, осматриваю двух других дам. Первая — совсем маленькая крошка, в платье блёкло-розового цвета, с трэном, подобранным цветами камелий. Последняя из этой группы, на которой глаза мои с удовольствием остановились бы дольше, — маркиза Ариматен. молодая особа из старинного дворянского рода, супруга обер-церемониймейстера Е. В. Императора. Черные, как смоль, волосы, подобранные очень высоко, на манер клоуна, по моде той зимы, хорошенькие бархотные глаза, общий вид прелестной кошечки, платье покроя времен Людовика XV из атласа цвета слоновой кости. Неожиданное впечатление производит эта смесь Японии с французским восемнадцатым веком, эта хорошенькая фигурка крайней Азии, одетая в платье с панье и корсажем с длинным мысом, как в Трианоне.

Еще вазы, с высящимися в них гигантскими астрами, и затем, позади стоящей на площадке группы, между японских наметов, украшенных трофеями, открывается во всю ширину центральный зал, еще почти пустой, со скамейками, поставленными вдоль стен, на которых сидят редкие гости в натянутых позах людей, привыкших сидеть на корточках. Направо и налево, в открытые колоннады видны боковые залы, где немного больше народа, где движутся уже бальные платья и форменные одежды мужчин, и где два оркестра, один [262] французский, другой немецкий, скрытые в нишах, исполняют не отразимые кадрили на мотивы наших известных опереток.

Залы обширны, но, надо сознаться, заурядны. Обстановка казино второго разряда. От люстры расходятся радиусами гирлянды зелени, со светящимися между ней бумажными фонарями. Стены между тем драпированы императорским фиолетовым крепом с белыми геральдическими астрами или же китайскими знаменами с изображениями чудовищных драконов. И вид этих материй составляет контраст с банальностью венецианских фонариков и безделушек, развешенных на потолке, и сообщает всему какое-то странное впечатление Китая и Японии под веселую руку, как бы попавших на удалую пирушку.

Не мешало бы поуменьшить немного галунов и золота этим бесчисленным японским господам, министрам, адмиралам, офицерам и чиновникам в полной парадной форме. Они напоминают мне слегка некоего генерала Бума, имевшего свою минуту славы. А эти фраки с фалдами, — и на нас уж такие уродливые, — как странно взглянуть на них! Право, их спины не устроены совсем для таких одежд. Невозможно сказать, в чем, собственно, оно заключается, но у них у всех и всегда, я нахожу какое-то очень близкое сходство с обезьяной.

А эти женщины! Молодые девушки-невесты или мамаши рассевшиеся вдоль стен, — все они более или менее поразительны, если разобрать подробно. Что именно поражает наш глаз? Ищешь и не находишь точного ответа. Странное ли строении бюстов, то излишне развитых, то недостаточных, необычайные ли изгибы корсетов?.. Нет, однако, ни пошлых, ни грубых лиц, очень маленькие руки и платья прямо из Парижа... И при всем том, они странны, они невероятны до последней степени, с улыбками своих узких глаз, с обороченными внутрь ногами, с приплюснутыми носами. Очевидно, сейчас, при входе, нам показали то, что есть лучшего в этом роде, первых модниц столицы, умеющих уже носить как следует европейское платье.

В десять часов — появление чинов посольства Небесной Империи. Дюжина рослых молодцов с насмешливыми глазами, целою головой возвышающихся над этою миниатюрною японскою толпой. Это Китайцы красивой северной расы. В походке, в ярких шелках одежд они сохраняют какую-то благородную грацию. Доказывают они хороший вкус и свое достоинство, [263] сохранив национальную одежду: длинные платья, великолепно затканные и вышитые, свои падающие вниз жесткие усы и свои косы. Со сдержанными улыбками и играя веерами, обходят они залы, где теснятся эти ряженые, потом удаляются с презрительным видом и одиноко усаживаются на балконе в форме террасы, господствующем над иллюминованным садом и венецианским праздником.

Десять с половиною часов. Выход принцесс крови и придворных дам. На этот раз это нечто поразительное, как появление существ другого мира, людей с луны или призраков какой-нибудь отдаленной эпохи прошедшего.

В то время шла вторая фигура кадрили на мотивы «Жирофле-Жирофля». Входят две группы маленьких женщин, совсем, совсем маленьких, бледных, худосочных. Они движутся, точно феи из страны лиллипутов в неслыханных своих одеждах и прическах, делающих их головы похожими на головы сфинксов. Костюмов, которые они носят, вы не увидите нигде, — ни на улице японского города, ни на экранах, ни на картинках. Это традиционные придворные костюмы, установленные в незапамятные времена, которых кроме двора не носят нигде.

