ВЕНЮКОВ М. И.

ОЧЕРКИ ЯПОНИИ

ГЛАВА ВОСЬМАЯ.

Различные классы японского общества.

(Главе этой должен был предшествовать очерк японского государственного устройства; но он, по некоторым соображениям, опущен. Между прочим имелось в виду то обстоятельство, что о прежнем государственном строе существовавшем до 1867 года, говорится с главе о сношениях Японии в иностранцами, т. е. в историческом отделе сочинения, а новый порядок еще не выработался при продолжающемся междуусобии.)

Давно уже известно, что японское общество имеет аристократический строй, т. е. что в нем есть могущественные, наследственные высшие классы и потом целый ряд ступеней нисходящих. Это совершенно естественно потому, что Япония искони была государством монархическим; а уже Монтескье заметил, что где есть монархия, там есть и дворянство, и даже на оборот: только там есть монархия, а не деспотия, где есть самостоятельное дворянство. — Но относительно числа общественных ступеней и легкости перехода с одной на другую писатели европейские часто несогласны между собою, да и от самих японцев трудно добиться истины. Головнин [173] и Зибольд считали в Японии восемь разрядов жителей, резко отличных по своим правам и общественному положению; но в наше время Лэндо находит более удобным соединить их в три группы, прибавляя впрочем, что в каждой из последних есть многочисленные оттенки и переходы. Без долгого, внимательного изучения дела на месте и по оффициальным японским источникам, нет возможности решить, кто из них прав и кто ошибается. С большою вероятностью, конечно, можно предположить, что права различных классов ныне те же, что были при Головнине и Зибольде; но верно ли их подметили русский офицер, сидевший в оффициальной тюрьме, и немецкий натуралист, большею частию также не выходивший из децимского заключения, за это ручаться нельзя. Даже Алькок, более всех имевший случаев узнать японцев нашего времени и законодательство их страны, не дает ничего прочного для решения сомнений, возникающих на каждом шагу. О иокогамских же европейцах и говорить нечего: они заняты только приобретением денег и мало заботятся о внимательном изучении страны, в которой живут. Поэтому приходится, осторожно соглашая противоречия, держаться предпочтительно таких авторитетов, которые признаны всеми, например Тицинга, Головнина и Зибольда.

Но и самые эти писатели, столь близкие один от другого по времени, не во всем согласны между собою. Правда, они единогласно признают японское [174] общество состоящим из восьми классов или сословий; но сословия одного не вполне соответствуют сословиям другого. Головнин напр. говорит, что в Японии есть рабы (8-й класс) из потомков военно-пленных, а Зибольд вовсе не упоминает о рабах, если только не разуметь под ними кожевников, поставленных им вне классов (на 9-м месте). С другой стороны Головнин умалчивает именно об этих париях японского общества, которые однако имеют очень определенное место на общественной лестнице. Он также оставляет нерешенным вопрос о положении одного любопытного разряда людей: лекарей, ученых не из дворянского звания и младших сыновьях дворян; голландский же ученый всех их причисляет к пятому классу. Я последую Зибольду в его классификации; но в исчислении прав состояния буду держаться Тицинга, Головнина и тех немногих новых писателей, у которых об этом можно найдти кое-что.

Высшее сословие, аристократию японского общества, составляют князья. Алькок заимствован из японского оффициального альманаха список их, относящийся к 1861 году, и извлечение из этого списка мною помещено в приложении к настоящему очерку. Но чтобы понять его содержание, необходимо заметить что сама аристократия распадается на два разряда: древнюю, ведущую свои роды с первых веков японской истории, и новую, обязанную своим возвышением тайкунам и особенно Минамотоно-Иеясу. [175] Древних княжеских родов всего восемнадцать, и представители их одни имеют законное право на титул даймиосов, хотя этот титул обыкновенно придается и всем прочим князьям. Они собственно владетельные государи в смысле, близком к членам теперешнего Северогерманского союза. Остальные же титулованные аристократы — гакамон, тосама, гофудаи — суть уже «новые люди», вассалы бывшие сиогуна, а не самого микадо. Их могущество, богатства и степень почета очень велики; но они всё таки саймиосы, т. е. меньшие по отношению к древней японской знати. И политические права их при сиогунах были гораздо меньше, чем даймиосов (кокусю). С этими последними тайкуны состояли в конституционной сделке, известной под именем законов Гонгенсамы; саймиосы же были только наследниками титулов и земель но никакого органического закона за себя не имели. Число даймиосов ограничено и весьма невелико; до степени саймио на памяти европейцев дослуживались многие, как в Англии до звания лорда и в Испании гранда. Разумеется, высокое положение обоих классов на общественной лестнице, их служба при дворе, взаимное родство и общие сословные выгоды связали их тесными узами; но тем не менее, различие очевидно и сохранилось до нашего времени. Иккамоно-ками, например, были наследственными первыми министрами сиогунов, но они не были даймиосами.

Князья обоих разрядов суть наследственные владельцы их княжеств, но поставленные в зависимость [176] от центрального правительства, зависимость которая менее непосредственна опять таки лишь для 22-х даймиосов (Двадцати двух, а не восемнадцати, как сказано выше, потому что некоторые князья признаны даймиосами после принятия законов Гонгенсамы.). Земли их разграничены, но впрочем уделы не совпадают с провинциями, которые читатель найдет на карте. Деление на области — историческое, имевшее практический смысл лишь в отдаленной древности (Разделение Японии на 68 провинций сделано было императором, или микадо, Тен-му, в 681 г. по Р. Х.); в наше же время владения князей распределены совершенно иначе. Князю Сацумы напр. принадлежит не только вся эта область, но и соседняя Фиуго, а также Ликейские острова; даймиосу Канге (Каге) большая часть провинции Ното и самая Канга; князю Авы — область Ава (Асиу) и остров Авадзи. С другой стороны, в одной провинции Муцу можно найдти нескольких даймиосов: Намбу, Иетжу, Муцу, и то же явление повторяется в другой обширной области, Деве. Вообще необходимо сознаться, что территориальное разделение Японии между различными владетельными особами в наше время почти совсем неизвестно.

Князьям принадлежат многие важные преимущества и права. Не говоря здесь о тех, которыми они были ограждены от самовластия сиогунов, упомянем о праве суда и расправы над всем населением их [177] владений. Губернатор императорского города, напр. Осаки, будь он самым важным и доверенным лицом, не может казнить смертью преступников без утверждения приговора суда верховным советом; а князья в своих областях распоряжаются жизнью своих вассалов безаппелляционно. Они имеют также право сбора податей с их владений, даже право чеканки монеты и выпуска ассигнаций. Кроме того им присвоены многие внешние отличия, недоступные прочим сословиям; например они одни могут являться во дворец, на новый год, в китайских костюмах; у одних их лошади могут иметь чепраки из тигровых или бобровых шкур, и т. д. Все эти права переходят у них по наследству; но не к старшему в роде, как принято это напр. в Англии, а к тому из сыновей или даже других родственников, которого владетельный князь признает наиболее способным. «От сего обыкновения, замечает Головнин, происходит то, что владетельные князья в Японии почти всегда бывают люди умные и способные к делам государственным, и потому они так страшны сиогуну, что власть его могут держать в пределах умеренности». Младшие сыновья владетельных князей, или, правильнее, потомки их, не получившие владения княжеством, добывают себе отличия службою; но титула отцов не наследуют.

Доходы многих князей очень значительны; например даймио Канга получает около пяти миллионов рублей, даймио Сацума более трех, князь Овари два [178] с половиной, даймио Муцу также, и пр. Но не следует думать, что они составляют их частную собственность, как то мы видим в Европе у богатых помещиков. Напротив, доходы эти росписаны по разным статьям расходов и, до последних событий, собирались под наблюдением императорских чиновников, которые обязаны были давать подробные финансовые отчеты. Князья лично распоряжались конечно большими суммами, назначаемыми как на их домашние надобности, так и на общественные потребности их княжеств; но например содержание войск, дорог и другие общегосударственные расходы почти от них не зависели. Императорский коммиссар расходовал нужные для этого суммы, согласно бюджету каждого княжества. Мало того, сиогуны, окружив князей шпионами, употребляли все усилия к тому, чтобы заставить их проживать все их доходы, без малейших остатков, и по большей части успевали в этом. Почти нет князя, который бы не был в долгах богатым купцам и банкирам. Особенно дорого обходились им ежегодные переселения в Иеддо и обратно в свои владении, когда приходилось содержать в пути многочисленные конвои, нередко достигавшие 5 и 10.000 человек разного звания.

Второй класс японского общества составляют дворяне, хамададо или кинин, т. е. вассалы князей, а также и императора, если они живут в провинциях, непосредственно принадлежащих ему (Таких есть пять: Ицуми, Каваце, Сецу, Амато и Ямазийро.). Это [179] владельцы поместий, обязанные службою своим сюзеренам. Число солдат, ими содержимых, соразмеряется с протяжением и богатством их земель. В провинциях императорских имеется свыше 3.000 дворян, которые могут выставить в поле 80.000 солдат. Дворяне, подобно князьям, пользуются важными личными преимуществами, недоступными прочим сословиям. Так одни они могут быть членами большого совета при сиогуне: одни они могут занимать все важные государственные должности, начальствовать войсками, быть губернаторами и пр. Каждая дворянская фамилия имеет свои особые знаки отличия и право содержать приличную почетную стражу при главе семейства. Достоинство дворянское наследственно, как и княжеское, и притом отец может признать своим главным наследником любого из сыновей или даже постороннего, в случае неспособности собственных детей, «от чего замечает опять Головнин, у японцев в дворянском сословии и встречаются редко дураки или негодяи».

Многие дворяне, послужив с честью государству и достигнув высших чинов, получают от микадо титул ками, делающий особы их как бы священными в глазах народных масс, ибо ками значит святой, божественный. Этот же титул имеет большинство князей. Трудно найдти в европейской общественной иерархии звание, подходящее по значению своему к ками; но необходимо иметь в виду, что звания этого добиваются все служащие дворяне, как самой почетной награды, приравнивающей их к князьям. [180]

Третий класс составляют жрецы и монахи синтосские и буддистские. Головнин коротко выражается о них, что «сословие это очень многочисленно и разделяется на разные степени, по которым имеет свои особые преимущества, из коих однакоже самые выгодные те, которые хотя не означены законом, но по обстоятельствам и по важности, сопряженной с духовным саном, всегда принадлежали сему сословию у многих народов земного шара: я разумею праздность и удобство хорошо жить на счет других». Но такая характеристика, при всей ее образности, не исчерпывает дела. Необходимо присовокупить, что жрецы храмов получают содержание частию от приношений верующих, но частию, и очень нередко, от капиталов, принадлежащих самим храмам и завещанных основателями и благотворителями. Эти капиталы иногда состоят из поземельных участков, отдаваемых в наем, из зданий разного рода и проч. Мы знаем теперь, что многие буддийские храмы в Иеддо служили резиденциями европейских посольств, и известны также случаи, что тот или другой храм отдавался на время для пиршества или другого увеселения, конечно не даром. Нищенствующие монашеские ордена живут одним подаянием.

