ВЫШЕСЛАВЦЕВ А. В.

ИЗ ЭДДО

9-го августа. История Японии теряется, как и всякая другая, во мраке неизвестности. Японские хроники целых столетий рассказывают о разных происшествиях, — извержениях [697] вулканических гор, землетрясениях, явлениях драконов, войнах и драках, и все это без всякой последовательности. Циу-моо-тен-воо, родоначальник микадо, царствовал шестьдесят девять лет. Он выстроил храм богине солнца и основал власть микадо, — неограниченного владыки, вмещающего в себе как духовную, так и светскую власть. Это было около 660 г. до Р. X.

Много столетий неограниченно царствовали микадо. Первою причиной ослабления власти было, по всей вероятности, обыкновение назначать наследниками престола несовершеннолетних, через что увеличивалось влияние вассалов на дела государства. Один из микадо, женатый на дочери сильного князя, отказался от престола, в пользу своего несовершеннолетнего сына; а честолюбивый князь, дед наследника, захватив власть в свои руки, заключил своего зятя в тюрьму. Началась междуусобная война, в продолжении которой является Иоритомо, один из самых выдающихся героев японской истории, господствующий в преданиях и народных сказках. В нем текла кровь микадо; он объявил себе защитником заключенного и разбил похитителя наголову. После междуусобной войны, продолжавшейся несколько лет, он освободил микадо и восстановил его в правах, которыми последний захотел пользоваться только номинально, предоставив настоящую власть самому Иоритомо, которого он произвел в достоинство цио-и-дай-циогун (главнокомандующий против варваров). По смерти микадо, власть осталась вполне в руках Иоритомо. Чтобы еще более утвердиться в ней, Иоритомо затеял войну с Кореей, на которую отправились вое владетельные князья, потерявшие там если не жизнь, то силу и богатство. Иоритомо царствовал двадцать лет. Ему наследовал сын его. Это было или в 1199 или 1290 году. С этого времени начинается сильное влияние сиогуна (то есть главнокомандующего), отношения которого к микадо напоминали отношения регента к несовершеннолетнему королю, или конетаблей к королям. В этом положении Япония находилась до конца XVI столетия.

В царствование микадо Конаро и сиогуна Иози-Хару, в двенадцатом году ненго-тембу, 22 месяца (в октябре 1543), показалось чужое судно в Танего-сиусе, провинции Ниси-моноо; экипаж его, состоявший больше чем из двух сот [698] человек, имел новый, какой-то неслыханный, особенный вид. Находившийся на судне Китаец, по имени Гахор, объяснил письменно, что это были рау-бау (южные варвары). Имена капитанов были Мокио-Сионкиа и Кристо-Монто, в которых можно узнать Антонио-Монто и Франциско Зеймото, — первых Португальцев, прибывших в Японию.

С того времени Япония вела правильную торговлю с соседями, и иностранцы, привозившие редкие товары, принимались радушно и входили с Японцами в тесные сношения; селились у Японцев и женились на их дочерях.

Позднее, мы видим Голландцев и, наконец, даже английское судно, под командою некоего Адамса, явившихся в Японии. Похождения этого Адамса довольно известны.

Наконец явились иезуиты, и раздалась по всем концам Японии громкая проповедь християнства. Народ, не слыхавший так долго ни одной живой идеи, с увлечением внимал проповеди. Скорые и неожиданные плоды проповеди удивили весь христианский мир. Титзинг говорит, что число обращенных превышало четыре миллиона, и что новое учение имело своих поборников при дворах сиогуна и микадо.

Эта многообещающая будущность была уничтожена в зародыше частию слепым рвением обращенных, частию гордостью миссионеров и желанием мешаться в политику, чтоб иметь влияние на светские дела; но, главное, наплыв новых идей должен был вызвать реакцию. Еслибы победа осталась на стороне християнства, Японии предстояла бы будущность; к несчастию, победила старая Япония, и страшно отомстила нововводителям. Этот исторический опыт был хорошим мерилом духовных сил народа. Реакция началась, и вот вспыхнула страшная и продолжительная междуусобная война.

Два брата, ив рода Иоритомо, спорили о достоинстве сиогуна. Князья брали сторону то одного, то другого, или сами крамольничали, пользуясь беспорядками, чтобы приобрести независимость. Во время войны, оба противника лишились жизни, и возник вопрос о том, кому занять упразднившийся престол. После многих сражений, укрепился наконец на троне Нобунга, князь Авари, при помощи человека, вышедшего из народа, именем Хиди-Иори. По смерти Нобунга, Хиди-Иори вступил на престол, под именем Таико-Сама. При нем власть микадо до того уменьшалась, что осталась только [699] призраком власти. Таико-Сама победил Корею, и угрожал Китаю, но смерть помешала его замыслам.

Смерть этого человека была сигналом к новым беспорядкам. Хиди-Иори, единственный сын Таико-Самы, был дитя шести лет, и отец его, еще при своей жизни желавший упрочить за ним престол, женил его на племяннице князя Микавы, назначив последнего регентом. Этот князь, по имени Изейас, воспользовался своим положением и сам захватил власть. Малолетний сиогун был поддерживаем христианами, желавшими воспитать в нем покровителя новой религии. Вспыхнувшая междуусобная война имела грустный исход. В 1615 году, Изейас осадил Оосако, куда скрылся, как в последнем убежище, супруг его племянницы. О судьбе Хиди-Иори ничего неизвестно. По мнению некоторых, он сгорел во дворце своем, другие говорят, что нашел убежище у князя сатцумского, и это довольно вероятно. Князья Сатцума по сие время больше других независимы, и из их рода сиогуны берут себе жен.

Началось страшное преследование христиан, продолжавшееся несколько лет. Тейтокури, племянник Изейаса, нанес им последний удар: 36.000 христиан заключились в замке Синаборе и защищались с редким мужеством и отчаянием. Замок взят был наконец 12 апреля 1638 г., после трехмесячной осады.

В этой последней сцене драмы, Голландцы помогали осаждавшим своею артиллерией и положили позорное пятно на свою историю.

В 1640 г. преследование християн, по недостатку жертв, прекратилось.

С этого времени Япония герметически закупорилась; попытка Португальцев, посылавших из Макао блестящее посольство, была напрасна.

Святость звания посла не спасла приехавших от строгости изданного в Японии закона, по которому смерть постигает всякого иностранца, ступившего на японскую землю. Посланнику и его свите (шестидесяти человекам) отрубили головы; только некоторые были пощажены, для того чтобы было кому отвезти в Макао известие о происшедшем. Над трупами казненных выставлена была надпись: «Пока светит солнце, ни один иностранец не ступит на землю Японии, хотя бы [700] то был сам пославшись Коуки, князи японских богов, или сам християнский Бог; с ними будет поступлено так же, если не хуже».

Голландцы, единственные иностранцы, допущенные в Японию, были помещены сначала на острове Фирандо, где они основали свою факторию; в последствия они были переведены в Нагасаки, на остров Дециму, где, впрочем, позволено было жить только семерым. До последнего времени они вели почти тюремную жизнь.

Это отчуждение от мира было выгодно для сиогуна, власть которого стала у же бесспорна; партии прекратились, обычаи, лишенные всякого иноземного влияния, упростились. Чтоб еще более укрепить власть закона, вся страна была опутана правильно организованным шпионством, так что всякое внутреннее возмущение сделалось невозможным.

Но новое время разбило в некоторых местах этот лед, затянувший все народные силы. Выдержит ли Япония этот новый прилив? Этот второй исторический опыт решит ее судьбу; а как решит — это дело будущего.

Эддо был постоянною резиденцией сиогуна, принявшего в последнее время титул тайкуна (великого князя). Все служащее в Японии окружает его. Эддо центр бюрократии и светского образования, между тем как Миако, резиденция микадо или даири, центр образования духовного; там возделываются искусства, там обрабатывают древний японский язык под именем ямато; там живут яматофилы (как в Москве славянофилы), а Эддо, как наш Петербург, кишит деловыми людьми, предписывает моды и служит центром деятельной жизни.

Дворец тайкуна (так как этот титул принят сиогуном, то я и буду так называть прежнего сиогуна) со всеми принадлежащими к нему зданиями, храмами и службами занимает пространство, равное порядочному городу; защищенный со всех сторон высоким бруствером и выстроенною на нем стеной, он окружен еще широким каналом, воды которого, обогнув кольцом крепость, впадают в другой канал, идущий к заливу. Весь этот укрепленный остров называется высоким городом, го-ген или ючен; а самый дворец замком, О’сиро. Почти параллельно этому каналу, и обхватив втрое большее пространство, течет другой канал, [701] полукруглый, соединяющийся обойма свояка рукавами с сеткой разных каналов, разрезывающих Эддо на множество островов, у самого залива.

Цель нашей прогулки состояла в том, чтобы, перерезав внешний полукруглый канал, выйдти к дворцу тайкуна и увидеть хоть то, что доступно глазу обыкновенных смертных. Со мною был К. и Б., еще в первый раз съехавшие на берег. История о брошенном с моста камне, несмотря на наше умышленное молчание, разошлась какими-то путями, и конечно была преувеличена. «Да вы скажите нам», говорили К. и Б., еще когда мы ехали на лодке, «правда ли, что бросают камни?» Я должен был сознаться, смягчая факт тем, что камни были не большие, и что всегда, в такой огромной толпе, найдется шалун, за которого поручиться нельзя. Имея в руках план Эддо, мы начертали себе маршрут: надо было сначала забраться как можно дальше в глубь города, придержаться к ветру, как говорят на море, и потом спуститься. Начав придерживаться, мы действительно забрались в такую глушь, куда, кажется, еще не дошли известия о том, что Япония заключает трактаты с Европейцами. Дети и взрослые, старики и женщины, с стремительностию выскакивали из своих лавок, некоторые бежали вперед, чтобы предупредить своих знакомых посмотреть на такое чудо как русский офицер; нас осаждали спереди, с боков, сзади. Полиция, вероятно не предупрежденная, не считала нужным заниматься нами; наше положение было очень интересно, но самое-то интересное было впереди.

