ВЕНЮКОВ М. И.

ОЧЕРКИ ЯПОНИИ

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ.

Некоторые черты нравственности и права в Японии.

Мы проследили в предыдущем очерке большую часть чисто внешних обыкновении японской жизни, из которых впрочем иные имеют и глубокий нравственный смысл, как напр. передача управления делами дома женатому сыну, отношение общественного мнения к женщинам, обитающим в чайных домах и проч. Посмотрим теперь на такие обыкновения, которые имеют связь с положительным правом и частию даже истекают из него или по крайней мере, относятся к области, называемой юридическою. Здесь на первом плане представляется факт, который доказывает, что японцы, не смотря на всепоглощающее, непрерывное давление почти деспотической центральной власти, сохранили одну сторону своего нравственного бытия на высоте, какой могут позавидовать все другие народы Востока. Я говорю про тот рыцарский дух, который оживляет японца и который заставляет его лучше лишить себя жизни, чем допустить ненаказанно нарушение прав его личности. Разумеется, что этот дух развивается воспитанием, и в этом-то смысле [238] получают особую занимательность те легенды, которые питают воображение японских детей и которые содержанием своим напоминают уже известный читателю рассказ о тридцати пяти верных лонинах. С раннего возраста врезывается они в память японца и приносят свои плоды. Кроме того помогает развитию чувства чести и самый строй японского общества, во главе которого стоят гордые наследственные князья, которых вся жизнь, можно сказать, состоит в защите point d’honneur и своих исторических прав. За князьями идут дворяне, а за ними и другие сословия, кроме купцов, которые за то и пользуются всеобщим презрением. Вследствие этой исторической выработки, японец, не смотря на видимую мягкость характера и на крайнюю сдержанность, никогда не позволяет обижать себя безнаказанно. Если он слаб, бессилен отмстить, он немедленно расходится с оскорбителем навсегда. Это пришлось испытать и европейцам, да притом еще на простых слугах, которые, будучи сегодня обижены господами, завтра непременно отходят, какова бы ни была гнетущая их нужда. И никакие упрашиванья не помогают: оказывается обыкновенно, что у недовольного умер отец, брат, дядя, или овдовела сестра и т. п., после чего невозможны ни какие уступки, а между тем оскорбитель чувствует, что виною всему он один, а японец только деликатно не хочет ему об этом сказать да и не находит того нужным, потому что внутри его все решено неизменно. В высших [239] сословиях этот point d’honneur достигает крайней степени щекотливости. Лица повздорившие, т. е. употребившие друг противу друга резкие выражения (что очень редко) или сделавшие колкий намек или даже не оказавшие друг другу надлежащего внимания, дерутся на поединке (Головнин. Другие европейцы, наблюдавшие японцев, почти не упоминают, о поединках, хотя несомненно, что они существуют, особливо между военными, искусными в употреблении ручного оружия.). Если оскорбление сильно и сделано публично, — оскорбленный лишает себя жизни, предоставляя друзьям смыть пятно с его памяти, как мы видели в легенде о лонинах. Лишение себя жизни есть обычай, ведущийся с самых древних времен. Для исполнения этого печального обряда существуют традиционные приемы, которые соблюдаются с религиозною точностью. В школах учат как при случае нужно вскрывать живот наилучшим для достижения цели способом. Носимый каждым благородным японцем кинжал служит орудием самоумервщления, которое совершается с большою торжественностью. Если причина смерти — обида от частного человека, — собираются не только родные, но все друзья; если напротив убийство вызывается немилостью свыше или позорным поступком, во избежание казни, то присутствуют лишь одни близкие родственники. Во всяком случае любопытно то, что сам японский закон уважает этот кровавый обычай и не подвергает уже ответственности тех близких к самоубийце лиц, [240] которые без его самопожертвования непременно были бы лишены общественных прав, а быть может и имущества. В силу такого законодательства, лишение себя жизни есть почти неизбежный исход для каждого скомпрометтированного лица, если оно дорожит собственным именем и счастьем семьи. И поводы иногда могут быть очень не важны на европейский взгляд, как видно напр. из следующего рассказа:

В 1808 году английский корабль «Фаэтон» вошел на нагасакский рейд под голландским вымпелом и захватил двух голландцев, выехавших на встречу. Губернатор Нагасаки потребовал от англичан выдачи пленников, но получил отказ. Тогда он стал делать приготовления, чтобы захватить изменническое судно силою или хитростию; но намерение не удалось, потому что «Фаэтон» ушел прежде, чем приготовления к его поимке были окончены. И хотя захваченные голландцы были отпущены, но японский сановник видел себя оскорбленным, так сказать одураченным. Донести о таком происшествии, компрометтировавшем его служебную деятельность, он не решался; не донести было нельзя, ибо тогда правительственные шпионы сделали бы это и помимо его. Хорошо зная, какая участь ожидает его, говорит Дефф, губернатор через полчаса после события собрал свое семейство и при всех распорол себе брюхо. Начальники прибрежных караулов, которые позволили кораблю войдти и потом скрыться из гавани, последовали его примеру. Нельзя сомневаться, что они [241] этим предупредили страшную казнь, им готовившуюся; ибо правительство подвергло ответственности за оплошный надзор за берегами даже князя Физена, бывшего тогда в Иеддо и виновного разве только тем, что оплошность была сделана его подчиненными. Князь не смотря на то, что он даймиос, сидел под арестом сто дней, да еще должен был назначить пенсию семье умершего губернатора. Это последнее обстоятельство также не лишено интереса для характеристики японских нравов. Князь просил позволения поднести 2.000 кобангов (15.000 р. с.) сироте умершего нагасакского сановника: на это не только согласились, но позволили ему, т. е. приказали, платить такую же сумму ежегодно впредь до совершеннолетия ребенка, чтобы он ни в чем не имел нужды.

Презрение к смерти, когда эта смерть вызвана делом, которое подвергающийся ей считает правым, проявляется не в одних аристократах, воспитанных в правилах самого щекотливого честолюбия. Нет, оно сродно почти в той же степени каждому японцу, хотя и высказывается не всегда одинаковым образом. На глазах европейцев был случай, доселе сохранившийся в памяти Иокогамы. В 1865 году, после арестования и суда в Иеддо японца, который был признан виновным в смерти двух англичан, преступник этот был привезен в Иокогаму для казни. Семидже, — так звали его, — гордо ехал на лошади, хотя был туго привязан к ней в неудобном положении, на коленях. Он смотрел на толпу с презрением; [242] глаза его сверкали, не смотря на то, что лицо и все тело были истощены от пытки и тюремного заключения. Когда дошла очередь до самой казни, он отверг повязку на глаза и объявил, что желает показать негодяям-иностранцам, как умирают японцы. «Одним ударом!» прибавил он, обращаясь к старику-палачу и склоняя голову над ямою, вырытою в земле. Палач успел удовлетворить этой последней просьбе гордого патриота.

