ВЫШЕСЛАВЦЕВ А. В.

ИЗ ЭДДО

(Я пишу Эддо, не Иеддо, по произношению Японцев.)

Желание наше исполнялось: Пластун назначен был состоять в эскадре, сопровождавшей графа Муравьева в Эддо. 24 июля, с утра, развели пары, и мы, вместе с корветами Рында и Гридень, вышли в море. Хорошо знакомая нам гора, возвышающаяся конусом над Хакодади, повертывалась своею южною стороной, по мере того как мы ее огибали. Все скалы и тропинки, по которым мы так часто ходили зимой, по которым влачили «свою задумчивую лень», ясно виднелись; вот и пещера, зияющая своею темнотой на белом песчанике, вот и каменные ворота, где так гармонически разбивается морская волна, обдавая брызгами камни и берег. Обогнув полуостров, через перешеек, мы увидели мачты джонок и фрегата Аскольд, оставленного нами на рейде; вот потянулись справа и слева неясные берега Сангарского пролива, наконец и ничего не стало видно, кроме моря и неба, вечной картины мореплавателей.

Через несколько дней, желая определиться, мы приблизились к берегу Нипона. Погода была хорошая, только [666] страшная духота наводила иногда сомнение. С юга показалась мертвая зыбь, скоро сделавшаяся громадною. Барометр быстр пошел книзу, и духота до такой степени увеличилась, что давила грудь и грозила бедой. «Что-нибудь да будет!» говорили все. Приказано было разводить пары, чтоб удалиться от берега. Начали налетать порывы, с каждым разом становясь сильнее и сильнее. Как повторяемые мотивы музыкальной пьесы, сливаясь звуками, взаимно пополняя друг друга и постепенно усиливаясь и разрастаясь, оканчиваются гармоническим fortissimo, так точно сначала слабые дуновения ветра, усиливаясь и крепчая, оканчиваются налетающим ураганом. Тут уже не уследите за звуками. Гул ветра, свист между снастями, потоками льющийся дождь, рев волн, вливающихся с обоих бортов, крик команды, — все это, кажется, кружится в воздухе, поднятое вихрем... Даже ощущения мешаются: волны вы слышите, шум их, кажется, вы видите! Паруса закреплены, люки наглухо законопачиваются, то есть сидящие внизу лишаются света и воздуха, — одна из самых некомфортабельных и прозаических сторон шторма; душно, мокро от вливающейся воды даже сквозь законопаченные люки. «Что барометр?» часто спрашиваете вы. «Падает», отвечают сверху, и вы ждете, что же еще будет?..

Было около 11 часов вечера. Я вышел наверх. Лот показывал 35 саженей, следовательно близок берег, — плохо; а ветер, начавшись с S, быстро переходил по SO-вой четверти к O; прежнее волнение сбивалось новым, и клипер било и валяло со всех сторон. Надежда была на то, что машина, уже действовавшая, отдалит нас от берега. Вдруг клипер хватил носом, и громадная волна ввалилась с боку, затопив собою весь клипер. Взглянув наверх я увидел, что не было фор-стеньги и брам-реи, вместе с стеньгой сломался утлегарь и бом-утлегарь, и все это, удерживаемое снастями, билось о борт (Бедному В. пришлось вместе с командой идти на марс и салинг, принайтавливать повисшую брам-рею и обломки стеньги.). Ураган усиливался, дождь ливнем лился на палубу, и темная ночь представляла со всех сторон все ужасы разъярившихся сил природы; кипевший океан бурлил и клокотал, исполинские горы волн его стремительно падали в расступившиеся пропасти. [667] Но человек в это время копошился на своей скорлупе, настойчиво топил машину, настойчиво привязывал разные веревочки, записывал, — как в протокол записываются ответы подсудимого, — всякий проступок провинившейся природы, и отходящий ветер и падающий барометр, и действительно, настоял на своем! Так воевала природа, так спорили с нею до утра. На другой день ветер стал немного мягче, а на третий совсем стих; только разгулявшееся море долго еще не могло успокоиться и качало, как люльку, наш клипер, пользовавшийся временем, чтоб исправить все случившиеся с ним беды. У мыса Кин задержало нас сильное противное течение. — Раз ночью увидели блестящий метеор, тихо и плавно падавший, точно ракета, по небу; в то же время было затмение луны: казалось, эти явления были какими-то предзнаменованиями, как будто в стране, где еще не совсем успокоились подземные силы, где землетрясения и вулканические извержения так же часты, как у нас грозы и метели, само небо должно блеснуть на нас чем-нибудь особенным и чрезвычайным.

Берег подействовал на нас иначе, чем берега Манджурии или острова Иеццо. Густые группы дерев венчали зеленые холмы, до вершин изрезанные горизонтальными террассами; между холмами рисовались веселые деревеньки с серенькими домиками, то под тенью рощей, то по берегу моря. Все зеленело и смотрело таким мирным и безмятежным приютом труда и спокойствия, что поневоле хотелось погулять по этим улыбающимся холмам и цветущим долинам.

Далеко от берега нас встречали Японцы на своих плоскодонных лодках; в них они удаляются миль за сто в море, но вероятно часто совсем не возвращаются, потому что не много надо, чтобы потопить такую посуду. Перед ураганом мы их видели много в море; сколько-то их возвратилось?.. Они выезжают ловить рыбу; — что это, нужда, или отвага? Они свыклись с морем, посмотрите, как эта плотная, приземистая фигура бронзового цвета, в едва-прикрывающих наготу синих тряпках, сильно действует веслом. Имея такое прибрежное население, с детства сроднившееся с морем, Япония может владеть превосходным флотом, когда совершенно выйдет из своей замкнутости. Все берега ее населены рыбаками, между которыми она может брать [668] совершенно готовых матросов. Тип прибрежных жителей меньше всех других Японцев напоминает монгольский тип, они большею частью среднего росте и крепкого телосложения, тело их, вечно открытое лучам солнца, почти коричневого цвета, они деятельны, расторопны, понятливы и производят приятное впечатление своими, нелишенными красоты, фигурами, оживленными глазами, черными волосами и слегка изогнутым носом. Добывая себе пропитание с таким риском, они больше других жителей Японии вышли из морального застоя. Опасность, сопровождающая их промысел, выводит их из обычного равнодушие; в борьбе с бурями океана нужна открытая отвага, лицом к лицу надо сходиться с врагом; а с бурями жизни, на берегу, Японец борется орудиями шпионства и подлости, подобострастия и унижения, что одно может обеспечить его мертвенный покой. Не оттого ли береговые жители так любят море и так подолгу не возвращаются домой?..

Огибая мыс Кин, мы оставили влеве остров, синим очерком выглядывавший из прозрачной дали, наконец вошли в пролив. По берегу те же зеленые холмы, те же зеленые рощи; на каждой полуверсте наверное деревня или местечко; дома однообразны, иногда только выкажется высокая крыша храма с своим широким навесом. Не было видно клочка земли без следов труда. Лодок встречалось очень много. Некоторые, под парусами, старались перерезать нам путь, другие дружно и с криком наваливались на весла, желая догнать нас; как первые, так и вторые оставались за кормой, останавливались, делали нам какие-то знаки и кричали, но мы не обращали на них никакого внимания. Если это были лоцмана, то мы в них не нуждались, если же они были защитники старых порядков Японии, протестующих против прихода в некогда-недоступный Европейцам залив Эддо, то мы не должны были обращать на них внимания. В проливе целая флотилия военных лодок имела решительное намерение остановить нас; одна даже навалилась на клипер, но только сама себе что-то повредила. Стало темнеть. Предполагая, что другие суда нашей эскадры уже были в Канагаве, мы пускали ракеты и жгли фальшфейеры; скоро, из-за дальнего мыса взвилась нам в ответ ракета, и мы, руководствуясь огнями и ночными сигналами, вошли в Канагавскую бухту и стали на якорь. Здесь русские суда уже не в [669] первый раз; в прошлом году, в это же время, стоили здесь фрегат Аскольд и клипер Стрелок.

На другой день утром (4 августа), мы рассмотрели местность. Рейд был в довольно-обширной бухте, ваши и купеческий суда заслоняли собою и рангоутом берег; между снастями проглядывала та же веселая местность, которая здесь еще больше выигрывала от отдаленных гор и вида величественного Фузи, рисующегося на горизонте; к нему глаз проникал через перспективу холмов, покрытых развесистыми деревьями; у склонов находилось справа местечко, или город Канагава, а слева Юкагава, город, выстроенный в последние четыре месяца, собственно для Европейцев.

