ДОБРОВОЛЬСКИЙ А.

СОРОК СЕМЬ МОГИЛ

Из очерков Японии.

I.

— Азучи-Сан, вы страшно спешите! скоро ли Шинагавский вокзал?

— Вы забываете, Доливо-Сан, что мы еще не проехали Козацу, а поезд отходит в шесть утра...

Мы в центре японской столицы Токио.

Знойное июльское солнце только что озарило необъятную массу низких домов, однообразие которых кое-где нарушается высокими пагодами и закругленными крышами буддийских храмов. Серая масса домов сливается с горизонтом, и конца нет этим извилистым улицам и переулкам. Неутомимые "джинрикши" везут нас уже битых полтора часа.

Слово "джинрикша" до такой степени сливается со всей обстановкой японской жизни, что позвольте посвятить вас в значение этого употребительнейшего слова. Джинрикша — в переводе "экипаж, влекомый человеком"; это единственный способ передвижения в городах, заменяющий наших извощиков, коляски, кареты и проч. Их насчитывают в одном Токио более 38.000. Это — двухколесный экипажик, влекомый возницей, бегущим впереди. Такса от 10 до 20 коп. за 2 1/2 мили. Из среды этих темных тружеников вышло два человека (Мукобата и Китага), на долю которых выпала незабвенная честь спасения драгоценной жизни Наследника Цесаревича в мае 1891 г. в г. Отсу. [170]

По летнему времени, костюм наших возниц почти прародительский, что дает возможность просто залюбоваться на развитие их бронзовой мускулатуры. Кусок темно-синей материи с белым значком на спине, сандалии и круглая плоская шляпа формы опрокинутой тарелки, — вот вам и весь костюм джинрикши (Иностранцы привыкли обозначать словом "джинрикша" лично возницу, суживая данное выше значение этого слова; мы же, русские, сродаяемся с ним настолько, что даже склоняем его.).

Добавьте к этому вечно веселое лицо с хитрыми узкими глазками, и вы получили представление об этом своеобразном классе людей, наводняющих не только города и села Японии, но и китайские центры до Сингапура (хотя правда, что в Китае джинрикши имеют особую физиономию, о которой как-нибудь потом).

Азучи-Сан ("Сан" — означает "господин" или "госпожа" и присоединяется к имени в разговорной речи.) — мой спутник, японец нового типа, хотя и с гордостью относит свою фамилию к эпохе Таира (временщиков I в. по Р. X.). Японская история, эта, может быть, интереснейшая и поучительнейшая из всех историй, создавала ряд самых удивительных эпох. Начавшись в предрассветном тумане космологии, мифологии и народных легенд, она прошла чрез века первых завоеваний, патриархального могущества микадо, страшного и мучительно долгого феодального периода, гордого владычества шиогунов-собирателей и, при громе европейских пушек, еще так недавно преклонилась снова перед единой и священной властью микадо. Каждая такая эпоха выдвигала людей, отмеченных печатью то воинственного гения, то административного таланта, то, наконец, обширного государственного ума.

Читая анналы японской истории, я представлял себе этих ужасных владык в их странном великолепии; деятельность их бывала поистине грандиозна. Какими кровавыми страницами записала история их ненависть и ненасытное честолюбие! Но зато каким блеском отдает от других страниц, где выступали лучшие стороны японского народного духа!

Он — сын своего века, но только совсем нового; века телефонов, железных дорог и кредитных учреждений; века открытых портов, конституционного зуда, европейских [171] костюмов и всемогущей прессы. Мы говорим с ним на чистейшем английском языке, которому он обучился в профессиональной Токийской академии. Он только что окончил ее по агрономическому отделу и пользуется годовым отпуском. Приехав в Иокогаму (портовый город японской столицы) по одному торговому делу, он отправился со старушкой-матерью и "мусмэ" (барышней), своей сестрой, — осмотреть русский военный крейсер, стоявший на рейде.

Мне довелось быть в то время вахтенным начальником; принял я его со всей любезностью и показал судно, что было для меня тем легче и интереснее, что мой японский посетитель владел свободно английским языком.

Не было конца ахам и охам почтенной старушки и ее миловидной дочери — мусмэ.

Азучи очень обстоятельно расспрашивал меня и удивил своими познаниями по части судовой техники. После обзора, я угостил своих гостей чаем; за труды свои был награжден восхитительной улыбкой благодарной мусмэ и бесконечными приседаниями старушки. Азучи крепко пожал мне руку при прощаньи и, сообщив свой адрес, просил зайти при первом же съезде на берег.

Вот и начало моего знакомства, которое впоследствии принесло мне неисчислимые выгоды и преимущества. Я стал часто захаживать к своим японским друзьям и, если не заставал самого Азучи дома, то проводил целые вечера, сидя на циновке, всегда девственно чистой (вследствие не только удивительной чистоплотности японцев, но и обычая их оставлять башмаки у порога).

Несколько месяцев, проведенных на Востоке, дали мне возможность поддерживать легкий разговор, избегая утонченных "дегозаримасов" (вежливостей, царящих в японской речи). Время, проведенное таким образом у "хибача" (японского камелька), проходило незаметно.