В легенде о тридцати пяти лонинах мы находим еще одну основную черту японского характера, отражающуюся во всем нравственном и юридическом быте нации. Черта эта состоит в духе товарищества, тесно связующем тех, кто раз попал в определенный общественный круг. Такая связь сказывается не только в тех случаях, когда нужно бывает совершить столь крупное, кровавое дело, как рассказанное легендою; нет, друзья или товарищи не оставляют один другого и в менее важных обстоятельствах жизни. Особливо японцы низших классов, где отдельная личность слишком слаба, чтобы бороться со всеми встречающимися препятствиями, охотно вступают в подобные ассосиации, коих члены обязаны всегда действовать ко взаимной выгоде и по распоряжению одного, избранного главы. Ассосиации этого рода повсеместны в Японии, и как единодушно они действуют, доказательством служит случай, бывший в 1862 году в Иокогаме. Тамошние бетто или конюхи принадлежат к двум артелям, которых главы, как бы старосты, жившие все время [243] мирно, вдруг поссорились в этом году. Ссора имела чисто личный характер; тем не менее они пригласили на помощь каждый свою артель, и члены последних беспрекословно повиновались. В одно прекрасное утро все они оставили своих хозяев и собрались в назначенном для боя месте. Только усилиями полиции удалось возвратить их к, своим местам, но и тут обоюдная вражда проявлялась в течении долгого времени частными стычками членов обеих артелей. Подобное же тесное сближение замечается между жителями различных улиц, которые нередко ведут между собою вековую, наследственную вражду. В Нагасаки подобный случай удалось наблюдать европейцам, и представители закона, полицейские чиновники, не вмешивались в борьбу. Они только оцепили сражавшихся, чтобы не дать вмешаться в распрю остальным жителям города; но пропускали сквозь цепь обитателей враждующих улиц. Писаный закон, хлопочущий больше всего о внешнем порядке, склонялся тут пред правом обычным.

Чрезвычайно странно, после таких примеров дружного единодушия и доходящих до героизма чувства чести и преданности идее, видеть, что между японцами очень обыкновенно шпионство. Это как бы подтверждает бессмысленный сам по себе афоризм, что крайности сходятся. Япония была наполнена шпионами во времена тайкунов, да конечно не обходится без них и в настоящую пору. Шпионы были разных разрядов: одни оффициальные, другие, и конечно важнейшие, [244] совершенинно секретные. Их тайкуны держали не только при князьях, которых побаивались, но даже при собственных губернаторах, которых выбор зависел от них самих, и наконец при самом микадо. Быть хорошим шпионом, находчивым, ловким, считалось не последней заслугой, дающей право на видимые отличия. Так напр. однажды губернатором Мацмая назначен был человек, которого перед тем видали в этом городе простым работником и который успел сделать важный донос. Впрочем, кажется, что иеддоское правительство могло держать шпионов только при князьях недовольно самостоятельных и богатых; те же, которые в состоянии были против этих мин устроивать контр-мины и узнавать о лицах, за ними присматривавших, без церемоний рубили последним головы: ибо правительство тайкуна не вступалось за них из опасенья позора, а может быть и потому, что такие лица сами по себе не стоили заступничества и притом легко заменялись другими. Так бывало напр. у сацумского князя, которого владения почти равнялися императорским и находились вдали от средоточия могущества тайкунов. Некоторого рода нравственным оправданием этой системе шпионства служит то, что она не всегда пряталася за ширмы. Так в 1858 году при переговорах с лордом Эльджином в числе японских уполномоченных был один, у которого прямо на визитной карточке было написано: «императорский шпион». Такой чиновник очевидно исполнял обязанности сходные с [245] прокурорскими в том смысле, как это было у нас до судебной реформы. Он не подавал голоса в обсуждении предметов; но доводил обо всем происшедшем до сведения правительства, чтобы то могло отклонить могущие встретиться со стороны ведущих дела лиц ошибки или отступления от закона. Оффициальные шпионы при губернаторах имели право и даже были обязаны доводить до их сведения узнанные ими случаи преступлений или докладывать о неправильности решений самого губернатора. При существовании чиновничьего, а не выборного управления и при отсутствии контроля со стороны общественного мнения, и это было недурно, чтоб сдерживать произвол многочисленной бюрократии.

Впрочем недолжно думать, что система полицейского надзора в Японии ограничивалась одними специальными чиновниками, будут ли то прокуроры или шпионы в собственном смысле. Нет, система распространялась гораздо дальше и охватывала собою все население государства. В русском издании путешествия Зибольда читатель может найдти следующие строки: «Дома в японских городах разделены по пяткам, и жители, состоящие в одном пятке, отвечают друг за друга; каждый обязан доводить до сведения кахсира (городового) всякое преступление или необыкновенное событие, случившееся у четырех его соседей; кахсир передает известие оттону (квартальному), а тот городовому совету; так что мало сказать, что одна половина нации наблюдает за другою: — вся [246] нация смотрит за собой в сотни тысяч глаз. Главы семейства должны смотреть беспрестанно за тою частию улицы, которая прилегает к их дому; малейший случай, побои, ссора между посторонними, приписываются их нерадению. Кто забудет сделать самое незначительное донесение, того приговаривают к штрафу, телесному наказанию, тюрьме или домашнему аресту. Это последнее наказание гораздо строже в Японии, чем во всех других странах: все семейство виновного лишается позволения иметь сообщение с кем бы то ни было; двери и окна дома запираются, чтобы предупредить бегство. Если виноват чиновник, то его отрешают от должности и лишают жалованья на все то время, пока он должен сидеть под арестом; если купец или ремесленник, то дела его приостанавливаются; притом же всем мущинам в арестованном доме запрещается бриться, что столько же постыдно, сколько и неудобно... При такой системе взаимного подсматривания необходимо было дозволить выбирать соседей. Поэтому никто не может переехать на новое место, не получив от прежних соседей одобрительного свидетельства, а от новых формального согласия на принятие его в ту улицу, где он намерен поселиться. Уверяют, что преступник не может найдти убежища или пристанища в целой империи, и что во всем мире нет страны, где кражи случались бы так редко. В Японии можно спать с открытыми дверями и не бояться воров. Но надобно признаться, что эта безопасность покупается слишком дорогою ценою». [247]

Мы прибавим, что она вовсе и не достигается. По крайней мере в Иокогаме, не смотря на многочисленность полиции, воровства столь же часты, как где нибудь в Москве или в Лондоне.

Что касается до предупреждения посредством шпионства так называемых политических преступлений, т. е. заговоров, политических убийств, составления тайных обществ и пр., то само собою разумеется, что к прекращению их система шпионства отнюдь не служит. Даже напротив, деморализируя нацию, она только подготовляет всякого рода заговорщиков, умеющих ловко действовать из за угла. Живое доказательство тому — история Японии за последние четырнадцать лет. Два тайкуна, несколько князей и множество иностранцев пали жертвою политических заговоров, и шпионы всегда узнавали об этом после других. Дворец самого микадо был сожжен, и они не предугадывали этого. Трудно сказать, какую участь постигнет шпионство теперь, когда во главе Японии стал не тайкун, а сам микадо. Божественная власть его никем не оспаривается, ни откуда не угрожается, и вероятно он без труда поймет, что достойнее его величия опираться на народную любовь и на открыто-верных слуг отечества, чем на подпольных агентов, всегда склонных к измене, по самому их нравственному характеру.