Так как наш клипер должен был в этот же день идти в Эддо, то я и поспешил съехать на берег, чтоб иметь какое-нибудь понятие о Юкагаве. Для шлюпок устроены две длинные каменные пристани, перпендикулярно прилегающие к берегу; здесь стоит несколько японских лодок, которые всегда можно нанять. Весь город напоминает наши выстроенные на живую нитку ярмарки; только длинные дома выстроены основательнее; улицы разбиты правильно и плотно убиты щебнем. Стены домов выштукатурены и выкрашены белою с черною краской, что производит довольно неприятное впечатление; все смотрит чем-то временным, приготовленным на случай, на показ.

Нет ни одного японского храма, не видно ни одного частного свободного лица, все заняты делом, все или купцы, или ремесленники, или служащие. За то все, чем Япония щеголяет перед Европейцами, то есть лаковые вещи, фарфоры, шелковые материи и женщины, выставлено здесь в большом количестве и во всей своей соблазнительной прелести. Улица чайных домов, примыкающая к зелени и простору поля, смотрит особенно заманчиво своими решетчатыми домиками и красивыми, разноцветными фонариками, развешенными в большом количестве по наружным галлереям. Магазины блестят бронзой, врезанною в лаковые шкапы и экраны, фарфоры своею белизною и прозрачностию завлекут самого равнодушного человека, а магазины с шелковыми материями и крепами заставляют сожалеть, что здесь нет наших петербургских и московских дам. Кроме этих магазинов, много лавок с зеленью и живностию и всем тем, что нужно приходящим судам. [670]

В Канагаве старый японский город. Он открыт Европейцам с прошлого года, вместо Симоды, где рейд опасен и беспокоен. Здесь живут уже английский, американский и голландский консулы...

Ходя по улице, вместе с полуголыми рабочими и чопорно одетыми чиновниками, я встретил какую-то странную церемонию, значение которой никак не мог себе объяснить. Впереди шла молодая, очень красивая женщина с распущенною косой; ее сопровождала целая толпа женщин, старух, детей и мущин. Несмотря на участие и видимое сожаление, которое выказывали сопровождавшие, она была весела и с каким-то самодовольствием влекла за собою, как будто чарами своей красоты, разнообразную толпу. Мимическим объяснениям церемонии доверяться было трудно, как раз сделаешь заключение, в роде того, что в России в деревнях и в городах часто видишь виселицы, и что там живут маленькие люди с одною ногой, называемые maltchiki. Но зачем объяснение, — удовольствуйтесь картиной, которая меня остановила, и была в самом деле очень любопытна.

Часа в три мы снялись с якоря и пошли в Эддо. Пластун был первое русское судно, плывшее по этим заповедным водам и проникавшее в заповедную бухту.

Берега едва были видны; местами выказывались группы зелени, мачты джонок, но все было далеко, неясно и бесформенно; наконец впереди показался берег, и мы увидели себя в обширном заливе: в глубине его должен был находиться Эддо, город княжества Му-зиу или Музази, столица Японии, резиденция тайкуна (титул, принятый в последнее время сиогуном); но глаз ничего не различал, кроме низких, отлогих берегов, верхушек леса, как будто выходящих из воды, и мачт джонок и судов, приподнятых преломлением лучей света. Скоро показались белые точки зданий, но, показываясь в различных местах, они представлялись несколькими городами, разбросанными по берегу бухты. По мере нашего приближения, все эти раздельные города сливались вместе, и мы увидели широко распространившийся город, подковою обхвативший обширную бухту. Над домами высилась зелень; а где ее не было, белые домики, как стадо, толпились по берегу. Все это было однако так далеко, что едва можно было различать строения, даже в морскую трубу. Показалось устье реки Тониак, и [671] абрис переброшенного через нее моста Нипон-бас, а там опять куча строений, пропадающих в синеве отдаления. Вода залива. была желто-мутного цвета, как вообще в китайских реках. Скоро от берега отделилось пять насыпных островов, на которых устроены правильные укрепления. Мы стали на якорь близь первого, если считать от левой руки. Лот показывал 15 футов. Рассказывали, будто между этими батареями проход засыпан; но это неверно, — там и так мелко. От нашего якорного места до берега было еще около двух миль. Ясно различали мы только правильные осьмисторонние фигуры батарей; за ними город тянулся неясною декорацией, на которой мешались деревья, дома, джонки, лодки, сады и леса; позади всего этого туман, а иногда, в ясный день, показывалась отдаленная цепь гор, от которой слева отделяется конусообразный великан Фузи, святая гора Японцев: к ней ходят на поклонение, и изображение ее найдете почти на всяком лаковом подносе. Вблизи от нас стояли три японские корвета, из которых один был парусный, а другие два винтовые: они проданы Японцам Голландцами. Подаренная тайкуну лордом Эльджином от имени королевы Виктории щегольская яхта красовалась тут же, но тайкуну, как не имеющему права переступать порог своего дворца, эта яхта так же нужна, как безрукому перчатки. Как большая часть ненужных вещей, она пленяла своею красотой, грациозно выказывая нам свои легкие формы. Корветы были в порядке; один из них щеголял недавно выкрашенным бортом и ярко вычищенными медными пробками орудий. С этого корвета отвалила шлюпка и пристала к нам. Что за разнообразие шляп было на ее гребцах, начиная от красиво выгнутой кверху круглой японской шляпы, до какого-то картуза, по которому иной бы заключил, что Японцы давно знакомы с Русскими, и что фасон картуза заимствован у какого-нибудь Петрушки!

Приехавшего офицера спросили: будут ли они отвечать на ваш салют? Он сказал, что Японцам известен обычай Европейцев выказывать таким образом уважение к нации, но просил не салютовать, потому что у них еще никакого по этому случаю не сделано распоряжения. Вскоре приехали чиновники. Во главе их был второй губернатор (по нашему вице-губернатор) Эддо; ему-то, кажется, мы и были поручены: после я его видел при всех церемониях. Это был худенький, [672] небольшой человечек, с виду очень изнеженный, и большой болтун. Костюм его отличался японскою элегантностью; некоторые складки одежды его оттопыривались, другие же легко драпировались на худощавом теле; верхняя кофта была из совершенно сквозной материи, точно паутина; еслиб ее свесить, то она, кажется, не вытянула бы никакого веса; с тонкими ее складками могли сравниться разве морщинки гладкого лица, выражавшего, вместе с лукавством, много и добродушие. Другие тоже было как-то подстать к этому главному чиновнику; между ними находился мальчик лет двенадцати, также чиновник, с двумя саблями, в церемонияльных панталонах, из тонкой золотистой шелковой материи с крупными узорами и с гербами на кофте. Все они хикали и кланялись, но не так, как бы стали кланяться чиновному Японцу, — видна была претензия на европейские поклоны! Первое, о чем они заговорили, было то, чтобы мы не съезжали на берег; они-де не ручаются за народ, еще не привыкший видеть Европейцев (между тем как американский резидент и английский консул живут уже несколько времени в Эддо). Им объявили наотрез, что мы у них и спрашивать об этом не станем, и двое из наших сейчас же отправились на берег.

При спуске нашего флага, на японских корветах поднялась суета, и скоро их флаги с нарисованным на белом поле красным шаром, представляющим солнце, полетели один за другим вниз. «Пластун наш — видно японское флагманское судно», заметили клиперские остряки.

Вечером, когда мрак окутал окружавшие нас предметы, вдали на море показался длинный ряд слабо колеблющихся огней; их было так много, что сосчитать было бы невозможно; то выехали рыбаки ловить на огонь рыбу. Ночь была безмолвна, как и день, потому что городской шум не долетал до нас, да и в городе тишина постоянная: в японском городе не шумят.

На другой день еще с утра приехали опять те же чиновники и привезли подарки: две дюжины кур, корзину с грушами и персиками, каких-то мучных липких лепешек, к которым никто не решался прикоснуться, даже макака наш помял в лапах да и бросил. Отдавая подарки, чиновники еще раз повторили просьбу не ездить на берег; но им [673] окончательно сказали, что будем ездить, и в подтверждение этого скоро некоторые сели на катер и отвалили от борта.