Хорошенькая мусмэ, преодолевая обычную застенчивость, расспрашивала меня на каком-то невозможном англо-японском наречии об европейских дамах, их нарядах и образе жизни. Мое неуменье есть при помощи палочек и обращаться с японской трубкой вызывало с ее стороны самый заразительный смех, обнаруживавший ослепительно-белые зубки.

Я быстро подружился с молодым Азучи и скоро оценил [172] счастливый случай, сблизивший меня с ним. Каждый японец любит и знает свое прошлое, а Азучи в особенности гордился своей родиной и был знатоком по части ее истории, литературы и религии.

Когда, бывало, странствуя со мной по окрестностям, он остановится с значительным видом у какого-нибудь камня или развалины, то уж наверно знает всю их историю. Бесчисленные легенды рассказывал мне Азучи, и замечательна была его память и разнообразие его повествований. И что за патриот этот Азучи!

Помню одну беседу с ним в чайном доме, что у большого Никского водопада. Азучи только что окончил свой рассказ о деяниях великого Минамото и его сподвижников.

Большое, красное солнце, скрываясь за горой Никко, озолотило окрестность. Синие горы, одетые кедровыми лесами и уходившие в небо, золотой каскад воды, разбивавшийся с грохотом у наших ног, далекий город, потонувший в долине, закутанной фиолетовой мглой, — все это наводило общий тон мечтательной грусти, присущей закату, которого не могли изменить даже профессиональные весельчаки-обезьяны, строившие нам с веток свои уморительные гримасы!.. Мечтательное раздумье овладело мной, при мысли о предстоящем отплытии из Японии.

— Слушайте, Азучи Сан, — сказал я своему другу, — когда я вернусь в свою далекую родину, я буду много писать о Ниппоне (так называют японцы свое государство).

— Я давно подозревал это, — засмеялся Азучи, — вы частенько заставляли меня повторяться и все, по-репортерски, марали свою записную книжку.

— Впрочем, — добавил он задумчиво, — вы не будете оригинальны: о Ниппоне написано много, очень много... Лучше других писали Гриффис, Чэмберлен и Митфорд. Вы знаете, что нас бранят те европейцы, которых мы уволили от должностей, перестав нуждаться в их услугах. Таких очень много; они долго жили у нас, и знание наших нравов дает большой вес их книгам; а вы знаете китайскую поговорку: "бойся лжи, одетой в правду". Мало знакомы с Ниппоном у вас в Европе; вы знаете наши веера, бронзу, черепаху, ширмы, вышивки, вазы Сатцума и cloisonne, сервиз (особенно во французской имитации) и лаковые изделия; ваши офицеры и дипломатические чиновники знают наших [173] портовых мусмэ и иногда знают толк в наших саблях, — но кто, кто знаком с историей ниппонского народа? А между тем, во всем мире вы не назовете другого народа, который 25 веков был бы верен одной династии и не знал чужеземного ига! Что тут ваши европейские книги; знайте, что истолкователем Японии не будет чужеземец. Близок день, когда, устами своего гениального писателя, Япония возьмет на себя сама защиту японского народа. Кто посмеет назвать нас тогда безличными, как американец Лоуэль, или — обезьянами, как лейтенант французского флота Лоти? Какой уволенный таможенный чиновник, техник или иезуит осмелится клеветать на народ, который будет всеми признан великим?..

Мой японский апологет никогда бы не кончил, еслиб я не напомнил ему о ночной прохладе и о том, что почтенный Ками, хозяин чайного дома, не простит нам простывшего ужина.

II.

— Вот и Казацу, крикнул мне Азучи, показывая бамбуковой тростью фундамент каменной кладки, на котором еще так недавно возвышалась гигантская вывеска, защищенная крышей от непогод. На этой вывеске крупными и четкими китайскими иероглифами было начерчено проклятие христианской религии и воззвание к ее искоренению. Вот некоторый пункты:

"Вредная секта, именуемая христианской, строго преследуется. Всех подозрительных лиц немедленно сдавать подлежащим властям, за что выдается награда". Там же следующий пункт: "Все люди обязаны блюсти правила пяти общественных отношений. Милосердие да будет оказываемо вдовцам, вдовам, сиротам, бездетным и больным. Не должна совершать убийства, насилия и грабежа".

Это центр столицы; здесь главный узел всех дорог, и от моста, переброшенного через канал, начинается широкая улица. Здесь все ярко, пестро и полно оживления. Бесчисленные вывески, черные, золотые и красного лака; бесконечные, уходящие в перспективу, ряды разноцветных фонарей; богатые лавки шелков, вышивок, бамбуковых изделий, детских игрушек и церковной утвари, — все это свидетельствует [174] о том, что мы в избранном квартале. Хорошенькие мусмэ проворно перебегают от лавки к лавке, громко стуча деревянными башмаками (на добрых 2 1/2 вершка от земли), в поясах всех цветов, оканчивающихся за спиной неизменным пуфом, часто особенно больших размеров.