Мы потеряли счет улицам, а главное, потеряли направление. Из широких и населенных улиц поворачивали в узенькие переулки, почти совсем скрывавшиеся под тенью деревьев и кустов, выходящих из-за заборов; в этих переулках нас почему-то оставляла толпа, но только что мы выбирались на улицу, как снова становились предметом преследования. Два или три камня пролетели у нас под ногами, и один ударился в зонтик, который я нес, защищаясь от солнца. Видя такой оборот дела, мы вошли в первый трактир, но наши преследователи не оставляли нас. Трактир был буквально осажден, забор заднего двора затрещал, и трактирщик, испуганный, не хотел нам ничего давать и уговаривал уходить поскорее. К нашему счастию, [702] послышались железные кольца полицейских, решившихся наконец принять нас под свое покровительство. Они стали нас передавать с рук на руки, и дело пошло довольно благополучно.

Мы увидели совершенно-деревенский ландшафт: зеленый луг, по которому несколько озер, заросших тростником и ненюфарами, и соединявшихся друг с другом протоками; местами были группы деревьев, кое-где паслись жирные быки; перерезывая эту местность, шла поднимаясь в гору, широкая насыпь; на ее протяжении был каменный мост, под аркою которого протекали воды озер, и далее, на зеленеющем холме, возвышалось здание, очень похожее на крепость; из-за стен его выростало несколько деревьев японской сосны, с распространяющимися в виде лап ветвями. Тут проходил внешний, полукруглый канал; возвышалось здание, похожее на крепость, были ворота с караулкой, близь которой стояли известные значки власти, один — род ухвата, другой — железный крючок, третий — какие-то грабли. Этими инструментами ловят воров. Подобных ворот несколько в Эддо; они все выстроены по одному плану, и даже местность, окружающая их, довольно схожа, что непосвященных часто вводит в заблуждение. За воротами шли улицы широкие, торговые, и узкие; потом потянулись знакомые здания княжеского квартала с красными исполинскими воротами, выведенными под лак; наконец, мы вышли на набережную канала, омывающего стены О’сиро. Высокий бруствер крепости одет был дерном, и по его склонам местами росли деревья, спускавшиеся иногда до самой воды, покрытой круглыми листьями водяных лилий с их белыми цветами. Невысокая стена, сложенная из серых камней и прерываемая башенками, шла по брустверу; из-за стен выглядывали рогатые ветви японской сосны и кедров, составляющих собою третью живую стену. Только в одном месте был мост, ведущий в ворота, архитектура которых была похожа на прежние.

Местность своею таинственностию могла возбудить много мыслей; может быть, идя тихим шагом, мы преисполнились бы уважения к великому владыке Японии, смотря на эти угрюмые стены, на выглядывавшие из-за них деревья, под тенью которых живут и наслаждаются существа, имеющие такую власть и силу; но

Не тем в то время сердце полно было! [703]

С одной стороны стоял дворец, с другой княжеские жилища. Толпа, сопровождавшая нас в этом месте, состояла из княжеской челяди. Действуя в интересах своих патронов, из которых многие с ожесточением смотрят на Европейцев, проникнувших в сердце Японии, этот народ глядел на нас враждебно, и камни, летавшие мимо нас, не были уже шалостию уличных мальчишек. Ускоренным шагом шли мы, стараясь показать полное равнодушие, хотя полного равнодушие быть не могло, когда то в спину, то в ногу стукнет. К. и Б. решительно рассердились. «Ну, уж прогулка! нет, уж больше сюда ни ногой!» — «Господа, утешал я, после будете вспоминать с удовольствием, ведь это...» Опять камень, чорт возьми, и больно! Но я продолжаю: «Ведь это такой эпизод из жизни туриста, за который другой дорого бы дал; легко сказать: быть побитым камнями! Путешественникам, в наше время, в Европе...» «Еще камень!» прерывал меня кто-нибудь из моих спутников: «чорт с ними, с этими эпизодами... Идем скорее!» Я храбрился только для виду, потому что за все бросаемые камни товарищи обращались ко мне, как будто я бросал их: «Нет уж с вами больше не пойдем!» говорили они. Сцена была трагикомическая. С смиренным духом и ускоренным шагом, пробирались мы по набережной, как будто под выстрелами. «Ведь в Севастополе нам с вами случалось не раз находиться в таком положении, и еще гораздо хуже: представьте, что камни-пули», утешал я своих товарищей.

Кончился княжеский квартал, кончились и камни. Мы вздохнули свободно, добравшись до знакомого трактира на большой улице, в котором обедали в первую нашу прогулку. Тут уже нас приняли как друзей; молоденькие мусуме, одна перед другой, старались услужить нам; омыли наши ноги, дали шримпсов, а К. примирился и с Эддо, и с камнями.

Что эти камни не были шалостью уличных мальчишек, подтвердили после чиновники. На наши слова, что если это еще повторится, то могут быть очень сериозные последствия, они прямо сказали, что князья, защитники старых порядков, составляют упрямую оппозицию против прогрессивных побуждений правительства. Начало сближения с Европейцами было делом покойного сиогуна, человека способного и понявшего, что если Япония может иметь какую-нибудь будущность, то не иначе как [704] путем сближения с другими народами. Одни из феодальных князей разделяли его мнения и деятельно помогали ему, другие же, и, кажется, большая часть, упрямо противодействовали нововведениям, видя в них гибель Японии, или просто не желая отстать от привычек и обычаев, нажитых веками. Но пока жив был тайкун, оппозиция глухо волновалась и молчала. К несчастию, в прошлом году преобразователь Японии умер; был даже слух, что он отравлен. Ему наследовал — Минамото-ие-мочь (по-английски пишут Minamoto je muchi), мальчик пятнадцати лет, находящийся под влиянием и опекою консерваторов. Они уже не в силах устранить влияние Европейцев на Японию: европейская мысль пустила сильные корни в восприимчивую почву этой страны; но они всячески замедляют дело, и если решились допустить Европейцев в Эддо, то для того чтобы пресечь им всякие пути в Миако, отстраняя тем влияние пришельцев на «духовного» императора, микадо. А на себя они, конечно, надеются. Вследствие этого, обещанный прежде порт Осако, находящийся близь Миако, не открывается, и все дела будут решаться в Эддо. Оппозиция высших, переходя в нижние слои, выражается по обыкновению уличными сценами; так слуги домом Монтекки и Капулетти дрались за то, что господа их были в ссоре.

В то время как мы собственным опытом узнавали разные стороны японского характера, по рейду плыла великолепная процессия: на джонке, убранной шелковым балдахином, флагами, значками и золотом, с криком и шумом буксируемой несколькими десятками лодок, медленно двигаясь вперед, ехали полномочные тайкуна на фрегат Аскольд. Несколько таких джонок, не так богато убранных, следовали за главною; это было первое свидание японских властей с нашими. В числе полномочных были первые чины государства. Вечером, когда они съезжали с фрегата, на всех судах нашей эскадры вспыхнули по нокам фалшфейры, и вечерний салют, сверкая огнем и расстилаясь красным дымом, сотрясал воздух и стены городских зданий, редко слышавших подобные звуки. В тоне приветствия слышалась сила, а красный дым выстрелов мог быть зловещим... Много ли нужно, чтоб этот гром сделался угрожающим и разрушающим?..

На другой день (10 августа) отправилась процессия с [705] нашей стороны. Все было сделано, чтобы въезд графа Муравьева в Эддо был самый торжественный. С утра свезена была со всех судов команда, с заряженными штуцерами, на берег. Составился батальйон из трех сот человек, который, выстроенный развернутым фронтом, дожидался на берегу. (Батальйоном командовал полковник Семеновского полка Иоссильяни.) В 14 часов все офицеры, в полной парадной форме, собрались на пароход, куда вскоре приехал и граф Муравьев, сопровождаемый салютом со всех судов и расцвечением их флагами; один Пластун, стоя отдельно от эскадры, скромно ожидал своей очереди. Когда пароход поравнялся с ним, вдруг развились, поднятые клубками на фалах, разноцветные флаги, и люди, стоя по реям, потрясли воздух криками. Близ укреплений пароход остановился, и все отправились к берегу на катерах и вельботах; на берегу загремели барабаны, и импровизированный батальйон, идя рядами, дефилировал скорым шагом. Впереди несли флаг, а за ним следовала знаменная рота из гардемаринов и юнкеров, молодого поколения нашей эскадры. Для всех офицеров приготовлены были лошади, красиво убранные японскими седлами. Барабанщики не жалели барабанов, раскатистая дробь раздавалась по улицам Эддо, по сторонам которых чинно стоял народ, с удивлением смотревший на пришельцев. Ни один не высовывался вперед, ни один не кричал, не толкался; такое было благонравие, что какой-нибудь любитель всего подобного пришел бы в восторг и умиление. Старушки, сердечком сжимая губы, приветливо улыбались, хорошенькие мусуме благосклонными взглядами отвечали нашим сердцеедам, посылавшим им поцелуи по воздуху; дети смотрели с безмолвным любопытством. Но какой-нибудь стоявший в толпе юморист, может быть, уже схватывал особенности наших костюмов и физиономий, чтобы перенести всю вашу процессию целиком на рисунок, как перенесен был въезд графа Путятина в Нагасаки. У меня есть этот интересный политипаж. Как они злодейски подметили наши прежние кивера, наши мундиры, и какое обширное поприще предстояло им теперь!..