Держа левее первой батареи, мы оставляли за собой много джонок, стоявших на якорях; проехали мимо совершенно выгруженного, старинного голландского трехмачтового судна, принадлежащего князю сатцумскому, одному из самых независимых феодалов Японии, и вместе прогрессисту. Подъехав ближе, мы могли хорошо рассмотреть батареи. На каменном основании выведены были брустверы, красиво обложенные зеленым дерном; крутом каждой батареи вбиты.были в один ряд сваи. Пушки закрыты выстроенными над ними черными домиками, видными сквозь широкие амбразуры. В числе этих пушек, говорят, были и те, которые наше правительство подарило Японцам с разбившегося в Синоде фрегата Дианы. Между батареями и берегом малая вода обнажила какую-то насыпь, может быть будущую батарею, обнесенную кругом также сваями; у некоторых деревьев привязаны были лодки, хозяева которых, шагая голыми ногами по обсохшим местам, собирали (в висевшие на их плечах мешки) ракушки и раков. Редкий Японец пропустил нас и чего-нибудь не крикнул: приветствие ли это было, или брань, или глумление, кто их знает! Наконец, без усилия и без помощи зрительных труб можно было рассмотреть набережную. Местами она была сложена из крупного дикого камня, местами деревянный частокол укреплял, вероятно, обваливающийся берег. Некоторые домики, прикрывшись со всех сторон деревьями и цветами, смотрели веселыми дачами на взморье: с покрытых зеленью дворов их спускались каменные ступени к воде, в которой, пользуясь мелким местом, плескалась, я думаю, сотня мальчишек и девчонок, поднявших страшный шум при нашем приближении. За отлогим берегом, покрытая зданиями местность становилась холмистее, и высокие кедры, считавшие своими наслоениями вероятно не одно столетие, величественно распространяли свои изогнутые ветви над храмами и пагодами. Покрывавшая самый склон холма зелень подстрижена была в некоторых местах так искусно, что смотрела совершенно правильною стеной. Избрав наудачу одну из многих пристаней, мы, через какой-то дворик, вышли на улицу, идущую вдоль берега. Не имея никакого плана, не зная каких-либо определенных [674] пунктов, мы решилась идти наудачу. Такого рода прогулки имеют свою прелесть, особенно в таком городе, где для вас все ново и оригинально. Здесь путешественник не предупрежден, не закуплен заранее восхищаться каким-нибудь памятником, с которым связано великое его историческое значение. Его не преследуют, как кошемары, легенды и сказания, стереотипные похвалы и восторги, сделавшиеся до того приторными, что многие нарочно не ходят смотреть то, о чем кричали им прежние туристы. Здесь он, совершенно посторонний зритель, случайно попадает в водоворот двухмиллионного населения, видит тысячелетний город, не выстроенный, а выросший вместе с Японией, с ее историей и своеобразною цивилизацией. И вот путешественнику предстоит удовольствие отыскивать следы японской национальности на улицах, в княжеских кварталах, в храмах, на лицах жителей, в загородных местах, на площадях; натурально, на всем должен быть свой отпечаток. Столица Японии должна иметь свою физиономию, и поэтому, изучая ее, все равно с чего бы ни начать. Я был в Эддо пять раз, в пяти направлениях осматривал его, пешком и на лошади, употребляя каждый раз не меньше дня на прогулку, и, несмотря на это, видел только небольшую часть его. Чтобы дать возможно-полный отчет в виденном мною, буду продолжать рассказ, сознаваясь, что может быть он часто будет надоедать, потому что скучно описывать улицы да улицы, повороты налево и повороты направо; но на улицах мы будем видеть Японцев, народ очень занимательный и интересный. Улицы, по которым мы шли, были торговые. Каждый дом, деревянный, но выштукатуренный и выкрашенный белою краской, имел два этажа; нижний — занят лавкой, в верхнем — или жилье хозяев, или складочное место, или наконец место для отдохновения, где можно найдти что поесть и чай. Непрерывная цепь лавок продолжалась на необозримое пространство и кончалась вместе с городом, почтительно обойдя княжеский квартал и О’сиро, замок, то есть центральную часть города, омываемую каналом, где находится дворец тайкуна. За то везде, по всем возможным направлениям, во всех улицах и переулках, лавки с товарами являются на каждом шагу, удивляя страшным количеством мануфактурных изделий. Но вспомнив, что в самом Эддо около двух миллионов жителей, [675] и что отсюда идут товары на вою Японию, перестаешь удивляться этому огромному числу лавок. Лавки завалены товарами, необходимыми для ежедневной жизни Японца, — соломенною обувью и шляпами, готовым платьем, железными вещами, оружием, религиозными принадлежностями, съестными припасами и зеленью, книгами, картинами, простым фарфором. Пройдя мимо тысячи лавок, спрашиваешь себя, где же эти вещи, так хвастливо выставленные для Европейцев в Юкагаве, где эти лаковые экраны и великолепные фарфоры? нужны ли они для Японцев, или это только изделия искусства, производимые по вдохновению, а не по требованию богатых Японцев? В Эддо их не видно; Европеец может их отыскать, но с большим трудом. Самый богатый Японец так же прост в своей домашней жизни, как и бедный. Богатство состоит в количестве комнат, в чистоте деревянной отделки на столбах и перекладинах, в красоте лаковой посуды, в оружии, да в безделушках, в которых, прибавлю, Японцы великие артисты. Так например, табачницы их прикрепляются к поясу пуговицей; эти пуговицы составляют совершенно специяльную отрасль промышленности. Форма их разнообразится до бесконечности; в них виден артистический талант Японца и, вместе, его несколько юмористический характер: нельзя не сказать, что в этих пуговицах много воображения я вкуса. Пуговица представляет то двух дерущихся супругов, то рыбака, плетущего сеть, — выработана даже солома на сандалиях и перевитые пряди веревки, — то борца, поднявшего своего противника, мясистого толстяка, совершенного Фальстафа, на плечи; то медведя, гложущего человеческий череп; коршуна, рвущего клювом своим цаплю. Эти пуговицы называются нитцки; делаются они или из слоновой кости, или из мягкого темного дерева. Нитцки вы найдете везде, особенно в лавках, напоминающих ваши меняльные, где фарфоровое блюдо лежит рядом с железным шишаком, сабля вместе с старым платьем; в хламе всякой мелочи непременно отыщете и нитцку.

Едва показались мы на улице, как из всех углов и лавок появились коричневые фигуры Японцев, взрослых и детей, старух и молодых, мущин и женщин, и вмиг составилась вокруг нас любопытная толпа, впрочем очень внимательная и вежливая. Дети, от самых маленьких, еще [676] висевших за славою сестренок своих, и до самих носильщиц, смотрели на нас с любопытством, вмешанным в безотчетным каким-то страхом. По волнению на этих молодых лицах нельзя было решить, останется ли это лицо покойным, разразится ли плачем, или закричит. Некоторые дети были доверчивее и ясною улыбкой отвечали на наши. Старушки с неменьшим любопытством продирались к нам. Японская старушка, с своим коричневым, сморщенным лицом, не уступит по оригинальности любой нитцке. Едва выйдя замуж, женщина начинает красить зубы едким, черным составом, заставляющим часто рот ее принимать неестественное положение. Старость выработала на рту, на месте всякого движения, резкую складку; старуха уже лишилась зубов, и губы тоже куда-то исчезли, остались одни морщинки; образующие изо рта, при улыбке, форму сердечка. Волосы ее еще черны и блестят, благодаря японской помаде, но она уже не стыдится обнажить свою, может быть, некогда прекрасную грудь; жарко ей, у она спустит с худощавого плеча широкий рукав синего халата, а иногда и оба, и нецеремонно откинет их назад. За старушкой протеснится на улице голая атлетическая фигура молодца, и вы остановитесь перед чудными узорами татуировки, которыми, лучше всякого платья, украшена его спина, грудь и руки. Между смелыми арабесками синего цвета, вы видите фигуру женщины, воина, сидящего на коне, двух сражающихся, или животных и т. д. Кроме синего цвета, местами выступает красный, производящий вместе с третьим, естественным цветом коричневого тела Японца, рисунок с большим вкусом и очень приятный. На голых господах есть однако небольшие синия или голубые повязки; на других сверх того еще синие халаты. Множество черных, ясных глаз с живостью следят за нами. На верхних этажах лавок, выведенных иногда галлереями, с висящими разноцветными фонарями, показывались девушки, иногда очень хорошенькие; костюм их уже изменял любимому Японцами синему цвету, а бросался в глаза или ярким, красным, широким поясом, или гофрированным крепом, также яркого цвета, вплетенным в черные блестящие волосы. Оттуда, сверху, посылают они нецеремонные улыбки. Поймавший эту улыбку, идущий около вас,. Японец непременно укажет пальцем по направлению балкона, повторив несколько [677] раз: «Мусуме, нипон’мусуме!» что значат: «девочка, японские девочка!» Иногда ему проходят в душу не совсем чистые мысли, которые он выражает мимикой, чем возбуждает смех как взрослых, так и детей, совершенно понимающих, в чем дело. Иногда же это просто желание научить вас, как называется девочка по-японски. Встретив едущего верхом Японца (натурально, если он не чиновник, — чиновник человек важный), увидите, что он укажет на лошадь и непременно скажет: «Нипон’ма», то есть: «по-японски — лошадь». Это хорошая черта. Предполагающий в другом любознательность, должно быть и сам любознателен, и в этом нельзя отказать Японцам.