Скромные "онны" (женщины) в киримонах (халатах) темно-синего или коричневого цвета, с белым фамильным значком на спине, несут за спиной будущих граждан; старательно выбритые головки их смотрят на нас с спокойным удивлением.

Свежие веселые лица, покрикивания носильщиков, звучные голоса ребятишек, яркие краски костюмов, — все это ликует и смеется в ярких лучах июльского солнца. Только тут и видна настоящая жизнь этих французов далекого Востока.

Долго бы не оторвал глаз от этой картины, еслибы не голос моего японского приятеля:

— Фуджи! Фуджи! радостно восклицал он, показывая на гигантский конус вулкана Фуджияма.

"Фуджи! Фуджи!" раздается веселый переклик, и все уличное население обращается к западу.

Здесь, читатель, я опять прошу отступления.

Вы часто видели на японских вазах, экранах, веерах, вышивках, картинах, фонарях и проч. всевозможных предметах изображение конического вулкана, окруженного облаками. У японцев нет ничего популярнее этой горы. Тысячи стихов всех поэтов Японии воспевают ее.

Высота ее 12.365 фут; геологи считают ее очень юным вулканом; отсюда редкая правильность формы. Филологи спорят о значении ее названия: что-то в роде "бессмертная", "несравненная"... Иные, впрочем, думают, что это слово айносов (аборигенов Японии). Предание говорит, что 300 лет до Р. X. эта гора внезапно поднялась из земли в одну бурную ночь, дав в окрестностях далекого города Киото образование огромному озеру Бива. Последнее извержение было 21 век тому назад, и уже 160 лет никаких явлений не произошло, кроме частых землетрясений, говорящих о подземных силах, способных снова залить огненным дождем пять плодоносных провинций.

Редко воздух бывает так прозрачен, чтобы из столицы Японии можно было наблюдать этот вулкан. Вот [175] почему Азучи с такой живостью обратил на Фуджи мое внимание.

— Я ничего не видал восхитительнее, воскликнул он, — как отражение Фуджи в зеркальных водах чудесного Хаконского озера! Кстати, вы знаете, что на вершине Фуджи живет Зенген, прекрасная богиня!

— Чем же заведует она?

— О! она украшает деревья цветами. Вы разве забыли весенний праздник вишневых цветов, открываемый японской императрицей? Иначе ее зовут Азамой.

— Это не та ли богиня-красавица, в которую был так пламенно влюблен Итомаро, ваш японский Петрарка?

— Она самая; ей посвятил гимн лучший наш композитор XVIII века, Йацухаши. Но скоро и Шинагавский вокзал; прощайтесь со столицей!

Оборачиваюсь назад; небольшой холм дарит меня на прощанье чудным видом необъятной столицы. Красные лакированные храмы точно вырядились по-праздничному; высоко темнеют среди набежавших облаков оригинальные пагоды; бесчисленные каналы, то обмывая стены крепостного вала, то скрываясь под сенью множества мостов, извиваются по городу.

Площади, дворцы, богатые здания посольств завершаются необъятной зеленью парка Уэно, этой гордости японской столицы. А вот на видном холме и наш православный собор... Но солнце очень высоко и жара усиливается; тонкий, царственный контур Фуджи точно тает... Фуджи достоин гимнов, и хорошо назвал его ниппонский народ своим "богом-хранителем"; вечно памятен останется мне его вид — мечтательный, воздушно-прекрасный Фуджи!

Отплывая из Японии к коралловым островам далекой Полинезии, я долго рассматривал в трубу этот символический облик, пока набежавшие облака не скрыли его из глав.

Июльское солнце так и пышет; томительный зной пробрался в канавы, и тоскливо тянутся большие лотосы, раскрывая свои плоские чашечки, эти буддийские символы возрождения. Но вот и обычный вокзал. Это строение новое, уже опошленное и ничем не замечательное; не будь иероглифов и неизбежных драконов по стенам, да японского персонала служащих, не отличить его от европейского. Да и сам персонал облачен в пошлую синюю франко-германскую форму, [176] и только на пуговицах вытиснен японский государственный герб (цветок хризантемум, астра). Надписи же, несмотря на иероглифическую таинственность — все эти противные объявления о мыле Pear’soap и Congo, о швейных машинах и паровых двигателях!!