Башмачки Сандрильоны прелестного алого цвета, панталоны ярко-красного шелка, широкие, топырящиеся, расширяющиеся книзу непомерным образом, совсем не сгибаясь и образуя на каждой ноге как бы по юбке с кринолином, в которых, с шумом и шорохом, путаются их шаги. Сверху нечто вроде короткой священнической ризы белого или серо-жемчужного цвета, усеянной черными розетками. Материи этих платьев великолепные, тяжелые и упругие как парча. Вся одежда падает одной, упорной складкой, начиная с очень тонкой шеи до чрезвычайно широкого основания этих женщин — идолов. Их резвые, маленькие тела, спущенные плечики, скрывающиеся под этими одеждами, не выдаются никакими очертаниями. Маленькие руки и кисти рук скрыты в длинных рукавах в форме пагоды, падающих справа и слева цельными кусками, как опрокинутые бумажные пакеты. (Если разглядеть поближе, черные розетки на светлых мантиях изображают чудовищ, птиц, листья, свитые в венки. Рисунки различны у каждой из этих особ. Это фамильные эмблемы и гербы этих благородных дам). Но невообразимее всего у этих женщин — [264] их прически. Прекрасные черные волосы, приглаженные, припомаженные, разложенные на какой-то неизвестной подставке, разворачиваются вокруг маленького личика, желтого и мертвого, как огромный веер, или распущенный павлиний хвост. Потом вся шелковистая масса сгибается вдруг с отломом египетского головного убора, спускается плоско на затылок и, утончаясь в узел волос, кончается косой. Таким образом получаются какие-то головы раздвинутые в ширину, как тела, что еще более подчеркивает плоскость лица, а эти не сгибающиеся одежды делают еще заметнее отсутствие выпуклостей бедр и груди.

Особы эти точно вышли из какой-нибудь старинной книги, где их сохраняли в течение веков, распластав как редкие цветы в гербариуме. Они некрасивы, может быть, — хотя я в этом еще и не уверен, — но полны изысканного достоинства и какой-то особенной прелести. Довольно пренебрежительно смотрят они на этот бал, кружащийся вокруг них, и в их едва прорезанных глазах видна загадочная улыбка. Они садятся особо в стороне, в одной из боковых зал, и среди всего бала образуют отдельную группу таинственного вида.

Японские офицеры, очень учтивые, радушно принимают нас, как гостей в их стране, и представляют танцующим дамам, своим родственницам или знакомым.

Позвольте представить вас госпоже Аримаско — или Куничива или Каракамоко, — дочери одного из достойнейших наших офицеров артилерии, или сестре одного из выдающихся наших инженеров.

Эти девицы Аримаска, Куничива или Каракамоко одеты в белые, розовые или голубые газовые платья, но все на одно лицо: смешная рожица кошечки, кругленькая, плоская, с глазами в форме миндалин, с боков приподнятыми, которыми они вращают на право и налево под стыдливо опущенными ресницами. Вместо этого смешного убора и этих «хороших манер», как милы были бы они, одетые по-Японски, как мусме, с взрывами веселого смеха!

Они держат в руках нарядные бальные записные книжки из слоновой кости или перламутра, в которые я записываюсь на вальсы, польки, мазурки, лансье. Но как узнаю я их, как отличу девицу Аримаско от девицы Каракамоко, или Каракамоко от Куничивы, когда прийдет время идти брать их, [265] при первых звуках условленного танца? Это меня очень смущает, так они похожи друг на другу! и я буду очень затруднен сейчас среди этого однообразия их лиц...

Они танцуют довольно правильно, эти Японки в парижских платьях. Но чувствуется, что это вещь заученная, что они делают это как автоматы, без малейшей личной инициативы. Если случится сбиться с такта, надо остановиться и начинать сызнова. Сами они ни за что не попали бы в такт и продолжали бы танцовать как попало. Это, впрочем, вполне объясняется совершенным различием ихней музыки и ритмов от наших.

Их маленькие руки в длинных серых перчатках — прелестны. Дело в том, что это вовсе не переодетые дикарки. Напротив, женщины эти принадлежат цивилизации гораздо более древней, чем наша, и чрезвычайно утонченной.

Что касается ног, то они смотрят не так удачно. Сами собой они поворачиваются внутрь, по старой японской моде, и вдобавок они отличаются какой-то странной тяжестью, происходящей от привычки носить высокую деревянную обувь.