Правительство японское для борьбы с преступниками, сверх полиции, вооружено кровавым уголовным законодательством. Нигде, конечно, кроме Китая, смертная казнь не употребляется так часто, как [248] в Японии; в придачу к ней суд может употреблять и пытку. Правительство, по словам Головнина, уже в начале нашего века видело этот важный недостаток своих законов; но не спешило его отменять, чтобы не привести древних государственных постановлений в презрение у народа (!) Для того же, чтобы народ не страдал от излишней строгости законодательства, судебная власть de facto смягчала казни и в особенности старалась избегать пытки. Но кажется, что замечания Головнина в этом случае отзываются некоторою сентиментальностию, излишним увлечением в пользу японцев. По крайней мере, пытки и теперь в ходу у японских судей и следователей, что очень хорошо известно живущим в Иокогаме европейцам по бывшим на их глазах уголовным процессам. И точно также ставят подсудимых на колени на тупую саблю, накладывая потом на ноги камни, точно также сажают их в тюрьмы, где через одно и тоже отверстие проходит воздух, подается скудная пища и выносятся нечистоты. Выставление головы казненного на шесте среди площади осталось по-прежнему; даже казнь сожиганием заживо и распятием на кресте практикуется. Словом, японское уголовное законодательство ничем существенным не отличается от европейского в XVI и XVII веке и прототипа его, римского права, по которому не только всякая вина виновата, но и заслуживает кары, далеко превышающей меру самого преступления, чтобы наводить страх на прочих людей. Выводы современной статистики, доказывающей, [249] что преступление в большей части случаев подготовляется самим обществам, а преступник есть лишь полусознательное орудие этой внешней необходимости, эти выводы, конечно, не проникли еще в Японию. Но впрочем нужно сказать, что действительно японские судьи уполномочены, в видах гуманности, растягивать кровавый закон по собственной воле. Они дают напр. арестуемому преступнику возможность лишить себя жизни, не дожидаясь начала следствия, или казнят его тайно, на первом допросе, и потом распускают слух что, он умер от болезни, не будучи еще судим, что снимает всякую ответственность с членов его семьи, и проч. Для охранения чести японцев высших сословий допускается наказание их, за маловажные вины, секретным полицейским судом. Суд же уголовный есть гласный и не допускает ни какой апелляции.

Любопытно, что по японским законам уголовный иск начинается только тогда, когда есть заявление истца или обиженного лица. Одни преступления противу правительства преследуются во имя закона. В гражданских делах, т. е. при тяжбах и спорах, японцы обыкновенно разбираются посредниками, ими самими выбранными, и только в случае неудачи такого третейского суда прибегают к оффициальному. [250]

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.

Японское язычество и теории праведной жизни.

«Свобода совести, на сколько она не противоречит интересам светского правительства и не возмущает спокойствия государства, была всегда признаваема в Японии, как и в большей части других азиатских стран. От того чужеземные религии легко вводились и утверждались там, уменьшая число туземных вероучений».

Так начинает третью книгу своей «Истории Японии» Кемфер, говоря истинну, но в то же время простодушно не замечая, что свобода совести в пределах, определяемых интересами тайкуна или удельных князей, есть оскорбление божества и только подобие той свободы, которая по существу дела должна отличать отношения человека к всеведущему и нелицеприятному судье его действий и помышлений. Безусловная свобода убеждений, мы можем прибавить, также неизвестна в Японии, как в Турции, значительной части западной Европы и даже в Соединенных Штатах.

(В великой заатлантической республике, где все виды индивидуальный и гражданской свободы получили такое широкое развитие, китайцам однакоже отказывается в праве гражданства на том основании, что их теория нравственности не допускает присяги. От того четвертая часть жителей Калифорнии не имеет права свидетельствовать в судах, хотя с людьми, ее составляющими, т. е. с китайцами, производятся обширные промышленные сделки, требующие самой строгой честности и доверия... И это в то время, когда в главном органе общественного мнения полноправных, христианских граждан Штатов, в New York Herald, существует особый отдел для извещений об астрологических предсказаниях, о лечении сверхъестественными средствами и т. п.) [251]

Однакоже, за исключением христианства, которое формально запрещено японским подданным с 1638 года, действительно ни одна вера никогда не была гонима в Японии, и даже именно та светская власть, которая могла бы тяготеть над нею, не раз стояла на страже свободы, когда фанатизм сектаторов покушался истребить вероучение им неприятное.

«Сколько у нас в Японии сект?» говорил один сиогун жрецам буддийским и синтосским, когда те пришли его просить о принятии мер против распространения христианства в XVI веке. — Тридцать пять отвечали жрецы. — «Ну, так небольшая беда, если прибудет тридцать шестая. Лишь бы христиане повиновались законам страны».

Этот политический принцип веротерпимости делает конечно величайшую честь здравому смыслу японской нации и гуманности ее правительства. За всем тем открыто признаются в Японии только три культа: [252] ками или синсиу, буддизм и конфуциевский рационализм, который собственно есть мораль без догматических оснований. Святая же вера Христова, со времени иезуитов, стеснена и поныне, так что не далее 1868 года несколько японцев, исповедующих ее, попали в тюрьму.

Было бы несогласно с целию этих очерков вдаваться в изложение догматических и особенно мифологических сторон японских вероучений. Религия в истинном смысле этого слова, та, которой цели выше земных интересов, которая научает познавать сущность божества, пути провидения и проч., совсем не входит в нашу программу; а что до мифологии, то это эфемерное создание воображения давно наскучило всем даже в той изящной форме, какую представляют мифы классичесской Греции. Притом языческие предания о происхождении и взаимном родстве богов возбуждают улыбку даже у самых японцев, сколько нибудь образованных, и если еще держатся еще в народе, то главным образом по его невежеству, неумышленному, либо коварно поддерживаемому жрецами. С нашей точки зрения мы коснемся догматической части японских религий лишь настолько, насколько она отражается на ежедневном быте и на практической нравственности народа; микологию же оставим в стороне, как вещь способную занимать только немногих специалистов, разработывающих историю человеческих заблуждений. Любопытным можем рекомендовать сочинения Кемфера, Клапрота и Зибольда. [253]

Синсиу есть самое древнее из всех вероучений в Японии. Оно туземного происхождения, и его верховные блюстители суть вместе и верховные владыки страны. Основанное на мысли, что божество, создавшее японскую землю, оставило на ней прямое свое потомство в лице микадо, учение это представляет сходство с одной стороны с исчезнувшим культом американских инков, а с другой, по множеству второстепенных божеств — ками — с многими вероучениями юго-восточной и юго-западной Азии, где бесчисленные духи, воплощающиеся (хубилганы) или искони бесплотные, стоят посредниками между создателем и созданным им творением. Затем практическая его сторона представляет столько любопытных особенностей, что о ней стоит распространиться.

Главная цель последователей синсиу или ками-но-мици (Ками-но-мици в переводе значит учение о пути к ками или богам.) есть счастие в этом мире. Правда, они имеют представление, хотя весьма темное и сбивчивое, о бессмертии души и будущих блаженстве или несчастий; но не заботятся о том, что с ними будет в загробной жизни (Почему — трудно сказать, вероятно по убеждению в неизбежности судьбы каждого, согласно предопределению; а может быть и просто по равнодушию.). Они, стало быть, открыто и добросовестно признают то, чему на практике, но вопреки признанным теоретическим началам, следуют массы [254] людей в Азии, Африке и некоторых других странах. Они поклоняются богам, но лишь потому, что боги управляют делами этого мира, каждый по своей отрасли. И хотя ими признается бытие одного верховного существа; но ему, так же как и другим высшим духам, не посвящено ни одного празднества, ни одного храма; ибо эти боги, по мнению синтосов, стоят слишком высоко над нашей землей и не входят в ее интересы. Самое большое, чем проявляет японец свое почтение к таким обитателям надзвездного эфира, это упоминание их имен при клятве. Наружные же поклонения воздаются главным образом тем существам, которые предполагаются непосредственно промышляющими над благом Японии, особенно богине солнца Тен-дзио-даи-зин, которая, по японской мифологии, принадлежит к божествам, второго разряда, к тем, которые не создали мир, даже не устроили его, а только управляют в видах поддержания раз установленного порядка.