Постройка железных дорог в Японии была вызвана не одними коммерческими побуждениями, но и стратегическими; предстояло соединить две столицы Токио и Киото. В 1872 г. уже были открыты дороги: Токио-Иокагама, Кобе-Осака и др. мелкие. Естественные препятствия оказались чрезмерны; Япония — страна слишком гористая; сегодняшний ручей после завтрашнего дождя превращается в бурный поток или реку, сносящую мосты и береговые постройки. Инженерные трудности не допустили постройки соединительного пути (Токио-Киото) по Накасендо, что в стратегическом отношении было важно, в виду отдаленности от аттаки с океана; пришлось выбрать Токаидскую большую дорогу, идущую по узкой низменности, отделяющей Тихий океан от подножие гор. Осенью 1891 г. было открыто движение на пространстве 1.675 миль. В 1893 г. будет открыт ныне строющийся путь между Иококавой и Каруизавой (на пути от Токио к Наоэцу) черев Уэуитогское ущелье с крутым подъемом, причем из 5-ти миль три в туннеле, и паровоз (Abt) будет снабжен зубчатым колесом для третьего среднего рельса. Разлитие японских рек так значительно, что железная дорога часто идет подводным туннелем. Но как ни велики были технические трудности, искусный и дешевый труд преодолел их, и теперь железнодорожное дело уже правильно поставлено в Японии. По завершении работ, система путей пройдет по стране от Аомори на крайнем севере до Симоносеки (на юго-западе) с 2-мя большими побочными ветвями к плодоносным провинциям запада, не считая мелких путей на островах Киу-сиу, Сикоку и Иезо.

Между тем Азучи успел запастись билетами, — и, сев в вагон, мы вскоре понеслись вдоль Иедского залива, чрез рисовые поля и чайные плантации к цели нашей, экскурсии — Сенгакуджи.

О большим любопытством я наблюдал за пассажирами. По-турецки поджав ноги, сидели на продольных диванах мусмэ, старушки., дети, взрослые японцы в полуевропейских костюмах (иногда европейский элемент костюма состоял только в [177] котелке). Не успели мы отъехать, как уже нас с ласковыми улыбками угощали приторными конфектами из рисовой муки. Общая болтовня, шутки и смех сопровождались методическими постукиваниями японских трубок о пепельницы, вделанные в полу вагона. Старик-японец в огромных мандаринских очках (размером в ладонь) обратился было ко мне, но сейчас же сказал, усмехаясь: — "Гоменасаимасе, анатао Иокогама токи вакаримасен!" (т. е. простите, ведь вы не понимаете иокогамской речи!). Действительно, мои скудные сведения по японскому языку касались нагасакского наречия, и потому я предоставил моему собеседнику обращаться к Азучи.

Что невольно обращает на себя внимание в Японии, это утонченная любезность во взаимном обращении даже в самых низших слоях. Конечно, это свидетельствует о высоком развитии общественности.

— Послушайте, обратился ко мне Азучи, — перед осмотром могил у нас в распоряжении много времени; не хотите ли выслушать от меня историю сорока семи "ронин".

Разумеется, я пожелал, и Азучи рассказал мне эту знаменитую эпопею, самую популярную в Японии; ее знает там каждый ребенок. Я слышал об этой трагедии и раньше, но без подробностей.

III.

Это было в начале XVIII века, когда микадо (император Японии) жил в своем Киотском дворце, в полном удалении от дел государственного управления.

Каждый день он надевал новое шелковое платье и ел из нового драгоценного фарфорового сервиза. Строгий этикет царил в его обширном дворце, и бесчисленны были штаты придворных кавалеров и дам, окружавших его священную особу. Охоты, пиршества, литературные вечера и танцы наполняли его дни. Вы знаете, литература в Японии всегда находилась в руках женщин, которые собственно и выработали то, что называется литературным японским языком. Можно себе представить, какой цветник талантливых красавиц окружал императора. Молодые принцы (сыновья микадо от жен и фавориток) состязались с [178] ними в составлении остроумных эпиграмм и изящных мадригалов. Танцовальная наука имела там свою академию.

А дворец микадо в своих стенах вмещал добрую четверть города; там были прекрасные сады с искусственными гротами и озерами, изящные летние палаццо и самые причудливые "чайные дома", оглашаемые звуками музыки.

Но до стен этого обширного дворца не долетали тревожные звуки шумной государственной жизни. Толпы придворных сумели уберечь от них слух священного повелителя. А между тем, за стенами, кипела деятельная жизнь; завоевывались отдаленные провинции, покорялось корейское королевство и удельные князья сражались за преобладание. Всеми же государственными делами заправлял "шиогун", т. е. генералиссимус. То был расцвет феодализма; в подчинении шиогуна находились удельные князья-"даймио". Титул и права их были наследственны, хотя и не передавались обязательно старшему, но иногда и приемышу.

Самураи — это воинствующая интеллигенция страны, — ядро японского народа. Каждый самурай получал от правительства наследственную пенсию. Он имел право носить две сабли и был свободен от податей. Понятия самурая о чести воспрещали ему работать: единственною обязанностью его было находиться неусыпно на страже при крепости своего князя, состоять в его свите и являться в торжественных случаях облаченным в парадные костюмы.

Долги и проступки нередко заставляли их бежать от своих властителей и проводить жизнь в скитаниях. Такие люди назывались "ронины" (в переводе — "волна-человек"). Всегда готовые к кровопролитиям, они поставляли из своей среды заговорщиков и грабителей. Бывали, впрочем, случаи, когда "ронинами" делались честные люди по бескорыстным мотивам, изгнанные по каким-либо частным причинам.