Редко где толпа производит на первый раз такое приятное впечатление, как в Японии. Лица всех так выразительны и так умны, что вы часто задаете себе задачу всматриваться во все лица, с целию отыскать глупое лицо, и решительно не находите. Я говорю, конечно, о первом впечатлении; при более внимательном знакомстве с ними, во многом разочаруешься... Вот уличный мальчик, не отстающий от нас с самой пристани; снимите с него халат, и нарядите в курточку, с бронзовыми пуговками, и причешите, как обыкновенно причесывают модных мальчиков, — он непременно будет принадлежать у нас к разряду тех благонравных детей, у которых никогда не увидите ни замаранных рук, ни испачканного платья. Как этот мальчишка прилично ведет себя! Этот такт, этот esprit de conduite нигде не оставляет Японца, где бы вы ни встретили его, разве там, где он знает, что вы от него зависите. Это впечатление, так сказать, приличности ведет мало знакомых с Японцами к ложным заключениям; видят в них народ с великим будущим, замечательные способности и т.п.; во эта сдержанность, выражающаяся приличием, не есть залог будущей силы, а только следствие постоянных колодок, в которых искони находился этот народ; он не при начале развития, он выжат под гнетом всего прошедшего, из него выдавлены все духовные силы. Выжимок сделался тих, не смеет шуметь, стал послушен. Он приучен к смирению целыми столетиями и войнами, который сопровождались бесчеловечными казнями; победители и притеснители оставляли после себя память тех ужасов, которые были при них делом увлечения [678] и которые перешли потом в холодно административный дух законов, нисколько столетий управляющих Японией. Народ стал послушен и умен, но умом лукавым; едва ли в какой стране найдется столько людей, способных к дипломатии, как в Японии; Японец дипломат, когда облечен властию, дипломат на улице, дипломат дома; нет ни одной фазы его жизни, в которую бы он не вносил этого элемента, иногда с целию, а чаще без всякой цели, просто по привычке. Японец добр отрицательною добротой; для подвига добра у него нет нравственных оснований. Его религия, в сектах которой сам он путается, не налагает на него обязанности любви к ближнему; она говорит о соблюдении чистоты души, сердца и тела, да только через послушание закону разума, а для Японца законы разума — предержащие власти. Совесть свою он успокоивает, если даже она и потревожится от недостатка добрых дел, сохранением священного огня, символа чистоты и просветления, или соблюдением праздников, которых у него не меньше нашего, да, в крайнем случае, путешествием к святым местам (обыкновенно в храм Тен-сиа-даи-циу, в Изиа, где, говорят, родилась богиня солнца).

Местами, где толпа слишком сгущалась, появлялись полицейские с длинными железными палками, на верху которых приделано несколько свободно-двигающихся, также железных, колец, сотрясением своим производящих звук, похожий на звук цепей. Палкой ударят по земле, кольца запрыгают, и звук этот, хорошо знакомый Японцам, разгоняет толпу. Полицейские на каждом шагу, они составляют род национальной стражи. Часто видишь полицейского в короткой темносиней рубашке, с крупными белыми арабесками и с красным гербом какого-нибудь князя на спине, а иногда совсем голого, только с небольшою тряпичкой; иногда это мальчик, а иногда почтенный старичок, едва идущий. Японцы к этим железным палкам имеют, кажется, такое же уважение, как Англичане к палочке полисмена.

Но вот площадь; ее прорезывает неширокий канал; берега его не обделаны каменною набережной; они зеленеют травой; местами видно и деревцо, и кустарник; через канал перекинулся мост. Справа, на большом возвышении, глухо заросший сад; исполинские его деревья ветвями и листвой охватили широкий холм, и в этой тенистой сени кое-где [679] мелькнет то белая стенка строения, то зубчатая башня пагоды, соперничая с маститыми кедрами и дубами. Сколько лет считает себе этот сад, сколько времени протекло под его постоянно-заманчивою тенью! К этим разросшимся садам как-то идет слово «дедовский». Сами Японцы посвящают эти сады храмам, в которых поклоняются предкам. Религия Синто есть поклонение высшему, по всему миру распространенному существу, столь великому, что к нему нельзя обращаться непосредственно; поклонение идет через 492 духовные существа или ангела, и через 2,640 святых, или канонизированных, достойных людей, оставивших имя свое или в истории, или в предании... Их-то изображения видны в бесчисленных японских храмах, им-то собственно поклоняются.

Нам очень захотелось дойдти до этого сада, так заманчиво глядевшего своими развесистыми дубами; но невидимая рука затворила перед нами ворота, и мы должны были поневоле идти прочь. После мы узнали, что здесь храм, в котором сооружают гробницу умершему в прошлом году тайкуну, и что строжайше запрещено впускать туда Европейцев.

Нечего было делать, — опять пошли по торговым улицам, встречая ту же толпу, тех же полицейских. Иногда встречались тяжелые двухколесные фуры, запряженные огромными быками, мускулистые формы которых напоминали лучшую голландскую породу; встречались те же фуры, везомые голыми людьми, которые кадансированными криками облегчали себе физический труд. Попадался чиновник, верхом или в норимоне (носилках); чем важнее он, тем многочисленнее его свята; увидеть такого чиновника в Хакодади — эпоха, как, в былое время, увидеть кавалергарда в Москве, а тут они, то есть важные чиновники, на каждом шагу. Если чиновник из мелких, то впереди идут человека три, да с боков человек по пяти; одни несут высокие значки, другие лакированные сундуки с делами; сам же он едет верхом, лошадь в парадном седле, грива за ушами связана несколькими стоящими кверху кисточками, а на копытах синие чулки и соломенные сандалии; на крупе широкая раковина, выволоченная и с кистями, как у древних рыцарей, а хвост в голубом мешке; везде, где можно, на узде, нагруднике, — киста я украшении. Стремя выгнуто широким крючком и [680] все выложено мозаикой. Это еще не важное лицо, но по количеству несомых сзади сундуков с делами можно судить о степени его важности. Иногда свита доходит до ста человек, а если это въезжающий в город князь, то до пяти и десяти тысяч. Но там уже целая процессия. Идут один за другим, в парадных платьях, стрелки, охотники, арбалетщики (вооруженные большими луками и колчанами). Отряды разделяются верховыми. Кроме дел, несут вещи, подарки, припасы, некоторые берут о собою даже запасные гробы, неравно случится умереть дорогой. Всякий верховой непременно чиновник, и при нем своя свита: оруженосец несет саблю, другой веер, третий шляпу. Я видел подобную процессию, — въезжал поверенный матцмайского князя в Хакодади. Это шествие годилось бы в любой балет, со всеми костюмами, значками, седлами, луками, и пестротой общего вида. Кроме чиновничьих норимонов, крытых носилок, иногда превосходно отделанных плетеною соломой и лаковым деревом, встречаются открытые простые носилки, их нанимают, как наших извощиков. По два дюжих, голых Японцев просто бегут с этими носилками.