В храме, где была главная квартира, поднят был русский флаг, — с церемонией. Все участвовавшие в процессии были приглашены к обеду, приготовленному в японском вкусе. [706] Перед каждом был поставлен лаковый поднос с несколькими чашечками; в каждой было кушанье: похлебка, рыба, салат, микроскопически изрезанный и очень вкусный, разные конфеты, раскрашенные и имеющие затейливую форму, одним словом приготовлено было все, что японская кухня могла представить изысканного. Прислуга быстро двигалась, удовлетворяя требованиям каждого.

Но божество, радеющее Японии, кажется, было на стороне оппозиции. Страшно разразилось оно над нашими головами, как будто за дерзость настойчивого желания сблизиться с Японией. Оно как будто стерегло их застывшую и заснувшую жизнь. Едва мы сели на шлюпку, чтобы возвратиться на клипер, полился дождь, погода засвежела, и разведенное волнение вливало волну за волной в наш катер. Насилу добрались мы до клипера.

Барометр падал стремительно; дождь возвращался с каждым порывом ветра, который становился все сильнее и сильнее. Весь следующий день, ураган свирепствовал в заливе; стоя на якоре, мы должны были закупорить люки, что случилось здесь с нами в первый раз. На берегу было между тем довольно сильное землетрясение. На третий день стало немного стихать; небо очистилось, и, кажется, никогда еще воздух не был так прозрачен! За Эддо мы увидели в первый раз цепь гор и величественный Фузи, с его вершиной, подобною усеченному конусу; он рисовался на горизонте как нежное видение — так легок и воздушен был тон красок.

Фузи-яма или Фузи-но-яма находится в провинции Округа. По сказаниям Японцев, он явился ночью, в 285 г. до Р. X., и в ту же ночь вблизи Миако провалилось большое пространство земли, образовав озеро Митзоо (большая вода). Этот вулкан, составляя пирамиду в 12.000 фут. высоты (высота равная почти Тенерифскому пику), большую часть года покрыт снегом. Извержение 799 г. по Р. X. продолжалось 34 дня. Выброшенная зола покрывала огромные пространства и окрашивала воды красным цветом. Другие извержения были в 800 и 863 г. по Р. X. Самое сильное было в 864 г., во время которого гора столько как бы в пламенном кругу. Последнее было в 1707 году, после стольких лет покоя. [707]

13-ю августа. Можно было ехать опять на берег, и, чтоб успеть больше увидеть, мы отпросились на два дня, предполагая на другой день ехать верхом. Точкой отправления мы избрали храм, где была наша главная квартира. Это было огромное здание с большим количеством комнат, с упраздненными нишами и с совершенным отсутствием алтаря. Когда я был в первый раз здесь, то видел небольшую часовню; теперь она была заперта. Перед храмом был небольшой двор, на который можно было попасть через широкие ворота, по каменной лестнице. Тяжелый навес, с деревянными резными украшениями, составлял род висящего портика; несколько ступеней, через широкую арку, вели в первую комнату, довольно большую и высокую; в глубине ее была деревянная ниша с полками, на которых, вероятно, стояли прежде какие-нибудь религиозные принадлежности; пол был устлан, как всегда, цыновками; двигающиеся в рамах ширмы обклеены довольно красивыми обоями. Эта комната служила местом отдохновения для приезжающих с берега. Здесь, расположившись после обеда на цыновках, мы вели разговоры, узнавали новости, толковали и спорили. Кто-то назвал эту комнату «oeil de boeuf»; так это название за ней и осталось. Около нее находились помещения для служащих, а дальше для графа Муравьева. Вблизи был большой сад, а у храма — микроскопические садики, с искусственными скалами, маленьким храмом и лужицей, превращенною в пруд, в котором плавали золотые рыбки.

Гуляя целый день по городу, мы положили себе изучать торговлю, то есть начали заходить в лавки и магазины, в иные для того, чтобы что-нибудь купить, в другие — чтобы поглазеть. Я уже говорил, что в Эддо прежде всего поражает страшное количество лавок; кажется, весь народ продает, и не можешь себе представить, где находятся покупатели, покамест не вспомнишь, что в самом Эддо находится больше миллиона жителей, и что Эддо доставляет на всю Японию предметы потребления. Лавки с вещами роскоши встречаются редко; если они и есть, то обыкновенно помещаются в задних комнатах; на улицу же смотрят все вещи практические, нужные: обувь, шляпы, платье, циновки, обиходный фарфор, который однако очень хорош, лавки с железными и медными вещами, с книгами и множеством картин. Книги — большею [708] частию иллюстрированные уличные романы, из которых многие с несовсем скромными и даже с очень нескромными картинками; последние так распространены по всей Японии, что мне нередко случалось видеть их в руках детей, совершенно понимающих то, что они видят; такие картины могли создать только развратные, несдерживаемые никаким нравственным чувством Японцы. Эти картинки не случайно попадаются детям; они находятся на детских игрушках, на летучих змеях; я видел уличного пряничника, который из сладкого и мягкого теста делал для детей, тут же расплачивавшихся с ним, такие изображения, которым было бы приличнее находиться разве в анатомическом театре!... А Японцы с виду так благонравны, водой не замутят; согласите это с их благонравием! При таком отсутствии нравственного элемента, когда не щадят невинных помыслов детства, загрязняя их развратными образами, нечего удивляться, что у Японцев нет правды и душевной чистоты, что они все лжецы; общая подозрительность, следствие системы управления, развила шпионство и, вместе, целую систему взаимного обмана, взаимного опасения и недоверия; где же в этой тине искать благородных начал, веры в добро, самопожертвования для идеи, чувства собственного достоинства, позыва. к подвигу, и всего того, что составляет тот ключ живой воды, без которого всякий народ не живет, а прозябает!

За то все, что составляет удобство жизни, что нежит рыхлое тело Японца, что одевает его, окружает и кормит, — все это доведено у него до возможного совершенства. Каких тканей не выделывает он для своих церемониальных панталон, для своих кофт и халатов, от толстых и не гнущихся, как картон, до легких и воздушных, как паутина! Плетение из тростника и соломы тоже превосходно; всякая сандалия, даже на ноге нищего, в своем роде chef-d’oeuvre. Посмотрите на оружие, на сабли с резною металлическою работой на рукоятках; право, от этой работы не отказался бы Бенвенуто-Челлини, — так она отчетливая художественна. Или нитцки, пуговицы, о которых я уже говорил. Вместе с искусством работы, добродушный юмор не оставляет скромного художника, которого общественное положение стоит однако не выше положения портного или столяра, потому что художник [709] у Японцев причислен к касте ремесленников (В Японии нет каст в собственном смысле слова, как в Индии. Жители делятся на восемь классов, и состояние их наследственно. Переходы из одного класса в другой, хотя возможны, но трудны. Вот эти классы:

1-й класс — князья или кок-сиу.

2-й класс — дворяне; они занимают высшие должности и командуют войсками. Восемь из них заседают в верховном совете.

3-й класс — духовенство.

4-й и 5-й классы «саморай», или солдаты, вассалы дворян. По случаю долгого мира, служба солдат ограничена занятием караулов и почетной стражи. Этот класс имеет многие преимущества и вообще находится в большом уважении.

Эти пять классов, за исключением духовенства, имеют право носить две сабли, одну длинную (катана), другую маленькую, род кинжала (вакизаси). При церемониях, они имеют право носить широкие панталоны из драгоценных материй.

6-й класс — негоцианты, составляющие мещанство. Они часто покупают себе позволение носить вакизаси.

7-й класс вмещает в себе мелких торговцев, ремесленников и художников; на последних смотрят как на ремесленников.

8-й класс — земледельцы, поденьщики, воловые рабочие; они живут в постоянной зависимости и похожи на наших крепостных.

К этим 8-ми классам можно было бы еще прибавить 9-й класс, род парий. К ним принадлежат кожевники, палачи и все те, которые живут здесь за чертою городов. Подати, как в Китае, платятся с земли. Наемная плата очень высока. Законы Японии не различают класса преступника.). Войдите в дом, самый бедный по наружности. Не бойтесь, не поразит вас то, на что наткнетесь в жилищах бедняков в каком-нибудь большом европейском городе. Вы не рискуете задохнуться в страшной атмосфере, или придти в ужас от нечистоты и всякой гадости. Смело садитесь, или ложитесь на цыновку; она та же, что и у богатого, по крайней мере, так же чиста; спросите себе воды, и непременно найдется фарфоровая чашка, не засиженная мухами, но всегда чисто вымытая, из которой можно пить смело; спросите себе огня, чтобы закурить сигару, вам подадут небольшой деревянный ящик, чисто лакированный, с каменною жаровней, на которой лежат несколько горячих угольев. Над очагом, устроенным на полу, висит чугунный чайник, в котором кипятится вода; хозяйка постоянно хлопочет около него, [710] одетая в синий миткалевый халат; волосы ее, всегда причесанные, блестят, намазанные помадой. Простой народ ест морскую капусту (Эта капуста составляет до сих пор главный вывоз Европейцев из Японии в Китай. При нас ушло из Хакодади три большие американские судна, нагруженные ею. Не тронуты пока ни медь, ни камфара, на которые так надеялись при открытии Японии.), которую сушат на лето и маринуют, да сухую рыбу; хорошо, если есть средство купить рису. Это бедняки, а потребность комфорта в жизни развита и у них. Едят они тоже очень опрятно, не залезают пальцами в блюдо, не сделают другого какого-нибудь неприличия. Любого Японца можно посадить хоть за педантический английский стол, и он не сконфузит строгого джентльмена.