(По японской мифология верховное существо, Аме-но-минаки-нузино-ками, ограничилось только созданием себе трона превыше хаоса, из которого вышло. Появившиеся затем новые божества создали землю. Божество же Ицо-нагино сотворило несколько миллионов второстепенных духов и все разнообразие вещей и вверило управление ими Тен-дзио-даи-зин, своей любимой дочери. Для любителей толкования мифов можно заметить, что в этом предании по крайней мере столько же смысла, сколько во многих прославленных мифах западных мифологий. Даже идея его ближе их к истине, если вообще ложь может приближаться к последней.) [255]

Блаженство здешней жизни, которого просят японцы в своих молитвах, не состоит однако в кратковременных чувственных удовольствиях. Напротив, высшим и первым благом считается чистота души или сердца. Это же благо дается лишь тем, кто исполняет законы природы, разума и власти, кто имеет безупречную совесть. Учение ками кроме того предписывает чистоту внешнюю, как условие внутренней: это почти то же, что в древнем мире выражались словами «mens sana in corpore sano». Но понятие о внешней чистоте составлено несколько сбивчиво, как бы под влиянием посторонних учений. Синтосы напр. не верят в переселенье душ; убиение животного, с их точки зрения, следовательно, не должно быть грехом. Тем не менее им запрещается проливать кровь и есть мясо под предлогом, что это делает человека нечистым. Тот, кто убил животное, особенно млекопитающее, нечист на несколько времени — часов, дней, даже месяцев. Пролитие человеческой крови есть сугубое несчастие для японца: он становится нечистым сам и делает нечистым то, на что кровь упала. Бывали случаи, что строившиеся здания разрушались, если один из рабочих ранил себя при работе. Тот, кто прикасался к трупу, кто недавно лишился родителей и носит траур, также нечист. Нечистому же запрещается посещать храмы, святые места и даже молиться, т. е. беседовать с богами. Изуверы боятся осквернить себя даже присутствием человека нечистого; они думают, что [256] оскверняют глаза, которые смотрят на нечистую вещь, рот, который о них говорит, и уши, которые слушают. Состояние нечистоты требует очищения, которое состоит в омовении и в молитвах. Очень мнительные люди простирают в подобных случаях свое усердие до того, что в случае посещения их дома нечистым человеком, окуривают его и обмывают соленой водою.

Для достижении чистоты душевной японцы признают также необходимым вознесение молитв в так называемых святых местах, которых в стране довольно много. Главное подобное святилище, которое посетить хоть однажды в жизни обязан каждый, синту, есть храм Тен-дзио-даи-зин в Изие, нечто в роде японской каабы. Это есть небольшое здание, ветхое, но поддерживаемое с величайшею тщательностью в своем первобытном виде и окруженное второстепенными храмами и жилищами многочисленных ками-нузи, т. е. храмослужителей. Собираясь посетить его, японец особенно заботится о чистоте в поясненном уже смысле и даже принимает меры, чтобы в отсутствие его как-нибудь не осквернился его дом. Он идет туда пешком или едет на лошади и, прибыв, снова производит обряд омовения, надевает праздничную одежду и следует на поклонение под руководством одного из храмослужителей. Вознеся свои молитвы, которых содержание совершенно произвольно и никем не формулируется, и при этом сделав несколько поклонов в землю, японец [257] возвращается домой в убеждении, что исполнил долг жизни, с которым связано его будущее и настоящее счастие. У себя в городе или в деревне синту также посещает храмы, когда вздумается, особливо в нерабочее время. Храмы синтосов, открытые всем и всегда, очень просты. Это обыкновенно небольшое деревянное здание, в роде часовни или беседки, выстроенное на помосте и имеющее со всех четырех сторон навес, образуемый крышею. Пять-шесть ступенек ведут под этот навес, из которого через окна и двери открывается внутренность храма. Она представляет не более, как пустую комнату, на одной из стен которой повешено металлическое зеркало. Молящийся, сложив руки и поднеся их к лицу, смотрит в это зеркало, произносит про себя молитвы и, сделав несколько земных поклонов, удаляется. Небольшая монета, брошенная в кружку, есть его вещественный дар божеству и, конечно, его служителям. Ни каких других религиозных церемоний синтосы не знают. У них нет торжественных богослужений, массы идолов и прочего, чем напр. буддийские жрецы влияют на воображение масс. Они не имеют исповеди, этого могущественного орудия в руках католических изуверов-ксендзов. Зеркало в храме — эмблема всевидения богов и чистоты совести, — напоминает им, что ками также ясно видят помышления человека, как сам он свои черты, и тем ограничивается все влияние внешней обстановки культа на внутреннюю сторону богопочитания. Если [258] есть в храме изображение того божества, в память которого он основан, то это изображение хранится в особом ящике и показывается народу по праздникам; но оно не составляет необходимости и, по замечанию Зибольда, стало употребляться только со времени утверждения в Японии буддизма, столь любящего статуи и портреты своих святых. Древняя же религия ками, подобно закону еврейскому, стояла на том, чтоб не творить себе кумиров и всякого подобия божества.

Каковы бы ни были внешние условия культа, японцы довольно религиозны. Они избегают кощунства; они молятся со смирением и в глубоком молчании. Не стесняемые ни какими обрядами или часом и местом молитвы, они посещают храмы, особливо по праздникам, когда каждый почти побывает в нескольких. Сооружение этих зданий считается у них долгом набожности, и потому они столь многочисленны. По большей части эти храмы не блещут великолепием, не составляют украшения улиц и площадей; но они всегда представляют самые счастливые условия для спокойного созерцания, для настроения духа возможно мирного. Где нибудь за городом, на холме, среди зелени виднеется выбеленное здание, пред которым стелется превосходный ландшафт; почти наверное можно сказать: это синтосский храм. Особая аллея, начинающаяся широкими воротами, ведет к нему с ближайшей большой дороги или из улицы соседнего города. Аллея эта посыпана песком и содержится в [259] образцовой чистоте, равно как и здание, к которому приводит она. У храма повешен чугунный или бронзовый колокол: синту, помолившись, ударяет в него несколько раз прежде, чем отойдти. Другие молельщики заступают его место на помосте, в молчании молятся и потом тем же порядком отходят под тень соседних деревьев. Богатый и бедный, вельможа и его слуга, воин и ремесленник-тут все равны. Только высшие классы редко посещают храмы, а предпочитают отправлять вместо себя богомольцев из лиц, подчиненных им. Так сиогуны отправляли целые посольства в храм Тен-дзио-даи-зин в Изие, вместо того, чтобы ездить туда самим. Высшие классы притом все почти следуют конфуциеву учению, и если они посещают собственно японские храмы, то делают это из приличия, а не по убеждению.