Но вот еще процессия, часто попадающаяся на улице. Впереди несут, на высоких палках, два бумажные, незажженные фонаря. Идет бонз с бритою головой и с перекинутою через одно плечо шелковою мантией светлого цвета; за ним, на носилках, несут цилиндрическую бочку, завернутую в белую простыню, над ней небольшой деревянный балдахин и много вырезанных из бумаги цветов, — это несут гроб. За гробом толпа родственников, в новых платьях; головы повязаны белыми платками, в знак траура. Покойника приносят в храм и ставят перед входом, против алтаря. Около него зажигают свечи и ставят скатанные ив муки шарики; главный бонз садится напротив, спиною к алтарю, другие помещаются в два ряда по обеим его сторонам, и начинается служба. Монотонным голосом бонны поют молитвы, растирая в руках чотки и прикладывая сложенные руки к груди. По временам ударяют в колокол, и равномерный звук его дает какой-то правильный ритм служению. Иногда зазвенит маленький колокольчик, сливаясь своим резким звуком с носовым пением бонз, и снова удар колокола напомнит о нарушенном ритме. Слабые нервы от этого скоро раздражаются, словно дают вам [681] нюхать что-то одуряющее: чувствуешь безотчетную грусть, и что-то неловкое в груди, точно там что-то колеблется, — таково действие этих звуков. Есть сказка о существовании гармоники, с стеклянными колокольчиками, приводившей некоторых в исступление; впечатление похоронной службы Японцев напоминает эти гармоники. Но вот служба кончилась; бонзы, сделав свое дело, идут домой. Гроб разоблачают от украшавших его бумажных цветов; по цветку берет себе каждый из родственников, покойника ставят в крытый норимон и несут на кладбище. Там его сжигают. Не один раз приходилось и мне быть при сожжениях; гроб обкладывают дровами и стружками, разводится огонь с помощию бросаемых родными на костер зажженных бумажных цветов: этим родные исполняют последний долг покойнику и уходят... С костром остается только одна личность, могильщик по нашему, вероятно сожигатель — по-японски. Мрачное, хотя и при свете огня, занятие его, вероятно, и в нем развивает характер, напоминающий шекспировского и вальтер-скоттовского могильщиков; я даже помню одну такую личность в Хакодади; он был, конечно, совершенно равнодушен к делу и часто смеялся не знаю чему. Но вот огонь добрался до бочки, часть ее сгарает, и втиснутый туда труп разгибается и поднимает между горящими поленами свою обгорелую голову. Оставайтесь до конца, и вы увидите весь процесс, в продолжении которого человек становится прахом, углем, золой... Пепел относится к родственникам, которые еще 40 дней держат его дома и потом уже закапывают где-нибудь по близости храма. Этот род погребения называется кного. Но не всех Японцев жгут; некоторые секты закапывают покойников в землю, как у нас (дозо), и наконец, некоторые бросает в море (сонзио). В старину сожигали дом умершего, теперь довольствуются очищением его молитвами и курением благовоний. Траур продолжается у одних год, у других сорок дней, и продолжении которых ежедневно посещают могилу. На пятидесятый день ставится памятник; мущины обривают бороды, отпущенные во время траура, и отдают благодарственный визит участникам в похоронах. В продолжении пятидесяти лет дети посещают в новый год могилу родителей,

Посреди встречающейся толпы вы видите разнощиков, [682] дребезжащим голосом предлагающих свой товар; странствующих монахов, собирающих милостыню; монахов вы узнаете по большой круглой соломенной шляпе и по медной чашечке, висящей у них на поясе, в которую они бьют молоточком; в том же костюме ходят и странствующие монахини. Говорят, будто они составляют род нищенствующей общины, живут в горах недалеко от Миако, и молодые из них выманивают у проезжающих деньги часто тем же способом, как индийские баядерки. Пустынники, живущие в горах, называются яма-бус; их секта примыкает к буддаическим сектам; только они женятся и едят мясо.

Часто встречаются огромные лошади, тяжело навьюченные, рабочие дети, собаки, и, несмотря на страшное население, везде просторно, нигде не видишь накопления народа, как, например, в китайском городе, с его неизбежными спутниками — вонью и грязью. Здесь улицы, убитые песком и щебнем, просторны; кроме того, обширные места, принадлежащие храмам и князьям, покрыты сплошными садами, иногда занимающими такое пространство, что, кажется, в границах одного такого места можно было бы выстроить целый город. Эти сады постоянною свежестию и тенью оживляют город; их, как парки Лондона, можно назвать легкими города Эддо.

Скоро мы свернули в княжеский квартал: лавки прекратились, потянулись сплошные стены длинных однообразных зданий, очень чистых снаружи, но скучных по своей бесформенности и правильности. Улицы педантически чисты. Каждый князь (кок-сиу, повелители земли) имеет в Эддо отдельное, ему принадлежащее, место, обнесенное со всех четырех сторон двухэтажными зданиями, выштукатуренными снаружи белым стукком, и замыкающими собою, как стенами острога, все внутреннее жилье. У каждого живет по нескольку тысяч прислуги, войска, свиты, нахлебников, блюдолизов, жен и проч. Все это имеет свои дома, сады, храмы, и существует для одного лица, владения которого в городе ограничены описанным мною зданием, где живет прислуга; сквозь окна, с крепкими деревянными решетками, видны, точно колодники, их обитатели. Иногда выглянет хорошенькая мусуме, иногда старческое лицо солдата, иногда испорченная золотухой детская головка. Кругом здания идет ров, наполненный водой, так что всякий князь может, [683] пожалуй, выдержать осаду. Входом служат всегда великолепные ворота, часто выведенные все под лак, с бронзовыми украшениями, с гербом князя и изображением трех листьев, эмблемы власти. В архитектуре ворот несколько разыгрывается воображение зодчего. Но отсутствие всякой кривой линии, в стремящихся кверху частях здания, дает им вид какой-то форменности, как языку наших официяльных бумаг.

Вся Япония, в полном смысле слова, феодальное государство, делится на 604 отдельные княжества, большие и маленькие, с их владениями, провинциями и городами. Князей два разряда. Одни, высокодостопочтенные, ведущие свое начало со времен глубокой древности; они примыкают к микадо и составляют представителей древней Японии; другие просто достопочтенные, происхождения недавнего, окружающие тайкуна, и получившие княжеское достоинство в награду за поддержание власти тайкуна; в их-то руках находится все управление Японией. Из них составляется верховный совет, между тем как высокодостопочтенные заботятся о сохранении чистоты языка «ямато», древне-японского, проводят жизнь в процессиях и церемониях, и сочиняют стихи. Достоинство князя наследственно. Государственный совет состоит из пяти князей и восьми благородных лиц. Каждый из членов имеет свое отделение. Все общественные случаи представляются на решение этого совета. Он утверждает казни, назначает сановников и постоянно находится в сношениях с провинцияльными властями. После зрелого обсуждения, окончательное решение предоставлено тайкуну, который большею частию согласен с мнением совета; в случае же несогласия, собирается особенный, высший совет, в котором обыкновенно участвует наследник престола, если он совершеннолетний. Решение этого совета непреложно. Если оно противно мнению тайкуна, то последний должен отказаться от престола в пользу наследника, и удалиться в один из многих замков, принадлежащих его роду, где он и ведет частную жизнь. В противном случае, то есть, если он не захочет удалиться, следствия бывают хуже: судьи, горячее всех защищавшие свое мнение, а иногда и целый совет, присуждаются к хара-кири, то есть должны себе распороть [684] брюхо (Хара-кири значит «счастливое разлучение». Так как в Японии казнь не налагает на семейство преступника стыда и имение не подвергается конфискации, то всякий порядочный Японец, совершив преступление, достойное казни, должен избавиться от нее самоубийством. Осужденный собирает вокруг себя все семейство, прощается с ним и вспарывает себе брюхо коротеньким ножом, который каждый припасает себе для такого случая; в то же время оруженосец его перерезывает ему горло. Этим способом преступление очищается, и память об умершем сохраняется, как о благородном и храбром Японце.). Политика тайкуна состоит, как кажется, в том, чтобы с осторожностию наблюдать над силой всякого удельного князя и временными кровопусканиями сдерживать их в известных границах. Князьям вменяется в обязанность, через год, или каждый год, по шести месяцев жить в Эддо, где семейства их живут постоянно, в залоге. Князья связаны строгими церемониалами, могут только на известное время, и то под присмотром и с соблюдением известных нормальностей, оставлять дворцы свои, где они всегда окружены шпионами, доносящими об их малейших действиях в Эддо. Наблюдается, чтобы два пограничные князя не были в одно время дома; следят за возрастанием их материяльного богатства, положить пределы которому всегда есть средства. Так, вменяется князьям в обязанность содержание войск; князья Фитцен и Тсикузен должны содержать на свой счет целый порт. Всякий князь, во время своего пребывания в Эддо, обязан истрачивать большие деньги. Тайкун пошлет ему какой-нибудь незначительный подарок, князь должен ответить богатейшим. Белая цапля, собственноручно пожалованная тайкуном, получившему этот подарок обходится почти в половину имения. Если же все эти средства недостаточны, князь все еще силен и имеет влияние, то прибегают к последнему: тайкун называется к своей жертве в гости, или доставляет ему от микадо какое-нибудь почетное и высокое место; издержки на угощение великого гостя истощают вконец богатейшее имение, а промотавшийся князь поступает в cвою очередь таким же образом с своими вассалами, которые также не остаются в долгу у нижестоящих...

Над жизнию и смертию князя тайкун не имеет права; но он может принудить микадо заставить князя отказаться [685] от княжества в пользу своих наследников. Князь в своей провинции имеет право над жизнию и смертию своих подданных, между тем как губернаторы, назначаемые от правительства, ожидают на это решения из Эддо.

