МУРАСАКИ СИКИБУ

ПОВЕСТЬ О ГЭНДЗИ

ГЭНДЗИ МОНОГАТАРИ

Побеги папоротника

Основные персонажи

Нака-но кими, 25 лет, — младшая дочь Восьмого принца

Тюнагон (Каору), 25 лет, — сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Принц Хёбукё (Ниоу), 26 лет, — сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Левый министр (Югири), 51 год, — сын Гэндзи и Аои

«Не обходит и зарослей диких...» (436). Вот и сюда, в Удзи, проникло сияние весны, однако Нака-но кими по-прежнему жила словно во сне, не понимая, что удерживает ее в этом мире и почему до сих пор не последовала она за сестрой. Два существа с одной волей, с одним помышлением, они всегда были вместе — вместе наблюдали, как сменяли друг друга времена года, вместе любовались цветами, внимали пению птиц, и не было случая, чтобы песню, начатую одной, не подхватила бы другая. Они поверяли друг другу свои печали и горести, и это скрашивало их унылое существование. Теперь Нака-но кими осталась одна, рядом с ней не было никого, кто восхищался бы тем, чем восхищалась она, кто проливал бы вместе с ней слезы умиления. Беспросветный мрак царил в ее душе, и она жила, не отличая дня от ночи. Пожалуй, она не горевала так сильно даже тогда, когда скончался отец. Тоска по сестре была невыносима, и она охотно последовала бы за ней, но, увы, даже это было невозможно — у каждого свой срок.

Однажды ее прислужницы получили письмо от Адзари. [49]

«Что принес вам этот год? — спрашивал он. — Я неустанно молюсь за вашу госпожу. Единственно ее судьба и волнует меня теперь, лишь о ней мои молитвы».

Вместе с письмом он прислал молодые побеги папоротника и хвощей, уложенные в изящную корзинку. «Это первые ростки, поднесенные Будде послушниками», — сообщалось в письме. Писал Адзари довольно неумело, однако счел своим долгом дополнить письмо песней, написанной в стороне от остального текста:

«Первые папоротники —
Я всегда для вас собирал их
Весенней порой.
Неужели в новом году
Откажусь от старой привычки?

Прошу Вас прочесть это госпоже».

Нака-но кими была растрогана до слез, догадавшись, каких трудов стоила старому монаху эта песня. Немудреные, написанные корявым почерком слова взволновали ее куда больше, чем изысканнейшие послания ветреного возлюбленного, старавшегося витиеватыми фразами восполнить недостаток чувств. Ответ она поручила написать дамам:

«Побеги папоротника
С горной вершины — память
О том, кто ушел.
Но этой весною с кем
Любоваться я ими стану?»

Гонец получил щедрые дары.

К тому времени красота Нака-но кими достигла полного расцвета. За последние луны — очевидно, вследствие перенесенных несчастий — она очень похудела, отчего черты ее сделались еще нежнее, еще изящнее. Она стала поразительно похожа на старшую сестру. Раньше, когда они были вместе, в глаза бросалось скорее различие, чем сходство, но теперь, глядя на Нака-но кими, дамы, забывшись, вздрагивали: «Уж не старшая ли это госпожа?»

— А ведь господин Тюнагон так жалел, что не осталось даже пустой оболочки... — сетовали они.

— Право, не все ль теперь равно? Для чего же судьба не захотела соединить его с младшей?

Многие молодые люди из свиты Тюнагона, вступив в свое время в отношения с прислуживающими Нака-но кими дамами, довольно часто бывали в Удзи, и связь между двумя домами не прерывалась. Нака-но кими знала, что Тюнагон по-прежнему тоскует, что даже новый год не принес ему облегчения. Только теперь ей открылось, что не случайная прихоть связывала его с Ооикими, а нежное, глубокое чувство.

Принцу Хёбукё становилось все труднее ездить в Удзи, и он решил перевезти Нака-но кими в столицу.

Миновали беспокойные дни, связанные с подготовкой и проведением Дворцового пира и прочих празднеств, и Тюнагон снова остался один со своим горем. Однажды, не имея рядом никого, перед кем можно было бы [50] излить все, что терзало и мучило его душу, он отправился навестить принца Хёбукё.

Стоял тихий вечер, и принц сидел на галерее, задумчиво глядя на сад. Перебирая струны кото «со», он наслаждался благоуханием любимой сливы, совсем недавно расцветшей. Сорвав одну из нижних веток, на которой бутоны еще не раскрылись, Тюнагон поднес ее принцу. Право, лучшего и придумать было невозможно. Любуясь прекрасными цветами, принц сказал:

— Эти цветы
На того, кто сорвал их, похожи.
Яркостью красок
Не блещут, но в лепестках
Аромат чудесный таится.

— Каждый спешит
Эту цветущую ветку
Осыпать упреками.
Надо мне было давно
Ее сорвать самому, —

ответил Тюнагон. — Обидно, право.

Друзья любили подтрунивать друг над другом.

Затем разговор перешел на предметы более значительные и, разумеется, коснулся горной усадьбы. Тюнагон поведал принцу о том, каким тяжким ударом была для него кончина Ооикими, признался, что до сих пор не может примириться с утратой. Он плакал и смеялся, вспоминая разные, связанные с ушедшей случаи, то трогательные, то забавные, а принц, обладавший добрым, чувствительным сердцем, всегда готовым откликнуться на чужое горе, внимал ему, рукавом отирая слезы. Небо — уж не сочувствуя ли им? — затянулось тучами. К ночи подул сильный ветер, стало холодно, как зимой, светильники все время гасли, но, хотя во тьме неразличимы были нежные краски цветов (284), друзья никак не могли расстаться. Стояла поздняя ночь, а они все говорили.

— Не верится, что в мире такое бывает. Но неужели на этом все и кончилось? — сомневался принц, как видно подозревая, что Тюнагон не до конца откровенен с ним. Люди всегда склонны наделять других собственными слабостями...

Вместе с тем принцу нельзя было отказать в чуткости, ибо он не пожалел усилий, чтобы утешить Тюнагона, изгладить в его сердце память о былых горестях и рассеять мрачные мысли. Он говорил, столь умело переходя от одного предмета к другому, что Тюнагон в конце концов оказался вовлеченным в разговор, принесший его измученной душе немалое облегчение. Среди прочего принц рассказал ему о своем намерении перевезти Нака-но кими в столицу.

— Рад это слышать! — воскликнул Тюнагон. — Вы и вообразить не можете, как я страдал, полагая, что виноват в ее несчастьях. Она — единственная память, оставшаяся мне о той, которая будет вечно жить в моем сердце, и я почитаю своим долгом входить во все ее нужды. Лишь нежелание быть неправильно понятым вами...

Он рассказал принцу, что Ооикими просила его взять на себя попечение о ее младшей сестре, и умолчал лишь о той ночи, когда уподобились [51] они кукушкам из рощи Ивасэ (437). В глубине души он был уверен, что сам должен заботиться о Нака-но кими хотя бы в память об ушедшей, и тайное раскаяние терзало его душу. Однако прошлого не воротишь, и ему ничего не оставалось, как смириться. Он не должен поддаваться искушению, если не хочет повредить ни себе, ни другим. Тюнагон принялся за приготовления к переезду, рассудив, что никто, кроме него, не сумеет этого сделать.

А в горном жилище царило радостное оживление. Для свиты молодой госпожи наняли миловидных дам и девочек-служанок. Прежние ее прислужницы с довольным видом сновали по дому, готовясь к отъезду, и только сама Нака-но кими оставалась безучастной. Мучительные сомнения терзали ее душу. Ей не хотелось обрекать на запустение родной дом в Фусими (438), но могла ли она требовать, чтобы ее оставили в этой горной глуши, где каждый новый день лишь множит печали? И разве не прав был принц, говоря, что, отказываясь уезжать отсюда, она ставит его в безвыходное положение? Переезд был назначен на начало Второй луны, и, чем меньше оставалось до него времени, тем задумчивее становилась Нака-но кими. Глядя на набухающие на деревьях почки, она жалела, что не увидит цветов, ей не хотелось уезжать от окутавшей склоны весенней дымки... (439). Она приходила в отчаяние при мысли, что впереди ее ждет не родное гнездо, а временный приют в пути, страшилась насмешек и оскорблений. Думы, одна другой тягостнее, осаждали ее голову, и сердце не знало покоя.