Храмослужители или ками-нузи не составляют ни касты, ни правильно устроенной иерархии. Это светские люди, принадлежащие к числу благородных сословий и по этому носящие даже саблю. Они конечно держутся раз полученных ими мест при храмах, даже стараются передавать эти места по наследству; но собственно духовенства не образуют. Да им, как исполнителям обрядов, и делать было бы нечего, ибо публичных богослужений почти нет. Проповедниками и оффициальными вероучителями они также не служат, так как проповеди не в обычае, а с содержанием учения детей знакомят в школах и дома особые учители или родители. Впрочем нередко [260] храмослужитель в тоже время и преподаватель в местной школе или даже сам содержит ее. При свободе от всякой исключительности и предубеждений самих ками-нузи, эти школы дают детям именно то, что, по японским понятиям, им нужно, т. е. уменье читать и писать и некоторое знание отечественной истории. Общее число синтосских храмов весьма велико. Во времена Кемфера их считалось 27.700; с тех пор это число едва ли уменьшилось. В городах, в деревнях и даже среди полей почти нет места, откуда бы не было видно в одно время нескольких храмов. В Киото и Иеддо некоторые из них отличаются обширностью и великолепием, особливо резьбою из дерева, которая украшает карнизы, крыши, перилы и проч.

Обилие святых или ками, число которых может быть притом увеличиваемо микадо чрез канонизацию людей, прославившихся добродетельной жизнию, ведет за собой большое число праздников, из которых одни суть общие для всей Японии, другие — местные, храмовые. Издаваемые в Киото календари исправно показывают их, также как наши святцы. Мы можем отличить из них те, которые пользуются наибольшим уважением в народе. Это во-первых праздник богини солнца, Тен-дзио-даи-зин, которой главный храм в Изие, но в честь которой находится и множество других святилищ по всем городам и селам империи. Этот праздник отправляется ежегодно в 6-й день девятого месяца, т. е. в конце [261] осени, и сопровождается увеселениями, состоящими в уличных процессиях, музыке, театральных представлениях, которые нередко даются в присутствии храмослужителей богини и даже изображения ее самой. Так как богиня Тен-дзио-даи-зин очень популярна в стране, то в празднике ее участвует почти все население Японии, без различия сект. За тем можно назвать большими праздниками: день Сувы (9-й день VI месяца), день Тензина (25, VII) день Фацмана (25 VIII) и др., все сопровождаемые большими веселостями или так называемыми мацури. «Voila des dieux de bonne companie et d’un caractere plus aimable que les autres, qui recommendent des privations de toute espece», замечает no этому поводу Тунберг.

(Знаменитый путешественник мог бы прибавить еще, что мацури не составляют уступки со стороны вероучения синтосов слабостям человеческой плоти, а напротив, подобно постам у англичан, предписываются иногда микадо как средство возвратить потерянное расположение богов во время народных бедствий. Так напр. в 771 году по Р. Х., по случаю падения звезд, частых гроз и землетрясений, были предписаны мацури микадо Кеонином.)

Кроме этих праздников, учрежденных в память разных ками, японцы имеют еще ежемесячные, служащие для отдохновения от трудов и соответствующие еврейским субботам или нашим воскресным дням. Это именно 1 и 15 число каждого месяца и канун первого, т. е. последний день предыдущего месяца. Дни эти назначены для увеселений и взаимных [262] визитов; но обыкновенно начинаются посещением храмов.

Несмотря на отсутствие духовенства, в том смысле, как напр. у католиков и буддистов, синтосы имеют монахов, составляющих целые ордена. Наиболее знаменитые из них суть ордена слепых, рассеянные по всей стране и состоящие из людей, которые действительно лишены зрения. Собственно слепые не образуют религиозных учреждений, назначенных влиять на массы людей; но они имеют свои правила поведения и составляют общины, главы которых живут в Киото, т. е. при дворе микадо. Ни один слепой не может быть подвергнут казни светскою властью без согласия своего главы. Слепые разделяются на два ордена, отличающиеся происхождением и уставами: один, феки, есть совершенно светский, другой, бусац, состоит из служителей храмов. В обоих, кроме главных начальников, есть целая иерархия властей провинциальных. Все эти отшельники бреют головы сплошь и имеют свои особые костюмы, очень сходные с кармелитскими и капуцинскими. Другой разряд пустынников составляют ямабосы или странствующие по горам пиллигримы, также имеющие свою иерархию. Преследуемая ими цель — внешняя чистота жизни и поклонение богам на горах. Они часто моются холодной водой и обязаны ежегодно восходить на какую-нибудь высокую гору: Фудзи, Фикофан и пр. Совершив такое путешествие и набрав по дороге, в виде милостыни, несколько денег, они [263] отправляются в Киото, к главному их начальнику, отдать отчет в своих странствованиях и принести посильную жертву, при чем и получают разные отличия — жезлы, поясы, шнурки, шапки, возвышающие их на иерархической лестнице в ордене В народе они стараются поселить суеверное к себе уважение, объявляя, что имеют власть вызывать духов, совершать разные сверхъестественные вещи, открывать тайны, отыскивать воров и украденные предметы, объяснять сны, исцелять неизлечимые болезни и проч. Это, одним словом, шарлатаны, окружающие себя религиозным нимбом, нечто в роде магометанских дервишей.

Изложив эти внешние подробности о культе синсиу и о его последователях, мы должны бы распространиться теперь о других правилах, которые предписывает он желающим вести себя нравственно. Но это было бы напрасно, потому что собственно мораль во всех известных этических системах одна и сводится к формуле: не делай другим того, чего себе не желаешь. Затем мы видим, что синтосы внутреннее совершенствование человека предоставляют безмолвным беседам с богами и собственной его совести, не стесняя последнюю какими-нибудь оффициальными рамками. У них нет теории самоуничижения; они не заставляют человека, потерпевшего обиду, вопреки внутреннему голосу, отказываться от мести. Прощение, забвение у них является не долгом, а делом личного великодушия. Созерцательное безмолвие и бездействие не вменяется им в [264] добродетель, как браминам, так же как и удаление от искушений плотских. Напротив японец свободно может отдаваться своим увлечениям, доколе они не задевают чьих нибудь интересов. От того так широко развились публичные отношения обоих полов, преследуемые христианством, юдаизмом и исламисмом. Синту не призывает благословений храмослужителей на свое рождение, на свой брак, потому что никто ему не предписывает видеть в этих действиях что либо иное, кроме явлений физиологических и социальных. От того браки заключаются и расторгаются свободно, по силе искренней привязанности, и бывают обыкновенно весьма прочный счастливы, так что развод с законной женой есть дело в высшей степени редкое. Синту не прибегает к жрецам, как к оффициальным утешителям и в трудных случаях жизни. Он предпочитает тогда испытанных друзей, их советы и помощь. А в случае нужды торжественно лишает себя жизни, признавая тем самым голос чести и совести высшим судьей над человеческими деяниями (Эта последняя часть учении синсиу есть, результат влияния конфуциевского рационализма или, по крайней мере, похожа на его максимы.). Синту не приносит присяги; но впрочем по принятому обыкновению в известных случаях клянется богами. Только повидимому эта клятва больше есть дело чести, чем набожности, потому что, в самом деле, не имея развитого учения о рае и аде, синту не может соединять с своею клятвою ни какого страха пред загробною жизнию. [265] Это однако, заметим, не мешает клятве, даже слову его, быть верными; ибо во-первых японец с юности приучен произносить имена богов с большим почтением, а во вторых ему привита высокая идея о чести. Это не то, что китаец, грек или жид, которому солгать, обмануть ничего не стоит. В правдивости японцы, может быть, превосходят и европейские нации.