***

Жил в Японии князь, но имени Такуми, владетель замка в одной из провинций. Случилось так, что микадо отправил к шиогуну в Иеддо (столица) своего посла; для приема последнего были назначены — Такуми и другой князь, Комей. Такое событие, как приезд императорского посла, сопровождалось большим церемониалом, и обоим князьям пришлось изучить обряды у специально назначенного для этого важного сановника Коцуке. [179]

Князья ежедневно отправлялись во дворец, где и выслушивали от Коцуке необходимые уроки. Надо сказать, что Коцуке был человек алчный и корыстолюбивый. Между тем, ему за его труды обоим князьям, согласно обычаю, надлежало поднести подарки. Сочтя предложенные ему дары малоценными, он возненавидел обоих князей и, вместо обучения, принялся над ними насмехаться.

Сдержанный и верный своему долгу, Такуми терпеливо сносил все обиды, но пылкий Комей решил убить Коцуке. Вечером, по окончании занятий во дворце, он собрал на совет доверенных лиц своей свиты и сказал им:

— Коцуке оскорбил Такуми и меня во время ученья, и я решил убить его на месте; сделав это в пределах дворца, я не только погублю себя, но разорю семью и всех вас, — я удержал свою руку. Все же этот негодяй не должен существовать, и завтра же, отправившись во дворец, я покончу с ним. Такова моя неизменная воля!

Говоря это, он дрожал от негодования.

Один из советников князя Комея был человек большого ума, и, видя по лицу князя, что все увещания бесполезны, он сказал:

— Слова вашей светлости закон, а слуга ваш сделает нужные приготовления и, если, по прибытии вашей светлости во дворец, Коцуке не опомнится, — пусть он умрет.

Эти слова понравились князю, и он с нетерпением стал ждать рассвета, чтобы утром исполнить свое намерение. Советник вернулся домой, смущенный тревожными думами о князе, но тут пришло ему на ум, что Коцуке известный скупец, и что лучше пожертвовать крупной суммой для спасения князя. И вот, собрав ценные сокровища, он явился в дом Коцуке и сказал его свите:

— Господин мой присылает эти ничтожные дары в благодарность за труды почтенного Коцуке и надеется, что господин ваш будет так снисходителен, что не откажется их принять.

С этими словами, он передал тысячу серебряных унций для Коцуке и сто для его свиты. Когда обрадованные слуги донесли Коцуке об этом, то он, призвав советника, благодарил его и обещал обучить Комея всем тонкостям этикета.

На следующее утро, ничего не подозревавший князь Комей [180] отправился торжественно во дворец. К его удивлению, Коцуке оказался неузнаваем.

— Вы рано пришли, князь, — мягко заметил он, — я не могу надивиться вашему усердию и буду иметь честь обратить ваше внимание на некоторые затруднения в церемониале. Кстати, прошу вас извинить мне мое прежнее поведение; я сознаю, что был резок и раздражителен выше меры!..

При такой перемене в обращении, сердце Комея смягчилось, и он отказался от намерения убить Коцуке. Так мудрый советник спас своего князя.

Вскоре прибыл и князь Такуми, не приславший подарка.

Коцуке встретил его с большим озлоблением, чем когда-либо, и стал издеваться над ним самым ядовитым образом. Но Такуми с прежней твердостью переносил все и повиновался ему беспрекословно.

Это еще более ожесточило Коцуке, и, наконец, он воскликнул надменно:

— Эй, князь Такуми! лента в моем башмаке развязалась, соблаговолите ее завязать!

Такуми, превозмогая душившую его ярость, исполнил просимое.

Тогда Коцуке, отвернувшись, нагло крикнул ему:

— Что за неуклюжесть! Даже и этого не могли сделать путно; видно, что из провинции и ничего не смыслите в столичных вещах!

И с оскорбительным хохотом он направился во внутренние покои.

Это было более, чем Такуми мог снести.

— Остановитесь! — крикнул он.

— В чем дело? спросил Коцуке, но едва обернулся, как Такуми, обнажив кинжал, ударил его в голову.

Твердый край придворной шляпы спас Коцуке, отделавшегося царапиной, и он обратился в бегство. Такуми, преследуя его, нанес второй удар, но, споткнувшись о колонну, — и на этот раз неудачно. Подоспевший начальник со стражей дали возможность Коцуке скрыться.

Князь Такуми был арестован и заключен в одной из дворцовых комнат. Был собран совет, и таков был его приговор:

"Даймио Такуми, совершивший насилие и покушение на [181] убийство, в пределах дворца, присуждается к "хира-кири"; (т. е. к самоубийству, чрез вскрытие живота).

Сказано-сделано; князь Такуми совершал "хара-кири" замок его был конфискован, а свита, превратившись в ронинов, частью перешла в услужение к другим князьям, частью обратилась в купцов.

Таково, читатель, первое действие знаменитой японской трагедии; но вот и второе. Главный ее герой — Кураноске.

Это главный советник князя Такуми, составивший с 46 верными подчиненными лигу отмщения.

Дело в том, что Кураноске отсутствовал во время происшедшей катастрофы, которая, будь он при князе, не имела бы места: как мудрый советник, он ублажил бы Коцуке подарками; заменявший его в то время советник пренебрег этой мерой и тем погубил князя.