Между тем — увы, всему приходит конец — настала пора снимать одеяния скорби, но даже обряд Священного омовения показался Нака-но кими недостаточно значительным. Право же, ее сестра заслуживала большего. Матери своей она не знала и не тосковала по ней. Ей хотелось — и она не раз говорила об этом — почтить память сестры точно так же, как почтила бы она память матери, но, к ее величайшему сожалению, это было невозможно. Тюнагон прислал ей все, без чего нельзя обойтись во время обряда: свиту, ученых-астрологов и множество нарядов.

Все проходит, увы.
Едва платье из серой дымки
Успели скроить,
Как цветы на деревьях начали
Раскрывать лепестки...

Дары, подготовленные им поражали не столько роскошью, сколько разнообразием, каждый получил то, что ему полагалось по рангу.

— Как он добр! — восхищались дамы. — Никогда ничего не забудет!

— Даже брат не был бы заботливее.

Особенно были растроганы пожилые дамы, привыкшие довольствоваться малым. Молодые же сетовали:

— Неужели мы никогда больше не увидим его? Мы так привязались к нему за эти годы. Увы, теперь, наверное, все пойдет по-другому. Нетрудно себе представить, как будет тосковать госпожа.

Накануне отъезда Тюнагон приехал в Удзи. Его, как всегда, поместили в гостевых покоях. «Будь жива старшая госпожа, — думал он, — ее сердце скорее всего смягчилось бы, и я, а не принц...» Образ Ооикими неотступно стоял перед его мысленным взором, он вспоминал, как и что она говорила, [52] и, мучимый запоздалым раскаянием, во всем винил себя. «Ведь, несмотря ни на что, она никогда по-настоящему не отталкивала меня и не выказывала открыто своего пренебрежения, — думал он, — я сам по какому-то странному побуждению отдалился от нее...» Вспомнив об отверстии, через которое он когда-то подглядывал за сестрами, он подошел к перегородке, но, увы, занавеси были опущены.

Дамы предавались воспоминаниям и тихонько плакали. Нака-но кими лежала безучастная ко всему на свете, и слезы потоками бежали по ее лицу. О завтрашнем переезде она не думала.

— Безотчетная тоска одолевает меня, когда я начинаю перебирать в памяти горести, которые пришлось нам изведать за прошедшие луны, — передает Тюнагон через одну из дам. — Вы себе не представляете, каким облегчением была бы для меня возможность высказать вам все, что терзает мою душу. О, не избегайте меня!

— Я вовсе не избегаю вас, — нехотя отвечает Нака-но кими, — но мне слишком тяжело. Чувства мои в смятении, и я боюсь оскорбить ваш слух своими бессвязными речами.

Однако, вняв увещеваниям дам, поспешивших встать на сторону гостя, она согласилась принять его у входа в свои покои. Тюнагон всегда был поразительно хорош собой, а за последнее время, возмужав, стал еще прекраснее. Трудно было не залюбоваться тонкостью его черт, неповторимым изяществом движений. Право же, в целом мире не было человека, равного ему. Представив рядом с ним свою покойную сестру, Нака-но кими печально вздохнула.

— Я готов вечно говорить о вашей сестре, но сегодня это не совсем уместно... — сказал Тюнагон и поспешил перевести разговор на другое. — В самом непродолжительном времени я перееду и буду жить рядом с вами. Так что можете обращаться ко мне, как говорится, «и в полночь, и на рассвете», я всегда к вашим услугам. Мне хотелось бы принимать участие во всем, что вас касается, пока я не уйду из этого мира. Надеюсь, вы не станете возражать? Впрочем, в чужую душу проникнуть трудно, возможно, вы сочтете мои слова оскорбительными...

— Мне так тяжело покидать родное жилище! — ответила Нака-но кими. — А теперь еще и вы говорите, что скоро переедете... Все это повергает меня в совершенное отчаяние. Вы должны извинить меня.

Она говорила тихим, прерывающимся голосом и была так трогательно-беспомощна, что показалась Тюнагону истинным подобием Ооикими, и он не преминул попенять себе за поспешность, с которой отдал младшую сестру другому. Но, увы, теперь тщетно было и помышлять... И Тюнагон не стал напоминать ей о той давней ночи. Можно было вообразить, что он вообще забыл о ней — так сдержанно, с такой милой простотой беседовал он с Нака-но кими.

Растущая возле дома красная слива яркостью лепестков и чудесным ароматом пробуждала в душе томительные воспоминания. Соловей, словно не в силах расстаться с цветами, пел и пел не смолкая. Право, «такая ль весна...»? (440). Мысли устремлялись к прошлому, и речи были печальны. Внезапный порыв ветра принес аромат сливовых цветов, и он соединился с тончайшим благоуханием, исходившим от платья гостя... Даже цветы померанца не могли бы столь живо напомнить о прошлом (103). [53]

Сестра так любила эту сливу, — подумала Нака-но кими. — Когда ей становилось скучно или тоскливо, она всегда смотрела на нее, и ей де- шлось легче». И, не имея сил справиться с волнением, Нака-но кими сказала:

— Больше никто
Любоваться не будет цветами
В этой горной глуши.
Лишь аромат лепестков
Вдруг напомнит о прошлом.

Ее слабый голосок звучал еле слышно, готовый оборваться.

— Благоуханна по-прежнему
Слива, которой однажды
Рукав мой коснулся.
Но, увы, не в моем саду
Врастут ее корни в землю (441), —

тихо ответил Тюнагон. Слезы потоком струились по его щекам.

— Надеюсь, что мы и впредь сможем иногда беседовать с вами, — только и сказал он на прощание и, призвав к себе дам, отдал им последние распоряжения. В доме должен был остаться тот самый бородатый сторож и несколько слуг. Управители расположенных поблизости владений Тюнагона получили указание следить за тем, чтобы они ни в чем не испытывали нужды.

Госпожа Бэн наотрез отказалась переезжать в столицу.

— Я не ожидала, что моя жизнь окажется такой долгой, — заявила она. — Не могу сказать, чтобы меня это радовало. К тому же многие сочтут мое присутствие недобрым предзнаменованием. Вряд ли стоит напоминать людям, что я еще жива.

Тюнагон упорствовал в своем желании встретиться с ней, и она принуждена была согласиться. Не так давно эта особа переменила обличье, и он был растроган, увидев ее. Как обычно, они говорили о прошлом.

— Я буду иногда приезжать сюда, — сказал Тюнагон. — Меня очень огорчало, что здесь не останется никого из близких мне людей, поэтому, признаюсь, ваше решение не столько печалит меня, сколько радует.

Тут голос изменил ему, и он заплакал.

— Увы, чем ненавистнее жизнь, тем труднее расстаться с ней, — жаловалась Бэн, — О, для чего госпожа оставила меня в этом мире? Я хорошо понимаю, каким бременем отягощаю душу, и все же не могу не сетовать «на весь этот унылый мир...» (319).

Разумеется, Тюнагон употребил все усилия, чтобы ее утешить, как ни бессмысленны были порой ее жалобы...

За последние годы госпожа Бэн сильно состарилась, но, после того как были подстрижены ее некогда прекрасные волосы, лицо ее очень изменилось и даже немного помолодело.

Сердце Тюнагона снова сжалось от тоски по ушедшей. «Зачем не позволил я ей надеть монашеское платье? — спрашивал он себя. — Может быть, это продлило бы ее жизнь?»

Он невольно позавидовал сидевшей перед ним женщине и, отодвинув в сторону занавес, принялся ласково расспрашивать ее. Несмотря [54] на старческую расслабленность, Бэн держалась с достоинством. Ее черты отличались благородным изяществом, и многое говорило за то, что когда-то она была весьма незаурядной особой.

— Слезы мои
Текут полноводной рекою.
О, почему
В эту реку не бросилась я,
Не ушла за тобою вослед?...

говорит она, еле сдерживая подступающие к горлу рыдания.

— Боюсь, что таким образом вы лишь еще больше обременили бы свою душу, — отвечает Тюнагон, — а другой берег 17 так и остался бы для вас недосягаемым. На полпути погрузиться на дно — подумайте, стоит ли подвергать себя такой опасности? Ведь все в мире тщетно.

Река слез глубока,
Но вряд ли, в нее погрузившись,
Покой обретешь.
Волны тоски, набегая,
И на миг не дадут забыться...

В каком из миров смогу я хоть немного утешиться? — спрашивает Тюнагон, хотя и понимает, что надеяться больше не на что.

Возвращаться в столицу ему не хотелось, и он долго сидел, погруженный в глубокую задумчивость. Однако скоро стемнело, и, опасаясь, что подобный «ночлег в пути» возбудит подозрения, Тюнагон уехал.