Танцы идут с кажущимся увлечением, и пол обширного, легкого здания дрожит в такт довольно тревожным образом. Из головы не выходит все время мысль о возможности страшного падения на головы господ, сидящих в залах нижнего этажа, курящих сигары или играющих в вист, чтобы придать себе вид европейцев.

Одно из неожиданных моих впечатлений — слышать японские слова из уст этих танцорок. До сих пор я употреблял этот язык только в Нагасаки в сношениях с мелкими горожанами, купцами, людьми из народа к длинных платьях истуканов. С этими женщинами в бальных платьях я не приберу уж и слов.

Мой японский язык удивляет их. Они не привыкли встречать иностранных офицеров, пытающихся говорить на их языке, и оказывают самое любезное внимание, стараясь понять мою речь. Самая хорошенькая из моих танцорок, молодая особа в блёкло-розовом платье с букетами Помпадур, лет пятнадцати не более, — «дочь одного из самых блестящих наших инженерных офицеров» — (девица Миогоночи или Каракамоко, право уж не знаю). Еще почти ребенок, она прыгает от всего сердца и хорошо понимает меня, поправляя [266] с прелестной улыбкой всякий раз, как я делаю какую-нибудь ужаснейшую ошибку.

Когда кончается вальс Штрауса, который мы с ней танцуем, я записываюсь в ее книжке на два следующих вальса: в Японии это возможно.

В нижнем этаже, кроме курительных комнат, зал для игры, сеней, уставленных карликовыми деревьями и гигантскими астрами, расположены три больших, отлично сервированных буфета, и туда спускаются время от времени но лестнице окаймленной тремя рядами цветов, белых, желтых и розовых. На столах, заваленных серебряной посудой и утварью, в изобилии наставлены дичь с трюфелями, паштеты, лососина, сандвичи, мороженное, как на хорошо устроенном парижском балу. Американские и японские фрукты расположены пирамидами в изящных карзинках, шампанское лучших марок. Японская манерность в этих буфетах сказалась в крошечных подобиях садиков, устроенных на столбах, с золочеными решеточками, их окружающими, с завитыми на них искусственными ветвями виноградных лоз, на которых навешены кисти превосходного винограда. Если желаете поднести ветку его вашей даме, то отвязываете ее сами. Этот сбор винограда в духе Ватто — верх галантности.

Хотя и предупрежден был, что это вещь невозможная и совершенно противоречащая этикету, протанцовавши с многими японками в французских платьях, я направляюсь в сторону той группы несколько священного характера, необычайность которой привлекает меня, с целью пригласить на танцы одну из таинственных женщин в древней придворной одежде.

Видя насмешливое выражение дамы, к которой я подхожу и не доверяя своему японскому языку, я обращаюсь с своим предложением на чистом французском языке. Она, разумеется, не понимает меня, не догадывается даже, о чем идет речь, так это неожиданно, и глазами призывает другую, сидящую позади нее, которая, впрочем, встала уж и сама, при первых звуках этого разговора без представления, чтобы водворить порядок. И эта другая, стоя теперь передо мной, в окутывающих ее плотных шелках одежд с большими геральдическими розетками, устремляет на меня хорошенькие, светящиеся умом глаза, расширенные вдруг как бы после пробуждения от сна, очень оживленные, очень черные. [267]

— Что вам угодно? говорит она по-французски с каким-то странным, изящным оттенком, — что вы у нее спрашиваете?

— Я имею честь просить танцовать со мною.

Внезапно ее узкие брови подымаются очень высоко. В одну минуту все оттенки удивления проходят в ее взоре, она наклоняет к первой широкий пласт своей головы и переводит ей смысл моей изумительной просьбы. Грациозно и очень любезно, несмотря на всю мою дерзость, говорящая по-французски особа благодарит меня, объясняя, что ее подруга, так же как и она сама, не знают наших новых танцев. Это, вероятно, правда, но причина отказа не в этом одном: танцы безусловно запрещены этикетом, и мне это известно. Я, впрочем, вполне это понимаю, так как могу представить себе эту священническую ризу, эту огромную голову, этот головной убор, выступающими во второй фигуре кадрили, под игривый мотив Оффенбаха!.. Этот мелькнувший образ невольно заставляет смеяться меня самого, как крайняя несообразность...

Мне остается низко раскланяться по придворному. Два широких волосяных веера наклоняются также с благосклонными улыбками, шорохом шелковых. одежд, и я отступаю после этого поражения, сожалея, что не имею возможности продолжать беседу с переводчицей, звук голоса которой и выражение глаз очаровали меня.