Итак Кураноске с 46 товарищами стали обсуждать план отмщения; препятствия оказались большие. Коцуке, женившись на дочери влиятельного князя, окружил себя полной недоступностью. Оставалось усыпить его бдительность, и вот, что они предприняли.

Разделившись, они переоделись: кто плотником, кто купцом, а вождь их, Кураноске, отправился в город Киото и, поселившись там, предался разгульной жизни, посещая вертепы пьянства и разврата, показывая тем, что отказался от всяких планов мести. Между тем, Коцуке, предполагая возможность заговора, послал тайно шпионов в Киото для наблюдения за Кураноске, который все вел свою разгульную жизнь.

Однажды, возвращаясь домой из вертепа, он упал на улице и заснул. Случилось, что по этой улице шел один сатцумский житель и, увидя его лежащим, воскликнул:

— Разве это Кураноске, славный советник князя Такуми! Нет, это ничтожный трус, не имевший духа отмстить за своего князя и предпочитающий вести разгульную жизнь! Презренный, ты не достоин звания самурая!

И с этими словами он плюнул ему в лицо и оттолкнул ногой.

Когда шпионы донесли об этом Коцуке, то он возвеселился духом и ослабил надзор. Однажды, жена Кураноске, горько плача, сказала мужу:

— Господин мой, ты уверил меня вначале, что твое [182] пьянство лишь отвод глаз врагу. Но, право, ты уже заходишь чересчур далеко. Я умоляю тебя — воздержись!

— Не говори мне, ответил тот угрюмо, — если мой образ жизни тебе не по вкусу — я разведусь с тобой, и иди, куда знаешь. То ли дело, куплю себе хорошенькую мусмэ из тайного дома и буду жить не с такой старой, как ты.

Рыдая, упала она к ногам своего повелителя.

— Сжалься, я была тебе верной женой двадцать лет, я — мать твоих детей; в болезни и горе я была с тобой, и ты не прогонишь меня... Сжалься!

— Довольно! крикнул он запальчиво, — решение мое неизменно; убирайся и бери, кстати, детей! Они мне только помеха!

Все мольбы и слезы оказались тщетны, и она ушла, уводя детей; но старший сын, Чикара, остался при отце.

Когда об этом происшествии узнал Коцуке, то радости его не было пределов: человек, погрязший в пьянстве, прогнавший жену и взявший наложницу, не мог быть опасным врагом.

И он перестал совсем заботиться о своей безопасности.

Между тем, товарищи Кураноске, поселившись в Иеддо и заняв места плотников и мастеровых, сумели найти доступ ко дворцу сановника Коцуке, а также ознакомиться с расположением его покоев.

Обо всем этом извещался регулярно верный Кураноске, и когда, по последним известиям, он убедился, что бдительность врага усыплена совершенно, то, собрав пожитки, тайно перебрался в столицу и, в сообществе своих 46 подвижников (в том числе и сына своего, Чикара), стал ожидать благоприятного дня.

Приближался новый год, и суровая зима сковала природу.

Однажды, ночью, когда снег валил хлопьями и все мирное население спало глубоким сном, ронины, собравшись, решили, что не будет благоприятнее времени для нападения. Обязанности были строго распределены. Было решено, что нападением со стороны главных ворот будет предводительствовать Кураноске, а с тыла — вторая партия, под начальством его 16-тилетнего сына Чикара. Барабанный бой, по [183] команде Кураноске, будет сигналом для одновременной аттаки. В случае убиения врага (Коцуке), по свистку все соберутся и, удостоверившись в его смерти, отнесут торжественно его голову к храму Сенгакуджи, как искупительную жертву пред могилой князя. Затем они донесут обо всем правительству и будут ждать своего смертного приговора.

Нападение было назначено в полночь, после чего они собрались в последний раз на прощальное пиршество, так как неминуемая смерть ожидала их завтра.

После ужина Кураноске, обратившись к товарищам, сказал:

— Сегодня мы нападем на нашего врага в его дворце; свита, конечно, будет его защищать, и мы принуждены будем биться. Но ни один старик, ни одна слабая женщина, ни один беззащитный ребенок да не будут умерщвлены в эту ночь!

Клики всеобщего одобрения покрыли эту благородную речь.

В условленный час ронины двинулись в путь.

Ни вой свирепого ветра, ни хлопья снега, засыпавшего глаза, — не могли охладить их сердец, громко бившихся в надежде близкой расплаты.

Достигнув дворца, они без труда овладели передовой стражей и, связав ее, потребовали ключей под страхом смерти. Испуганные стражники уверяли, что ключи хранятся у офицера, и тогда, потеряв терпение, ронины одним ударом выломали большой деревянный засов, и главные ворота открылись настежь. В то же время Чикара со своим отрядом проник чрез задние ворота.

Тогда Кураноске послал вестников в окрестные дома со следующим объявлением:

"Мы, ронины, бывшие раньше в услужении князя Такуми, вступаем в эту ночь во дворец Коцуке, дабы отомстить за своего господина, и так как мы не воры и не грабители, то ничто не будет сделано соседним домам. Посему, спите спокойно!"