Между широкими улицами княжеского квартала, часто попадаются площадки, на которых торчат переносные лавчонки мелких торговцев; тут странствующий дантист с готовыми челюстями (скажу между прочим, что Японцы не дергают зубов, а выбивают их); тут натуралист-Японец с коллекциями бабочек, с маленькими зверками и равными куриозными вещами: у него жук, посаженный под увеличительное стекло, смотрит японским монахом; другой, у которого видны только четыре передние ноги, — совершенный бык. Для какой-нибудь пестрой мыши устроена деревянная башенка, а сверху вставлен калейдоскоп; смотришь, и сотни мышей бегают перед глазами в различных направлениях. Тут столы с книгами и разными старыми вещами. Одна из главных площадей сжимается в узкий переулок, который несколькими поворотами идет под гору; слева крутой подъем на гору, весь покрытый разросшеюся зеленью, в тени которой вьется кверху каменная лестница; несколько камней вывалилось уже из ее ступеней; она ведет под тень высоких деревьев, где видно довольно большое кладбище.

«Я верю, здесь был грозный храм!» А теперь одни развалины, следы страшного землетрясения 1855 года, которые здесь часто встречаешь. По верху этой горы, далее, идет целый ряд капищ и храмов. Мы повернули через улицу, состоявшую из превосходных магазинов, наполненных предметами роскоши и удовольствия, с различными цветными звенящими стеклами, с вышитыми подушками, фарфорами, разрисованными обоями на шелковой материи и на бумаге, с книгами и иллюстрированными изданиями: этою улицей вышли мы на другую, большую улицу, которая здесь была гораздо шире нежели в своем начале; по ней, вероятно на каждой сотне саженей, были ворота; они разделяют кварталы. У каждых ворот сменялись при нас полицейские, с своими звенящими палками, и провожали нас до следующих ворот. Дома по обеим сторонам улицы были новые, лавки больше прежних; это потому, что вся она сгорела от показавшегося из расступившейся земли пламени, во время того же землетрясения. [686] При каждых воротах — лавочки с прохлаждающими напитками и плодами, и небольшой фонтанчик; иногда какая-нибудь игрушка, — модель мельницы, приводимой в движение водой из бассейна, и т.п. Нас провожала все та же толпа, и если она уже слишком напирала, то ворота, как мы их только проходили, затворялись, и таким образом отрезывали от нас наших преследователей.

Но надобно было подумать и об обеде. Мы вошли в первую лавку, которая показалась нам похожею на трактир. В передней комнате, у очага, сидели хозяева. Посуда и большие фарфоровые блюда красовались на полках. Видна была кухонная суета, сопровождаемая запахом приготовляемых кушаньев. У нас обыкновенно комнаты для гостей выходят на улицу, а кухня помещается где-нибудь сзади; у Японцев, напротив, сначала кухня со всею своею стряпней, впрочем чрезвычайно опрятною. Нас повели назад, где, в продуваемой со всех сторон комнате, на мягких циновках мы с наслаждением растянулись после четырехчасовой ходьбы под сильно припекающим солнцем. На жар мы не смели жаловаться: жарившись недавно под экватором, мы легко могли терпеть жар под 35° с. ш. А правда, было и здесь очень жарко.

Зная довольно хорошо состав японского обеда, мы старались, по возможности, придать ему более европейский характер. Голод руководил нами, а не любознательность. Заказаны были яйца, крабы, шримпсы, которые здесь так хороши, что иной любитель покушать нашел бы, что стоит съездить в Эддо собственно для того, чтобы поесть шримпсов, плодов, кастера, — род японского сладкого хлеба из кукурузной муки, также очень вкусного. Пока все это готовилось, мы пили чай из маленьких чашечек, без сахара. Чай был очень ароматен и едва настоян; пока не привыкнешь к такому чаю, на него смотришь с презрением, и действительно, что за чай без сахара, без булок, даже, без ложечки и блюдечка, да еще жидкий! но, впившись в него, с удовольствием проглотишь несколько чашечек душистого напитка, удивительно утоляющего жажду и вообще реставрирующего человека. Толпа, преследовавшая нас на улице, не оставляла и здесь. Самые любознательные проникли в трактир, но их скоро удалили; другие расположились по соседним дворам, по крышам, все старались посмотреть на [687] нас!.. Любопытство очень понятное, для них мы были то же, что какие-нибудь краснокожие у нас среди Адмиралтейской площади. Нам прислуживали две молоденькие девочки, которые, наклоняясь корпусом вперед, очень проворно бегали с чайниками и с огромными блюдами, заваленными шримпсами; мы ели шримпсы с японскою соей и запивали чаем. Вместо ликеру выпили по маленькой чашечке теплой «саки», рисовой водки, довольно вкусной. После обеда, мы снова отправились в наше туристское странствование, имея целью отыскать большой Японский мост (Нипон-бас), от которого в Японии считаются все расстояния. О месте его нахождения мы имели смутное понятие. Мальчик, не оставлявший нас с самой пристани, на мои расспросы по-русски, отвечал на японском языке, вероятно удовлетворительно, и, руководствуясь этими показаниями, мы шли далее по улице, считая за собою квартал за кварталом, ворота за воротами, и останавливаясь иногда у некоторых лавок, поражавших нас или богатством вещей, или чем-нибудь особенным. Мы входили в часть города, изрезанную каналами, которые, идя друг к другу параллельно, под прямым углом, впадали в реку Тониак, довольно широкую (400 туазов), и разделяющую Эддо на две не совсем равные половины. Через каналы шли мосты, из кедрового дерева; на тумбах были бронзовые верхушки в виде шаров, или пламени. Третий, по нашему счету, канал был шире других; мост, шедший через него, был длиннее; на воде качалась бездна шлюпок, из которых одни, украшенные хорошенькими балдахинами, напоминали гондолы, другие, толкаясь длинными шестами, несли груз, третьи, более легкие, с обрезанною кормой, быстро мчались по течению. Гребцы управлялись двумя большими веслами с кормы, повертывая их во все стороны, как действует перо винта. Мы стали нанимать шлюпку. Медленность Японцев напомнила нам наши почтовые станции. Невольно вообразишь как ямщик «побежал» за дугой, потом забыл рукавицы, там кнута нет; сидишь, испытывая бесконечное нетерпение; то же и здесь: ждали у лодочника в доме добрые полчаса, пока бегали за веслом, за веревочкой, за циновками. От скуки мы смотрели по сторонам. В канале много купалось; какой-то мальчишка залез в кадку и, гребя руками, плыл себе очень покойно; другой прицепился к доске, иные плескались в воде, [688] как утки, на мелком месте. Интересно все это было для нас, но мы для Японцев были интереснее; столько собралось народу по набережной, по стоявшим у берегов лодкам, что у нас подобное стечение можно видеть разве при каких-нибудь торжественных праздниках. Если случайно вскрикивал какой-нибудь мальчишка, другие подхватывали, и страшный крик, поднятый безотчетно всею толпой, потрясал воздух. Прикрывшись зонтиками, плыли мы, сопровождаемые криками и народом, прибывавшим с каждого двора, из каждого переулка. Наше положение было несколько странно, но не лишено интереса. По каналу теснились здания, обращенные к нему заднею стороной; глухие стены были выштукатурены и выкрашены белою краской. Везде видна была деятельность: нагружались у складочных магазинов суда; другие, уже нагруженные, толкались длинными шестами; иногда нас обгоняла лодка с красивым навесом, и там мы успевали рассмотреть чиновника, как он сидит и делает кейф, куря из коротенькой трубочки. В канал впадало несколько других; мы часто подходили под мосты, почти ломившиеся под тяжестию толпы. С одного моста полетело в нас два камня, но оба упали в воду. Это возбудило негодование стоявших вблизи; но мы не показали вида, что заметили.

Но вот наконец и река, и мост, перекинутый через нее. Постройка та же, что и маленьких мостов: те же сваи, те же контрфорсы, только этот гораздо больше; длина его в 400 туазов. Он весь из кедрового дерева, и бронзовые головки его деревянных тумб бросаются в глаза своею массивностию. Вверх по реке виднелось еще несколько мостов, похожих на первый (всех мостов через реку четыре), который же Японский мост? Дорога назад вышла гораздо короче; мы подплыли опять к той длинной улице, по которой шли, и не покидали ее до самой пристани. Уже темнело; в лавках зажглись бумажные фонари; мрак скрадывал прозаическую обстановку улицы, с ее голыми обитателями; все тускло освещалось фантастическим светом разноцветных фонарей; за зданиями безмолвствовали сады и деревья; наступала ночь. Отыскать нашу пристань было довольно трудно; но над нами не дремал наш добрый гений, японская полиция; с первого шага на берег мы уже были под надзором, который здесь оказался очень полезным. Из [689] какого-то домика вышел чиновник, одетый щеголевато, с лицом и движениями, выражавшими порядочность; он вызвался указать нам пристань, которая была в двух шагах.