Танцы продолжаются, французские кадрили чередуются с немецкими вальсами. И время бала идет быстро, приближаясь к разъезду, который предполагается рано.

Половина первого. Мой третий и последний вальс с маленькой танцоркой в букетах Помпадур, «дочерью одного из блестящих инженерных офицеров...»

Она одета совсем как одеваются у нас барышни-невесты (немножко провинциалки, правда, из Карпантра или Ландерно), умеет чисто есть мороженное ложечкой, которую держит кончиками пальцев в перчатках. И все-таки воротясь сейчас к себе, в дом со стенами из вставленной в рамы бумаги, она, как все другие женщины, сбросит корсет, накинет платье, расшитое изображениями аистов или других птиц, скажет ситоистскую или будистскую молитву, и примется ужинать рисом из бокала, при помощи палочек... Мы очень сдружились с этой милой барышней. Так как вальс продолжается очень долго и становится слишком жарко, то мы открываем [268] дверь-окно и выходим на террасу подышать воздухом. Мы забыли о Небесном посольстве, которое с самого начала бала утвердило местожительство в этом прохладном месте, и вот мы среди величественного сборища этих господ в длинных платьях и с монгольскими усами.

Эти китайские глаза все устремляются на нас, удивленные нашим появлением. Мы также смотрим на них, и разглядываем друг друга с холодным и глубоким любопытством людей, принадлежащих в совершенно разным мирам, неспособным никогда ни смешаться ни понять один другого.

Поверх этого ряда голов в шапках мандаринов и косах, виден сад, остатки венецианского праздника, уже полупотухшего, и, наконец, дальше — безбрежная мгла черной ночи, предместье Иеддо, с светящимися кое-где красными фонариками.

В воздухе реют те же флаги с гербами микадо, фиолетового крепа с белыми геральдическими астрами. Сзади нас — залы с настоящими, но невероятными астрами; в залах много мундиров, светлых платьев. Во время перемен фигур кадрили, они стоят рядами, неподвижно.

Маленькая провинциалка из Карпантра или Ландерно, опираясь на мою руку, говорит мне очень милые вещи о свежести вечера, о погоде, которая может быть завтра. И вдруг, для полного довершения всех этих контрастов, немецкий оркестр скрытый внутри здания, воодушевленный американским элем, с ожесточением затягивает насмешливый куплет из «Маскотт» — Ah, n’courez donc pas commeca, on les ratrappe, on les ratrappera!» А в это время внизу, в конце сада, позади фонтана, подымается фейерверк, какой-то странный букет, вдруг освещающий целую японскую толпу, теснящуюся у ограды Руку-Мейкана, которую нельзя было и подозревать в темноте, и которая от удивления издает странный шум.

Оркестр бешено возобновляет припев «On les ratrappe, on les ratrappe, on les ratrappera!..» В этой чудовищной смеси всего и вся мои понятия о вещах начинают покрываться легким туманом. Я дружески жму в своей руке руку девицы Миогоничи (или Каракамоко); в голову приходит множество смешных, но невинных вещей, которые хочется сказать ей на всех языках; весь мир представляется мне в эту минуту ставшим мелким, сжатым, сосредоточенным в одну точку и принявшим решительно смешной вид. [269]

Между тем, группы начинают редеть, залы постепенно пустеют. Несколько дам скрылось по-американски. Многие танцорки, закутавши голову, а танцоры, поднявши воротники, отдали себя, отдельно каждый, на попечение черным дьяволенкам, поджидавшим их возле дверей и умчавшим их со всех ног в своих тележках во мрак ночи.

Я также отдался в распоряжение одного из этих скороходов джинов, чтоб не пропустить специального поезда возвращающегося в Йокагаму, который, по моей пригласительной карточке, должен отойти в час пополуночи со станции Шибаши.

В общем, предложенный нам с большим радушием этими Японцами праздник был премил и превесел. Если мне случалось улыбаться иногда, то без злого умысла. Когда же я подумаю, что эти костюмы, манеры, обхождение, танцы, все это — вещи выученные, по приказу императора, и, может быть, против желания, я говорю себе, что эти люди — удивительные подражатели, и подобный вечер представляется мне одним из интереснейших фокусов этого народа, в этом искусстве не знающего себе соперников.

Пьер Лоти.

Текст воспроизведен по изданию: Бал в Иеддо. Очерк Пьера Лоти // Русское обозрение, № 7. 1894

© текст - Горленко В. П. 1894
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
© OCR - Иванов А. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русское обозрение. 1894