Те разряды духовенства, которые не входят в состав монашеских орденов, безусловно подчиняются светским властям и законам во всем, что выходит из пределов их духовных обязанностей. Так, между прочим, за преступления они судятся одною [181] светскою властию. При Головнине на Мацмае был случай такого суда над жрецом, обвиненным в воровстве и побеге. Губернатор прежде всего велел посадить виновного в тюрьму, а потом, по разборе дела, его казнили. На замечание русского капитана, что следовало бы в подобных случаях обращаться предварительно к духовным властям для лишения провинившихся их духовного сана, знакомые ему японцы со смехом отвечали, что «бездельники, изобличенные судом и караемые законом, сами собою лишаются преимуществ своего звания вместе с головою, не смотря на то, хочет ли того духовная власть иль нет».

Военное сословие — самое многочисленное из тех, которым присвоено название саймураи, т. е. благородных. В Европе, по некоторым сбивчивым показаниям японцев, считают, что это сословие в состоянии выставить до 800.000 ратников. Но это показание очевидно преувеличено. Цифра 800.000 скорее относится ко всем взрослым мущинам военного звания, чем к возможному эффективу армии. В самом деле, ежели Франция, где все население страны подлежало конскрипции, редко в состоянии была выставить 800.000 солдат, то в Японии, где военная повинность лежит только на одном, и притом не господствующем по числу, сословии, едва ли можно допустить возможность поставления на военную ногу более 300.000 человек сразу. Сведения тому подобные, которые привел еще Кемфер, что один город Осака [182] может дать 80.000 солдат, не заслуживают внимания, и напротив, мы видим, что цифра 80.000 есть предел для целой армии тайкуна, собираемой в пяти провинциях и четырех больших городах: Иеддо, Осаке, Хиого и Нагасаки. Допуская затем, что 800,000 есть количество всего взрослого мужского населения, обязанного военною службою в целой стране, и принимая во внимание, что эта обязанность начинается для молодых людей с 15 лет, мы получим, по теории вероятности и на основании статистики европейских государств, что вся числительность военного сословия в Японии достигает двух с половиною миллионов душ обоего пола.

Такой вывод все еще очень значителен, потому что цифра 2.500.000 превосходит напр. общий итог казачьего сословия в Российской империи, столь обширной по своему протяжению и вдвое многолюднейшей, чем Япония; но он, по крайней мере, не парадоксален. Конечно, в последнее время японские войска набираются усиленным образом, и общая числительность вооруженных и действующих отрядов может и выйдти из цифры 300.000 человек; но не следует забывать, что долго достигать этого предела японская армия не может, потому что наборы все-таки делаются в одном военном сословии, с присовокуплением к нему дворянского, которое дает офицеров. История нам свидетельствует также, что в большие войны, напр. при походе сиогуна Тайко-самы на Корею в 1590-х годах, Япония не выставляла [183] более 200.000 ратников Не входя по этому в дальнейшие соображения о составе военного класса японского населения, перейдет к изложению особенностей его положения в общественном строе нации.

Звание нижних военных чинов, говорит Головнин, есть наследственное. Каждый воин, как бы он стар и слаб ни был, не прежде получает отставку, как по представлении вместо себя сына, совсем обученного должности солдата. Молодых людей в это звание принимают лет пятнадцати. Если солдат имеет более одного сына, то волен отдать всех их в службу или только одного, а прочих определить в другое звание. Кто не имеет сыновей, тог может усыновить приемыша, воспитать и поставить вместо себя. Законы дозволяют каждому японцу брать трех приемышей, не превосходя впрочем это число в случае смерти воспитанников; ибо это представлялось бы противным воле богов, нежелающих данному лицу даровать потомство.

Солдаты в Японии пользуются большим уважением: простой народ и даже купцы, разговаривая с ними, придают им титул сама, т. с. господин, и вообще оказывают все знаки почтения, а особенно солдатам самого императора (Так вероятно и доселе случается в отдаленных провинциях. Что до Иеддо, то там народ не обращает никакого внимания на солдат, разве они предшествуют какому нибудь важному чиновнику или князю. Равно и в Иокогаме солдаты не пользуются ни каким почетом со стороны японских купцов.). Немудрено было некоторым [184] европейцам XVII и XVIII столетий ошибкою принимать японских солдат за чиновников, когда они являлись к ним в богатых шелковых нарядах, с гордой осанкой и с двумя саблями на боку, этим признаком благородства в Японии. Головнин и его товарищи в первые дни плена сами впали в подобную ошибку, считая за офицеров простых солдат князя Намбу. Лишение военного звания или чина есть важное наказание у японцев и определяется только за большие преступления. Так унтер-офицер, начальник того караула, из-под которого Головнин бежал, быв разжалован в работники, носил все признаки глубокой печали: не брил головы, бороды, не стриг ногтей и т. п. Японские воины отличаются самым щекотливым point d’honneur и потому при обидах нередко выходят на поединок.

В мирное время солдаты несут полицейские обязанности и для этого обыкновенно распределяются небольшими командами по городам и селениям. Вместе с своими начальниками и вообще второстепенными чиновниками они носят у европейцев, живущих в Японии, названье якунинов, и это отличает тех из них, которые служат, от тех, которые лишилися мест. Последние суть уже лонины, то есть сверхштатные или отставные, и с 1860 года сыскали себе большую известность тем, что являлись орудиями патриотической партии дворянства, желавшей удаления иностранцев и потому употреблявшей все меры, до кинжала и яда, чтобы устранить последних и [185] покровительствовавшее им правительство тайкуна. Слово лонин часто встречается в современных известиях из Японии и в сочинениях о ней: необходимо поэтому знать его смысл, а также иметь в виду, что принадлежность к военному сословию дает этим людям право всегда носить две сабли, то есть представлять собою вооруженную силу. Лонины, исполняя во многих случаях приватную службу, вознаграждаются за нее тем больше, что не могут конечно быть повышенными оффициально.

Пятый класс японского общества состоит по Головнину из купцов, а по Зибольду из низших чиновников и лекарей, которые, нужно заметить, в Японии весьма многочисленны. Принимая мнение Зибольда, заметим, что лица, принадлежащие к этому разряду, имеют право носить одну саблю и даже панталоны, эти коренные отличия высших сословии. За заслуги они могут достигать и дворянского звания, и например главный доктор сиогуна бывал обыкновенно довольно важным чиновником, по рангу равным губернатору Хакодате. Но профессия японских лекарей в сущности не очень почетна, и они скорее всего могут быть сравнены с европейскими фельдшерами. Так из двухсот врачей сиогунова двора только немногие имели круг деятельности довольно видный, а большинство занималось бритьем голов и подбиранием рисовых зерен на кушанье сиогуну. — Землемеры и писатели-недворяне также, принадлежат к пятому классу, который вообще [186] можно уподобить нашим почетным гражданам, из небогатых.

Шестое сословие составляют купцы, наружно вообще презираемые, но во многих случаях пользующиеся уважением и дружбою даже самых гордых аристократов, особенно когда дают им деньги взаймы. Головнин рассказывает, что ему был известен сын одного богатого купца, который успел поступить в военную службу и там приобрести звание офицера, конечно за деньги. Это убеждает, что переход из неблагородных сословий в благородные не очень труден в Японии, хотя высшие классы общества и исполнены аристократической спеси. Купцам не дозволено носить ни сабли, ни панталон, и, по замечанию Зибольда, первую они еще могут получить, записавшись в слуги к какому-нибудь знатному дворянину, но панталон никогда! Политически они совершенно ничтожны, и один пример 1863 года может это доказать лучше всего. Летом этого года правительство тайкуна вздумало было предписать японским торговцам, живущим в Иокогаме, выселиться из этого города в продолжение трех дней, и не встретило ни малейшего с их стороны противодействия, не смотря на грозившие им убытки и на то, что в иностранной торговле принимают участие важные капиталисты.

За купцами следуют многочисленные ремесленники, в число которых японская классификация помещает и всякого рода художников живописцев, [187] скульпторов и т. п. Собственно говоря, общественное положение и права этого класса не ниже тех, которые предоставлены законами предыдущему сословию; но степень богатства ставит их ниже на общественной лестнице. Притом не все ремесла одинаково почетны. Золотых дел мастера конечно пользуются большим уважением, чем кузнецы и плотники, и если, по замечанию Зибольда, нет различия между малярами и живописцами, то это потому, что японская живопись сама по себе есть лишь ремесло, служащее к украшению мебелей и обоев.

Восьмой и последний класс составляют поселяне, рыбаки и поденщики. Многочисленность этого сословия, принадлежность земли в собственность не ему, а князьям, недостаток свободной почвы для обработки и дешевизна труда делают положение принадлежащих к нему людей весьма незавидным; и если бы не привычка японцев к умеренному образу жизни на всех ступенях общественной лестницы, то они составляли бы совершенный пролетариат по отношению к высшим сословиям. Впрочем нельзя смешивать крестьянина-землепашца с городским или сельским работником. У последнего нет ничего, кроме собственных мышц и бедной одежды; первый иногда бывает довольно зажиточен. Как только участок его на столько обширен, что в состоянии давать избытки от продовольствия семьи, японец уже не работает сам, а нанимает батрака, по большей части лишь за приют, корм и одежду с приплатою нескольких [188] ичибу (Монета стоимостью около 33 коп. серебром.). Рыбаки обыкновенно владеют лишь теми хижинами, в которых живут, да небольшим пространством берегов, где сушат сети и чистят рыбу. В южной Японии, где климат тепел, люди эти обыкновенно ходят нагие, прикрыв лишь поясом среднюю часть тела. Многие из них и из работников татуируются, подобно жителям Полинезии.