Рассматривая картины Японцев, я убедился в том, что у них больше способности к рисованию нежели у Китайцев. Особенно отличаются Японцы бойкими эскизами. О тенях они не имеют никакого понятия, грешат также и в изображении нагих людей, особенно если приходится рисовать ноги или руки в раккурсе. Поэтому, большая часть их рисунков сначала поражает безобразием, но потом в редком рисунке не найдешь двух-трех черт, которые остановят внимание любителя. То грациозный поворот головы, то милая фигура какой-нибудь молоденькой девушки, подбирающей рукою обширные складки длинного халата, и спешащей идти, может быть, на свидание. Фигуры всегда размещены прекрасно, и притом в них почти всегда виден оттенок легкого юмора. Громко смеяться Японец не смеет, но по юмору его можно обо многом догадываться. Рисунки, требующие точности, выполнены в совершенстве, как, например, рисунки растений, птиц, оружия, джонки, планы, и т. д. Едва ли есть в Европе лучшее издание ботаники и орнитологии нежели у Японцев!

Ходя по разным лавкам, сопровождаемые теперь двумя чиновниками и целою толпой полиции, — предосторожность, вызванная происшествиями прежних прогулок, — мы пришли между прочим в огромный магазин шелковых товаров. Это было большое двухэтажное здание, увешанное широкими занавесами, с различными изображениями. В нижнем этаже было столько мальчиков и прикащиков, что сначала [711] мы приняли магазин этот за школу. Нас попросили на верх, и, пока носили материи, угощали чаем и грушами. В стороне была небольшая комната, где сидел хозяин за столиком и вероятно сводил счеты; сидел он, разумеется, поджавши под себя ноги, на полу. Это был человек, как казалось, уверенный в себе; по магазину можно было судить о его состоянии; по уважению окружавших его, видно было его значение. Всякий приходивший к нему повергался ниц, как перед божеством, и, лежа в прахе, несколько отделив от земли склоненную на бок голову, подобострастно выслушивал приказания, ежеминутно втягивая в себя воздух, отрывисто, как будто с наслаждением, приговаривая после каждого втягивания, также отрывочно: «хе, хе...» Но вот послышался какой-то шум внизу, прикащики что-то тревожно забегали: по лестнице поднималось новое лицо, вероятно, столько же значительное, как и хозяин. Оба они поклонились друг другу в ноги, и долго я любовался утонченною их вежливостию. Ни один не хотел уронить себя. Что сцена Манилова с Чичиковым, в дверях!... Предложит один другому трубку, затянется воздухом, тоном человека, расслабленного от истомы наслаждения, какое доставляет ему гость, даже со взглядом, выражающим упоение, что-то такое скажет и припадет к земле. Тот возьмет трубку с тою же процедурой, и в свою очередь припадет к земле. Церемония эта продолжалась с полчаса, наконец обоюдные поклоны стали чаще, втягивание в себя воздуха сделалось до того сильным, что, казалось, эти живые воздушные насосы задушат нас, невинных свидетелей; дело однако шло к концу, к прощанью. Как жаль, что мы не знали японского языка! Интересно бы послушать, чего они друг другу наговорили. Гость ушел, а хозяин по прежнему, приняв свой уверенный вид, занялся делом. Пока я любовался изъявлениями японской вежливости, перед нами раскладывались богатства шелковых произведений. Выбор был так велик, что мы решительно ничего не выбрали, сказав, что придем «завтра». Слово это так необходимо для Русского, что всякий из нас его знает даже по-японски: «мионитци», говорили мы, уходя...

На улице встретили мы длинную процессию: около пятидесяти норимонов (носилок) следовали один за другим. Норимоны [712] все были по одному образцу, — красные, покрытые превосходным лаком, и обитые по углам бронзовыми украшениями; за каждым, кроме обычной прислуги, шли по две молодые женщины, одинаково одетые; некоторые из них были очень хороши собою. Можно было думать, что это был гарем какого-нибудь князя, отправлявшийся, может быть, с визитом. Через сквозившие занавески, сделанные ив тонкой соломы, видны были фигуры сидевших женщин; некоторые приподнимали занавески, и мы видели старух и женщин средних лет, с черными зубами; ни одной не было молодой, по крайней мере из тех, которых мы видели. Одеты они были скромнее служанок; бесцветность их халатов отличалась от ярких поясов прислужниц, стягивавших легкие складки светлосиних тюник, в которых щеголяли молоденькие мусуме, к сожалению страшно набеленные и нарумяненные.

Я назвал это собрание женщин гаремом. Но гаремов, в настоящем значении, с их законами и заключением, в Японии нет. Положение женщин, хотя они и подчинены мужьям, сноснее здесь нежели где-нибудь в Азии; они занимают место в обществе и разделяют все удовольствия с своими мужьями, братьями и отцами; вообще они пользуются известною свободой, и редко употребляют ее во зло. Женщины не принужденны в обхождении и умеют сдерживать себя в известных границах благопристойности. Даже у простых женщин есть своего рода элегантность; у всех есть, конечно, некоторая доза кокетства, но за то есть и уменье управлять домом. Кроме законной супруги, Японец может иметь несколько наложниц (число не ограничено); имеет право удалить жену, которую однако обязан кормить, коли она не бесплодна и не сделала какого-нибудь проступка.

Хотя хозяйка управляет домом, но она не принимает участия во всех делах мужа; на нее смотрят скорее как на игрушку, нежели как на участницу радостей, забот и печалей. «Когда муж посещает покой жены своей, говорят Японцы, то оставляет все свои заботы за собою и желает только насладиться удовольствием.»

Японцы женятся в молодости и избегают неравных браков; часто свадьба решается выбором родителей. Если же молодой человек выбирает сам, то, в виде объяснения, [713] втыкает в дом родителей своей любезной ветвь Eclastrus alatus. Убранная ветвь означает согласие. Женщина, для выражения чувства взаимности, красит свои зубы черною краской. Все церемонии свадьбы сопровождаются подарками. Когда невесту вводят в дом жениха, она покрывается белым покрывалом, в знак того, что она умерла для своего семейства, и должна жить только для мужа. Говорят, что при свадьбах нет никаких религиозных церемоний (Фитзинг); не знаю наверное, правда ли это.

Как скоро замечают, что женщина готова быть матерью, ей делают вокруг чресл широкую повязку из красного крепа, и стягивают ею живот, с соблюдением различных церемоний; ибо «если ее не стянут, то ребенок привлечет к себе все соки, и мать умрет с голоду». Обычай этот ведется с одной вдовы микадо, которая в последнем месяце беременности повязкою замедлила роды, и, став в главе армии, победила Корейцев (?). С родами шарф этот снимается. Девять дней после родов женщина проводит непременно сидя, обложенная со всех сторон мешками с рисом, и еще сто дней смотрят на нее как на больную, а по истечении их она идет в храм, для принесения молитв и для исполнения обетов, если она их давала.

Новорожденного сейчас же моют поставляют не одетым до принятия имени, которое дается мальчику на тридцать первый, девочке — на тридцатый день. При этом ближайший родственник дарит ему коноплю (символ долголетия) и другие талисманы, — мальчику два веера и сабли (символ храбрости), а девочке — разноцветные раковины и черепа черепах, как символ красоты и прелести.

Оба пола ходят в приготовительные школы, где учат читать, писать и краткой отечественной истории. Этим кончается образование детей бедных классов; для богатых есть высшие школы, где преподаются правила церемониялов, сопровождающих каждый акт жизни Японца, также знание календаря, с счастливыми и несчастливыми днями, математика, и развивается ловкость тела фехтованием, стрелянием из лука. Правила о хара-кири, то есть, как и в каких случаях должна производиться эта героическая операция, также составляют предмет обучения в высших школах. Девочек [714] учат рукодельям, домохозяйству, музыке, танцам и литературе. В Японии есть много женщин-писательниц!.. В пятнадцать лет воспитание их кончается.

В Японии есть заведения, занимающие какую-то средину между школой для воспитания девушек и домом баядерок. Это так называемые чайные дома.

Там часто живет до ста женщин. С виду дома эти похожи на гостиницы, где можно достать чай, саки, ужин, слушать музыку, видеть танцовщиц Бедные люди, имеющие хорошеньких дочерей, отдают их с детства содержателю подобного дома, и он обязан дать ребенку блестящее воспитание. Девушка остается известное число лет при заведении, чтобы вознаградить истраченные на нее деньги; по истечении срока она или возвращается домой, или, что всего чаще, выходит замуж. Поведение девушек здесь не ставится им в вину, и на них не падает дурная слава, хотя, правда, родители их за это не очень уважаются. Девушки эти должны быть образцами светского воспитания; часто приводят дворяне и другие важные Японцы жен своих в эти места, чтоб они учились музыке, литературе и вообще хорошим манерам.