Коцуке был ненавидим за свою алчность, и потому никто не пожелал вмешиваться в это дело. На случай, еслибы кто-нибудь из свиты вздумал бежать за помощью к родственникам, — Кураноске расставил по крыше десять опытных стрелков из лука, дабы стрелять в каждого бегущего. [184]

Рассчитав и расставив людей, предводитель лично ударил в барабан, и нападение началось.

Не вдаваясь в подробности кровопролитной битвы, на которых с такою любовью останавливается японская хроника, — скажу, что свита защищалась с храбростью, и только по трупам ее ронины отвоевывали комнату за комнатой.

Без потери единого человека, они справились с вооруженной защитой. Но вот, среди кровопролитной резни, раздается громкий голос Кураноске:

— Коцуке наш единственный враг! Живой или мертвый он должен быть найден!

У дверей его спальни стоят трое часовых, готовых умереть. Уже не раз оттесняли они нападающих, как опять Кураноске возвысил свой звучный голос:

— Дело отомщения за дверьми. Вспомните ваши клятвы... Нет выше чести, как положить жизнь за своего повелителя! Вперед, и если стража сильнее вас — умрите!

Эти слова огнем разливаются по сердцам ратников, и последний оплот взят. Но, о, ужас! Коцуке не отыскан. Уныние и отчаяние наполняют грудь победителя. Неужели он бежал?.. Но десять стрелков не даром стоят на крыше, пронзают они огненными очами ненастную ночь. Уж не скрыт ли он где-нибудь? Тревожные думы омрачают ронинов...

— Сорвать эту картину! раздается громкий приказ и его покрывает крик восторга: за сорванной картиной виднеется проход в последнее убежище врага. Но его нужно взять, и опять засвистели сабли.

Последняя кровь, — и цель в руках. Резкий свист проносится по залам, и Коцуке, бледный и молящий о пощаде, окружен толпой мстителей.

Близко к лицу его подносит фонарь старый Кураноске и торжественно говорит, отчеканивая каждое слово, громким эхом откликающееся в пустынных покоях дворца:

— Господин, мы слуги князя Такуми и мстим за его смерть, причиненную тобой; сознай нашу правоту и с покорностью исполни над собой хара-кири, дабы мы взяли со смирением твою голову и отнесли в Сенгакуджи!

Но, стиснув в отчаянии зубы, смертельно бледный враг малодушно отказывается. Еще минута... и голова его, отхваченная тем же оружием, которым умертвил себя князь Такуми, — в руках победителей. [185]

Унося ее с собой, они старательно тушат огни, дабы от пожара не пострадали соседи.

_________________________

Рассвет застал их на пути в Сенгакуджи.

Отовсюду стекался народ и с уважением глядел на этих мужественных людей, облитых кровью, — хваля их за верность.

Совершенное ими до такой степени согласовалось с воззрениями страны на честь "самурая", что никто не препятствовал их шествию. Когда они поравнялись с дворцом могущественного принца Сендая, то этот благородный вельможа пригласил их зайти и подкрепить пищей свои истощенные силы.

После трапезы, на которую они охотно согласились, Кураноске сказал:

— Мы обязаны за честь и внимание, но, спеша в Сенгакуджи, должны вас покинуть!

У самой цели встретил их главный монах и провел на могилу Такуми. Здесь, бережно обмыв голову Коцуке в ручье, они положили ее торжественно пред могилой.

Тогда Кураноске, обращаясь к монаху, сказал:

— Когда мы все сорок семь исполним над собой харакири, — похороните нас здесь по обрядам, и вот вам все, что у меня припасено на расходы.

Тронутый до слез монах обещал исполнить просимое, и тогда ронины стали спокойно ожидать своей участи.

Верховная палата в Иеддо, устами главных судей, изрекла приговор: "За то, что, в противность закону, вы, не страшась наказания, составили заговор и, вторгшись в дом сановника Коцуке, убили его, — надлежит вам совершить хара-кири".

Приговор этот был в точности исполнен, и все 47 героев безропотно встретили смерть у подножие храма Сенгакуджи. Во внимание их к просьбе, они похоронены возле могилы своего князя, и народ толпами стекался на поклонение их праху.

Трагедия окончена, но забыт еще сатцумский житель, оскорбивший храброго Кураноске, когда тот лежал на улице города Киото.

Прийдя теперь на его могилу, он, в присутствии многочисленной толпы, воскликнул: [186]

— Видя тебя лежавшим в опьянении на улице далекого Киото, мог ли я знать, что ты жил мыслью об отмщении за гибель своего князя. Я надругался над тобой; теперь прости мое неведение и прими эту искупительную жертву за свое оскорбление.

Обнажив кинжал, он тут же совершил над собой хара-кири, и японский народ, чуткий и внимательный ко всему рыцарскому, похоронил этого человека возле сорока семи чтимых им могил.

IV.

— Сюда, сюда! говорил Азучи, ведя меня тенистой рощей от Таканавской станции к цели нашей экскурсии.