Почти ничего не видя от слез, Бэн передала остальным дамам свой разговор с гостем. Горе ее было безутешно.

Между тем в доме шли последние приготовления к переезду: прислужницы, охваченные радостным нетерпением, что-то дошивали поспешно, наряжались и прихорашивались, забывая о том, сколь нелепы в праздничных платьях их согбенные фигуры. Бэн в своем строгом монашеском облачении составляла с ними резкую противоположность.

— Все платья кроят,
В дорогу готовясь поспешно,
А в бухте Рукав
Рукава одинокой рыбачки
От соленых промокли брызг, —

говорит она, вздыхая.

— Платье твое
Поблекло от брызг соленых.
Но ведь и я
Качаюсь в волнах, и мои рукава
Вряд ли ярче твоих, —

отвечает Нака-но кими. — Не верится, что задержусь там надолго. Легко может статься, что пройдет совсем немного времени, и, повинуясь обстоятельствам... Так, скорее всего я вернусь сюда и мы снова встретимся. И все же я предпочла бы вовсе не расставаться с вами. Вам будет здесь слишком одиноко. Впрочем, люди, принявшие постриг, далеко не всегда порывают все связи с миром, надеюсь, что хотя бы иногда... [55]

Нака-но кими оставила Бэн большую часть утвари, которой пользовалась когда-то Ооикими, все то, что могло пригодиться монахине.

— По-моему, вы гораздо более других горюете об ушедшей, — ласково сказала она. — Возможно, вас связывают с ней давние узы. Так или иначе, за это время вы стали мне особенно близки.

Бэн зарыдала безутешно, словно брошенное матерью дитя.

Скоро вещи были уложены, покои убраны, а кареты поданы к галерее. Прибыли и передовые — в большинстве своем лица Четвертого и Пятого рангов. Принц хотел приехать за Нака-но кими сам, но тогда вряд ли удалось бы обойтись без огласки, и он отказался от этой мысли.

Тюнагон тоже прислал передовых. Принц Хёбукё взял на себя общие приготовления, а Тюнагон позаботился о мелочах.

— Скоро совсем стемнеет, — торопили Нака-но кими прислужницы, да и люди, приехавшие из столицы, начинали выказывать нетерпение, а она все не могла решиться. «Куда же меня повезут?» — думала она, жалобно вздыхая. Дама по прозванию Таю, садясь в карету, сказала:

— Как счастлива я,
Что сумела дожить-дождаться
Удачной волны!
А если б решилась броситься
В унылую реку Удзи...

Нака-но кими с неприязнью посмотрела на ее сияющее лицо. «Бэн никогда бы так не сказала!» — невольно подумала она.

А вот какую песню сложила другая прислужница:

— До сих пор не могу
Забыть о той, что ушла,
Стенаю в тоске,
Но в этот счастливый день
В сердце моем лишь радость.

Обе дамы давно служили в доме Восьмого принца и, казалось, были преданы Ооикими. Неужели можно так быстро забыть?... Неприятно пораженная тем, что они старательно избегали всяких упоминаний о покойной, Нака-но кими не стала им отвечать.

Они ехали долго, и Нака-но кими впервые увидела, сколь опасны горные тропы. Теперь она поняла, почему принц редко навещал ее, и пожалела, что обращалась с ним так сурово.

Скоро на небо выплыла семидневная луна, такая прекрасная в легкой, призрачной дымке... Измученная тяготами непривычно долгого пути и собственными думами, Нака-но кими сказала:

— На небо гляжу:
Из-за гор появившись, луна
Плывет над миром,
Но, не в силах здесь оставаться,
Скрывается вновь за горой (442).

Никакой уверенности в будущем у нее не было, и она старалась не думать о том, что станется с нею, если чувства принца вдруг переменятся. «Почему я не могла быть счастливой там, в Удзи?» — спрашивала она себя, жалея, что нельзя вернуть прошлое. Когда карету провели под «трехслойными крышами» и между «крепкими стенами» 18, у Нака-но [56] кими невольно захватило дух от восхищения. Подобной роскоши она еще невидала. Давно поджидавший ее принц сам вышел к карете и помог ей спуститься. Ее покои, равно как и покои, предназначенные для прислуживающих ей дам, сверкали великолепным убранством. Принц позаботился обо всем, не упустив из виду ни одной мелочи. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений относительно положения Нака-но кими в доме на Второй линии. «Это не простое увлечение», — говорили люди, изумленные столь неожиданным поворотом событий.

Тюнагон собирался переехать в дом на Третьей линии к концу луны, а пока время от времени заходил туда и наблюдал за ходом работ. В тот день он задержался на Третьей линии до позднего вечера, рассудив, что, поскольку дом принца совсем рядом, новости дойдут до него гораздо быстрее. В самом деле, очень скоро посланные им передовые возвратились с подробным рассказом о том, как прошел день. Услыхав, что принц окружил Нака-но кими нежными заботами, Тюнагон возрадовался и вместе с тем подосадовал на собственную опрометчивость.

«Ах, если бы вспять повернуть наши годы...» (327) — вздыхал он, затем, хоть чем-то уязвить желая, сказал:

— Лодка скользит
По залитой солнцем глади
Озера Нио (443),
Едва различима.
И все же сумел я увидеть тебя, —

Левый министр предполагал, что союз между его Шестой дочерью и принцем Хёбукё будет заключен до конца луны, и был весьма недоволен тем, что тот, словно желая упредить его, перевез в свой дом никому не известную особу, после чего совершенно перестал появляться на Шестой линии. Понимая, что министр вправе чувствовать себя обиженным, принц написал его дочери и она ответила ему.

Весь мир знал, что в доме Левого министра готовятся к церемонии Надевания мо. Любая отсрочка возбудила бы ненужные толки, поэтому по прошествии Двадцатого дня министр все-таки надел на дочь мо. Он решил предложить ее Тюнагону. Правда, к союзам между близкими родственниками принято относиться с предубеждением, но Тюнагон был слишком выгодным зятем, чтобы уступать его кому-то другому. Тем более что особа, которая все эти годы была предметом его тайных помышлений, скончалась и он должен был тяготиться своим одиночеством. Принимая все это во внимание, Левый министр послал к Тюнагону верного человека, дабы тот разузнал о его намерениях.

— Убедившись воочию в тщетности мирских помышлений, я проникся еще большим отвращением к миру, — ответил Тюнагон. — Боюсь, что союз со мной вряд ли принесет кому-нибудь счастье, да и сам я...

Словом, он явно не собирался связывать свою судьбу с кем бы то ни было, и Левый министр почувствовал себя глубоко уязвленным. Да и мог ли он ожидать, что его предложение, на которое он решился после долгих, мучительных сомнений, снова встретит отказ? Однако настаивать он не стал. Хотя Тюнагон и приходился ему младшим братом, в его манере держаться было что-то такое, что заставляло людей робеть перед ним, и вряд ли стоило принуждать его к этому союзу. [57]

Настала пора цветения, и однажды, любуясь вишнями у дома на Второй линии, Тюнагон невольно вспомнил о жилище, «хозяином брошенном» (444).

— «Ничье сердце не дрогнет» (444), — словно про себя произнес он и отправился навестить принца Хёбукё.

В последнее время принц почти не покидал дома на Второй линии, и взаимная привязанность супругов умножалась с каждым днем. Подобное благополучие не могло не радовать Тюнагона, но, как это ни странно, он до сих пор чувствовал себя обманутым. Так или иначе, у него не было больше причин беспокоиться за Нака-но кими.

Они долго беседовали о том о сем, но вечером принц должен был ехать во Дворец, и, когда карета была готова, а в покоях начали собираться его многочисленные приближенные, Тюнагон перешел во флигель. Роскощные покои, в которых жила теперь Нака-но кими, так не похожи были на бедную горную хижину! Подозвав одну из прелестных девочек-служанок, чьи изящные фигурки мелькали за занавесями, Тюнагон велел ей доложить госпоже о своем приходе. Дамы принесли для него сиденье, и очень скоро одна из них появилась с ответом от госпожи.

— Мы живем рядом, — сказал Тюнагон, когда его провели в покои, — казалось бы, ничто не мешает мне навещать вас так часто, как хочется, однако, не имея повода, я не осмеливался даже писать к вам, опасаясь навлечь на себя недовольство вашего супруга. Увы, слишком многое изменилось за это время. Часто, глядя на прекрасные, окутанные дымкой деревья, я вспоминаю о прошлом и печалюсь.