Японский женский костюм не дурен; прямо на теле носят они коротенькую юпочку из красного крепа, плотно обхватывающую тело, и креповую кофту, с широкими рукавами, обыкновенно яркого цвета, с крупными узорами; сверх этой кофты, надевают две, или три подобные же, так чтобы воротничок нижней был немного виден сверху верхней. На ногах, как у мущин, бумажные чулки, завязываемые выше колен, и соломенные сандалии, укрепленные соломенными шнурками, которые проходят между большим пальцем по подошве; эти сандалии часто очень изящны по своей тонкой работе. Для ходьбы по грязи употребляют деревянные подставки, род маленьких скамеечек. Все это платье заменяет наше белье; но сверх всего этого надевается длинный халат, который у богатых волочится по земле и перетягивается поясом. Смотря по погоде, надевают два, три, а иногда до тридцати халатов, и каждый подвязан поясом; последний, верхний пояс всегда особенно роскошен; он бывает шириною до 12 дюймов, делается из богатой шелковой материи и сзади завязан большим бантом. У простых женщин, сверх халата, надевается еще коротенькая кофта с [715] широкими рукавами, разрезанными под мышкой, как у всех других халатов, и зашитыми на половину у руки, так что образуется род мешка, куда кладется все, что надо потом бросить или спрятать, — кусок недоеденного кушанья, бумажка, которою «обходятся вместо платка», и т. д. Цвет верхних халатов обыкновенно скромен — темносиний или темнокоричневый, с тоненькими полосками; у женщин же, живущих в чайных домах и выставляемых по вечерам напоказ, при свете разноцветных фонарей, халаты бросаются в глаза роскошью цветов, арабесок, вышитых шелком и золотом, длинными шлейфами, влачащимися по полу, и т. д. Волосы, всегда черные и глянцовитые, собираются к верху от затылка, и напоминали бы древне-греческие прически, еслибы только их не пестрили вплетаемыми гофрированными разноцветными крепами, длинными роговыми и черепаховыми иглами, вставляемыми со всех сторон, и иногда проволоками, которые поддерживают волосы, чтоб они лучше стояли. Белятся и румянятся до крайности, чем страшно портят свой естественный цвет лица, который очень бел и свеж, что видно у бедных девушек. Сначала выбелят все лицо, потом слабо-розовым тоном покроют щеки от бровей до подбородка, оставя верх носа и самый подбородок; брови обводят черною краской, губы намазывают шафраном, отчего они современем синеют, что составляет nec plus ultra японской красоты; иногда же среди губ нарисуют темненькую пуговку... Одним словом, глядя на изуродованное всем этим лицо Японки, убеждаешься, что нет глупости, до которой не довело бы желание нравиться. Замужние красят зубы таким едким составом, что надо покрывать десны особенным вязким тестом, чтобы предохранять их от этого состава. Впрочем женщины в Японии совершенно правы, потому что мущины там не меньше, если не больше, заняты собою. Но жаль, что Японки так портят себя: в их естественном виде они очень не дурны лицом; у них много грации.

Улица, по которой мы шли, поднимаясь в гору, представляла с одной стороны ряд храмов, окруженных садами и воротами, к которым вели высокие лестницы; с другой стороны тянулись длинные стены какого-то княжеского дворца; на этой улице жил в прошлом году граф Путятин. На горе увидели мы длинную галлерею, всю увешанную [716] фонарями. К ней, между деревьями и кустами, шла лестница, с широкими каменными ступенями, которых было больше ста; по мере того как мы поднимались по ней, открывался город, целое море строений, упиравшихся действительно в море синею полосой, лежавшею на горизонте; едва-едва можно было рассмотреть мачты наших судов; а масса выштукатуренных домов, покрытых черепицей, так велика, что большие сады, около которых мы проходили, казались букетами, разбросанными в разных местах. Горы и холмы скрадывались, все было ровно, точно план, начерченный на листе бумаги. В галлерее были устроены скамейки, и несколько молоденьких девушек предложили нам напиться чаю. Мы находились во владениях храма бога войны; сам бог, в колоссальном бронзовом изображении, сидел не подалеку, между деревьями: это была толстая, неопределенная личность, с саблею в руке; так как войны давно уже вывелись в Японии, то и бог скромно сидит в кустах, никого не смущая. В галлерее было действительно хорошо. Японцы, страшные сибариты, рассчитывают на места отдыха после прогулок, пользуясь всяким пунктом, откуда открывается хороший вид; на таком месте устраивается беседка или павильйон. А где есть беседка, там сейчас прилаживается переносная чайная, с горячею водой, кипящею в чугунном чайнике, и целым строем маленьких чашечек. Хозяйка — обыкновенно старуха, с сморщенным лицом и черными зубами; что за удовольствие пить чай, когда вам подает его такое некрасивое существо? Старушка это знает, и потому берет к себе двух или трех молоденьких девочек в услужение, если не имеет дочери или племянницы. Утомленный долгою ходьбой, всякий с наслаждением ложится на скамейку, покрытую чистою и мягкою цыновкой, под тень навеса, лаская свой усталый взгляд и превосходным ландшафтом, расстилающимся перед ним, и лукавою улыбкой молоденькой мусуме, подающей ему ароматический напиток. Привыкшие к нашим самоварам, мы требовали частого повторения, и выпитые чашки считались десятками, что возбуждало смех, как прислужниц, так и не оставлявшей нас публики, которая провела нас по лестнице и на которую мы уже смотрели равнодушно, как на conditio sine qua non.

Утомленные дневными скитаниями, вечер провели мы в «Oeil de boeuf». У широкой арки висело четыре японские [717] фонаря, а двое часовых, опершись на ружья, составили прекрасную раму ночи, глядевшей на нас своим таинственным мраком, и говорившей немолчными голосами своих крикливых цикад. «Вы все искали восточных картин, говорил я И. И., а разве это не восточная картина? Посмотрите на этот свет фонарей, падающих на часовых, смотрите на эту арку, а там в тени воображайте что хотите, хоть гарем...» — «Да тут гарем и есть, сказал кто-то: — в противоположном доме, что стоит в саду, видели вы прехорошеньких Японок?»

А главное то, что вечером не возвращаться на клипер; обретаешь в себе чувство свободы, независимости — до завтра. В продолжение целого года не приходилось нам испытывать подобное прекрасное чувство...

Лошади были заказаны с вечера в японской караулке. Легли спать, кто где нашел место.

На другой день, рано утром, едва солнце начало разгонять туман, лежавший на желтых водах залива, я верхом приехал на пристань, чтобы встретить желавших участвовать в нашей экскурсии. В условленный час катера еще не было. Несмотря на раннее время, большая часть лавок уже была открыта, начиналось движение; не видно было только чиновников, еще нежившихся, вероятно, под своими ваточными халатами и одеялами. Я привязал лошадь к столбу, а сам сел в устроенном на берегу балагане, откуда мне были видны укрепления, и следовательно, я не пропустил бы катера, который должен был пройдти между первым и вторым бастионом.

Воздух был свеж, но тою теплою свежестью, которая обещает жаркий день; палевое освещение гуляло и по отдаленным судам и укреплениям, и по сотням рыбачьих парусов, сновавших в разных направлениях, и по зданиям набережной. По тихой воде, действуя двумя веслами, плыл рыбак на маленькой лодочке; скорый ход бросал ее из стороны в сторону, и она неслась быстро мимо. В балагане были скамейки и чайная и, натурально, хорошенькая прислужница, вероятно недавно вставшая. На лице ее были еще следы ночной неги, глаза были подернуты влагой, бронзовые щеки блестели естественным румянцем. Голосом мелодическим и серебряным, в котором слышался удивительно приятный металлический звук, с обворожительною улыбкой, [718] предлагала она чаю, и чай, здесь, на своей родине, не кажется тем прозаическим напитком, который мы привыкли соединять с пыхтением и испариной какого-нибудь господина, опоражнивающего пятый стакан. Из маленькой чашечки прозрачного фарфора, только что облитый горячею водой, пьешь первый данный им аромат, — слабый, тонкий, для грубого вкуса неуловимый.

Но вот показалось знакомое вооружение нашего катера; из-за батарей, как лебедь, засиял он своими парусами, освещенный утренним солнцем.

Шумною кавалькадой, на хорошо выезженных и довольно рьяных японских лошадях, различно убранных, отправились мы смотреть знаменитый храм — Гору золотого дракона (Дзинь лунь шан), как написано на плане, китайскими знаками; Японцы называют этот храм Асакуса (не знаю значения этого слова). До него было добрых пятнадцать верст. А он находится внутри города, и мы не с самого его конца считали расстояние; это дает маленькое понятие о величине города. При каждой лошади был проводник; мы извлекли из них двойную пользу, навьючив их обедом, вином, бельем и проч. У меня был вороной конь, вероятно из чиновных, потому что у него были на холке три косички, связанные кисточками кверху, на копытах синие чулки с соломенными сандалиями; на седле была мягкая подушка, на которой было очень ловко сидеть, особенно опираясь на массивные стремена, имеющие форму широкой полосы железа, согнутой крючком. Впереди нас, молодцовато сидя на горячих лошадях, ехали два якунина; легкие и широкие рукава их синей верхней одежды развевались как крылья бабочек; круглая соломенная шляпа, прикасавшаяся только одною точкой к макушке, и поднятые кверху поля, придавали им какой-то легкий и красивый вид. Японец на коне напоминает всадника средних веков. Классическим типом красоты наездника мы привыкли воображать Черкеса, несущегося на своем карагёзе; Венгерца, пустившего по ветру свой гусарский доломан, Бедуина, с красивыми складками белого бурнуса и ятаганом за широким поясом, или наконец козака, с пикою в руке, склонившегося к луке; но к ним надобно прибавить и Японца, который, при своей оригинальности, так же хорош и так же молодцоват; только в его молодцеватости есть что-то нежное, даже [719] женственное, как в молодцоватости амазонки. Ему ли, кажется, одетому и укутанному в шелковые ткани, едва передвигающему ноги, потому что церемониальные панталоны, как путы, мешают движениям, — ему ли, с целым арсеналом за поясом, с прической, на которой подобран волосок к волоску, — ему ли, женоподобному, садиться на лошадь?.. Но посмотрите, как красиво, как грациозно изогнул он стан, как управляется с своею горячею лошадью, и как самый костюм, теперь ловкий и удобный, украшает его.