Остановившись так долго над учением синтосов, мы бросим теперь самый короткий взгляд на другие подобные системы в Японии. Впечатлительность, чувствительное сердце японцев известны издавна. Католические миссионеры не раз видали их плачущими навзрыд, когда в проповеди говорилось о мучениях ада, о погибели душ, не принадлежащих к стаду христову и проч. Ничего поэтому нет мудреного, что буддизм, с его теориями переселения душ и загробной жизни в раю иль аду, нашел себе многочисленных последователей в Японии Он занесен был на Японский архипелаг из Кореи, первоначально в 63 году по Р. Х., и окончательно в 579 году, когда одному из буддийских жрецов поручено было даже воспитание детей микадо. Но буддизм на японской почве несколько переродился и имеет заметные отличия от вероучения лам и китайских бонз. Туманная теория устройства небес вовсе не преподается японцам; жрецы будды по большей части здесь женятся, некоторые даже едят мясную пищу. Благодаря долговременной замкнутости Японии и [266] географическому ее отдалению от Тибета и Индии, связь японских буддистов с Хлассою и другими средоточиями буддийской ортодоксальности была всегда очень слаба; в самой Японии у них не было признанного главы вероучения, и, напротив, покровителем являлся микадо — иноверец. Все это повело к тому, что на японской почве буддисты разделились на множество сект, которые впрочем и по веротерпимости народа, и по системе внутренней политики правительства, продолжали жить мирно друг с другом, как ветви одного дерева. Теперь число буддийских сект достигает нескольких сот, и учение некоторых из них столь тесно примыкает к народной религии ками, что без внимательного изучения трудно их различить. Главное внешнее отличие большинства сект состоит во внешней обрядности, ибо жрецы буддийские большие охотники украшать свои храмы статуями и картинами, воздвигать алтари, совершать торжественные богослужения с песнями и даже с музыкою, ходить в процессиях и т. п. Капища их и монастыри очень многочисленны и лишены той истинно — религиозной простоты, которою отличаются храмы религии ками. Число их во времена Кемфера было 22.500: — теперь более 120.000, ибо буддизм склонен к пропаганде, которая облегчена веротерпимостью правительства и народа. Наружные проявления буддийской набожности вообще те же, что в других частях Азии; между прочим существует и знаменитый обычай вертеть колесо, на котором написана молитва, чтобы до божества [267] доходило столько этих молитв, сколько раз колесо повернется.

Нравственная сторона вероучения буддистов известна. Она состоит в нескольких заповедях их учителя Готамы, не формулированных им лично в какой-нибудь книге, подобной Корану, но распространенных по всей юговосточной Азии учениками и последователями его, подобно Евангелию. Эти заповеди по большей части имеют отрицательный характер; напр. не убивай живых существ, не лги, не пей крепких напитков и т. п. Цель такого воздержания, предписываемого законами будды, указывается не в здешней жизни, а в будущей, и в этом главное философское отличие буддизма от ками-но-мици. Но создавая рай для блаженных и ад для грешников, буддизм не сошелся в принципах с другими азиатскими теориями, признающими те же методы загробного вознаграждения по заслугам напр. с исламизмом. Его ад за греховное поведение в конечной земной жизни казнит конечными же мучениями, после которых душа может начать новую жизнь и достигнуть блаженства. Разумеется, такая практическая уловка сильно содействовала распространению буддизма, которого наружные требования притом столь согласны с обыкновенными правилами жизни воздержной и честной.

Высшие классы японского общества вместе с китайскою образованностью приняли и китайский рационализм, основателем которого признается Конфуций. Сиуто, или учение этого философа, не есть собственно [268] религия, ибо не требует поклонения богам; но оно представляет стройную систему морали. Последователи его признают, что высшее благо для человека состоит в удовольствии от сознания, что он ведет жизнь добродетельную и мудрую. Ни какого внешнего вознаграждения они при этом не признают. По учению их мы должны быть добродетельны потому, что если природа дала нам разум, то конечно для того, чтобы мы жили по законам его. Отступая от разума, мы перестаем отличаться от тварей бессмысленных. Практические правила жизни разумной и добродетельной указаны в пяти заповедях или максимах: цин, жи, ре, ци и син. Цин научает жить добродетельно вообще; жи — отдавать справедливость всем и всему на рвете, ре — быть со всеми учтивым; ци — уметь мудро управлять другими, и син хранить чистоту совести и прямоту сердца. Рационализм не знает переселения душ: но он признает одну общую душу мира, один всеобщий дух, одну силу, распространенную в природе, которая все оживляет. Вместо понятия Бог, он ставит понятие небо, природа. Это, одним словом, своего, рода пантеизм, но только бесстрастный, скептический. В, нем есть нечто родственное с ученьем Спинозы. Сиуто, не веря в богов, не имеют и храмов. Они, согласно обычаям страны, справляют торжественные поминки по умершим предкам, но не имеют ни каких праздников; они заходят в храмы других религий, но только из приличия. Признавая, что верховный судья над человеком — его совесть, они допускают [269] самоубийство и даже научают видеть в нем нечто героическое. Их то теории высшие классы Японии обязаны таким множеством распорываемых животов; ибо, по мнению сиуто, лучше умереть честною смертью, чем позорною, и лучше сойти в могилу добровольно, чем попасть в руки победоносного неприятеля. Очевидно, что учение сиуто доступно только людям развитым и воспитанных в правилах рыцарства, т. е. избранному меньшинству нации: так это и есть на самом деле в Японии.

На севере Японского архипелага сохранилось еще шаманство; но последователи его немногочисленны и состоят исключительно из аинов, населяющих Мацмай и соседние острова. Жители Ликейского архипелага — буддисты. [270]

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ.

Письменность и научные сведения.

Японцы свои наукообразные сведения первоначально получили из Китая, даже азбука и письмена заимствованы от китайцев. Именно, в III веке по Р. Х. император Возин пригласил китайского мудреца Ван-Жина научить японцев письму. Ван-Жин исполнил поручение микадо, и с того времени китайские письменные знаки проникли в Японию. Но как они, по духу китайской письменности, вовсе не соответствовали строению японского языка, то в VIII столетии нашей эры была изобретена, некиим Киби, новая азбука, называемая ката-кана, т. е. часть букв, потому что она состоит из частей китайских иероглифов, а вскоре затем вошел в употребление и еще один алфавит, фира-кана, т. е. ровное письмо, которое и сделалось принадлежностью женщин, тогда как ката-кана получила особенную гражданственность между мущинами. Собственно китайское письмо осталось с того времени только в ученых книгах и вообще в тех литературных и деловых сочинениях, которым хотели придать важность, [271] совершенно так, как в Европе до XVIII столетия было с латынью. Затем в XI столетии и позднее были еще изобретены две азбуки, все же из обрезков китайских букв и собственно японского письма, так что теперь японцы имеют для изучения почти триста литер, не считая еще трех-четырех тысяч китайских знаков, которые образованный человек в Японии должен знать, что бы понимать и употреблять в дело китайский язык, эту латынь Востока.