Он задумался, и, взглянув на его грустное лицо, Нака-но кими украдкой вздохнула. «О, если б сестра была жива! — подумала она. — Как бы хорошо нам жилось теперь! Мы бы часто виделись, вместе любовались цветами, вместе внимали пению птиц...». Сердце ее мучительно сжалось, и ей сделалось так тоскливо, как не бывало даже тогда, когда она жила совсем одна в далеком горном жилище.

— Вы не должны забывать, что господин Тюнагон вправе рассчитывать на большее внимание, чем любой другой гость, — напоминали дамы. — Пора показать, сколь велика ваша признательность.

Однако Нака-но кими все не решалась отказаться от посредника, а пока она колебалась, в ее покои зашел принц попрощаться перед отъездом. В полном парадном облачении он был необыкновенно красив.

— Как странно, — сказал принц, увидев гостя. — Почему вы не посадили господина Тюнагона поближе? Он столько для вас сделал, неужели он не заслуживает более радушного приема? Разумеется, могут пойти неблагоприятные для меня разговоры, но вы отяготите душу новым бременем, если станете избегать его. Разве вам не о чем вспомнить?

Однако он тут же добавил, сам себе противореча:

— Но не забывайте об осторожности. Кто знает, что у него на уме?

Так и не разрешив сомнений Нака-но кими, принц уехал.

Понимая, что дурно было бы избегать Тюнагона теперь, когда он вправе рассчитывать на ее благодарность, Нака-но кими готова была пойти ему навстречу и увидеть в нем замену той, которой ей так недоставало, тем более что и он, судя по всему, ждал от нее того же. Вместе с тем ее не могло не беспокоить отношение к этому принца... [58]

Плющ

Основные персонажи

Обитательница павильона Глициний, нёго, — супруга имп. Киндзё (ранее известная как нёго Рэйкэйдэн, см. кн. 2, гл. «Ветка сливы»)

Государь (Киндзё) — сын имп. Судзаку, преемник имп. Рэйдзэй

Государыня-супруга (Акаси) — дочь Гэндзи и госпожи Акаси, супруга имп. Киндзё

Вторая принцесса, принцесса из павильона Глициний, — дочь имп. Киндзе и обитательницы павильона Глициний

Первая принцесса — дочь имп. Киндзё и имп-цы Акаси

Тюнагон, Дайнагон, Дайсё (Каору), 24-26 лет, — сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Принц Хёбукё (Ниоу), 25-27 лет, — сын имп. Киндзё и имп-цы Акаси, внук Гэндзи

Левый министр (Югири), 50-52 года, — сын Гэндзи.

Шестая дочь Левого министра (Року-но мия) — дочь Югири, супруга принца Хёбукё

Нака-но кими, госпожа из Флигеля, — дочь Восьмого принца, супруга принца Хёбукё

Третья принцесса — дочь имп. Судзаку, супруга Гэндзи, мать Каору

Госпожа Северных покоев в доме Левого министра, госпожа из дома на Третьей линии (Кумои-но кари), — дочь То-но тюдзё, супруга Югири

Адзэти-но дайнагон (Кобай) — второй сын То-но тюдзё, брат Касиваги

Девушка, дочь правителя Хитати, дочь госпожи Тюдзё (Укифунэ), 19-21 год, — побочная дочь Восьмого принца

В те времена обитательницей павильона Глициний была дочь покойного Левого министра. Ее представили Государю ранее прочих, еще когда он прозывался принцем Весенних покоев, и он питал к ней глубокую привязанность, [59] никак, впрочем, не отразившуюся на ее положении при дворе.

Шли годы, дети Государыни-супруги взрослели один за другим, обитательница же павильона Глициний родила Государю всего одну дочь, на которую и обратила свои попечения. «Стоит ли сетовать на судьбу и завидовать удачливой сопернице? — говорила она себе. — Не лучше ли позаботиться о том, чтобы судьба дочери оказалась более счастливой?»

Принцесса была хороша собой, и Государь любил ее. Бесспорно, ее значение в мире не было так велико, как значение Первой принцессы, воспитанию которой уделялось особое внимание, но жила она почти в такой же роскоши. Дом Левого министра до сих пор не утратил своего влияния, и нёго из павильона Глициний имела все, чего только душа пожелает. Изысканнейшее убранство ее покоев отвечало всем современным требованиям, ей прислуживали миловидные дамы, одетые сообразно званиям и времени года.

Когда Второй принцессе исполнилось четырнадцать лет, было решено справить обряд Надевания мо. С весны нёго принялась за приготовления, и ничто другое не занимало ее мыслей. Ей хотелось, чтобы церемония прошла торжественно и вместе с тем несколько необычно. Ради такого случая из хранилищ были извлечены фамильные ценности, передававшиеся из поколения в поколение. Словом, приготовления велись с большим размахом, но летом на нёго внезапно напал злой дух, и она скончалась. Ее безвременная кончина глубоко опечалила Государя. Ушедшая, обладавшая чувствительным сердцем и приветливым нравом, сумела снискать расположение многих, и весь двор оплакивал ее. Даже самые ничтожные служанки не могли примириться с этой утратой. А уж о принцессе и говорить нечего: неутешная в своей потере, она впала в совершенное уныние, и Государь, принимавший в дочери живое участие, распорядился тайно перевезти ее во Дворец, как только кончились поминальные службы. Каждый день он заходил ее наведать. Черное одеяние скорби сообщало облику принцессы особую утонченность. Она казалась старше своих лет, светлое спокойствие дышало в ее благородных чертах, а движения были проникнуты горделивой грацией. Пожалуй, даже мать не была так красива. Вряд ли стоило беспокоиться за будущее принцессы, но, к сожалению, с материнской стороны у нее не оказалось ни одного дяди, способного взять ее на свое попечение. У покойной нёго было всего два брата, к тому же не единоутробных — Оокуракё и Сури-но ками. Ни тот, ни другой не пользовались влиянием при дворе. Имея таких далеко не безупречных попечителей, принцесса не могла рассчитывать на прочное положение в мире, и ее будущее внушало Государю большую тревогу. Пока же он решил заботиться о ней сам.

Однажды, когда моросил унылый осенний дождь и так прекрасны были чуть тронутые инеем хризантемы, Государь зашел в покои Второй принцессы, и они долго беседовали о прошлом. Робко, но с достоинством отвечала принцесса на вопросы Государя, и тот был восхищен. Неужели не найдется человека, способного оценить ее и стать ей надежной опорой? Когда государь из дворца Судзаку решил отдать свою дочь министру с Шестой линии, многие выказывали недовольство, полагая, [60] что принцессе более подобает безбрачие, чем союз с простым подданным. И что же? Теперь у Третьей принцессы есть сын, которым она вправе гордиться, который всегда будет ей утешением и опорой. Разве положение ее стало менее значительным? А останься принцесса одна, неизвестно еще, как сложилась бы ее жизнь, сколько горестей ей пришлось бы изведать, сколько оскорблений и унижений выпало бы ей на долю... «Я должен сам распорядиться судьбой дочери», — решил Государь. А коль скоро вознамерился он последовать примеру отца, можно ли было найти лучшего зятя, чем тюнагон Минамото? В самом деле, кто более достоин такой чести? Правда, ходили слухи, что у Тюнагона уже есть возлюбленная. Но вряд ли он посмеет пренебречь дочерью Государя. В конце концов ему все равно придется обзавестись супругой. Так почему бы... Пока они играли в «го», спустились сумерки. Моросил дождь, на хризантемах лежали отблески вечернего солнца. Призвав одну из дам, Государь спросил:

— Кто сегодня прислуживает во Дворце?

— Принц Накацукаса, принц Кандзукэ и тюнагон Минамото, — доложили ему.

— Попросите сюда господина Тюнагона, — повелел Государь, и тот не замедлил явиться.

Так, недаром именно на него пал выбор Государя. Тюнагон был поразительно хорош собой, к тому же при каждом его движении вокруг распространялся упоительный аромат...

— В такой тихий дождливый вечер неплохо послушать музыку, — изволил сказать Государь. — Но, к сожалению, это невозможно теперь 19. Придется скоротать время за игрой в «го» 20.

Он повелел принести доску и предложил Тюнагону сыграть. Тот не особенно удивился, ибо Государь часто призывал его к себе, предпочитая его общество любому другому.

— Могу предложить вам неплохую ставку, — сказал Государь. — Впрочем, решусь ли? Но что еще...

Кто знает, понял ли Тюнагон? Во всяком случае, он старался не допускать ошибок. Первую из трех партий проиграл Государь.

— Ах, какая досада! — посетовал он. — Что же, придется сегодня позволить вам сорвать одну ветку 21. Тюнагон молча спустился в сад и, сорвав прекрасную хризантему, возвратился к Государю.