Мы ехали за чиновниками; скоро в характере езды стали обозначаться характеры каждого ездока: видимо, общество делилось на две партии, — на людей, желавших посмотреть и себя показать, и других, исключительно желавших только людей посмотреть. Последние настойчиво ехали шагом, несмотря на рысь и курц-галоп передних. А так как нельзя было разделяться, то скачущие возвращались или дожидались отстающих, что не мало тревожило чиновников, назначенных к нам в надзиратели и буквально животом отвечавших за целость каждого ив нас. Если кому в Эддо действительно неприятно было пребывание здесь Русских, то конечно чиновникам; в этот день, думаю, не мало сыпалось на нас ругательств на японском языке.

Заранее предупрежденная полиция ждала нас на каждом перекрестке, а в тех местах, где пересекали нашу улицу другие, протянуты были веревки, чтобы не пускать народа. Так как мы проезжали много таких мест, где еще прежде не бывали, то публики было много. Мы проезжали улицами с превосходными домами и магазинами; некоторые дома были так хорошо выштукатурены, что казались сложенными из цельного мрамора, между тем как во всей Японии нет ни одного каменного здания; причина этого — частые землетрясения; деревянный дом если и разрушится, то может быть выстроен в самое короткое время. За исключением главных столбов и перекладин, почти весь дом можно купить в лавке: картонные щиты, ширмы, цыновки — вот из чего все состоит. К храму примыкала прямая улица ив низеньких лавок, где продавалась равная мелочь. Видно было, что здесь уже начинались владения храма, и торговцы ждут богомольцев и посетителей, чтоб им, на дороге, сбывать всякую дрянь, — что мы находим и у нас при всяком монастыре. Оставив лошадей, мы пошли [720] пешком. Перед нами были громадные ворота (ворота человеколюбивого князя) с преобладающими горизонтальными линиями, украшенные массивными деревянными арабесками; почти все было выкрашено красною краской, также как и самый храм и другие принадлежащие к нему строения. Сквозь ворота виднелась продолжающаяся прямая улица, выложенная широкою плитой; она оканчивалась площадью, среди которой возвышалось величественное здание храма, с исполинскою, прямою, черепичною крышей, с широкими лестницами, идущими на пространную галлерею, обносящую со всех сторон главный корпус. Крыша широким навесом висела над террассой; стоявшему под ним видны были деревянные резные украшения, которыми изобилует главный карниз и подбой навеса. Между арабесками были изображения драконов, зверей, цапли; смелые линии этих фигур невольно обращали на себя внимание. На самой крыше были также драконы, во все это терялось в обширности здания и смотрело простым арабеском. Несколько открытых дверей чернели мрачною глубиной огромного пространства, видимого через них; в эти двери видны были исполинские фонари самых разнообразных форм, колонны, канделабры и другие принадлежности храма; иное совершенно терялось в темноте, другое едва обозначалось в полумраке, и блестело только металлическими украшениями, на которых отражалось солнце, пробившееся сквозь деревья, окружающие храм со всех сторон. За храмом разросся вековой сад; всякое дерево могло быть святыней для народа, дальние предки ходили под почтенную тень этих дерев, далеко распространившуюся от исполинских стволов, с громадными ветвями и роскошною листвой. По мере нашего приближения к храму, соответствие всех его частей, скрадывавшее сначала его огромность, как будто исчезало. Когда мы увидели тысячи народа, толпившегося внутри храма, и казавшегося незаметным в тесноте колонн, массивных канделабр и фонарей, висящих на исполинских перекладинах потолка, исчезающего в темноте, то невольное чувство высокого охватило душу. Безмолвно вошли мы в храм, народ расступался перед нами: многолюдность, шум и говор пропадали в огромности здания. Главный алтарь отделялся несколькими колоннами и более возвышенным местом; там стояли бонзы; они почтительно нам поклонились. Когда мы вышли, народ столпился на балконе, рисуясь [721] тысячеглавою группой на фоне темных аркад капища; я вспомнил те картины Пуссена, в которых не личность, не местность, а целая эпоха, целое происшествие составляют сюжет...

Нечего пересчитывать все то, что мы видели в храме; по крайней мере, с своей стороны, я не рассматривал, даже не старался запоминать, но весь предался охватившему меня чувству, которому можно приискать какое угодно название; можно, пожалуй, назвать его экстазом; под влиянием этого чувства, человеку хочется молиться; все мы больше или меньше ощущали то же, чему доказательством служит то, что все вышли молча и долго еще стояли перед храмом, пока не вспомнили, что туристам надобно же «осматривать».

В числе существ, которым посвящен этот храм, играет важную роль «лошадь». В самом храме, на стенах, я видел несколько изображений лошади; наконец, по близости, в особенном здании стояло два живые коня, совершенно белые, с розовыми мордочками, с розовою кожицей около глаз и в красных попонах. Это были священные кони. При храме находится целый город; кроме бесчисленных лавок и табер, к нему примыкает большой ботанический сад, с прудами, мостиками, цветниками, зверинцами, театром марионеток и кабинетом фигур. Иногда, в чаще леса, встречались монументальные изображения канонизованных святых, то есть смертных, возвышенных в достоинство ками или будд, — это были колоссальные бронзовые фигуры, большею частию сидящие, довольно уродливые; иногда они служили украшением фонтана, вода которого освежала прохожих.

Среди сада, в хорошеньком павильйоне, нас ждал завтрак. Явились шримпсы, яйца, рисовые пирожки, кастера и привезенные нами припасы.

В кабинете фигур я еще больше убедился, что Японцы не лишены художественного понимания вещей, и что очень не много надо, чтобы между ними процвело искусство. Все наши кабинеты восковых и других фигур всегда имеют интерес побочный; они интересны для нас потому, что в них мы видим или портрет какого-нибудь знаменитого человека или его костюм, и т.п. Здесь же фигура обращает на себя внимание своим художественным исполнением. Представлен, например, Японец, читающий книгу; у него немного [722] слабы глаза, или он грамоту плохо разбирает, вследствие чего на воем его лице выражение усилия, и сколько в этом естественности и правды! А техническая часть так исполнена, что, если посадить эту фигуру на улице, все примут ее за живого Японца; даже костюм на нем старый и подержанный. Все другие фигуры больше или меньше в роде первой; ни одна не представляет ни знаменитого воина, ни знаменитого карлика, — каждая взята из действительной жизни. Вот женщина моет ребенка, вот писец, вот Японка, совершающая свой туалет, сердитая и ворчливая, а горничная сзади, совершенно равнодушная к привычному ворчанью кокетки, усердно натирающей свои щеки белилами и румянами. В средней комнате представлено море и несколько фигур, — вероятно спасающиеся после кораблекрушения; один борется с волнами, других выбросило на берег; усталый, истомленный хватается за камень, но, кажется, набежавшая волна смоет его; на лице видна борьба надежды с отчаянием. На этом же море стоит красиво отделанная джонка, и служит сценой для кукольной комедии. Механизм кукол доведен до такого совершенства, что марионетки кажутся здесь совсем не тою пошлостию, какою они являются у нас. Фигура по совершенно-гладкой доске подходит к вам аршина на три от сцены и делает различные фокусы, и притом без резкости движений, а с такою плавностью, что как будто в ней действует не проволока и шалнер, а живой нерв и кровь! Прибавьте к этому роскошную обстановку и костюм.

Было часов 12; по нашему расчету, нам предстояло осмотреть еще два места, более или менее замечательные: что они существовали — в этом никто не сомневался, но где они, этого-то мы не знали, да и расспросить не умели. Из нас были некоторые, зимовавшие в Нагасаки, и знание их в японском языке мы считали за факт, слушая их разговоры с Японцами, разговоры без цели, с употреблением только тех слов и выражений, которые были известны. Теперь же, когда нам понадобилось их знание, увы! кроме «ватакуси, варуи, наканака гои» и других, всем известных, слов ничего не выходило! Находчивые, как Русские, мы разложили перед чиновниками план Эддо и указали пальцем на самое зеленое место. В зеленое место ехать оказалось нельзя, — это был един из тех двух храмов, смотреть которые было особенно запрещено; нечего делать, указали на другое место, [723] также зеленое; оказалось, что до него очень далеко, не успеешь; а вот есть еще третье, не зеленое, а красное на плане; туда можно, и там также, говорят, очень хорошо; поехали в красное место. Оно находилось близко, через три четверти часа мы были уже там и решили, после отдыха, опять обратиться к плану; не возвращаться же домой!