Само собою разумеется, что такое множество азбучных тонкостей удается узнать только немногим японцам, которые за то и платят лучшими годами отрочества и детства; масса же японского народа учит одну ката-кану, которая состоит из 49 букв или, точнее, слогов (Вот (приблизительно, для европейского уха) звуки, изображаемые ката-каною: на, не, ни, но, ну; ра, ре, ри, ро, ру; да (или та), де, дзи, до, дзу (тсу); ва, ве, во, ву; са, се, си, со, су; иа, ие, йи, ио, иу; ка, ке, ки, ко, ку; ма, ме, ми, мо, му; фа (или ха, га), фе, фи, фо, фу; а, е, и, о, у. Гласные звуки э, ы, ю, не существуют, так же как и согласные л, и и щ. В азбуке фиро-кана есть еще звук ви, и все начертание ее немного сложнее ката-каны.), и преподается в школах по способу, о котором уже было упомянуто нами. Японцы пишут вертикальными строками, из которых первая помещается всегда на правой стороне листа; затем вторая будет левее, третья еще левее, и т. д. Употребление же той или другой азбуки (шрифта) для письма зависит от характера самого сочинения. Если напр. бумага назначается ко двору микадо, т. е. пишут [272] литорами ямато-каны, имеющей тоже значение, как у нас славянский шрифт; если сочинение есть дружеская записка, то довольствуются ката-каною, вставляя иногда, для тона, чисто китайское слово или какую-нибудь риторическую фигуру, получившую гражданство на одном из четырех алфавитов, кроме ката-каны. Для иностранца этот способ письменности чрезвычайно затрудняет изучение языка, и потому нужно бывает сначала хорошо выучиться говорить, записывая слова (по возможности) и правила грамматики европейскими буквами, а потом уже учиться читать.

Японцы, не смотря на неудачную форму письма и на отчуждение их почти во все продолжение исторической. жизни от всех образованных народов кроме китайцев, имеют обширную литтературу по всем отраслям человеческих знаний и во всех родах поэзии. Научные творения их впрочем, по большей части заимствованы с китайского, а в наше время и с европейских языков, и состоят частию просто из переводов, частию из переделок и извлечений. За то собственно литтературные произведения имеют вполне оригинальный характер и носят на себе отпечаток чисто народного духа. К сожалению, нужно признаться, что европейцы до сих пор мало ознакомились с этой литтературой. Сэр Р. Алькок чуть ли не первый принял на себя труд перевести несколько цельных произведений японской поэзии. Произведения эти суть легенды, большею частию развивающие идеи нравственной философии, и часто в весьма изящной [273] форме, как можно напр. видеть из следующей сказки.

Каменотес.

Жил когда то на Нипоне бедный каменотес, который работал в каменоломнях. Трудное было его дело; работал он много, а заработывал мало и потому ворчал на судьбу. «О, если б мне когда-нибудь разбогатеть настолько, чтоб я мог отдыхать на густых упругих циновках, покрытый мягкими шелковыми одеждами!» — восклицал он, обращался к небу. Молитва его была услышана; ангел сказал ему: «пусть будет по твоему».

И вот наш рабочий разбогател, стал лежать на толстых циновках и носить шелковые одежды. Вдруг однажды проходит мимо его император. Впереди шли скороходы, за ними следовала блестящая свита. Над головою императора развевался широкий зонтик, вышитый золотом. «Что мне за польза от моего богатства, проворчал каменотес, когда я не могу ходить со свитою и под зонтиком, вышитым золотом. От чего я не император?» — Твое желание будет исполнено, сказал ему дух. И в самом деле он стал императором; его окружала блестящая свита, и над головой его колыхался блестящий золотом зонтик.

Между тем солнце озарило своими жгучими лучами поля, и свет, отражавшийся от пыльной дороги, стал невыносим для глаз. «Не велико счастье быть императором! воскликнул каменотес, когда зной вас [274] расслабляет и когда солнце не теряет над вами силы своей. Славно быть солнцем!» — Будешь; доволен ли ты теперь? спросил его ангел.

Бывший каменотес стал солнцем. Он бросал свои лучи вверх, вниз, вправо, влево и кругом себя. Он стал жечь траву и землю, и лица земных владык. Вдруг между ним и землею стало облако, которое не пропускало лучей его на землю. «Как! вскричало тогда солнце: какое-нибудь облако может противится моему могуществу? в таком случае я желал бы лучше быть облаком». Пусть будет так, сказал ангел. Превращение совершилось, и новое облако гордо стало между землею и солнцем, с удовольствием отбрасывая лучи последнего, так что земля скоро позеленела под тенью. Потом оно начало пускать на поля крупные дождевые капли, перешедшие мало по малу в сильный дождь, а затем в ливень, от которого все реки и ручьи вышли из своих берегов и затопили окрестности.

Один только утес стоял неподвижно и не обращая ни малейшего внимания на наводнение. Напрасно волны с яростию ударялись об него, — скала не трогалась, и они, пенясь, замирали у ее подножия. «И так, какая-нибудь скала сильнее меня, сказало облако. О как бы мне хотелось быть на месте ее!» — Пусть будет по твоему, сказал ангел. И вот наш герой превратился в голую скалу, непоколебимую, бесчувственную к жгучим лучам солнца, к проливному дождю и к ударам шумящих волн. Вдруг он [275] замечает у своего подножия какого-то полуодетого бедняка с ломом и молотом в руках, при помощи которых он отбивает от утеса целые глыбы камня, которые потом обтесывает в правильные плиты. «Что я вижу? закричал утес. Человек может отрывать от меня целые кучи камня. Неужели он сильнее меня? В таком случае я хочу быть человеком». Твоя воля будет исполнена, сказал ангел. И он снова сделался бедным рабочим в каменоломнях. Занятие его было трудное, работал он много, заработывал мало, но... но был доволен своею судьбою.

Глубокая прелесть этого рассказа не нуждается в пояснениях.

Романы и повести также популярны в Японии, и женщины, особенно высших сословий, обыкновенно проводят свободное время за чтением их. Форма многих японских поэтических произведений есть стихотворная, но без рифм. Размер трудно уловим для европейского уха, но он существует; и задача поэта особенно в том и состоит, чтобы для своего произведения, по характеру его, приискать наиболее подходящий стиль и размер. Японские стихотворцы также тщательно держутся правила, высказанного Горацием: почаще верти стиль, т. е. стирай написанное, как и их западные собратья. Даже один из любимых в Японии авторов, женщина поэт, Оно-но-Коматс, изображается обыкновенно на коленях перед умывальником, где она смывает [276] написанное (Японцы пишут тушью, которую носят всегда с собою в коробочке, вместе с блюдечком, пузырьком для воды, кистью и связкой бумаги.), желая достигнуть наивысшего совершенства в стиле.

Между учеными сочинениями на японском языке особенного внимания заслуживают так называемые энциклопедии, собрания рисунков с пояснительным текстом к ним. Они распространяют в народе, самым общедоступным образом, главнейшие знания из астрономии, географии, истории, теории словесности и т. д. С одною из таких энциклопедий познакомил Европу знаменитый ориенталист Абель-Ремюза. Но впрочем японская литтература представляет и множество специальных трактатов по всем отраслям ведения, которые были доступны японцам. Вот например названия некоторых из этих книг:

Нипоно-даи-ки — летописи Японии от времен первого микадо Зин-му.

Даи-фее-ки — история войны домов Феки и Гендзи, которая длилась 40 лет и кончилась падением Феки. Сорок томов.

Син-даи-ки — история древних японских божеств.

Даи-фанья-фирамиц — трактат о буддийских божествах.

Соогокф — мораль синтосов.

Сикки-моку — законы и конституция. [277]

Киузаи — обычаи и церемонии.

Фонцио-оин-физи — трактат об искусстве управлять; сочинение Итакуры-Сувано, бывшего губернатора Миако.

Койогун — трактат о правительстве Японии.

Нипон-ки — описание главных предметов, встречающихся в Японии, география этой страны.