— Когда б этот цветок
Своей красотой осенял
Простую ограду,
Я сорвать бы его поспешил,
Уступая влечению сердца...

с достоинством произносит он. Государь же отвечает:

— В засохших лугах
Цветы поблекли от инея.
Хризантема одна
Сохранила прежнюю яркость,
И все взоры стремятся к ней (445).
[61]

После того случая Государь еще несколько раз намекал Тюнагону на свое желание, причем лично, а не через посредников, но тот, далекий от подобных помышлений, не спешил. «Мне никогда не хотелось связывать себя брачными узами, — думал он, — потому-то я и отклонял самые лестные предложения. Стоит ли уподобляться отшельнику, который, не устояв перед искушением, готов вернуться в мир?» (Право, что за странное сопоставление!) «К тому же ее, вероятно, добиваются многие», — предположил он, и тут же у него возникла мысль, которую он поспешил отогнать как слишком дерзкую: «Будь она дочерью Государыни-супруги...»

Вскоре о намерениях Государя узнал Левый министр, и немудрено вообразить, сколь велика была его досада. Он и сам имел виды на Тюнагона, полагая, что в конце концов его все-таки удастся склонить к браку с Року-но кими... И вдруг — столь неожиданное препятствие!

Между тем принц Хёбукё, не проявляя, впрочем, особой пылкости, продолжал обмениваться с Року-но кими письмами, и министр решил обратить свое внимание на него. «Пусть сейчас его чувство и неглубоко, — думал он, — но, возможно, со временем... Кто знает, что им предопределено? Разумеется, неплохо было бы подыскать для нее супруга, готового поклясться, что «меж ними не сможет даже капля воды просочиться» (272), но не отдавать же ее человеку невысокого ранга, она заслуживает большего. Да и молва не пощадит...»

— В наш век всеобщего упадка столько забот с детьми, — сетовал министр. — Ни один родитель не может равнодушно смотреть на то, как бесцельно проходит молодость его дочерей. Даже Государю приходится самому подыскивать женихов, а уж простым подданным...

Он так надоел Государыне бесконечными жалобами, что она сочла своим долгом поговорить с принцем.

— Мне очень жаль Левого министра, — сказала она. — Он так давно и с такой деликатностью пытается заручиться вашим согласием, а вы упорно пренебрегаете им. Это жестоко. Разве вы не знаете, что без влиятельного покровителя никакой принц не может рассчитывать на сколько-нибудь достойное положение в мире? Государь начал уже поговаривать о том, чтобы уйти на покой. Только люди низкого звания предпочитают довольствоваться одной супругой. Возьмите хотя бы Левого министра. Уж он-то никогда не был человеком легкомысленным и тем не менее имеет двух жен и умело управляется с обеими, не навлекая на себя ничьих упреков. К тому же, если сбудутся мои надежды, в ваших покоях будет прислуживать такое множество дам...

Государыня никогда еще не говорила с ним так откровенно, и ее доводы показались принцу вполне убедительными, а как он и сам не питал неприязни к дочери министра, мог ли он ответить безоговорочным отказом? Правда, союз этот был ему не по душе, ибо он предвидел (и не без оснований), что, став членом столь влиятельного семейства, лишится даже той свободы, которой располагал теперь. Однако навлекать на себя гнев министра было не менее опасно, и в конце концов принц смирился. Помимо всего прочего, он отличался ветреным нравом и никогда не упускал случая поближе познакомиться с особой, почему-либо привлекшей его внимание. К примеру, он до сих пор не забывал Красной сливы [62] из дома Адзэти-но дайнагона 22 и пользовался любой возможностью, будь то пора весеннего цветения или пора алых листьев, чтобы написать к ней. И она, и дочь Левого министра невольно возбуждали его любопытство.

Но скоро год сменился новым, а все осталось по-старому. Вторая принцесса сняла одеяние скорби, и теперь ничто не мешало ей вступить в брачный союз.

Многие приходили к Тюнагону с сообщениями, что его искательство будет встречено благосклонно, и делать вид, будто ему ничего не известно, было не совсем прилично, поэтому Тюнагон счел своим долгом намекнуть Государю на свою заинтересованность. Тот немедленно дал согласие, и Тюнагону сообщили, что в первый же благоприятный день...

Сочувствуя Государю, Тюнагон ни на миг не забывал Ооикими. Весь свет опустел для него с тех пор, как ее не стало. Он не в силах был примириться с мыслью, что, будучи столь явно с ним связанной, она ушла из мира, оставшись ему чужой. О, если б ему удалось отыскать женщину, хоть немного на нее похожую, пусть даже она была бы самого низкого звания... «Как жаль, что нельзя привлечь ее душу хотя бы дымом курений, как бывало когда-то» 23, — сетовал он и не особенно спешил связывать себя с принцессой.

Тем временем в доме Левого министра готовились к брачной церемонии, которая была назначена на Восьмую луну. Нашлись люди, поспешившие сообщить об этом Нака-но кими. «Увы, ничего другого я и не ожидала, — подумала она. — Но что же станется со мной? О, я всегда знала, что когда-нибудь это произойдет и я сделаюсь предметом для насмешек. Разве мне не говорили, сколь непостоянно сердце принца? Я хорошо понимала, что ему нельзя доверять, но он был так добр ко мне, так трогательно клялся в верности... Неужели теперь всему конец? Разумеется, он не покинет меня, ибо мое звание достаточно высоко, но мне наверняка предстоит изведать немало горестей. Что за злосчастная судьба! Должно быть, мне придется вернуться в Удзи. Какой позор! Уж лучше бы я так и оставалась там до конца своих дней. Как я могла столь беспечно забыть о завете отца и покинуть родную хижину? Сестра бы никогда этого себе не позволила. Она казалась такой робкой и слабой, но в сердце ее было довольно твердости. Тюнагон до сих пор не может забыть ее, но, если бы она осталась жива, на ее долю, вероятно, выпало бы немало испытаний. Так разве не права была она, не желая связывать себя ни с кем брачными узами? О да, она проявила удивительную прозорливость, решив держаться от Тюнагона в отдалении. Она даже хотела принять постриг, чтобы вернее успеть в том, и наверняка осуществила бы свое желание, когда б не пресеклась внезапно ее жизнь. О да, она все умела предусмотреть. А я? Ах, как, должно быть, печалятся теперь покойные отец и сестра, глядя на меня, как осуждают меня за легкомыслие!»

Велико было отчаяние Нака-но кими, но, понимая, что слезы и упреки ничему не помогут, она подавляла жалобы и притворялась спокойной и беззаботной.

Принц же в те дни был с ней ласковее обыкновенного. Предупреждая все ее желания, он беспрестанно клялся ей в верности, утверждая, что союз их вечен и не ограничивается сроком их нынешнего существования. [63]

Так или иначе, примерно с Пятой луны Нака-но кими почувствовала особого рода недомогание. Никаких особенных опасений ее состояние не вызывало, но она отказывалась от пищи и почти не вставала. Принц, которому никогда не приходилось видеть женщин в подобном положении, предполагал, что всему виною жара. Однако кое-какие подозрения возникали и у него.

— Вы уверены, что это не... — спрашивал он иногда. — Я слышал, что в такое время женщины всегда себя дурно чувствуют...

Нака-но кими лишь смущалась и старалась вести себя как ни в чем не бывало. Дамы тоже молчали, поэтому принцу так и не удалось узнать ничего определенного. Настала Восьмая луна, и дамы не преминули сообщить госпоже о том, на какой день назначена церемония. У принца вовсе не было намерения скрывать от Нака-но кими эту новость, но ему не хотелось огорчать ее, и он молчал, невольно усугубляя тем самым ее страдания. «Все, кроме меня, знают о предстоящем событии, — думала она. — Неужели он не скажет даже, в какой день это произойдет?» Да, у нее были основания для обиды.

С тех пор как Нака-но кими поселилась в доме на Второй линии, принц редко оставался ночевать во Дворце, разве только обстоятельства принуждали его к этому. Тайные похождения тоже были забыты, и почти все ночи он проводил дома. Понимая, что теперь в их жизни многое переменится, принц боялся и помыслить о том, как отнесется к этому Нака-но кими. Он стал нарочно оставаться на ночь во Дворце, желая постепенно приучить ее к своим отлучкам, но это обижало ее еще более.