Красное место был также храм, гораздо меньше осмотренного нами утром. Внутри его висела исполинская сабля, в несколько саженей длины, вся отделанная золотом. Не это ли сказочный меч-кладенец? Храм стоял на горе; у обрыва устроена галлерея, так похожая на ту, которую мы вчера видели, что некоторые приняли ее за ту же самую. Была даже такая же старушка с молоденькими прислужницами у чая; только вид сверху, похожий тоже на вчерашний, был гораздо обширнее. Эта гора была от вчерашней верстах в пяти, в глубине города. С первой видно было море и укрепления, с этой — только одни здания. Еслибы рисовать этот вид, надо было бы оставить на листе бумаги одну четверть для неба, а другие три четверти наполнить крышами, и чем больше бы их уместилось, тем вид был бы похожее. Всякая выдающаяся часть исчезала, даже осмотренный нами утром громадный храм, с его садами, казался небольшим островком зелени в этом разливе улиц и строений.

Вытащен был еще раз план; чиновники оказали решительное сопротивление; бабья их натура совершенно расслабела; но и мы были не из уступчивых. Есть лошади, есть время, как же не пользоваться этим? Надобно было прибегнуть к крутым мерам. Указав им зеленое место, до которого, как они говорили, очень далеко, мы сказали, что поедем непременно туда, а они, если хотят, могут убираться куда им угодно. Бросить нас они не могли, — им бы живот распороли, или, пожалуй, сделали еще что-нибудь похуже. Поехали и они за нами; но дорогой поднялись на хитрости: вдруг повернули налево, когда следовало ехать направо. Некоторые, не подозревая обмана, доверчиво следовали за ними, но имевшие в руках план заставили их вернуться. Тогда чиновники, увидав, что ничем не возьмешь, смиренно поехали вперед, не уклоняясь от назначенного пути.

Нечего говорить, что и те улицы, по которым мы ехали, кишели народом и давками; везде толпа, множество, [724] бесконечность... Но вот переехали широкую площадь; на нее выходил какой-то княжеский дворец с обширным садом; около домов стала попадаться зелень, цветники, наконец, сплошная масса растительности, где между кедром и ясенью, дубом и маслинным деревом, виднелась пальма (Latania), банановый лист и тонкий грациозный бамбук. В цветниках красовались камелии — здесь их родина — они у себя дома. Около них пестрела богатая флора; красовались тысячи роскошных цветов с разнообразною листвой, с блистающими венчиками, и надобно заметить, что Японцы, может быть, первые в свете садоводы. Потянулась улица с небольшими храмами, прикрывшимися цветниками и садами; у ворот и калиток мелькали дети. Кончились храмы; потянулись сплошные палисады, с тенью от нависших высоких деревьев. Отрадно было дышать в этих затишьях, после городского солнца и шума; дорога шла под гору; наконец лошади стали спускаться по ступенькам; ехавший впереди чиновник повернул в какие-то ворота; мы за ним, нагибаясь к самой луке, чтобы не стукнуться о притолку; слезли с лошадей и осмотрелись. Перед нами был японский дом, открытый со всех сторон, более похожий на беседку; он стоял почти на окраине обширного оврага, на небольшом расчищенном месте; перед домом был крутой обрыв. Самый овраг, развернувшийся во всей своей ширине, был наполнен садами, сплошною растительностью, охватившею и самые глубокие, и самые возвышенные места ландшафта; на горизонте другой берег этого зеленого моря поднимался также садами и башнями пагод, тонувших в деревьях. Прямо под ногами виднелись крыши, и желтою лентой идущая между ними улица, на которой продолжались шум и суета города; там шли люди, бык тащил фуру с тяжестью, перебегали мелким шагом, точно газели, черноглазые мусуме; но все это виделось сверху, и казалось чем-то совершенно удаленным, отдельным; мы как будто возвышались над суетой мира, приютившись на площадке, висевшей над бездной. На площадке был красивый цветник, бассейн холодной воды и павильйон, который продувало со всех сторон; в павильйоне чистые цыновки, превосходный фарфор и европейский обед, правда холодный, но приправленный портером, хересом и констанским. «Иой, иой, нака, нака иой», говорили мы чиновникам, желая загладить перед [725] ними свою настойчивость приглашением позавтракать и изъявлением полного нашего удовольствии.

На возвратном пути проехали через ворота, очень живописные, стоящие на горе, у места пересечения внешнего полукруглого канала, вдоль набережной канала, окружающего О’сиро; этот канал совершенно покрыт был широкими листьями водяных лилий. Ехали мы княжеским кварталом. «Надо проехать это место как можно скорее, говорили чиновники, — чтобы чего-нибудь не случилось». Они просто боялись, чтоб их самих не увидел какой-нибудь князь, вместе с иностранцами, которых они смели привести в их крамольное логовище; им досталось бы за это; по их предположению, они должны были бы окольными путями провести нас. Но нам не хотелось быть их игрушкой, и мы продолжали ехать шагом, к крайнему их отчаянию. Если встречался какой-нибудь из важных, верхом или в носилках, наши чиновники оборачивали своих лошадей и кланялись перед этим лицом; они не осмеливались ехать в противоположную от него сторону, но должны были притворяться, что готовы всегда следовать, куда бы ни угодно было японскому высоблагородию, — тонкая черта вежливости Японцев!

Возвратившись домой, мы услышали печальную историю, случившуюся в Юкагаве. Утром мы слышали об этом мельком, но, сомневаясь в истине, или, скорее, боясь убедиться в ней, не обратили на нее никакого внимания. К вечеру дело разъяснилось со всеми подробностями.

Накануне послан был на баркасе в Юкагаву мичман Мофет для разных закупок. Окончив дела, вечером вышел он из последней лавки, с двумя матросами. Едва отошли они не много шагов, как из переулка выскочило несколько Японцев; ударом сабли положен один матрос на месте, Мофет получил сабельный удар по шее, другой, накрест его, по плечу и лопатке, третий по ляжке, который и заставил его упасть. Другой матрос, шедший по середине улицы, успел убежать в ближайшую лавку, преследуемый одним из убийц, уже ранившим его в левую руку. Лавочник, переговорив с преследовавшим, запер лавку и спас матроса. Собрался народ, убийцы скрылись; раненого Мофета отнесли к Американцам, которые старались всеми средствами помочь ему, но усилия их были напрасны. Он, в страшных мучениях, через четыре часа, умер. [726]

Не говорю, в какую скорбь погрузило это известия всех товарищей, любивших убитого. Возбудилось недоверие к народу, в сношениях с которым всегда замечалось более сочувствия и дружбы, чем нежелания сближения. Чувство скорби скоро сменилось пытливым духом гипотез. За неимением положительных данных веденного следствии, домашним ареопагом делались различные приговоры, основанные, вопервых, на нашем знакомстве с Японцами, и, вовторых, на знании подробностей дела. Из чего ясно можно заключить об основательности этих приговоров... Было ли это, случаем частным, или надобно было видеть здесь участие японского правительства? Следовало ли приписать убийство оппозиционным феодалам, всячески старавшимся показать нам свое нерасположение? Все решали эти вопросы по своему; был даже слух, что после истории бросания камней, которая еще раз повторилась с другими офицерами, начальники квартала были разжалованы в солдаты, и что убийство было следствием личной мести.

Один корвет и клипер, взяв с собою эддского губернатора, пошли с Юкагаву, для производства следствия.

Несмотря на настоятельные требования, убийц не выдавали. Судя по тому, что писалось о японской полиции, не отыскать убийц казалось бы делом невозможным в Японии. Здесь, вопервых, глава семейства отвечает за свой дом; потом, каждые пять домов имеют своего начальника, который подчинен начальнику улицы, кахина; кахина подчинен начальнику округа — оттоно, который уже относится в городовой магистрат. Так одна половина народа смотрит за другою. За малейший донос следует наказание, не только преступника, но часто всего семейства; при арестовании кого-нибудь, арестуется все семейство. В случае убийства секвеструется целая улица, на которой оно случилось, и двери всех домов заколачиваются гвоздями. Но Юкагава торговала по прежнему, и улица оставалась не заколоченною, следовательно, — или европейские писатели бессовестно сочинили все вышесказанные сведения, или Японцы не настоящим образом преследовали дело. Отыскан был ящик с деньгами; а об убийцах сказали, что, вероятно, они лишили себя жизни, потому что, при исправности полиции, не отыскать их невозможное дело; а они не находятся... «Так отыщите нам тела их, это гораздо легче», говорили им, — и дело продолжалось. [727]

Ставшие в Юкагаве не иначе съезжали на берег, как вооруженные. Это повидимому нисколько не трогало Японцев; про себя, они, я думаю, посмеивались над этим донкихотством. Все консулы приняли живое участие в деле, столько же касавшемся их, сколько и нас: если зарезали русского офицера, то легко могут зарезать и Американца. Некоторые из нас стояли за строгие меры, за настоятельные требования, даже еслибы пришлось и бомбардировать Юкагаву.

Убийц ждала казнь ужасная; по японским законам, их следовало распять и колоть саблями, до тех пор, пока не останется ни одного признака жизни. Закон возмездия составляет, кажется, главное основание их уголовных уложений, — око за око, зуб за зуб, почти буквально. Так, поджигателя жгут медленным огнем; в настоящее время, в Хакодади сидит преступник, ожидающий себе этой казни. Укравшему более 10 рё (40 ицибу, около 20 руб.) отрубают голову.