Нищие и кожевники составляют поддонки японского общества, стоящие как бы вне признанных классов. Впрочем в положении их есть существенная разница. Нищий иногда пользуется своего рода уважением: случается, что он даже по происхождению дворянин и вообще член высших сословий: тогда никто не смеет трогать его, нарушать то инкогнито, к которому он прибегает, надевая капишон или платок на голову, чтобы не быть узнанным. Нищему есть приют около храма, в больнице, у ворот или даже на дворе частного дома; с ним не откажется, при нужде, говорить каждый японец, не смотря на докучливый тон его припевов и даже на безобразные раны, которыми иногда бывает покрыто тело его. Совсем не то бывает с кожевниками. Они составляют отверженцев общества в полном значении этого слова, считаются непрерывно нечистыми и находятся в постоянном унижении. Они должны жить в особых, жалчайших селениях, не смешиваться с другими сословиями ни браком, никакими другими [189] узами, не иметь собственности и даже не быть свободными лично, а состоять у кого-либо в услужении. Это странное угнетение произвело свое естественное последствие, именно: кожевники слабы физически, крайне мало развиты умственно и вообще скорее напоминают рабочий скот, чем людей. Постепенно уменьшаясь в числе, они конечно со временем выродятся, не оставив по себе ни каких следов. Тогда, вероятно, и деревни их, занятые уже другими лицами, войдут в общий счет японских селений: теперь же их игнорируют, и даже часть дороги, проходящая мимо домов кожевников, обыкновенно не считается при измерении расстояний оффициальными землемерами. Правительство обращается к этим париям только тогда, когда бывает нужен палач для производства публичной казни.

Вот краткие указания на состав японского общества, указания, которых к сожалению нельзя пополнить численными данными. Заметим еще раз, что классы или сословия у японцев — не касты в индейском или древне-египетском смысле, а разряды общества в смысле, близком к нашему или к европейскому до французской революции. Переход из одного в другой, высший, как ни труден, все же возможен, особенно для людей, отличающихся умственным превосходством, заслугами или просто богатством. Выше мы привели случай получения купцом офицерского чина; теперь укажем на другой, где рыбак сделался прямо дворянином, то есть перескочил [190] по общественной лестнице через пять ступеней. Заслуга этого простолюдина состояла в том, что он поднял затонувший на нагасакском рейде корабль с дорогим грузом помощью множества лодок, и князь Фицен поспешил отличить его двумя саблями. Был даже сиогун из крестьян и притом сиогун знаменитый, Тайко-сама. О переходе ремесленников в купцы и т. п. нечего и говорить: он составляет явление столь же обыкновенное, как в Европе.

Заметим еще, что система браков сильно помогает японскому обществу не распадаться на классы замкнутые в себе. За исключением кожевников, о которых сказано, что они могут брачиться только между собою, все прочие сословия свободны в выборе супругов из всякого звания. Разумеется, что выгоды этой свободы принадлежат собственно мущинам; женщины же выходят за муж за людей, низших себя происхождением, только в редких случаях, когда голос страсти заглушает общественный предрассудок. Обычай брать жен из чайных домов, где конечно уже нет сословий, много помогает также сближению разных классов японского общества, особенно в городах. Аристократия в деле браков однакоже щекотлива, и князь всегда женится на княжне, а чиновник на дочери чиновника, даже по возможности одного с ним ранга. Любовь тут уступает место голосу тщеславия или гордости, и если князю нравится плебейка, то он берег ее в любовницы, открыто содержимые в доме, но все же не в жены. [191]

СПИСОК 50 ВАЖНЕЙШИХ ПО БОГАТСТВУ И ЗНАЧЕНИЮ КНЯЗЕЙ ЯПОНИИ.

Фамилии князей

Доходы с княжеств.

Канга или Кага, даймио

4.850.000 р. сер.

Сацума, даймио

3.043.000 »

Овари, гозанке

2.518.000 »

Муцу или Сендай, даймио

2.504.000 »

Кусиу, гозанке

2.200.000 »

Иедзу или Фосокава, даймио

2.160.000 »

Мино, даймио

2.080.000 »

Аки, даймио

1.744.000 »

Даизен, даймио

1.476.000 »

Физен, даймио

1.427.000 »

Мито гозанке

1.400.000 »

Иккамоно-ками

1.400.000 »

Иго

1.320.000 »

Идзумо, даймио

1.296.000 »

Иецизен, даймио

1.280.000 »

Кура, даймио

1.240.000 »

Ава, даймио

1.000.000 »

Тоза, даймио

968.000 »

Окуба

852.000 »

Гемба или Арима, даймио

840.000 »

Окио, даймио

820.000 »

Намбу, даймио

800.000 »

Дева, даймио

720.000 »

Каи

600.000 »

Окино

600.000 »

Сакио

600.000 »

Данио, даймио

600.000 »

Сикибу

600.000 »

Оото

600.000 »

Саку, даймио

480.000 »

Ава

410.000 » [192]

Симоза

400.000 р. сер.

Синано

400.000 »

Иетжу или Цугар, даймио

400.000 »

Ваказа

400.000 »

Инаба, даймио

400.000 »

Микава

400.000 »

Изен

400.000 »

Тоотоми

400.000 »

Цусима, даймио

400.000 »

Ямазийро

316.000 »

Ицу

280.000 »

Буцен

280.000»,

Ното

280.000 »

Хоки или Фоки

280.000 »

Ямато

272.000 »

Каваци

240.000 »

Тамба

240.000 »

Бицю

224.000 »

Нагато

200.000 » [193]

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Домашний и общественный быт японцев.

Когда после двухвекового перерыва сношений европейцы снова проникли в Японию, их поразили особенно две вещи: необыкновенная опрятность японцев и чрезвычайная вежливость и приветливость их, без различия классов общества. Правда, рассказы об этом слышались и прежде второй половины нашего века; их повторяли Кемфер, Тунберг, Головнин, Зибольд: но им как будто не доверяли, имея в виду отзывы иезуитов XVI столетия и настойчивое, даже суровое преследование японским правительством, раз предположенной цели: не допускать европейцев на японскую почву. Первый, кто громко похвалил многие черты быта японцев и чей голос был услышан в Европе, был Олифант. Весь его, впрочем строго правдивый, рассказ о пребывании в Японии в 1858 году дышит симпатией к островитянам крайнего востока Азии, к их быту, простой, но изящной обстановке жилищ, манерам и проч. Затем художественными чертами охарактеризовал многие стороны японцев даровитый Лэндо. Сэр Р. Алькок, ЭмеГюмбер, [194] Лэрль и многие другие новые путешественники также собрали немало данных, доказывающих, что принадлежность всех истинно цивилизованных наций — опрятность и вежливость — столь же свойственны японцам, как и наиболее просвещенным народам европейского Запада.

«Справедливо считают японцев народом, у которого правила учтивости соблюдаются самым тщательным образом, говорит Лэрль в статье, вероятно не без удовольствия прочитанной многими в Revue des deux Mondes 1868. Два офицера, два купца, встретившиеся на улице, останавливаются друг перед другом и отдают взаимно глубокие поклоны прежде, чем продолжать свой путь. Нет следов ни небрежности, ни чванства в их обоюдном приветствии: это часто два друга, которые видятся ежедневно и которые однакоже остерегаются забыть эти внешние знаки вежливости. У женщин церемониал приветствия еще полнее, и любопытно видеть последнюю мещанку, которая встречает свою подругу. Обе они, сидя на коленях, неоднократно преклоняют свои головы до поверхности циновки, на которой сидят; их смеющиеся и одушевленные лица выражают счастье свидания; если они оказали друг-другу какие либо услуги, то прежде всякого начала беседы благодарят за них по нескольку раз. "Очень вам благодарны за вчерашнюю услугу и за все другие", повторяет все семейство, не исключая и маленьких. Хозяйка дома сама набивает и раскуривает трубку и подает ее гостье вместе с обычною [195] чашкою чая. Если от сношений между равными, мы перейдем к отношениям слуг и господ, то найдем, при бесспорности власти с одной стороны и при очевидном послушании с другой, фамилиарность, несогласимую на наш взгляд с чувством иерархического превосходства. Тщетно мы стали бы искать в нашем современном обществе сходства с домашним бытом японца: одна идея патриархальной жизни довольно близко подходит к нему. У японцев слуга в доме есть свой человек, который посвящен во все, с которым господа советуются о многих предметах; самый закон как бы приравнивает его к сыну, ибо за убийство господина слуга наказывается как за отцеубийство — распятием».

«Нет ничего проще и в то же время опрятнее мещанского домика в Японии. Внизу лавка, вверху жилище, сообщающиеся между собою лестницею, под ступеньками которой идет ряд выдвижных ящиков. Крыша дома тяжела, потому что состоит из массивной черепицы, которая давит на здание, но которая дает ему устойчивость во время землетрясений. Столбы, которые ее поддерживают, соединены снаружи легкими стенами, а внутри, где нужно, подвижными ширмами из бумаги. Подвижной пол, из досок слегка лишь обструганных, лежит на многочисленных балках; но толстые циновки, плотно прилегающие одна к другой, сплошь покрывают его и образуют как бы паркет, свежий и гибкий, служащий в то же время постелью и стульями. Каждый приходящий оставляет за [196] дверью свои сандалии и садится на пол, подогнув ноги, как у нас человек, стоящий на коленях. Вся жизнь семейства сосредоточивается около очага, четыреугольного ящика, занимающего средину комнаты; на нем ставятся железные таганы для помещения кухонной посуды; внутри его горит постоянно огонь древесных углей, среди кучки золы, которую тщательно всякий день выгребают. Около очага греются зимою, отдыхают после работы во всякое время года. Особенно женщины, более домоседки чем мущины, предаются этой сладости отдыха, во время которого мечта носится в отдалении, а рука чертит, посредством медной палочки, фантастические узоры на поверхности золы. У стен комнаты видны только две мебели: деревянный коммод с металлическими наугольниками, заключающий, между прочим, ящики для дорогих вещиц, и шкаф высотою до потолка, заставленный бумажными ширмами, где хранятся кухонная посуда, метелки и вообще все, что нужно для поддержки чистоты в доме. В верхнем этаже, если такой есть, хранятся толстые одеяла на вате и маленькие деревянные пирамидки с выемкою для головы, служащие вместо подушек, а также и для хранения ключей и денег, ибо вмещают обыкновенно внутри себя небольшие ящички. Ложась спать, японка покрывает эту пирамидку связкой бумаги или книгою, которой листы переворачиваются всякий вечер, чтобы лицо и особенно громоздкая прическа покоились на чистой бумаге. Сверх этих необходимых мебелей и гитары, висящей на стене, в [197] комнатах встречаются еще разве клетки с птицами и несколько горшков с цветами; (Эме-Гюмбер прибавляет: «Во всяком сколько-нибудь зажиточном семействе содержится непременно аквариум, где встречаются рыбки красные, золотистые, серебристые, прозрачные, одни круглые как мячик, другие с широким и длинным хвостом или дланевидным плавником, служащим вместо руля и извивающимся подобно самому тонкому газу. Кроме того в некоторых домах устраиваются клетки из блестящих бамбуковых пластинок, куда запирают, среди цветов и зелени, больших бабочек и толстых стрекоз, пение которых, резкое и монотонное, нравится японцам». — Эме-Гюмбер забыл присовокупить, что место аквариума обыкновенно в саду или перед окнами, выходящими на улицу, в полисадничке.) вся же роскошь комнатного убранства состоит в лакировке деревянных вещей и в чистоте и свежести бумажных обоев».