Узнав о готовящейся церемонии, Тюнагон не мог не пожалеть Нака-но кими. «Сердце принца — что весенние цветы, — думал он. — Несомненно, его связывают с супругой самые нежные чувства, но боюсь, как бы новая привязанность не вытеснила старую. Говорят, что дочь министра хороша собой и обнаруживает немалые дарования. К тому же она принадлежит к одному из самых влиятельных в столице семейств, и принц окажется под постоянным надзором. Увы, несчастной Нака-но кими придется коротать одинокие ночи, а она к этому не привыкла. О, каким я был глупцом! Для чего я уступил ее принцу? Я готов был отречься от мира, но любовь к ее сестре лишила мои помыслы прежней чистоты. Меня влекло к ней с неодолимой силой, но, не желая действовать вопреки ее воле, я смиренно ждал, надеясь, что со временем сердце ее смягчится. Увы, мои надежды оказались обманутыми, ибо она решила по-другому распорядиться и своей судьбой, и моей. Не имея желания вовсе отказываться от меня, она задумала соединить меня с младшей сестрой, к которой я не испытывал никакого влечения, заявив при этом, что они едины. Я с негодованием отверг ее предложение и, дабы разрушить ее замыслы, поспешил свести ее сестру с принцем». Жестокое раскаяние терзало душу Тюнагона, когда он вспоминал, как словно в каком-то ослеплении привез принца в Удзи и помог ему проникнуть в покои Нака-но кими. Принц должен помнить те дни, так неужели он не чувствует теперь своей вины перед Тюнагоном? Впрочем, помнит ли он? Он слишком переменчив, и не только женщине трудно на него положиться.

Тюнагон был весьма раздосадован, и неудивительно: человек, постоянный в своих привязанностях, склонен неодобрительно относиться к [64] слабостям других. С тех пор как Ооикими покинула этот мир, ничто не доставляло ему радости, даже предложение Государя оставило его равнодушным. Единственной женщиной, волновавшей воображение Тюнагона — причем волновавшей с каждым днем все сильнее, была Нака-но кими. Сестры были ближе друг другу, чем это обыкновенно бывает, и на смертном одре старшая просила Тюнагона позаботиться о младшей так, как он заботился бы о ней самой. «Я ни в чем не упрекаю вас, — сказала она в тот страшный миг, — но мне досадно, что вы отказались выполнить мою просьбу. Боюсь, что эта невольная досада надолго привяжет меня к миру тщеты».

«Наверное, и теперь она гневно глядит на меня с небес», — вздыхал Тюнагон. Он коротал одинокие ночи, прислушиваясь к стонам ветра, размышляя о прошедшем и о грядущем, о человеческих судьбах и о тщетности мирских упований. Среди прислуживающих ему дам, в обществе которых он находил мимолетное утешение, были особы, вполне достойные внимания, но никому не удавалось надолго привязать его к себе. Многие из этих дам едва ли не превосходили знатностью рода сестер из Удзи, но семьи их вследствие различных перемен, в мире произошедших, утратили былое влияние, и, повергнутые обстоятельствами в бедственное положение, они были взяты в дом на Третьей линии. Однако и они не сумели смутить его покой, ибо Тюнагон избегал всего, что в решительный миг помешало бы ему отречься от мира. И разве не странно, что он все-таки позволил разрушительной страсти овладеть своим сердцем?

Однажды утром, после мучительной бессонной ночи, Тюнагон выглянул в сад. По земле стлался туман, сквозь него яркими пятнами проглядывали цветы, и среди них непрочные венчики «утреннего лика» — «асагао». Этим цветом обычно уподобляют непостоянный мир, ибо они, «лепестки на рассвете раскрыв, увядают с приходом ночи» (446), и, возможно, поэтому Тюнагону они показались особенно трогательными. Не опуская решетки, он тихо лежал, наблюдая, как цветы раскрывают лепестки. Когда же совсем рассвело, призвал одного из своих приближенных и сказал ему:

— Я собираюсь съездить на Вторую линию, распорядитесь, чтобы приготовили карету поскромнее.

— Принц Хёбукё изволил уехать во Дворец, — ответили ему. — Вчера вечером сопровождающие вернулись с каретами.

— Все равно. Я хочу навестить госпожу из Флигеля, мне говорили, что она нездорова. Сегодня я должен быть во Дворце, поэтому поспешите, я предполагаю выехать до того, как солнце поднимется высоко.

Облачившись в парадное платье, Тюнагон спустился в сад. Право, цветы были самым подходящим обрамлением для его красоты. Он всегда держался скромно, нимало не заботясь о впечатлении, производимом на окружающих, однако в чертах его, в движениях было столько изящества, что сравнения с ним не выдержали бы самые изысканные щеголи. Он притянул к себе «утренний лик», и с листьев упала роса.

— В этот утренний час
Могу ль восхищаться цветами,
[65]
Зная, что им
Пережить не дано росы,
Сверкающей на лепестках?

Как все мимолетно в мире... — произнес он, ни к кому не обращаясь, и сорвал цветок. Обойдя стороной «оминаэси» — «девичью красу» (447), Тюнагон сел в карету. Чем выше поднималось солнце, тем прекраснее становилось затянутое легкой дымкой небо.

«Дамы, наверное, еще спят, — подумал Тюнагон. — Пожалуй, я приехал слишком рано. Другой на моем месте наверняка стал бы покашливать или стучать по решетке, но я к этому не приучен». Призвав одного из своих спутников, он попросил его заглянуть внутрь, и скоро тот доложил, что все решетки подняты и за занавесями мелькают женские фигуры.

Выйдя из кареты, Тюнагон направился к флигелю. Заметив, что к ним приближается какой-то изящно одетый мужчина, еле различимый в утроением тумане, дамы вообразили было, что это принц, вернувшийся домой с тайного свидания, однако уже в следующий миг до них донеслось знакомое благоухание, особенно сильное в этот ранний час.

— Как красив господин Тюнагон! — восхитились молодые дамы. — Право же, не будь он столь равнодушен к женским чарам...

Не выказывая особого удивления, они поспешили приготовить гостю сиденье, и он с удовольствием прислушивался к шелесту их платьев.

— Я бесконечно признателен вам за то, что вы удостаиваете меня такой чести, — говорит Тюнагон, — и все же... Мне казалось, что я заслуживаю лучшего обращения. Неужели вы оставите меня здесь, за занавесями? В конце концов я совсем перестану ходить к вам.

— Ах, но что же мы можем сделать? — спрашивают дамы.

— Разве у вас нет каких-нибудь укромных покоев с северной стороны, где прилично было бы расположиться старому другу дома? Впрочем, поступайте так, как прикажет госпожа, я не вправе жаловаться.

Он сел у входа во внутренние покои, а дамы, передав его слова госпоже, стали уговаривать ее выйти. Нака-но кими согласилась довольно бистро, ибо Тюнагон, и прежде никогда не проявлявший свойственной мужчинам напористости, в последнее время стал вести себя еще более сдержанно, и, беседуя с ним, она чувствовала себя в безопасности.

Прежде всего Тюнагон осведомился о ее самочувствии, но никакого определенного ответа не получил. Нака-но кими была как-то особенно грустна, и, догадываясь о том, что ее тревожит, Тюнагон, словно младшую сестру, принялся наставлять и утешать ее, снова и снова напоминая о том, как все шатко и непродолжительно в этом мире. Сегодня он впервые заметил, что голос ее похож на голос Ооикими. Это неожиданное открытие так взволновало его, что он с трудом справился с искушением проникнуть за занавеси. Изнуренная болезнью Нака-но кими казалась ему особенно желанной, и когда б не дамы... «Вряд ли в мире найдется человек, не изведавший любовной тоски», — внезапно пришло ему в голову.

— Я всегда знал, что не могу рассчитывать на блестящее будущее, — сказал он, — но надеялся, что мне удастся по крайней мере избежать душевных забот и тревог. И что же — я сам вовлек себя в бездну печалей и разочарований, и сердце мое не может обрести покоя. Люди честолюбивые, придающие значение чинам и званиям, часто чувствуют [66] — неудовлетворенными, обиженными, и это естественно. Но разве не в большее заблуждение впадаю я?

Положив сорванный цветок на веер, он долго смотрел, как краснели, увядая, лепестки. Затем, подсунув веер под занавес, сказал:

— «Утренний лик» —
Ужели его оставлю?
Нет, никогда
Я не забуду клятвы,
Данной белой росе...

На лепестках — и вряд ли Тюнагон был тому причиной — сверкала роса, но они увядали на глазах, и Нака-но кими сказала:

— Увяли цветы
Еще до того, как растаяла
На листьях роса.
И все же участь росы
Кажется мне печальней...
24

Что опорой послужит мне? (448) — робко добавила она и, не договорив, замолчала... «Как похожа!» — вздохнул Тюнагон.