Мы оставили Японию, а дело еще не было окончено; для этого оставался фрегат Аскольд. Над могилами убитых предположено выстроить часовню, на которую уже собрали довольно значительную сумму. В плане часовни нарочно придерживались нашей отечественной архитектуры, чтобы будущий пришлец из России, на другом конце света, среди мира, ему чуждого, еще издали мог узнать близко-знакомый ему купол с осеняющим его крестом. Вокруг могилы смеющаяся местность смотрит таким чудным приютом для совершивших свое земное странствование, что вид этой могилы пробуждает более светлые нежели мрачные ощущения.

Уйдти из Эддо, не побывав в Озио, было бы грешно; это то же, что быть в Риме и не видать папы. Опять мы распорядились, как в прошедший раз; съехали на берег накануне и заказали себе лошадей, предупредив, что едем в Озио. На площади мы наткнулись на интересную сцену. Окруженный толпой народа, сидел Японец весь в белом. На левой руке его, около локтя, в тело воткнута была коротенькая свечка, пламенем своим обжигавшая кругом кожу и тело; в правой руке был пук горящих, ароматических свеч, какие жгут перед идолами; пламя и дым вырывались между согнутыми пальцами и обжигали кисть фанатика. На лице его не было и следа выражения какого-нибудь страдания [728] и ощущения боли; монотонным голосом причитывал он, вероятно, молитвы, смотря куда-то в пространство своими черными глазами, светившимися экстазом. Ему бросали деньги, но он, казалось, не обращал на это никакого внимания.

Утром отправились мы тою же кавалькадой, м с теми же чиновниками, и часа через три были за городом. Что это, великолепный ли парк, или уж так хороша вся страна, прилегающая к столице Японии?.. Случай или искусство расположили эти рощи и клумбы вековых деревьев с обеих сторон дороги, эти просветы между зелени, долины, окаймленные высокими кедрами, холмы, венчанные бамбуками и столетними, развесистыми дубами, сады с смешанною растительностию, начиная от японской сосны до пальмы, от ясени и клена до померанца, пизанга и камелии?.. Вот несколько расчистилось место, деревья как будто отступили, отдав свою щедрую почву огородным растениям, «таро», пататам, кукурузе и рису; между бархатною, изумрудною зеленью последнего, правильными бороздами рисуется другой овощ, как будто направление гряд первого взято было в расчет для красоты местности. Но вот опять, широкою волной, нахлынули к самой дороге зеленокудрые великаны; должно было наклониться, чтобы проехать под тяжелыми исполинскими ветвями; нас окутывал мрак от густой тени, между тем как яркое освещение охватило уже проехавшего эти живые ворота. Скоро показалась табера, низенькая и длинная; во всю длину крыши ее, частию скрытой зеленью, висят пестрые бумажные фонари; на мягких цыновках несколько Японцев пьют чай, а вечная мусуме, вероятно забыв о своих посетителях, вышла к самой дороге поглазеть на проезжающих.

Нас попросили слезть с лошадей, и мы взошли пешком на холм, довольно большой и скрывавший находившийся за ним ландшафт. На вершине холма стояло несколько скамеек, а под тенью ближнего дерева приютилась «чайная»; поэтому мы могли заключить, что недаром все это находилось здесь и как будто заманивало прохожего отдохнуть, обещая ему прекрасный отдых. Перед ним мгновенно открывается одна из тех картин, память о которых остается в душе, как событие: он увидит, насколько хватит глаз его, ровною скатертью лежащую долину, уходящую в [729] бесконечную даль; по ней разбросаны деревеньки и леса, расположившиеся то около реки, извивающейся серебряною лентой, то между изумрудною зеленью рисовых полей, или у нескольких озер и каналов; увидит чудную игру красок, когда отдалением сгладятся резкие черты предметов, и все это затушуется какою-то прозрачною голубизной в бесформенные, фантастические образы, сливающиеся на горизонте с лазурью неба, с его воздушными туманами; он увидит и крупные особенности лежащего у ног его обрыва, домики у подошвы горы, деревни и улицы с их старухами, кричащими детьми, ближайшие деревья с развесистыми и кудрявыми ветвями, бросающимися в глаза. «Эту долину называют долиной Эддо», скажет Японец, с тем же самодовольствием и с гордостию, как говорит Италиянец, указывая на вечный город: «Ессо Roma!»

К обрыву прижималась рощица; в тени ее, по каменным ступеням лестницы, сошли мы в деревеньку, которая вся состояла из чайных домов. Это и было Озио. Все домики террассами своими висели над рекой. Мы вошли в первый из них, где нас как будто ждали и где нас встретило около двадцати молоденьких девушек, красиво одетых, прекрасно причесанных и еще лучше улыбавшихся своими молодыми, грациозными улыбками.

Комната, или террасса, открытая со всех сторон, и где был приготовлен для нас роскошный японский обед, висела над стремившеюся по камням рекой; противоположный берет был убран, с кокетством микроскопических садиков, равными миниатюрными деревцами, затейливо подстриженными миртами, камнями, изображавшими скалы и пещеры, и правильными дорожками; далее поднимался лес исполинских деревьев, бросавших сплошною массой длинную и густую тень на реку и на деревеньку, с ее домами и террассами. Влево от нас, за павильйонами, также несколько выступившими к реке, виднелся водопад во всю ширину реки, падавшей с пеной и брызгами с высоты двух саженей; за ним темнота от высоких дерев, густо столпившихся кругом этого поэтического уголка. Чтобы выбрать подобное место для загородных прогулок, нужно иметь вкус и даже уменье жить. Все это и есть у Японцев. Когда Японец веселится, он хочет утонченного наслаждения; ему нужна не шумная оргия, не дикие кутежи людей, утративших [730] способности спокойного наслаждения, нуждающаяся в возбудительных средствах азарта, увлечения; нет, он требует поэтической обстановки, любит природу, обаяние ее действует на его нежную, впечатлительную натуру, также как и глазки его мусуме. Вот, через дом от нас, в совершенно-отдельном павильйоне, какой-то Японец приехал провести несколько часов в свое удовольствие. Он один, следовательно распоряжается собой, как знает. Перед ним три лакированные столика, на которых стоят самые лакомые для него кушанья, в чашках и на блюдах превосходного фарфора. Он снял свою официяльную одежду, сабли его в стороне, на нем халат из легкой белой материи, из шелкового крепа с большими голубыми цветами. Перед обедом он сходит в ванну, которая находится под нашим домом; в нижней комнате сделана искусственная скала, с первого взгляда кажущаяся простым куском камня; из нее бьет фонтан; вместо пола палуба и нос джонки; купающийся как будто приплывает к скале и наслаждается под холодною струей падающей с камня воды; всматриваясь ближе, видишь превосходно-выточенную из камня рыбу, готовую выскочить из бассейна, несколько лягушек, кажется, сейчас только выпрыгнувших; их точно спугнул кто-нибудь, потревожа их мирное, каменное житье. По узкой лестнице сходит сверху молоденькая мусуме и предлагает ему свои услуги — вымыть, достать горячей воды, находящейся здесь же в другом бассейне. Она вытерла насухо тело сибарита, он надевает халат и идет в свой павильйон; там его ждут две собеседницы, воспитанницы здешнего чайного дома, хорошенькие и свеженькие, как розы; они разделяют с ним трапезу, услаждают слух музыкой; одна играет на самисень, род трехструнной гитары, с длинною шейкой, другая поет, или читает стихи, с рапсодическою интонацией; смотрите на него, с каким удовольствием покуривает он свою маленькую трубочку...

Наш обед был сервирован превосходно; Японцы умеют красиво расставить свои фарфоры и лаковые вещи на столах, похожих больше на этажерки; самые кушанья более красивы нежели вкусны. Среди всего ставится чаша с водой, в которой плавают чашечки для саки. форма этой чаши часто разнообразится. Теперь перед нами стояла превосходно-сделанная бронзовая группа, изображавшая волкан Фузи; каскад [731] сбрасывался со скалы в бассейн, в котором и была вода. Во время нашего обеда много ребятишек собрались на противоположном берегу реки, и своими красивыми группами прекрасно оживляли ландшафт. Мы бросали им яблоки и деньги, которые часто попадали в реку; шумною толпой входили она в быстрину, и самые проворные ловили добычу.

После обеда мы отправились гулять, перешли по мосту реку, и рощею высоких и прямых кедров, в их сплошной тени скоро достигли храма, посвященного «лисице». Я, кажется, говорил, что Японцы очень уважают это животное. Храм стоял в густоте кедров, к нему вела каменная лестница в несколько уступов; потом рощами и огородами, в которых расли рис и таро, дошли мы до чайной плантации. Чай низенькими кустиками рос по грядам; около них был чайный дом, как ему и следовало быть, с девушками и приятным местом для отдыха. Прямо против дома поднимался уступ, весь заросший до верху тоже исполинскими кедрами, составлявшими продолжение рощи, которая скрывала своими деревьями храм лисицы; в трех местах падала вода красивыми каскадами, с высоты нескольких саженей, в бассейны, маскируемые зеленью. В бассейнах, сквозь кустарник, виднелись голые Японцы и Японки. Тут было все для антологического стихотворения...

Из Эддо мы ушли 24 августа.

А. Вышеславцев.

Клипер Пластун.

Текст воспроизведен по изданию: Из Эддо // Русский вестник, № 10. 1860

© текст - Вышеславцев А. В. 1860
© сетевая версия - Тhietmar. 2015
©
OCR - Иванов А. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1860