«У женщин желание нравиться сильно развито во всех классах общества. От того самая бедная мещанка проводит дни досуга и счастия в покупке уборов. Она задолго до праздника подготовляет туалет, которым намерена украсить себя; в самый день торжества она встает очень рано и с нетерпением ждет чесальщицу, которая нередко проводит часы, чтобы из пышных волос составить какую-нибудь прическу по моде. Черепаховые и коралловые булавки со стеклянными шариками, в которых налита подкрашенная жидкость, да креповые ленты сдерживают тогда здание из волос, тщательно напомаженных. [198] Затем прибегают к множеству коробочек с белилами и румянами всевозможных сортов; для шеи, для рук, для лица, для губ, — к черным порошкам для зубов и бровей, если женщина замужняя, и т. д. Шелковое платье, обыкновенно темного цвета, надевается сверх креповой рубашки, красной или разноцветной и в таком случае сшитой на переди из множества лоскуточков со вкусом подобранных. Если на дворе зима, то надевается кацавейка или бурнус, на подкладке, покроем сходные с рясой православных священников, но длиной до колена. Самое платье длинно и скроено как халат, без перехвата в талии и очень свободно у плеч; чтобы оно не распахивалась, его подпоясывают широким кушаком, которого бант спереди, ежели женщина замужняя, и сзади, если она еще в девушках. Рукава широки как мешки и, будучи спереди немного зашиты, служат вместо карманов. За поясом прячутся трубка и мешочек с серебряными, костяными или деревянными палочками, которые заменяют ложки и вилки: ибо у японцев каждый, собираясь обедать, даже в гостях, садится за стол с своим прибором, и чем этот прибор богаче, тем больше почета оказывается хозяину дома. — Ноги остаются у японцев голыми большую часть года, и обувь состоит из сандалий соломенных или деревянных, к которым зимою присоединяются бумажные чулки. Сандалии придерживаются шнурочками поперег подъема и вдоль, между пальцами, и снимаются всякий раз, когда входят в [199] комнату. В дождь или слякоть ногу покрывают кожею или вощеной бумагой, которая остается у дверей дома вместе с сандалией».

«Дама, собравшаяся в гости, мелкими шагами следует по улице, сопровождаемая служанкою, девочкою или старухою, которая несет зонтик и платок, где завернут какой-нибудь гостинец. Японцы относятся к ней с почтением, и за исключением каких-нибудь чернорабочих, отрепьев народа, иногда произносящих грубые остроты на счет проходящих, никто не позволит себе сказать неприличного слова. Этот народ с вольными нравами имеет какую-то врожденную стыдливость относительно уличного поведения: разгульный в кварталах чайных домов, он становится скромным на прочих городских улицах. Когда гостья пришла, все собравшееся у хозяйки общество спешит дать ей место; с своей стороны она строго исполняет относительно своих соседок длинную церемонию земных поклонов и комплиментов. Ей подают трубку и чай. Беседа становится непринужденною; рассказывают новости, осматривают наряды одна у другой, критикуют слегка мелочи туалета; одним словом ведут себя как женщины всех времен и народов, как кумушки Шекспира и Лафонтена. Чайник, между тем непрерывно греется на очаге, а особая металлическая коробка содержит сарочинское пшено, или точнее крутую рисовую кашу: питье и еда, стало быть, всегда на лицо. Немного погодя из внутренних комнат дома приносят на [200] лаковом подносе рыбы, какого-нибудь пирожного, яблоков или винограду, и беседа продолжается, приправляемая едою и лакомствами».

К этой небольшой выдержке из статьи талантливого французского моряка (Лэрль был долго начальник штаба Французской эскадры в Японии, точно так, как Лэндо и поныне состоит дипломатическим агентом в Иокогаме. Поэтому я их цитирую охотнее, чем других новых писателей.) я прибавлю еще короткий рассказ другого путешественника, знакомящий нас с тем, как были принимаемы в Японии даже европейцы, в первое время своего прибытия после 1858 года, не смотря на сохранившиеся о них предания не слишком лестного свойства. «Часто, говорит Лэндо, я один совершал долгие прогулки вокруг Нагасаки и никогда не забуду благодушного приема, который находил в крестьянских домах. Едва бывало остановишься у какого-нибудь двора, чтобы попросить огня, как тотчас девочки и мальчики принесут целый очаг с углями. Войдешь по приглашению хозяина в дом, и уже хозяйка, скромно поклонившись, подает мне чай. Целая семья собирается вокруг меня и подвергает исследованиям с чисто детским любопытством, которому я никогда не противился. Наиболее смелые ощупывают мою одежду, чтобы узнать из чего она сшита, маленькая девочка дерзает даже прикоснуться к моим волосам и потом, смеясь и конфузясь, убегает от меня. Раздав несколько металлических пуговиц, я делаю всех детей совершенно [201] счастливыми. «Очень вам благодарны», повторяют они все вместе, становясь на колени, наклоняя свои прекрасные головки и улыбаясь мне с грацией, которую удивительно встретить у столь низкого класса общества. Когда бывало уходишь от этих добродушных людей, то все они провожают меня до дороги, и я уже почти теряю из виду гостеприимный дом, как слышу еще за собой крики: «до свидания завтра!»

Я с намерением привел эти две выписки из французских авторов, потому что они верно передают общий тон того впечатления, которое производит на иностранца первый взгляд на японское общество тех классов, которые наиболее легко наблюдать. Взгляд этот нетрудно приобрести или проверить в короткое время, потому что японцы живут, как говорится, настежь. К сожалению нужно прибавить, что рассказанное Лэндо было справедливо в 1859 году, а в наше время отзывается уже невозвратимой иддилией. Японцы стали недоверчивы к европейцам, и если еще хранят обычную вежливость, то от нее веет холодностью Дома, в своей семье, при ярком свете теплых солнечных лучей, которые свободно проникают чрез открытые окна во всю стену, японец по прежнему добродушен, почти что по-детски; он любит даже играть с детьми, смеяться с ними, шутить; но один вид чужеземца заставляет его принимать строгий, сдержанный вид, как бы выражающий собою вопрос; что вам угодно? зачем вы пришли? Только более долговременные сношения с ним, [202] вежливое и правдивое обхождение возвращают ему ту приветливость и доверчивость, о которой с восторгом говорили и старые путешественники, Кемфер, Головнин, Тунберг, и новые европейцы, прибывшие в Японию по заключении договоров 1854-58 годов. Русские и американцы особенно легко могут дойдти до этих дружеских отношений; но конечно не в ближайших окрестностях Иокогамы, где уже о всех западных людях составилось далеко неутешительное понятие.

Чтобы лучше напечатлеть в памяти главные черты японского быта, проследим образ жизни японца от самого его появления в свет до могилы. Когда женщине пришло время разрешиться от бремени, посылают за бабушкой и потом новорожденного обмывают и кладут на мягкие одеяла, но не пеленают. Имя дается ему или самими родителями или, у людей набожных, какою-нибудь особою духовного звания, что впрочем необязательно. Затем мать кормит ребенка, таская его почти повсеместно с собою, но не на руках, как у нас, а за спиной, под одеждою, так что он не мешает работать. Когда ребенок начинает понимать слова, ползать и особливо ходить, то он, по крайней мере в семьях, где нет стариков и старух, нередко оставляется дома один, с маленькими своими братьями и сестрами. Устройство японских домов, где полы мягки и нет мебелей, о которые бы дитя могло ушибиться, допускает подобную небрежность со стороны родителей. Лет до [203] четырех-пяти дети растут, играют и развиваются дома, часто даже привлекая в свое веселое общество мать и отца, ибо веселость и детское добродушие суть отличительные качества японцев всех возрастов. Нет сверстников или товарищей для игры, — дитя возится с кошкою или с какими-нибудь игрушками: огромным мячом, который катается по земле, бумажным змеем, обручем, юлою и т. п., совершенно как и у нас. На пятом году, иногда и раньше, начинают его учить грамоте, дома или в училище. Но наука и книга не представляются ребенку медведем, как это нередко бывает во всех европейских, даже протестантских странах; нет, с ним обращаются до крайности терпеливо, с любовью, никогда не наказывают за медленность успехов, а стараются развить способности так, чтобы он сам начал понимать и пользу учения, и изучаемые предметы. Уже давно известно замечание, что японские дети почти никогда не плачут: это совершенно справедливо, потому что на японской земле нет мудрой пословицы: «корень учения горек, а плоды его сладки», пословицы, за которою скрывается наша бессердечная мораль, унаследованная от римлян и от средних веков и легко примиримая с знаменитыми принципами всеобщей любви, терпимости и т. д., которыми например руководствовались католические инквизиторы, вырезывая ремни из спины еретиков или предавая их смерти «милосердо, без пролития крови» в медленном пламени... Японский учитель, конечно, сдерживает учеников от [204] шалостей, даже наказывает их; но он не ставит в этом своего призвания, подобно некоторым другим педагогам, воспитанным на герундиях и супинах, а вместе, по выражению знаменитого писателя, и на кожанных канчуках, которые потом кажутся им необходимою принадлежностью школьной скамейки... От того дети учатся охотно, и в «варварской» Японии нет ни одного безграмотного, тогда как в многих «преуспевающих» европейских государствах треть, половина, а иногда и девять десятых их обитателей не знают аза-в-глаза.