— Осень всегда располагает к унынию, — сказал он. — Недавно в поисках хоть какого-то утешения я поехал в Удзи. Увы, «и в саду, и возле ограды — запустенье...» (29). Невыносимо смотреть, как ветшает дом. Помню, после кончины министра с Шестой линии многие стремились побывать в его столичном жилище и в Сага, где он провел последние годы жизни, но никому не становилось от этого легче. Я и сам не раз уезжал оттуда в слезах, столь болезненное впечатление производили на душу знакомые деревья и цветы, ручьи, по-прежнему бегущие по саду. Министра всегда окружали люди тонкие, обладавшие чувствительным сердцем. После его кончины все они разбрелись кто куда, некоторые оставили этот мир. А простые прислужницы, не помня себя от горя, удалились в леса, в горы, где и влачат теперь жалкое, никчемное существование. Да, участь многих истинно достойна сожаления. Дом на Шестой линии опустел, стал зарастать травой забвения, но, к счастью, очень скоро переехал туда Левый министр, а потом и кое-кто из принцев, поэтому к дому вернулось былое величие. Так, все проходит, время исцеляет от печалей, даже самых, казалось бы, неизбывных. Впрочем, горестные события, о которых я вам рассказываю, происходили тогда, когда я был совсем еще мал, и мое сердце вряд ли могло быть глубоко затронуто. Но от этого страшного сна, который привиделся нам недавно, я до сих пор не в силах очнуться и не знаю, сумею ли когда-нибудь... Последняя разлука всегда тягостна, ибо напоминает о том, как непрочен мир. Уход же вашей сестры пробудил в душе чувства, которые наверняка станут препятствием на моем будущем пути.

Он плакал, и неподдельная скорбь отражалась на лице его.

Будь Нака-но кими совершенно посторонним человеком, и тогда она не смогла бы остаться равнодушной, а ведь его горе было и ее горем. Она до сих пор оплакивала любимую сестру, а в последнее время, когда так тяжело было у нее на сердце, особенно остро ощущала ее отсутствие. Стоит ли удивляться тому, что слова Тюнагона возбудили в душе Нака-но [67] кими живое участие? С трудом сдерживая подступившие к горлу рыдания, она не сразу ответила.

— Все говорят о «горечи одиночества», которое будто бы неизбежно в горной глуши (449), — сказала она наконец. — Когда я жила в Удзи, у меня не являлось желания сравнивать... А теперь... Ах, как хотелось бы мне пожить где-нибудь вдали от суеты. К сожалению, и это неосуществимо. Иногда я завидую монахине Бэн. Я многое отдала бы за то, чтобы услышать, как на Двадцатый день зазвонит колокол в горном храме... 25 Признаюсь, я даже помышляла, уж не попросить ли вас потихоньку отвезти меня туда...

— Боюсь, что это невозможно, хотя и понимаю, как сильно в вас желание уберечь дом от запустения. Даже мужчина, вольный в своих действиях, не всегда решится пуститься в путь по опасной горной дороге. Я и то бываю в Удзи гораздо реже, чем хотелось бы. О поминальных же службах не беспокойтесь, я обо всем договорился с Адзари. Более того, я советовал бы вам сделать дом обителью Будды. Сейчас все в нем напоминает о прошлом, и он является источником страданий. Разве не лучше превратить его в приют для сердец, жаждущих очищения? Согласны ли вы со мной? Последнее слово за вами. Подумайте обо всем хорошенько и сообщите мне о своем решении. Мне всегда хотелось, чтобы у нас не было друг от друга тайн.

Немудрено было догадаться, что намерение Нака-но кими самой почтить память отца поднесением храму сутр и священных изображений связано прежде всего с желанием уехать в Удзи.

— Вы не должны даже помышлять об этом! — заявил Тюнагон. — Прошу вас, успокойтесь и постарайтесь не терять благоразумия.

Солнце стояло уже высоко, в покоях начали собираться дамы. Опасаясь, что столь долгая беседа может показаться им подозрительной, Тюнагон поспешил откланяться.

— Обидно, что вы до сих пор оставляете меня за занавесями, я к этому не привык. Однако постараюсь в скором времени навестить вас снова, — сказал он на прощание.

Принц вряд ли остался бы доволен, узнав, что его супруга принимает гостей в его отсутствие, поэтому, призвав к себе старшего прислужника, Укё-но ками, Тюнагон сказал ему:

— Я слышал, что принц вернулся из Дворца вчера вечером, потому и заехал. Жаль, что его не оказалось дома. А теперь мне пора во Дворец.

— Господин должен возвратиться сегодня, — ответил Укё-но ками.

— Что же, заеду еще раз вечером.

Открывая в Нака-но кими все новые и новые прелести, Тюнагон беспрестанно клял себя за то, что не послушался Ооикими и сам обрек себя на столь унылое существование. Но, увы, изменить ничего уже было нельзя...

Он по-прежнему соблюдал строгое воздержание и целыми днями творил молитвы. Как ни молода и ни далека от житейских волнений была Третья принцесса, но и она в конце концов встревожилась.

— Увы, «не так уж и много...» (450) — сказала она. — Но я бы не хотела оставлять вас до тех пор, пока ваше положение не упрочится. Не мне запрещать вам отрекаться от мира, но знайте, что смятение, в которое [68] вы повергаете мою душу, неизбежно станет препятствием на моем будущем пути.

Тюнагон устыдился и с тех пор, не желая огорчать мать, старался по крайней мере в ее присутствии казаться спокойным и беззаботным.

Тем временем Левый министр, приказав со всей мыслимой роскошью убрать Восточный флигель дома на Шестой линии, ждал принца Хёбукё. Уже вышла на небо луна Шестнадцатой ночи, а принца все не было. Зная, что душа его с самого начала не лежала к этому союзу, министр, охваченный беспокойством, послал к принцу гонца.

— Вечером принц Хёбукё покинул Дворец и сейчас изволит находиться в доме на Второй линии, — доложил тот, вернувшись.

Министр почувствовал себя уязвленным, да и было от чего — в такой день принцу не следовало растрачивать свое внимание на других. Опасаясь, что люди станут смеяться, если он всю ночь проведет в тщетном ожидании, министр отправил к принцу сына своего То-но тюдзё, велев ему сказать следующее:

«Даже луна.
По бескрайнему небу плывущая,
Приют обрела
В нашем доме, тебя же не видно.
Хоть близится ночь к концу».

Надобно сказать, что принц, не желая огорчать Нака-но кими, поехал сначала во Дворец, откуда послал ей письмо, она же ответила, и, видно, было что-то в ее письме такое, что взволновало его. Во всяком случае, он поспешил тайно вернуться в дом на Второй линии, и теперь ему вовсе не хотелось расставаться со своей прелестной супругой. Когда пришел То-но тюдзё, они вдвоем любовались луной, и принц снова и снова клялся ей в верности, тщетно пытаясь ее утешить. Немало печалей довелось изведать Нака-но кими за последнее время, но она хоронила на дне души свои чувства и никогда не показывала супругу, что страдает. Глядя на ее нежные, кроткие черты, принц едва не плакал от жалости. Однако, услыхав о приходе То-но тюдзё, почувствовал себя виноватым и перед дочерью министра, а потому собрался уходить и сказал Нака-но кими на прощание:

— Я скоро вернусь. Не смотрите без меня на луну 26. О, если бы вы знали, как мне не хочется оставлять вас!

На душе у него было неизъяснимо тяжело, и он прошел в главные покои, стараясь никому не попадаться на глаза.

Госпожа проводила его печальным взглядом, и, как ни силилась она сдерживаться, потоки слез готовы были унести изголовье (123). Теперь она знала, как жестоко человеческое сердце.