— Мы еще поспеем до наступления темноты; мне хочется показать не одни могилы, но еще кое-что.

— Что это за здание? спросил я, указывая на здание, с виду похожее на сарай.

— Туда-то мы и войдем сначала.

Он ввел меня в обширную капеллу, примыкающую слева к знаменитому храму Сенгакуджи.

Слепая морщинистая старушка, в огромных очках, встретила нас с обычными приседаниями, усиленно втягивая в себя воздух (чем выражается японская вежливость). Попав в темноватый зал, я остолбенел от изумления.

Передо мной стояли все сорок семь ронинов, художественно сделанных из дерева, в своих национальных костюмах и каждый с любимым оружием в руках. Чудесно выполненная окраска довершала иллюзию, и лица их были полны жизни и страстного одушевления. Тут и молодежь, и старики; одному шичиджи-шичи (т, е. семьдесят семь лет), как сообщила наша старушка.

16-ти летний Чикара, полный юношеского энтузиазма, стоял возле центральной фигуры Кураноске, главного героя ронинской трагедии. Отыскал я и Сатцумокого жителя, стоявшего отдельно; всю же группу венчала "Кван-ин", богиня милосердия. Я сразу узнал ее; в коллекции священных изображений, собранных мной, она фигурирует во всевозможных моментах: то спасает она джонку, погибающую в волнах разъяренного тайфуна; то останавливает неосторожного путника [187] на краю пропасти в суровую мятель; то посылает детей бездетным родителям; то оберегает от хищных зверей.

Где-где только не является она со своей спасительной помощью. Оригинальна картинка, где, по ее велению, ломается на куски сабля палача, уже занесенная над головой осужденного.

И любит ее японский народ, построивший ей огромный храм (Азакуза) в центре столицы; но об этом потом, а теперь, налюбовавшись на скульптурные изображения ронинов, я следую дальше за ведущим меня Азучи. По выходе из капеллы, у тропинки, ведущей к холму, вижу колодезь, обнесенный оградой и с вывеской на столбе. Предупредительный Азучи переводит мне надпись:

"В этом колодце была обмыта его голова; не должно мыть в нем рук или ног".

Невольная дрожь пробегает по мне: так вот куда погрузили ронины голову сановника Коцуке...

Вот домик, где ветхий старичок продает книжки и картинки. Не мог удержаться, чтоб не купить фарфоровое блюдечко с изображением Кураноске.

Поднявшись выше, по аллее величественных кедров, мы приблизились к каменной ограде, обнесенной вокруг 47 могильных камней.

Здесь покоятся герои, а под более крупным монументом, примыкающим к ним, лежит прах князя, которого они так горячо любили и за которого сумели так умереть...

Поодаль покоится и Сатцумский житель, искупивший свою невольную вину. Могилы расположены рядами и не все одинаковой величины. Две покрупнее стоят отдельно: это могилы Кураноске и его сына. Все они убраны свежими цветами и зеленью; курительные свечи разливают фимиам, и неизменные каменные чашечки всегда полны водой.

Тут же, за металлической сеткой, бросают свои карточки несметные толпы богомольцев и посетителей.

Бонза (буддийский священнослужитель) подходит ко мне и протягивает листочек бумаги и прибор с тушью.

Не напишу ли я что-нибудь?

"Привет далекого чужестранца рыцарскому прошлому Японии".

И свернутая бумажка летит в общую груду за сеткой.

Солнце садится, и нужно спешить в храм для осмотра [188] реликвий. При содействии Азучи, благочестивые бонзы показали нам оружие и гардероб 47 героев. Самой интересной реликвией оказался манускрипт, положенный 47-ю ронинами на могилу князя, вместе с головой врага.

Вот еще характерный эпизод.

Темный вагон, куда мы попали, был полон ребятишек, щебетавших всю дорогу без умолку. Случись, что свет фонаря упал на небольшой предмет, лежавший у меня на коленях, а именно на купленное мною блюдечко на память о посещении ронинов.

Какой-то шустрый мальчуган заприметил его и крикнул: "Кураноске"!

Это оказалось сигналом для общего шума и гама; лица детей вдруг просияли и оживились. В неумолкаемой болтовне стали долетать до меня имена главных героев эпопеи.

Я смотрел на эту юную Японию с нежным чувством, и важные мысли овладели мной.

Я думал об этом странном народе, живущем своим прошлым, глубоким уважением к древней чести и верности, среди вихря чуждых ему конституционных учреждений, навязанных влиянием своекорыстных временщиков, под гром крупповских орудий..

Громкий свисток прерывает мои размышления, и мы вступаем в освещенный вокзал столицы.

Я рад своей поездке и мило было слушать болтовню веселых ребят. Домой я вернулся, невольно задумавшись.

А. ДОБРОВОЛЬСКИЙ.

Текст воспроизведен по изданию: Сорок семь могил. Из очерков Японии // Русский вестник, № 7. 1893

© текст - Добровольский А. 1893
© сетевая версия - Тhietmar. 2015
© OCR - Иванов А. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1893