В заливе не было так спокойно, как на улице; довольно резкий ветер дул с моря, и волнение его с шумным прибоем неприветливо ворчало у берега; шлюпки нашей еще не было. Мы подняли на высокой палке фонарь, а предупредительный полицейский распорядился, чтобы нас оцепили веревкой от любопытной толпы, напиравшей теперь на нас, велел привести скамеек и приставал, чтобы мы взяли японскую лодку; в его любезности была тайная цель — отделаться от нас поскорее, а то, неровен час, случись с нами что-нибудь, ему пришлось бы отвечать. Ветер свежел, а шлюпки, еще не было. Наконец из темноты, как тень, показался знакомый образ нашего катера; на наш оклик, слабо прорываясь сквозь шумящий ветер, долетел приятный отзыв «есть!» Японец так был доволен, что дал нам на дорогу груш и персиков в виде подарка, точно тетушка, провожающая племянничков, и мы расстались с ним большими друзьями. Забыл сказать еще, что нас съехало на берег шестеро; но трое, не столько ретивые как мы, вернулись на клипер еще днем, и их как-то просмотрели. Представьте недоумение полицейского: куда девались еще трое? еслиб им сказать: не знаем, то полиция подняла бы все Эддо на ноги, отыскивая их!

«Что же вы видели в Эддо, стоит ли ехать?» вот вопросы, которыми засыпали нас на клипере и на которые отвечать всегда довольно затруднительно. Стоит ли? По моему, стоит, а для вас — не знаю.

«Господа, отвечал я с некоторым пафосом, я видел город, имеющий около двух миллионов жителей; город, существующий может быть тысячу лет; самое замечательное, что я видел сегодня — это Эддо!»

Если народ, богатый внутренним содержанием своей истории, в своем плодотворном развитии оставляет следы полной жизни в монументальных памятниках Колизея, Кельнского собора, Ватикана, Лувра, то другой народ, идя своею дорогой, хотя и в противоположную сторону, также должен выработать себе форму, видимую и в этих прямолинейных зданиях, и в храмах, скрытых сплошною [690] зеленью, и в таинственности своих дворцов, которых никто не смеет видеть, и в костюмах, и в длинных процессиях; в двух знакомых, кланяющихся друг другу в ноги со втягиванием в себя воздуха; в свите чиновника, не могущего просто перейдти из дома в дом, а таскающего с собою целую процессию; в окрашенных черною краской зубах замужней женщины, в красиво-татуированных телах народа. Эта самобытная форма является здесь повсюду, начиная от таинственного, недоступного глазу смертного, дворца тайкуна, до факира, сожигающего себе руку среди площади. Не вина города, если он не может исполнить требований некоторых прихотливых людей! Так, одни не решаются съехать на берег, боясь остаться голодными, не хотят ничего видеть дальше гостиниц; там, где есть рестораны, они охотно путешествуют, как будто можно назвать путешествием перемещение себя от пристани до трактира. У ресторана будешь есть то же, что и в Петербурге, не ездив так далеко. Есть еще туристы, которые смотрят на вещи, так сказать, с гостинодворческой точки зрения: в Эддо, например, нельзя достать таких вещей, как в Юкагаве (и это не справедливо; труднее только отыскивать), да и шелковые материи дороже, следовательно в Эддо и ехать не стоит.

6-го августа. С самого утра чиновники осаждают клипер. У нас сидит наш консул, и им до него беспрестанно дело. Вопрос идет о квартире для графа Муравьева; надо выбрать, посмотреть. Как пропустить такой случай? — и я присоединился, в качестве свидетеля. Японец (вице-губернатор, тот же, что был вчера) сел с нами в катер и все время занимал нас разговорами. Он говорил, что в Эддо миллион домов и до пяти миллионов жителей; город занимает пространство 10 ри (1 ри равняется 2 1/2 верстам) в длину и 10 ри в ширину. Ценность найма земли колеблется от 10 зени (2 1/2 коп.) до 12 ицибу (1 ицибу — 43 коп.) за квадр. сажень в год. Каждый день приходит в Эддо 10.000 человек и столько же уходит. Все эти цифры довольно верны, за исключением преувеличенного числа народонаселения. Вероятно, Японцы так же считают, как Китайцы, у которых человек записывается и по месту, где родится, и по месту, где служит, или куда переедет на жительство; вот почему народонаселение увеличивается, по бумагам, втрое. Рассказывал он и о землетрясении 1855 года. Земля ходила волнами, и пламя, [691] вырываясь в некоторых местах расступившейся земли, выжигало целые кварталы; до 10.000 домов было разрушено и около 50.000 попорчено. Следы этого землетрясения мы видели вчера: во многих местах одинокие кладбища, в тени развесистых деревьев, свидетельствовали, что здесь были когда-то храмы длинные улицы новых домов, более широкие, могли бы дать случай местному Скалозубу сказать, что и здесь пожар много способствовал к украшению города.

Нужно было осмотреть четыре храма; но прежде не мешает несколько припомнить религию Японцев, они молятся, и кому строят свои храмы.

Очень трудно составить себе настоящее понятие о японской религии; Японцы неохотно говорят о ней, а европейские писатели часто рассказывают совершенно противоречащие вещи. Более всего распространена в Японии религия или Она состоит в поклонении гениям и божествам, заведывающим видимыми и невидимыми делами. Эти божества называются сим или коми.

Из хаоса явилось высшее существо, разлитое повсюду и вмещающее в себе все; от него произошли два созидающие начала, которые, из хаоса же, создали видимый мир. Этот мир был управляем последовательно семью богами в продолжении многих миллионов лет; последние из богов были женаты; и вот, один раз, ударил бог копьем в дно потоков; с приподнятого лезвия капала тина, и упавшая капля этой тины превратилась в остров Онок-оро-сима, теперешний Киу-зиу; тогда воззвал бог других 8.000 богов к жизни, сотворил 10.000 вещей (городзсо-но-моно) и передал надзор над всем своей любезной дочери сио-дай-дзин, богине солнца. Она царствовала только 250 лет, а после нее управляли миром четыре полубога в продолжении 2.099.024 лет. Последний из них, совокупясь с смертною женщиной, оставил сына, по имени родоначальника микадо, на которого и теперь смотрят, как на духовного главу мира. Души людей судятся после смерти; достойные идут в Така-ама-ка-вара, или возвышенную часть неба, где они становятся ками, божествами, между тем как недостойные идут в царство корней, Ие-но-куни. В честь ками воздвигаются храмы, называемые мия, различной величины. На алтаре храма ставится символ божества, гофей, несколько вырезанных из [692] бумаги цветов, привязанных к ветвям дерева финоки (Thuja japonica). Эти гофеи находятся во всех домах, где их ставят в маленьких мия, или молельнях. По обеим сторонам ставят два горшка с цветами и зелеными ветвями дерева сакаки (Cleyeria kaempferiana), мирты и сосны. Перед этими алтарями Японцы, утром и вечером, молятся своим ками. Храмы, сами по себе очень простые, часто составляют, вместе с жилищем бонз и другими строениями, обширные помещения, к которым ведут обыкновенно великолепные ворота, называемые тории (места, назначаемые для птиц); перед всяким храмом находится изображение двух собак, кома-ину. Есть праздники, посвященные памяти какого-нибудь ками, и есть праздник, установленный в воспоминание всех их вместе (Матцзури).

Кроме ками есть еще другие существа, бывающие посредниками между человеком и богиней Тен-сио-дай-дзин, к которой прямо относиться никто не может. К ним относятся сиу-го-дзин, духи покровительствующие, и некоторые животные, бывающие в услужении у ками; всего чаще лисица (инари). Жертвоприношения состоят из различных съестных припасов, риса, хлеба, рыбы, яиц. Последователям синто не запрещено убивать животных; их бонзы отпускают себе волосы и могут быть женаты.

Несмотря на эту мифологию, Зибольд, один из первых авторитетов во всем, что касается Японии, уверяет, что Японцы имеют очень темное понятие о будущей жизни и бессмертии души, о вечном блаженстве и мучении. Вот пять главных обязанностей праведного, обеспечивающие ему земное и небесное благосостояние:

1) Сохранение священного огня, символа чистоты, орудия очищения и просветления.

2) Сохранение чистоты души, сердца и тела, через послушание заповеди и закону разума, как и через воздержание от нечистых деяний.

3) Неукоснительное соблюдение праздников.

4) Путешествие к святым местам и

5) Почитание богов и святых, в храмах и дома.

Теперь религия синто имеет несколько расколов.