Дети до семи лет ходят в училища без различия пола, мальчики и девочки вместе. Главный предмет их занятий в этом возрасте — азбука, чтение и отчасти письмо. Азбуку учат они с голоса и притом сначала не в виде отдельных букв, а в виде стихов, которые содержат все сорок восемь японских литер. «Ирова нивовето циринуру уо; уагайио дарецо цуне караму. У уйи но окуйяма кефу койете; азаки иумемизи эвимо сезу ун», то есть «цвет и запах исчезают: что может быть постоянного в нашем мире? Сегодняшний день канул в бездонные пропасти ничтожества; то было непрочное подобие сна; оно не оставило ни малейшего беспокойства», — восклицают они вслед за своим учителем и повторяют это четырехстишие до тех пор, пока не выучат твердо; тогда начинают их внимание обращать на значение отдельных букв или звуков. Вместе с тем учитель, чтобы заохотить учеников, передает им [205] наиболее занимательные эпизоды японской истории и показывает искусство писать. Любопытно видеть, какими предметами питают юный ум; вот один из подобных рассказов:

«Важный сановник был оскорблен одним из своих сослуживцев и потому удалился от двора государя. Сделав завещание, он пригласил к себе, по обычаю, родных и приятелей и посреди их торжественно лишил себя жизни. Друзья плакали и, в числе тридцати пяти, положили отмстить оскорбителю. Ночью забрались они в его замок, не смотря на сопротивление толпы служителей, добрались до него самого, казнили его и отрубленную голову положили на могилу усопшего друга. А назавтра собрались они снова вокруг этой самой могилы и, воздав долгие хвалы покойному, лишили себя жизни один за другим. Так поступили верные лонины».

Этот рассказ короток, прост и на нас не производит особого впечатления, хотя содержит, событие, едва ли не более трогательнее, чем знаменитая легенда о сиракузских друзьях, воспетых Шиллером. Но в Японии он электризует молодежь подобно рассказам о Курцие и Муцие Сцеволе. Ребенок с шестилетнего возраста научается ставить дружбу и честь выше всего на свете и презирать жизнь, если она не приносится в жертву идеям о них.

На седьмом году мальчику дают новое имя, записывают его в списки населения и надевают на него плащ, после чего он может посещать храмы. [206] Обычай менять имена при каждом важном перевороте в жизни, есть общий в Японии. Юноша, достигнув совершеннолетия, чиновник, будучи повышен по должности, переменяют свои имена. Знаменитый сиогун Иеяс носил имена Гонгена, Онгошио и пр., прежде чем перешел в историю с своим теперешним именем. Микадо также меняют имена, когда начинают царствовать: от того так трудно не сбиться в изучении японской истории.

Дети простолюдинов обыкновенно оканчивают свое обучение на чтении, письме и знании основных начал счета и японской истории; но зажиточные родители стараются дать потомству своему более обширный круг сведений. От того время до пятнадцати лет проходит у японцев в посещении образовательных заведений с тем, чтобы потом или поступить на службу, или идти в университет для довершения своего умственного развития. Высшие и средние учебные заведения в Япония до последнего времени были преданы схоластической мудрости, и все время пребывания в них главнейше посвящалось китайскому языку, разным японским азбукам, которых пять, изучению цветистого стиля и конфуциевой философии, совершенно как в Европе средних веков, где господствовали латынь, Квинтилиан и Аристотель. Но едва японцы увидели в очию превосходство над собой европейцев, как немедленно ввели в свои университеты преподавание реальных наук и отбросили на второй план китайскую грамматику и реторику. Этот [207] переворот, на первый взгляд незаметный, есть едва ли не важнейшее последствие сближения Японии с образованными народами Запада, и конечно он один хоть несколько уравновешивает те выгоды, которые получили чужеземцы на счет японского государства.

Когда молодой человек окончит свое воспитание, он сбривает хохолки, которые обыкновенно носятся им во время учения на висках и на темени, зачесывает волосы задней части головы в пучок, как все взрослые, и вторично меняет имя. В это время от вступающего в свет юноши требуется, сверх умственного и литературного образования, уменье ловко держать себя, знать этикет и правила чести. Кодекс японских приличий, нужно сказать, многосложен и особенно тягостен тем, что научает употреблять столько же тонов разговора, сколько есть оттенков в состоянии членов общества. В Японии житейски мудр тот, кто с лицом богатым говорит иначе, чем с бедняком, с придворным сановником иначе, чем с мещанином или купцом, с офицером иначе, чем с рыбаком, кто умеет употреблять при этом нужные эпитеты, ласкательные и повелительные слова и жесты и поклоны, подобающего характера. Наше (европейское) равенство непонятно еще японцу, воспитанному в духе иерархических отличий, и вероятно долго понятным не будет, потому что формы высшей цивилизации представлены в его глазах такою негодною частью европейского населения, что она, вместо желания подражать, возбуждает одно отвращение. [208]

Молодой человек, начав светскую жизнь, некоторое время, вне своих оффициальных обязанностей, предается разгулу в чайных домах, на многочисленных праздниках, или мацури, и просто с приятелями. Но скоро он оставляет эти развлечения, чтобы променять их на более прочные удовольствия брака. Высмотрев невесту, он либо просит кого-нибудь из близких друзей или родственников переговорить об этом с родителями девушки, либо, не желая поверить тайны никому, сам отправляется к дому нравящейся особы и втыкает в ворота ветку растения Ceiastrus alatus. Если последняя назавтра исчезнет, то значит ее заметили, и предложение принято; если же она осталась по прежнему, — сватовство неудачно. Когда этот основной вопрос разрешен, тогда друзья жениха и приятельницы невесты ведут переговоры об условиях брака, о дне первого оффициального свидания жениха и невесты и наконец о времени самого бракосочетания. Нередко материальная обстановка брачущихся бывает предметом письменного контракта. Затем жених посылает невесте подарки, по мере своей зажиточности, и обычай требует, чтобы невеста в свою очередь отдавала их родителям, как бы в признательность за свое воспитание. Ко дню свадьбы приготовляют невесте приданое, состоящее из нарядов и разного рода движимости: красивых циновок для постилки в комнатах, лакированных туалетов, ящичков, разной посуды и проч.; даже находится место прялке, как символу будущих обязанностей [209] хозяйки. Все эти предметы в день бракосочетания перевозятся с большою торжественностью в дом жениха и выставляются на показ, совершенно как и у нас в былые времена, а отчасти доселе. От доброй воли брачущихся зависит освятить их союз религиозною церемониею в храме; но собственно в жрецах не встречается надобности при брачном церемониале: для этого достаточно одних родителей и близких знакомых жениха и невесты. Тицинг перевел с японского подробное описание всех обрядов, которые исполняются разными лицами, присутствующими при браке. Из этого описания видно, что одно из первенствующих мест принадлежит посреднику, по нашему свату, и подругам невесты, из которых две принимают на себя обязанности наших шаферов и носят названия мужской бабочки и женской бабочки. Брачное пиршество состоит в том, что невесту, в сопровождении ее приятельниц и общих друзей приносят в норимоне к жениху, который в это время садится на почетном месте, окруженный своими родными. Посреди комнаты, на красивом низеньком столе, бывают расставлены искусственные цветы и миниатюрные растения и животные, именно сосна, черепаха, журавль, как символы долговечной и счастливой жизни, кротости женщины и силы мущины. Другой стол в то же время представляет все, что нужно для выпивки сакки, заменяющего наше шампанское. Когда невеста, покрытая до того белой фатой, уселась на предложенное ей место, тогда начинаются тосты, [210] в строго определенном, последовательном порядке. Кроме того едят закуски и лакомства, но впрочем все очень умеренно, потому что излишние веселость и роскошь считаются в этом случае неприличными. Назавтра молодая жена является с выбритыми или даже выщипанными бровями и вычерненными зубами, как доказательством того, что она из любви к мужу отреклась от всякого желания нравиться посторонним. Затем на третий день молодые отдают визиты женниной родне, и этим брачные церемонии заключаются.

Говоря о браке, нельзя не упомянуть, что ранняя женитьба японцев имеет очень существенные последствия. Кроме того, что она предохраняет молодежь от многих пороков, заметим, что она приводит женщину к исполнению обязанностей хозяйки и матери в таком раннем возрасте, когда душа еще бывает полна чистых, поэтических помыслов и когда, следовательно, легче всего сформироваться благородному типу любящей и всеми любимой матроны. На мущину ранний брак также налагает печать солидности и целомудрия, которой обыкновенно бывают лишены холостяки даже в зрелом возрасте. Но в замен этих важных выгод есть и один существенный недостаток рановременного вступления в брак, недостаток особенно заметный именно на японцах. Почти нельзя сомневаться, что невысокий рост племени и след. недостаток физических сил есть последствие молодых лет брачущихся. Этим [211] же обстоятельством должно объяснить и раннюю дряхлость женщин. Быть может даже, что физиологический упадок японской расы совершился в недавнее сравнительно время, ибо летописи Японии сохранили нам память о целом ряде таких японцев и японок, которые, в прежние времена, жили по сту и более лет, что едва ли можно встретить теперь. Будущим наблюдателям следует решить вопрос, насколько теряет раса от того, что девушек отдают замуж четырнадцати и даже тринадцати лет и что отцами нарождающего поколения являются восьмнадцатилетние юноши, которые еще сами не доросли.

Когда японская женщина стала хозяйкою дома, то она получает известней вес и значение в обществе, подобно как и в Европе. Вообще необходимо иметь в виду, что судьба японки вовсе не похожа на судьбу других азиатских женщин, особенно в мусульманских странах. Она не только подруга жизни своего мужа, но и довольно полноправный член общества. Она не заперта в гарем и, напротив, свободно посещает знакомых, ходит по улицам одна или в сопровожденьи служанки, нередко отправляется даже, на богомолье или в гости, на далекое расстоянье от дома. Контроль мужа над ее поведением ограничивается приличиями, хотя конечно ничто не может помешать ему выгнать жену из дома, если он заметить ее неверность. Развод может состояться и по другим причинам, особенно по бесплодию женщины; но опять только по требованию мужа или обоих [212] супругов, а не одной жены. Оставляя мужний дом, женщина, если она не опозорена поведеньем бесчестным, спокойно возвращается к родителям или родственникам, и если она еще молода, то брови по прежнему отпускаются, зубы белеют, и она снова невеста. В случае «падения» остается приют — монастырь или чайный дом, из которых последний, как известно, не есть что-нибудь тождественное с европейскими заведениями терпимости, а напротив может дать снова дорогу, если женщина хороша собою, искусна в пеньи и музыке, порядочно образована и симпатичного нрава. Впрочем до такой крайности замужние женщины доходят чрезвычайно редко; напротив, по единогласному свидетельству всех европейцев, изучавших Японию, верность японских жен своим мужьям может назваться примерною. И это тем более заслуживает хвалы, что мужья, с своей стороны, вовсе не стесняются брать в дом открытых любовниц, которые, положим, должны относиться с почтением к законной жене, но все же подрывают ее права на исключительную привязанность мужа.