Додфуцки — разные дорожники с обозначением расстояний, цен на припасы, за наем экипажей и пр., с рисунками зданий и всего встречающегося на пути замечательного.

Кинмандзуи — краткая флора Японии. Существуют и более подробные сочинения об этом предмете и о животном царстве страны с многочисленными рисунками, часто превосходно исполненными.

Факунин-изиу — стихи ста поэтов, христоматия.

Хизу-итце-даи-цу — сборник поэм.

Манио-цу — собрание древних поэтических произведений.

В наше время японцы перевели множество европейских ученых трактатов, особенно по математике, астрономии, естествознанию и медицине. Изданные ими в переводе карты не оставляют ничего желать по тщательности исполнения. Собственные их карты и планы, относящиеся до Японии, отличаются совершенною точностью; но не удовлетворяют европейцев в том смысле, что ситуация на них исполнена не штрихами или горизонталями, а изображением гор в перспективе, как на европейских картах XVI — XVII [278] столетий (Также и типографии японские, печатающие с резных досок, по-китайски, далеко отстали от европейских.). Иногда на них встречаются изображения некоторых местностей a vol d’oiseau.

Японцы давно знакомы с приемами съемки и даже с употреблением буссоли при мореплавании. К сожалению двухвековое запрещение отлучаться от берегов отечества ослабило в них знание морского дела. Поэтому они начинают учиться ему вновь у европейцев и уже успели не только сформировать личный состав экипажей для нескольких десятков военных судов, но и научились строить пароходы и изготовлять паровые машины. Физика, механика принадлежат к числу любимейших ими предметов для изучения, и уже с тридцатых годов нашего столетия они умеют измерять высоты гор барометром.

Астрономические познания японцев, заимствованные первоначально из Китая, а потом от европейцев, простираются на столько, что в Киото ныне составляют календари, таблицы солнечных и лунных затмений и проч. Но японцы еще не приняли вполне нашего времясчисления и, что особенно странно, в общежитии держутся очень нерационального деления суток на часы. День у них состоит из шести часов во всяком случае, будет ли он летний или зимний. Время от восхождения солнца до захождения делится на 6 частей, и особенные вестовщики возвещают начало каждого часа ударами в колотушку или в колокол. В Нью-Йорке приготовляют для Японии [279] особые часовые механизмы, которые идут согласно с таким времясчислением: удлинение или укорачивание часов достигается соответственными изменениями в маятнике.

Японский год состоит из 365 дней, разделенных на 12 месяцев, соответственно числу знаков зодиака, которые отличаются от наших одними названиями. Начало года соответствует нашему февралю, то есть японской ранней весне. Годы соединяются в циклы, которых несколько, но которые не имеют серьезных астрономических оснований. Для понимания хронологии событий нужно знать, что микадо нередко основывали свои циклы (ненго), без знания которых не возможно приводить года японского летосчисления к общепринятым в образованном мире.

Преподавание медицины долгое время встречало неодолимое препятствие в религиозном предрассудке японцев, по которому всякий, прикоснувшийся к трупу, нечист, а кто резал человеческое тело — и тем более. Голландские медики однакоже побороли этот предрассудок, и теперь анатомия и физиология преподается, как у нас, на трупах и живых животных, а частию по рисункам и при помощи приборов из papier-mache. Особенную заслугу медицине в Японии оказали доктора Бодуэн, Моник и фан-Мердерворт, из которых последний произвел первое на японской земле рассечение трупа в 1859 году. Правительство японское, ясно понимавшее пользу этого действия, поступило при этом чрезвычайно ловко, [280] чтобы успокоить взволнованное народное чувство. Оно дало приказание похоронить подвергшийся анатомированью труп убийцы с честию, «во внимание к пользе, принесенной им знанию»... Едва ли в какой-либо другой стране Востока найдется пример такого благосклонного отношения правительственных властей к науке; по крайней мере, чаще можно встретить случаи, где, напротив, точное знание приносится в жертву разным предрассудкам или теориям, столь же мало основательным, как и отвращенье японцев от трупов.

Старинная японская медицина прославилась несколькими средствами, бывшими во всеобщем употреблении в Японии. Средства эти суть: накалыванье кожи (акупунктура), мокса и порошок дозиа. Кемфер, Тунберг и Зибольд дали подробные трактаты о них, и нельзя не заметить, что мокса и накалыванье вошли отчасти и в европейскую медицину, хотя в измененном виде. Сложные произведения европейской латинской кухни всегда возбуждали некоторое недоверие японских медиков и ныне вызывают у них улыбку, хотя и употребляются ими по наставлениям европейских учителей. «Скажите пожалуйста, почему должно предписывать такого или другого состава микстуру, пилюли или порошки, когда физиологическая и патологическая химия нам совсем неизвестны?» — говорят некоторые еритические японские жрецы Эскулапа. «Если опыт научает нас пользе от так называемых специфических лекарств, напр. ртути при сифилисе, [281] хины при лихорадках и проч.; то мы еще понимаем дело, т. е. верим опыту; но где смысл в бесконечном разнообразии европейской фармакопеи, которая предписывает едва ли не больше рецептов, чем сколько есть слов в любом лексиконе? И отчего в Европе возникла гомеопатия, этот антипод так называемых истинно-медицинских теорий?»... Предоставляю врачам отвечать на эти сомнения.

Японцы не приняли еще европейской, т. е. французской метрологии, которая одна имеет научный смысл; но в замен того они имеют свою метрологию, очень сложную и нелегко поддающуюся изучению, потому что в разных провинциях государства под одними и теми же названиями разумеются несовсем одинаковые величины. Тунберг был первый, который изучил внимательно современные ему японские меры, особенно же денежную систему. После него занимался тем же предметом Зибольд, а теперь японские меры, в том виде, как они употребляются в императорских городах, стали известны европейцам с точностию. Вот таблица главнейших из них:

Линейные протяжения:

1 сази или фут = 0,303 м. = 1 рус. ф. без 1 линии = 10 сун или дюймов = 100 бун или линий = 1000 рин или точек.

1 кен, японская сажень = 6 сази = 1,909 мет.

1 цио = 60 кен = 114,51 метрам

1 ри = 36 цио = 4123 м. = 3 верст. 332 саж. [282]

Меры поверхности:

1 пу или иппу = 1 квадр. кену = 0,72 рус. кв. саж.

1 се = 30 пу, 1 тан = 300 пу.

Тан есть единица меры для пространства полей и составляет около 1/11 русской десятины.

Меры емкостей:

1 кокф = 173,86 литров = 0,83 четверти = 10 тосам = 100 сио.

Вес:

1 кин = 280 гр. == 1 ф. 45 3/4 зол. = 160 монме

1 монме = 1,75 гр. = 10 пун = 100 рин

Монеты:

Золотой кобанг, разной величины, стоимостью около 5 р. 75 к. и более.

Серебряная монета ичибу ценою 33 к. сер. и более.

Впрочем японская денежная система чрезвычайно сложна и непостоянна. Европейские державы, для избежания хлопот при денежных счетах купцов, заключили целый ряд конвенций о стоимости японских денег сравнительно с европейскими металлическими. В Японии есть также ассигнации, а с ними, по замечанию Зибольда, и лишний случай употребления смертной казни, так как, выражаясь a la Hegel, не будь объекта преступления, не было бы и казнимых субъектов.

Текст воспроизведен по изданию: Очерки Японии. СПб. 1869

© текст - Венюков М. И. 1869
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
© OCR - Иванов А. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001