Вторая религия — буддизм, распространившаяся из Цейлона, через Корею, в 543 году. Буддизм в Японии имеет восемь главных сект, и бонзы их наводняют всю [693] страну. В настоящее время буддизм до такой степени смешался с религией синто, что храмы одних служат часто капищами для сектаторов другой религии, и часто, в одном и том же храме, рядом с изображениями древних ками, стоят буддийские идолы.

Третье ученье, синтоо, род религии разума, научает нравственным правилам, пригодным во всех случаях жизни. Между религиозными общинами, также распространенными по всему государству, есть две секты «слепых». Первая из них, бассессатос, основана прекрасным Сенминаром, младшим сыном одного микадо, который ослеп от слез, по смерти любимой им принцессы. Другая секта называется фекигадо, основатель ее Какекиго. Некий Иоритомо, одна из самых выдающихся личностей в истории Японии, победив и умертвив врага своего, князя Феки, взял в плен его генерала Какекиго, и, желая снискать его дружбу, дал ему свободу, но Какекиго сказал ему: «я не могу любить убийцу моего благодетеля и не могу тебя видеть без желания убить тебя; а так как я обязан тебе жизнию, то, чтобы не быть вовлеченным в соблазн, я выколю себе глаза». И действительно выколол. Какекиго удалился в уединение и основал орден. Теперешние представители этой секты живут в Миако и находятся под особенным покровительством микадо.

Секта яма-бус, о которой я уже упоминал, живет в горах и напоминает древних пустынников.

Торжествуя с великолепием свои праздники, больше конечно для развлечения, Японцы очень равнодушны ко всякой религии.

Религия составляет что-то совершенно особенное, находящееся вне духовной потребности народа... За то это чувство с избытком заменено суеверием.

У Японцев есть и амулеты, и символические изображения на дверях и пр.; так например, они прибивают к дверям рака, чтоб отогнать от дома духа болезней. Есть и несчастные и счастливые дни; мореплаватель не выйдет из порта, не справившись по календарю, какой румб ему выходит; старух всегда можно встретить в храме, который вместе служит и местом игр для детей; не стесняясь пением бонз, дети шумят и играют в мяч, со всем увлечением своего возраста.

— Отчего вы никогда не ходите в храм? спросил я раз одного чиновника. [694]

— А бонзы-то зачем? Они за нас и молятся!..

За то праздники отправляются со всем великолепием. Так например, я видел праздник Матцзури; он продолжается три дня. Изображение ками, из папье-маше, разодетых в богатые ткани, возили в Хакодади на великолепных колесницах. Каждую колесницу, сделанную в виде трехэтажной джонки, с колоссальною птицей на носу, тащило несколько сот человек, и каждый из них был в разноцветном шелковом костюме. В джонках сидели молоденькие мальчики и девочки, били в барабан и играли на флейтах. Кроме трех главных колесниц с богами, тащили Целые павильйоны с певицами и музыкантами, маленькие лодочки с пищей для богов, — рисом и саки... Вещи и украшения, сами по себе, составляли роскошное целое; Японцы не пренебрегли ни одною мелочью для декорации. Можно было, например, на саблю божеству налепить и фольгу, вместо массивного украшения из бронзы; и так совестливо отделаны все мелочи. В другие праздники храм приготовляет от себя обед на несколько сот человек, и общая трапеза продолжается целый день, прерываемая богослужением и ударами в гонг.

Скажу несколько слов о храмах, которые мне удалось в этот день видеть. Первый стоял на горе; к нему вела высокая каменная лестница; почти весь он был занят комнатами для жилья; для местного бога отведена была небольшая часовня, уставленная теми вещами, какие обыкновенно находятся в буддийском храме. Секта, которой принадлежал этот храм, была, как видно, более практическая; здесь было больше места для удовлетворения мирского комфорта нежели духовной потребности. Система постройки была общая большим японским домам. Все здание держалось на фундаментальных столбах, к которым шли перекладины, поддерживаемые небольшими столбиками. Стены снаружи выштукатурены толстою массой извести так, что здание смотрит каменным; внутри передвижные щиты в деревянных рамах: комната может быть сразу открыта со всех сторон. Справа и слева, затейливо смотрят подстриженные, микроскопические садики, бывающие всегда во внутренних дворах. Роскошь внутреннего убранства состоит в необыкновенно красивом и гладко полированном дереве, на столбах м рамах, и в передвижных щитах, обтянутых картоном [695] и обклеенных иногда роскошными о боями. На полу, конечно, цыновки.

Бонзы храма стояли в стороне и почтительно кланялись нашему чиновнику; на них были кафтаны с висящими широкими рукавами и мантии из легкой шелковой материи светлого цвета. Все они были народ молодой и с бритыми головами.

Это количество пустых, никем не занятых комнат, отдаваемых путешественникам, служит местом собраний ученых бонз, чем-то в роде консисторий, где решаются различные духовные вопросы.

Второй храм оказался более удобным, несмотря на то, что стоял в лощине, и к нему надо было спускаться по широкой каменной лестнице. Так как этот храм был выбран для помещения графа Муравьева, то я еще раз возвратился к нему.

Третий был настоящий храм, то есть в нем место для помещения гостей не отнимало места у богослужения. Он стоял на горе отдельным зданием; крыша остроконечная, оканчивающаяся бронзовым пламенем, казавшимся издали короной, венчающею крышу; внутри его, среди превосходной резной работы из кипариса и камфарного дерева, среди столбов, выполированных, как мрамор, среди висящих между столбами разноцветных хоругвей и флагов, — на алтаре стояло колоссальное бронзовое изображение какого-то ками, обставленное массивными канделабрами, горшками с цветами, гофеями, чашечками с рисом и саки, курившимися свечами. В боковых часовнях на бронзовых дощечках, написаны имена усопших, и перед каждою дощечкой стояло приношение. Вид от храма превосходный. Прямо, обрыв горы был замаскирован покрывшими его деревьями, правильно подстриженными, из чащи которых вырастало несколько величественных кедров; ветви их, распространяясь как огромные лапы венчались иглистою, крышеобразною верхушкой; далее виднелся город застроенною, плоскою равниной; за ним — залив с пятью насыпными укреплениями; потом пришедшая вчера наша эскадра, вытянувшаяся в линию, за которою даль уже скрадывала формы предметов; — там отдаленный берег казался облаком, а линия горизонта пропадала в тумане. Сотни белых точек рябили по заливу, то лодки, и фуне [696] (джонки) Японцев, сновавшие в равных направлениях. Из зелени раздавались громкие голоса цикад, перебивавших друг друга; можно было следить за пением каждой; по мотивам различают семейства этих музыкантов-насекомых.

Последний храм был в левом конце города. До него было очень далеко; японские чиновники, вас сопровождавшие, опустили головы и изнемогали. Вероятно, не помянули они нас в этот день добром. Было жарко, полицейские сменялись каждую четверть версты, и музыка их железных палок сильно надоедала нам. Шли мы по каким-то переулкам; раз прошли мимо театра, здания, украшенного множеством фонарей; наконец фламандская обстановка маленьких улиц стала чаще скрываться в зелени; чаще стали попадаться сады и цветы; вот род оврага, и по дну его течет ручей; черев ручей мост и около него несколько лавчонок; наконец и храм, скрывающийся в зелени; за ним сплошные сады-леса, освежающие своею тенью и листвой воздух. Вот мы и пришли. Чиновники просят подождать; им надо предупредить бона, что мы хотим осмотреть храм, и предлагают тем временем зайдти в ближайшую таберу. Что за прелесть была эта табера, — беседка в кустах зелени и цветов, открытая со всех сторон! В ней мы отдохнули, утолив жажду чаем и арбузом. На нас смотрела всюду следовавшая за нами толпа; ребятишки перелезали через забор, показывались из-за кустов, но слышимое частое сотрясение железной палки полицейского ограничивало их любознательность. К храму вела аллея исполинских кедров, стволы которых были прямы как колонны, ветви, широко разрастаясь, переплетались с ветвями соседних деревьев, составляя сплошной зеленеющий навес. Внутри храма мы видели то же, что и в предыдущем; тот же алтарь, те же украшения. Но растущая в изобилии зелень особенно живописно обставляла это убежище религии. На самом дворе росли кедры; белые стены многих часовен, с резными порталями, мелькали между зеленью и серыми стволами величественных деревьев. У лестницы, ведущей в храм, кроме известных собак, стояли две массивные бронзовые вазы.

Текст воспроизведен по изданию: Из Эддо // Русский вестник, № 10. 1860

© текст - Вышеславцев А. В. 1860
© сетевая версия - Тhietmar. 2015
©
OCR - Иванов А. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1860