В числе рисунков, помещенных сэром Р. Альковом в его сочинении о Японии и снятых с японских оригиналов, есть один, очень любопытный в том отношении, что доказывает, как велико может быть влияние женщины-японки на ее супруга, не смотря на то, что последний есть полновластный глава семьи и никогда почти не посвящает жену в свои серьезные дела и сношения. Молодая супруга нашла или [213] перехватила любовное письмо неверного мужа. Она не только при этом не испугалася за последствия, как напр. за то, что властелин ее введет другую хозяйку в дом; но смело напала на него с укоризнами. Картинка изображает мужа в униженной позе, с лицом сконфуженным и вымаливающим прощения. А жена сердито кричит и держит его, выражаясь простонародно, за шиворот. Такие картинки немыслимы напр. в Турции, Персии и даже, быть может, в Небесной империи.

Япония, конечно, не доросла до вопроса о так называемой эманципации женщин, т. е. о предоставлении им всех тех прав, которыми пользуются мущины. Этот вопрос, как известно, не в пору многим другим, кичащимся своею цивилизациею, странам, и, собственно говоря, серьезным может быть назван в одной Америке. Но если теоретически, т. е. в сознании общества и в законе, он решается пока на японской почве не в пользу женского пола; то нужно признаться, что на практике в положении японской женщины есть много особенностей, доказывающих, что она вовсе не так далека от дамы в европейском смысле, как можно думать на основании того, что Япония есть часть Азии. Мы уже видели, что женщина есть полноправная хозяйка дома, уважаемая матрона на улице и в кругу знакомых; но это еще не все. Особа женского пола может пользоваться в Японии и политическими правами, да еще самых обширных размеров. Не менее восьми императриц [214] представляют нам японские летописи, и в числе их были такие, которые оставили славное имя в истории. Супруга микадо и теперь есть лицо до такой степени важное в политическом смысле, что чрез нее нередко обделываются труднейшие государственные дела. В аристократическом обществе значение женщин также весьма велико, и потому браки знатных особ всегда подают повод к толкам, волнениям и даже политическим, распрям.

Заговорив о положении женщины, стоит сказать несколько слов и еще об одном, касающемся ее, явлении японской общественной жизни, о чайных домах. Известно, что новые европейские путешественники, ознакомясь с такими домами в Иокогаме и Нагасаки, сняли много поэтического колорита с судьбы их обитательниц в том виде, как эта судьба изображалась например Кемфером, Тунбергом и другими прежними авторами. Рассказы о том, что чайные дома суть институты для приличного воспитания девиц, что многие знатные японцы берут себе жен из этих увеселительных учреждений, что японка обитательница такого учреждения нисколько не поставлена ниже, в нравственном смысле, женщины, живущей в семье, — эти рассказы оказалися если не пуфами, то не истинною картиною судьбы женщины в чайном доме. Лэрль например говорит: «Некогда представляли убежище японской проституции местом воспитания, чуть не школою нравственности, и на этом основании не один писатель построил идеал [215] странного общества, где молодые девушки, не исключая даже высших классов, искали чрез пребывание в иошиваре, довершить свое образование, музыкальное и литературное, прежде, чем стать женами и хозяйками дома. Но нет ничего менее справедливого. Нужно ли говорить, что японцы, даже средних сословий, выбирают своих невест в среде менее безнравственной, чем чайные дома, что обитательницы иошиваров, проданные сначала родителями по бедности, продают потом сами себя из за страсти к нарядам и к удовольствиям», и т. д. Но как ни справедливы замечания новых писателей о характере чайных домов, особенно ими виденных и, конечно, принадлежащих не к перворазрядным, нельзя не заметить следующего. Во-первых несомненно, что молодые японки получают в них образование, по японским понятиям, весьма недурное. Они приучаются хозяйничать, изготовлять пищу и одежду, учатся хорошо читать и писать, играть на музыкальных инструментах, скромно держать себя, быть со всеми приветливыми и вежливыми. Многие из них успевают приобрести большие сведения в литтературе и в живописи; другие становятся талантливыми писательницами, певицами и т. д. Во-вторых у них вовсе не отнята возможность устроить свою судьбу честным браком, как скоро любовь приведет к их ногам поклонников, которые сумеют понять, что проституция, особливо невольная, вовсе еще не такое великое зло, чтобы она убивала все прекрасные качества женщины, даже ее [216] стыдливость. Молодая японка в иошиваре далеко не то, что наши европейские куртизанки на Елисейских полях, не говоря уже про Ковентри, Гей-Маркет или Невский Проспект. Она вовсе не такая жалкая гадина, чтобы торговать собою исключительно из-за денег, и во всяком случае совершенно чужда того цинизма, с которым например богато разодетые ночные красавицы в Лондоне хватают проходящих мужчин за карман или за ухо или нападают в сумерках на иностранцев стадами. Общественное мнение Японии, гуманное по отношению к обитательнице чайного дома, не дало ей так упасть нравственно, как падает европейская публичная женщина. Оно не отняло у нее права на честную будущность, и результатом вышло то, что проститутка сохранила много прекрасных качеств, которые признаются и надутыми европейскими моралистами. При описании Иеддо я ужо упомянул, что в одном из храмов его выставлены портреты избраннейших обитательниц чайных домов, выставлены не для позора, а скорее для поклонения. Пусть теперь совесть европейских моралистов, поклоняющихся в свою очередь Аспазиям и Лукрециям Флориани, скажет им, на сколько японцы были правы в таком, эксцентрическом на западный взгляд, поступке. Я же с своей стороны приведу один статистический факт: множество гражданских браков европейцев с японками, браков, предпочитаемых союзу с европейскими женщинами...

Так как зашла уже речь о некоторых [217] особенностях положения женщин в японском обществе и об отношениях к ним мущин, то приведу здесь еще одно обстоятельство, обыкновенно также возмущающее оффициальную нравственность иностранцев в Японии. Известная опрятность японцев вызывает существование многочисленных бань, устраиваемых почти всегда близ воды, под небольшим навесом. В этих банях мущины и женщины обыкновенно моются вместе и даже на виду проходящих. Европейцы считают долгом приходить в изумление и даже негодование от такого «бесстыдства». Однако же ни малейшего сомнения нет, что в японцах приведенный факт не возбуждает ни каких предосудительных чувств. «Что ж тут такого? я вижу ее всю, как она есть», говорит обыкновенно японец про моющуюся женщину, в ответ на замечания европейца, и проходит мимо, если ему самому нет надобности идти в туже баню. Ни какая порочная мысль не посещает его при этом, точно так, как она не посещает доброго финна, моющего среди улицы, на завалинке бани, свою жену в каких-нибудь Хабонях, близ Петербурга. Но западные пуритане все-таки риторствуют по поводу «японской наглости и порочности»... Впрочем я должен оговориться и прибавить, что от одного из них мне привелось слышать, и следующую речь: «Нападки на японскую нравственность по поводу бань есть чистое лицемерие. Всякий понимает, что в привычке японцев нет ничего безнравственного; и если анализировать подробно европейские возгласы, то [218] выйдет даже, что в порочности можно заподозрить разве самих европейцев. В самом деле, они так привыкли раздражаться не только от известных фотографических карточек и от балетных танцовщиц, но даже от картин Тициана и статуй Кановы, что не умеют уже целомудренно просто взглянуть на непокрытую женщину. Чистое эстетическое чувство давно подавлено в них; детски наивное созерцание невозможно для их умов, обогащенных с двенадцатилетнего возраста сведениями о классических типах Мессалин, Клеопатр и Аспазий, и затем чувственность одна остается на долю их иссохших сердец»... Предоставляя читателям, оценить доводы этой теории, замечу с своей стороны, что встречи мущин и женщин в японских банях не порождают ни каких грязных сцен, что они вовсе не служат к развитию проституции, что они не родят того тайного порока, который приводит ежегодно тысячи отцветших девиц и юношей европейских в Палермо и Ниццу, и что наконец не посредством их занесена и распространена в Японии болезнь, называемая французскою...

Но оставим в стороне этот щекотливый предмет и вернемся к домашнему быту японцев. Мы достигли того момента, когда молодой человек женится, что бывает обыкновенно около двадцатилетнего возраста. Теперь ему предстоит сразу играть довольно трудную роль. Обыкновенно отец семьи ждет минуты вступления сына в брак, чтобы передать ему все [219] управление домом и даже поземельною собственностью. В высшей аристократии это почти постоянное правило, доказывающее, что пользование властью в Японии не так то легко. Старик-отец со всем семейством таким образом поступает под покровительство нового главы дома, имеющего очевидное преимущество свежести сил и энергии. Разумеется, при этом опытность старших летами помогает вести дела, и чрез то устанавливается порядок, который едва ли можно назвать дурным. В самом деле, для успешного исполнения хотя бы самых сложных соображений важнее всего энергия и способности молодости; старости же подобает только предостерегать последнюю от ошибок и увлечений, а вовсе по стеснять ее, как это делается у нас на Западе (но не в Америке). Когда старое поколение стоит во главе общественной или даже только семейной жизни, последняя обыкновенно попадает в рутину, и молодое поколение страждет от недостатка свободного воздуха. Результатом же этих страданий, как известно, бывает утомление, озлобленность и наконец нравственное падение, т. е. обращение к рутинерству, предпочтение преданий и предрассудков голосу разума. Едва ли не в этой стороне японского быта нужно искать объяснения той изумительной быстроты, с которою японцы успели ввести у себя множество европейских усовершенствований.

Ежедневные занятия японцев, конечно, состоят главным образом в хлопотах по хозяйству или в [220] службе, так как собственно политическая жизнь, в смысле американском и западно-европейском, им неизвестна. Но эти заботы и хлопоты разнообразятся отдыхом, то у домашнего очага, где нередко взрослые играют вместе с детьми, то в гостях, в театре, на улицах, в чайных домах. Японцы также охотника переписываться с знакомыми и меняться друг с другом подарками. Этот последний обычай вовсе не имеет основанием корыстных расчетов, а напротив служит только к подтверждению приятельских сношений. Японец дарит другу какой-нибудь десяток яиц, пачку бумаги, несколько пирожков или сладостей и хлопочет лишь о том, чтобы все эти мелочи достигли по назначению в изящном виде, тщательно упакованными в красивой коробочке, с бантом из бумажных лент и с нежной записочкой, где перечисляется все посылаемое как в накладной и где сверх того содержатся неизбежные пожелания счастья, долголетия и удачи во всем. Друг, получив такую посылку, конечно, спешит отдарить, и таким образом поддерживаются связи почти идиллического характера. Любопытно, что японцы при этом твердо держатся преданий прошедшего: к каждой посылке прилагается кусочек сушеной рыбы, как напоминание, что вся японская нация некогда занималась рыбным промыслом. Обычай этот, должно быть, унаследован от самой глубокой древности, ибо теперь большая часть японцев конечно не рыболовы, а землепашцы. Праздничные подарки [221] состоят обыкновенно из пирогов, а подарки начальству непременно из произведений изящных искусств. С своей стороны начальники должны дарить подчиненным только предметы положительной стоимости.

Общительность и веселость нрава японцев высказывается в многочисленных забавах и развлечениях. Домашние посещения знакомых составляют первую ступень в этой лестнице удовольствий. Мы уже видели, как радушно принимают японец или японка своих гостей. Сверх этого можно заметить, что японские обеды и вечера отличаются самым широким гостеприимством и гомерическою патриархальностью, какая уже давно вывелась не только в западной, но и в восточной Европе. Так гостям предоставляется уносить из-за обеда то, что им понравилось и чего однакоже не могли они съесть. В этом отношении японцы не изменяли своих обычаев и тогда, когда им приходилось обедать у европейцев. Так англичане, сопровождавшие лорда Ельжина в 1858 г., не без удивления смотрели, как уполномоченные японского правительства, на оффициальном обеде у посланника, завертывали в бумажки куски ветчины, плум-пудинга и пирожных и клали их в рукава. Объедки эти предназначались для того, чтобы показать дома, чем их угощали, и лорду, по японским понятиям, следовало бы выразить крайнее удовольствие, что трапезе его делают подобную честь. После обеда, сопровождаемого обильными возлияниями [222] сакки, а в наше время и шампанского, мужское общество остается в столовой и продолжает беседу; женщины же, если они присутствовали (что показывает интимный характер обеда), уходят в сад, на балкон или на половину хозяйки вместе с молодыми поклонниками прекрасного пола. Затем в столовой разговор мало-помалу оживляется, становится шумным, несвязным и наконец приходит к тому, что собеседников поздно вечером разносят по домам в забытьи. Молодежь и дамы, между тем, предаются другим забавам: играют в фанты, поют, говорят по очереди остроты и каламбуры, разгадывают загадки, слушают музыку. Приличия соблюдаются здесь также строго, как в европейских гостиных; только скука последних, порождаемая надутостью, неискренностью, а в некоторых благословенных странах и беспрестанным воспоминанием о чинах, не проникла еще сюда.

Японцы хорошие гастрономы и любят покушать со вкусом. Стол их очень разнообразен, хотя в состав кушаний и не входят важнейшие материалы европейской кухни, коровье масло и мясо домашних четвероногих животных, кроме свиней. Они заменяются соей, уксусом, растительными маслами, яйцами и наконец дичью и рыбой. Сорта рыб столь многочисленны и приправы к ним так разнообразны, что одни рыбные блюда составляют порядочную «главу» в menu de repas. Овощи и грибы также играют видную роль в японском обеде; чай и сакки составляют [223] необходимую его принадлежность («Когда мне случалось наблюдать японцев, употреблявших в дело множество чашечек, блюдечек, ящичков, лаковых подносиков, фарфоровых флакончиков, чайников, и любоваться грациозными движениями их рук, большею частию весьма тонких и нежных, мне всегда приходило в голову, что я нахожусь в обществе больших детей, играющих в маленькое хозяйство и употребляющих пищу более для забавы чем для утоления голода». Эме-Гюмбер.). Впрочем японцы не угощают так, как угощали наши предки в XVII и XVII веке: кушанья за столом не считаются сотнями, ни даже десятками: семь восемь блюд, и довольно. Подают в чашках, отдельно для каждого гостя, который притом имеет около себя чашку для риса, служащего вместо хлеба. Обеденные столы сервируются со вкусом, которому бы могли позавидовать многие метр-дотели в Европе, и это несмотря на отсутствие серебра и хрустальной посуды (У японцев нет бутылок, графинов и пр., также оконных стекол: стекло идет только на выделку флакончиков, больших булавок для пришпиливанья дамских волос и другие мелочи.). Блеск сервировки достигается помощью фарфора и изделий под лаком. Для возбуждения аппетита употребляют соленую рыбу, имбирь, сою и проч. Кушанья запивают чаем и сакки. При конце обеда чаще других подаваемое пирожное есть рис, приготовленный в роде кутьи или пуддиига с вареньем на верху, фигурно разложенным. Тосты, обыкновенно весьма [224] многочисленные, пьются подогретым сакки, а в наше время и европейскими винами и ликерами, при чем хозяин сам подливает гостям, чокается с ними или, выпив первую чашку, передает посуду и вино в круговую. Гости не забывают и сами себя.

Парадный чай приготовляется и разносится в самой дорогой изящной посуде. Особенность его приготовления состоит в том, что листья сначала истираются в порошок, а когда чай заварен, то его взбивают бамбуковыми палочками до тех пор, пока он не вспенится. Ни каких приправ к чаю обыкновенно не подают; но кто желает, может заедать его рисом. Вместо сахару употребляют обыкновенно леденец, как в Китае; но по большей части японцы пьют чай совсем без сахара.

В летнюю пору японцы совершают загородные прогулки куда-нибудь в рощу, на берег залива или на живописную гору. Чувство красот природы так развито у них, что последний крестьянин или работник нередко останавливается перед красивою местностью и любуется ею. Пусть только читатель вспомнит, как относятся к красивым ландшафтам простолюдины-европейцы всех наций, за исключением итальянцев, чтобы согласиться что эстетическое чувство у японцев отличается редким развитием и, что еще важнее, редкою свежестию. Больше всего любят японцы море и катанье по нем на лодках. От того беспрестанно встречаются около прибрежных городов и селений красивые катера, гички и пр., на которых [225] целые общества или отдельные лица в тихую погоду снуют по заливам и бухтам. Музыка сопровождает тех, кто в состоянии ее нанять, и не только вечер, но и часть ночи обыкновенно проходят в этом поэтическом развлечении. С закатом солнца на лодках зажигаются многочисленные цветные фонари, а на берегу пускают ракеты и другие фейверочные огни. Общество возвращается домой лишь тогда, когда падающая роса напомнит об охлаждении атмосферы и о возможности простудиться.

К самым любимым увеселениям японского народа принадлежат танцы и музыка. Танцуют в Японии одни женщины: мущины же могут только любоваться их грацией. Так как японки носят очень длинные платья, то па они ни каких не выделывают ногами и ограничиваются медленными движениями и мимикой рук, головы и стана. Само собою разумеется, что для неиспорченного вкуса это все же лучше наших нелепых балетных танцев, хотя и уступает танцам салонным, когда последние хорошо исполняются. Порядочная японка даже в чайном доме танцует с полным приличием; но впрочем и там есть баядеры, не уступающие ост-индским, особенно в тех заведениях, которые посещаются европейцами, привыкшими к Bal-Mabil, Альгамбре или Орфеушу.

Музыка составляет предмет страсти японцев; но к ним в этом случае можно применить известный анекдот про одного из английских королей, который, желая знать мнение одного артиста о своем музыкальном [226] искусстве, получил в ответ, что «есть, с музыкальной точки зрения, три рода людей: одни, которые не любят и не знают музыки, другие, которые любят ее, но то же не знают, и третьи, которые любят и умеют играть: ваше величество вышли из первого разряда, но не достигли еще до третьего». Японцы то же обретаются не в третьем разряде, по крайней мере по европейским понятиям. Их больше занимает природа звуков, их тон, продолжительность, мягкость или суровость, а не комбинация в стройные арии. Идея музыкального такта также слаба у них, и их хоры отчасти представляют осуществление, на музыкальном поприще, поговорки: «кто по дрова, кто в лес». За всем тем музыка их может иногда доставить удовольствие, особенно когда служит аккомпаниментом искусной певице и состоит не более как из одного или двух инструментов. Самое популярное музыкальное орудие в Японии есть гитара, называемая самишеном, если она трехструнная, и бивой, если она шестиструнная. На самишене умеет играть почти каждая японка, будь она даже из низшего класса. Затем следуют лютня, флейты, кларнеты, бубны и барабаны. Зибольд насчитывал всех инструментов в Японии двадцать один: теперь число их прибавилось, потому что японцы, как говорят, завели военные хоры, да и между частными людьми входят в употребление некоторые европейские инструменты, особенно швейцарские музыкальные ящики.

Музыка, пляски и пение доставляют японцам развлечение и в частных домах и, особенно, в [227] иошиварах. Эти последние учреждения заключают искуснейших японских артисток, и японца-мущину столько же привлекает в чайный дом желание посмотреть танцы или послушать пение, как и более пылкие развлечения. Певицы, музыкантши или танцовщицы притом всегда разодеты в богатые шелковые платья с золотом или с узорным шитьем, умеют грациозно принять, спеть то, что наиболее нравится посетителю, протанцовать любимый им танец. — Музыкальные удовольствия доставляют кроме того многочисленные мацури или празднества в честь каких-нибудь ками или богов. Об этих мацури стоит сказать по подробнее.

По религиозным понятиям японцев не следует много надоедать богам людскими молитвами: боги, как существа всеведущие, и без того все знают, что делается с людьми и что нужно для них. Кроме того молитвы часто приносятся в огорченном состоянии духа, а это должно быть неприятно богам, которые промышляют о благе Японии и след. не могут не обижаться, видя людей недовольными. И так, чтобы сделать богам приятное, чтобы заслужить их расположение, лучше веселиться, чем плакать. На этом принципе основаны мацури, т. е. всенародные увеселения в дни, посвященные тем или другим ками, которых в японском календаре есть больше трех тысяч, следовательно достаточно, чтобы каждый городок имел свое особое празднество. Наружно мацури — как все праздники; но внутренный смысл их, как видим, совершенно [228] отличен от праздников католических, еврейских или магометанских, Мацури оффициально введены императором Тен-му в VII столетии от нашей эры и следовательно имеют вполне легальное, религиозное основание: ибо кому же и знать волю богов, как не прямому их потомку, восседающему на японском престоле?... Теперь посмотрим в чем они состоят. В Нагасаки, например, покровителем города считается Сува, один из самых популярных богов во всей Японии. В день его город представляет оживленное и любопытное зрелище. Утром народ толпится у храма, разукрашенного флагами и знаменами. Вся толпа разодета в лучшие платья и всякий приносит какую-нибудь жертву божеству, в составе которой непременно должна быть и чашка сакки, конечно в пользу храмослужителей. Затем изображение божества отправляется по городу, в изящной переносной кумирне, сопровождаемой жрецами в парадных ризах и то в норимонах (носилках), то верхами на лошадях. Полиция, как представительница консервативного начала, ладящего с жрецами, охотно увеличивает торжественность процессии помощью конного конвоя, следующего в кортеже. Когда достигнут до главной городской площади, — шествие останавливается и изображение божества становится на особых подмостках для всенародного ему поклонения. Затем начинается светская часть праздника, состоящая из множества увеселительных зрелищ, устраиваемых на счет жителей разных улиц поочередно. [229] Впереди носят балдахин с надписью, означающею, какая улица есть хозяин целого празднества, что имеет свое значение, потому что улицы соперничают между собою великолепием торжеств. Потом следуют музыканты под предводительством начальника городской полиции; за ними дети, представляющие на перекрестках и других местах остановок какие-нибудь исторические пиески. Иногда вместо детей актерами являются обитательницы чайных домов в великолепных костюмах. За актерами носят подвижные кулисы и декорации, так что представление ничего не теряет от того, что совершается под открытым небом, а не в театре. Процессию заключают родители и знакомые актеров, а наконец и толпа всякого рода зевак и охотников до уличных зрелищ. Представления даются по возможности во всех частях города; иногда для этого составляется несколько особенных шествий заранее избирающих кварталы для своих посещений. Порядок в процессиях соблюдается удивительный, и не бывает давки, не смотря на многочисленные толпы не только нагасакских горожан, но и жителей соседних селений. Праздник обыкновенно продолжается три дни, и в это время все дела отбрасываются в сторону. Дома украшают коврами, драпировками, временными навесами, под которыми пьют, едят и забавляются музыкою с утра до вечера. Знакомые непрерывно навещают друг друга.

Из прочих праздников особенно замечательны общенародными увеселениями новый год и так [230] названный Тунбергом праздник фонарей — день поминанья усопших. Новый год обыкновенно сопровождается многочисленными визитами ко всем знакомым и по начальству, при чем японцы употребляют, так же как и мы, визитные карточки, и обмениваются подарками. Что касается до праздника фонарей, то в это время души умерших считаются как бы появившимся на свет, чтобы посмотреть, что делают их потомки и родственники. По этому их ходят встречать на кладбища и оттуда же провожают в преисподнюю, но впрочем не раскапывая могил или вообще не каким-нибудь сухопутным действием, а утоплением в море. Для последней цели в ночь, оканчивающую празднество, спускается на воду множество соломенных лодочек с зажженными на них бумажными фонарями. По мере того, как ветер или отлив уносит их в море, они загараются и освещают окрестность, представляя собою очень красивую иллюминацию.

Описанием японских празднеств можно бы наполнить целую книгу: так разнообразны они. Чтобы покончить с обзором общественных увеселений, скажем еще несколько слов о театрах, этом любимом развлеченьи японцев. Нет кажется такого городка или большого селения, где не было бы своего театра. В Иеддо их тридцать, т. е. больше чем в Париже; в Осаке едвали менее. На одной улице Токаидо, в бывшей столице тайкунов, есть не меньше пяти театров, устроенных как в Европе, но только [231] с ложами не более как в три яруса и с оркестром не там, где у нас. Партер занят циновками, на которых зрители усаживаются обычным манером. Представление происходят почти непрерывно, при чем пиесу разделяют на несколько актов, между которыми вставляют другие пиесы: это делаеття для того, чтобы дать возможность зрителям отдохнуть, сделать прогулку или зайдти в буфет, обыкновенно находящийся при театре. От того в анкрактах всегда толкотня, при чем дети обыкновенно уходят на сцену или даже за кулисы, где актеры угощают их лакомствами. Для начала спекталя по большой части даются атлетические игры; потом идет трагедия или комедия. В исполнении потрясающих сцен актеры не стесняются ни какими условными приличиями. Если нужно представить пытку, истязание, казнь, — это делается с наводящею ужас верностию действительности. Переодеванья и превращенья совершаются также с искуством, оставляющим мало желать; но перестановка декораций немного патриархальна по недостатку машин. Когда зрители довольны спектаклем, они рукоплещут, как и у нас; если он не нравится им, то поварачиваются спиною. В последнем случае занавес падает, хотя бы пиеса была некончена. Лучших актеров обдаривают, но не букетами и драгоценными вещами, как у нас, а одеждой, которую потом выкупают у получившего. В антрактах, даже не выходя из театра, едят и пьют прохладительные, читают либретто пиес, продаваемые тут же разнощиками, [232] разговаривают между собою. Дамы обыкновенно являются в театр великолепно разряженными.

Пьесы, даваемые на сцене, по характеру своему распадаются на серьозные — драмы, и на легкие — водевили, комедии и волшебные оперы. Драма, заимствованная у китайцев, так и осталась китайскою; в ней, как и во французских ложно-классических пиесах, действующими лицами являются герои, цари, полководцы, министры и проч. На сцене они скорее поют, чем говорят, подобно как и в Theatre Francais при постановке пиес Расина. Кто хочет ближе узнать народные вкусы японцев и их национальный театр, тот должен идти на водевиль или фарс. Там представляются сцены ежедневной жизни, и большею частию не какие-нибудь вымышленные, а прямо взятые из современной действительности. Выступающие на сцену лица — добрые знакомые публики; она иногда с ними перекидывается словами, намеками, понимает каждое их движение, каждую остроту. Но странно, что при такой свободе в выборе сюжета и подробностей представления, некоторые предметы не допускаются вовсе на сцену. Японец пришел бы, например, в негодование, если бы на подмостках увидел супружеский обман и неверную жену, хотя любовная интрига вовсе не изгнана из театра. Одним из любимейших предметов на сцене служат Якунины с их бюрократическими замашками. Японцы язвительно смеются над ними, и по всему видно, что это зелье надоело им до последней степени. — [233] Волшебные оперы, где актеры являются в фантастических костюмах и где содержание пьесы также бывает большею частию сатирическое, не менее популярны.

Люди бедные, не имеющие возможности посещать театры, которые дороги (5-6 рублей сер. за место в партерре), довольствуются обыкновенно уличными зрелищами, в числе которых особенно видное место занимают представления акробатов, борцов, разных фокусников, игра бродячих музыкантов и проч. На деревенских театрах большею частию играют также бродячие актеры. Тут главная сущность пьес в дешевом комизме переодеваний, в нескольких сальных остротах, в проворстве и ловкости гимнастических штук. Европа отчасти уже ознакомилась с этими зрелищами, благодаря японской труппе, нанятой одним французом и посетившей все главнейшие города, от Парижа и Лондона до Петербурга. Многие вероятно не без удовольствия вспомнят изящный фокус летающих бабочек, смелое влезанье на лестницы, поддерживаемые только ногами, и проч.

От этого перечня японских увеселений, среди которых народ, по врожденным своим наклонностям, старается проводить большую часть своей жизни, перейдем теперь к подробностям кончины японца. Если он не бедняк, не бездомный работник, тело которого просто зарывают в землю, то все печальное событие его смерти сопровождается известною обстановкою, соблюдаемою по преданию. Обыкновенно самая [234] кончина остается на некоторое время без всякой огласки, чтобы дать возможность ближайшему наследнику покойного войдти в свои права. При наследственности многих достоинств и преимуществ, требующих утверждения свыше, на это всегда нужно несколько времени, и в это время покойник не считается еще умершим, так что будь он напр. чиновник, его жалованье продолжает идти семейству или кредиторам. Затем, когда к огласке нет уже больше препятствий, родственники умершего приглашают нескольких близких друзей распорядиться всем похоронным церемониалом, так как обычай требует, чтобы само семейство покойного предавалось в это время одной горести, а не хозяйственным мелочам. Эти друзья распределяют между собою обязанности похоронного этикета, при чем один не отлучается от трупа покойного, другой хлопочет о приготовлениях к выносу, третий принимает гостей, которые приходят заявить сожаление и, по японским обычаям, останавливаются у дверей, не входя в дом, «нечистый», благодаря своему положению. Когда все готово к погребальному шествию, тогда повещают об этом всех знакомых, чтобы доставить им случай отдать последний долг покойному. Шествие открывают факельщики и за ними жрецы, которые в этом случае уже необходимы, как оно и естественно, с японской точки зрения, ибо только теперь для души начинается собственно духовная жизнь, независимая от земных интересов. За жрецами следуют слуги [235] с фонарями, зонтиками, портретами разных будд или ками и священными изречениями, писанными на бумажных хоругвях. После этого авангарда следует сам покойник, в гробе, имеющем вид норимона, т. е. носилок в роде кадки, осьмиугольного ящика или миниатюрного каретного кузова, куда человека можно посадить, но где он ни стоять, ни протянуться не может. Норимон несут несколько человек, смотря по достатку и званию умершего, при чем сверху над ним поддерживают еще венок и балдахин из бумаги. Непосредственно за гробом идут родные, друзья и знакомые, первые все в белом, так как цвет этот означает в Японии траур. Умершего приносят сначала в храм, где происходит отпевание, сопровождаемое музыкою храмовых инструментов. Затем его переносят на кладбище, где могила выкапывается и обделывается как у нас, но только бывает короче нашей. Люди богатые погребают своих усопших в фамильных оградах и установив предварительно гроб в глиняный цилиндрический горшок, который предохраняет его от сырости. Иногда, по желанию покойника или по каким-либо другим соображениям труп его сожигается, а бедных рыбаков и просто бросают в море.

Траур носится, сообразно с степенью родства и значением покойного для семьи, семь недель, сто дней или и целый год. В это время, сверх употребления белой одежды, японец не бреет головы и бороды, не стрижет ногтей, не посещает пиршеств, [236] публичных увеселений. Кроме того в первые семь недель обыкновенно родные покойного собираются на могиле его молиться о его душе и приносят в жертву пирожки, которые по видимому имеют то же отношение к поминанью, как у нас блины и кутья. В пятидесятый день по большей части траур оканчивается, и тогда над могилой ставят памятник, а лица, снявшие траурную одежду, празднуют это событие, так как вместе с тем они освобождаются от того нечистого состояния, в котором, по мнению японских богословов, находится каждый, кто имел дело с трупами.

Текст воспроизведен по изданию: Очерки Японии. СПб. 1869

© текст - Венюков М. И. 1869
© сетевая версия - Тhietmar. 2019
© OCR - Иванов А. 2019
© дизайн - Войтехович А. 2001