С малых лет и она и сестра ее принуждены были влачить безотрадное существование. Единственной их опорой и утешением был отец, которого помышления давно уже не принадлежали этому миру. Долгие годы прожили они в горном селении, где дни тянулись унылой, однообразной чередой, но даже тогда жизнь не представлялась Нака-но кими столь тягостным бременем. Однако очень скоро и отец и сестра покинули ее, и так велика была горечь утраты, что ей хотелось одного — немедленно [69] последовать за ними. Казалось, не бывает на свете большего горя. Но, увы, она осталась жить и даже — неожиданно для себя самой — сумела занять в мире довольно высокое положение. Разумеется, она понимала, что все это ненадолго, но принц был так нежен и добр, могла ли она не верить ему?... А теперь... О, теперь рухнули все надежды. Нака-но кими понимала, что увидится с принцем снова, что расстается с ним на короткое время, вовсе не так, как расставалась когда-то с отцом и сестрой... Но ей было так горько, когда, оставив ее, он ушел к другой! Мысли о прошедшем и будущем теснились в ее голове, и мучительная тоска сжимала сердце. «Я сама виновата во всем, — говорила себе Нака-но кими. — Как знать, может быть, со временем...» Как ни старалась она отвлечься от мрачных мыслей, слезы душили ее, и она проплакала до поздней ночи, пока на небе не появилась светлая, словно над горой Обасутэ, луна (307). Легкий, нежный ветерок играл ветвями сосен, казалось, он должен быть приятен слуху, привыкшему к диким стонам горного ветра, но в ту ночь ничто не радовало Нака-но кими. Она предпочла бы оказаться в Удзи и слушать, как ветер шелестит в саду листьями дуба...

Даже в горах,
Под сенью могучих сосен,
Ветер осенний
Никогда такою тоской
Душу мне не пронзал...

Увы, как видно, прошлые печали были преданы забвению...

— Не соблаговолите ли войти в дом? — забеспокоились наконец дамы постарше. — Дурно сидеть здесь одной и смотреть на луну. Отведайте хотя бы плодов. Подумайте, что будет с вами, если вы и впредь станете отказываться от самой легкой пищи?

— Ах, как жаль госпожу, — украдкой вздыхали они. — Право же, не к добру... Стоит только вспомнить...

— Какое несчастье! — вторили им молодые прислужницы. — Можно ли было предугадать?...

— Но он же не оставит ее вовсе?

— Вряд ли... Союз, который с самого начала казался столь прочным, не может так быстро распасться.

Как же неприятны были эти разговоры Нака-но кими! О, если б могла она заставить дам замолчать! Но, увы... «Я должна смириться и ждать», — думала она. И все же ей не хотелось, чтобы другие дурно говорили о принце, право судить его она оставляла за собой.

— А господин Тюнагон при всей своей преданности... — шептались дамы, прислуживавшие Нака-но кими еще в Удзи.

— Увы, столь прихотливы судьбы человеческие...

Как ни жаль было принцу Нака-но кими, желание поразить своим великолепием домочадцев министра победило, и, выбрав лучшее платье, он долго пропитывал его изысканнейшими благовониями. Итог усилий превзошел ожидания.

В доме на Шестой линии принца давно уже ждали. Року-но кими, всегда представлявшаяся его воображению существом слабым, хрупким, оказалась вполне зрелой особой. Но, может быть, она надменна, [70] сурова или чопорна? Этих недостатков у нее тоже не было, так что принцу она пришлась по душе, и длинная осенняя ночь пролетела слишком быстро. Правда, он поздно пришел...

Возвратившись домой, принц прошел в свои покои и лег отдохнуть. Поднявшись, он написал письмо дочери министра.

— Судя по всему, он доволен, — перешептывались дамы, подталкивая друг друга локтями.

— Бедная госпожа! Хоть принц и способен объять сердцем Поднебесную, ей нелегко будет соперничать с этой особой.

Все они давно прислуживали Нака-но кими и принимали близко к сердцу все, что ее касалось, поэтому негодование их было естественно.

Принц хотел дождаться ответа Року-но кими в своих покоях, но, понимая, сколь тяжким испытанием была для госпожи прошедшая ночь, поспешил перейти во флигель. Как прекрасно было его разрумянившееся после сна лицо!

Госпожа еще лежала, но, завидя супруга, приподнялась. Веки ее покраснели от слез, но это сообщало лицу какое-то особенно трогательное выражение, и принц все смотрел и смотрел на нее, чувствуя, как слезы подступают к глазам. Смутившись, она отвернулась, и на платье блестящей волной упали редкой красоты волосы. Желая скрыть замешательство, принц немедленно принялся говорить о вещах совершенно посторонних.

— Чем все же объясняется ваше дурное самочувствие? — озабоченно спросил он. — Вы говорили, что тому причиной жара, и все мы с нетерпением ждали, когда она наконец спадет. Но настала осень, а вам не становится лучше. Я теряюсь, не зная, что еще предпринять. Молитвы вам не помогают, но прекращать их тоже опасно. Я слышал, некоторые монахи способны творить чудеса. Вот бы найти такого! Все хвалят одного настоятеля, может быть, пригласить его, чтобы молился ночью в ваших покоях?

Недовольная тем, что принц старается увести разговор в сторону, Нака-но кими тем не менее принуждена была ответить:

О, со мной и раньше такое бывало, не беспокойтесь, все пройдет.

Очевидно, я просто не похожа на других женщин.

— Вы не должны пренебрегать своим здоровьем, — улыбаясь, попенял ей принц.

Право, в целом мире не нашлось бы женщины красивее и милее его супруги. Однако принца влекло и к той, другой... Вместе с тем чувства его к Нака-но кими не переменились, он по-прежнему любил ее, а потому снова и снова клялся ей в верности не только в этой, но и в будущей жизни.

— Наверное, мне недолго осталось жить, — отвечала она. — Но думаю, что за то время, пока «к концу приближается мне отмеренный срок» (161), я еще успею убедиться в вашем жестокосердии. Так что мне остается уповать на грядущую жизнь, «забыв горький опыт» настоящей...

Нака-но кими старалась сдержать слезы, но это ей не удалось. До сих пор она умело притворялась спокойной, не желая, чтобы принц узнал, какая боль живет в ее сердце, но за последние дни впала в совершенное уныние, и обычное самообладание изменило ей. Слезы безудержным [71] потоком текли по лицу, и, не умея остановить их, Нака-но кими поспешно отвернулась. Принц обнял ее и притянул к себе.

— Я умилялся, видя, что вы во всем мне послушны, — сказал он, отирая ее слезы собственным рукавом, — а оказывается, вы таили от меня свои обиды. Трудно поверить, что ваши чувства ко мне могли перемениться за одну-единственную ночь.

— Боюсь, что за эту ночь переменились ваши чувства, — ответила она, пытаясь улыбнуться.

— Вы говорите словно дитя неразумное. Поверьте, мне нечего скрывать от вас, потому-то я так и спокоен. Если бы я переменился к вам, вы сразу бы догадались об этом, никакие уловки мне бы не помогли. Похоже, что вы до сих пор плохо представляете себе, в чем суть брачного союза. Это, конечно, очень трогательно, и все же... Попробуйте поставить себя на мое место. «Сердце, увы, не вольно...» (424). Подождите, пока сбудутся надежды 27, тогда я сумею доказать, сколь велика моя преданность. Впрочем, не стоит говорить об этом раньше времени. «Что будет — не знаю...» (453).

Тут вернулся гонец. Он был совершенно пьян и, забывшись, прошел прямо во флигель, сгибаясь под тяжестью роскошных шелков, которые обвивали его стан словно морские водоросли, срезанные рукою рыбачки. На него глядя, трудно было не догадаться, откуда он пришел. «Когда же господин успел написать письмо?» — недоумевали дамы.

Принц не собирался ничего скрывать от Нака-но кими, однако неожиданное появление гонца привело его в замешательство. Но что тут было делать? И хотя гонец явно пренебрег приличиями, принц велел даме принести письмо. «Раз так случилось, — думал он, разворачивая его, — лучше не таиться». Заметив, что письмо написано приемной матерью Року-но кими 28, он облегченно вздохнул и отложил его в сторону. Читать такое письмо, даже написанное рукой посредника, в присутствии госпожи было не совсем удобно.

«Мне не хотелось вмешиваться, — писала принцесса весьма изящным почерком, — но нашей юной госпоже неможется, и как я ни уговаривала ее...

Не пойму, отчего
Сегодня утром поникла
«Девичья краса».
Быть может, тяжесть росы
Для нее непосильное бремя?»

— Как надоели эти упреки, — посетовал принц. — Я хотел жить спокойно вдвоем с вами и вот должен... Право, я и думать о ней не думал.

Когда речь идет о простых людях, которым прилично быть связанными брачным союзом только с одной женщиной, жалобы первой жены обычно вызывают сочувствие. Но в данном случае дело обстояло иначе. С самого начала было ясно, что принц не ограничится одной супругой. К тому же на него возлагались особые надежды, и, сколько бы жен он ни имел, никто бы не посмел его осудить. Поэтому положение Нака-но кими ни в ком не возбуждало сострадания, напротив, ее считали счастливицей и многие завидовали ей, видя, какими заботами окружена она в доме принца. Сама же она так терзалась главным образом потому, что [72] была слишком уверена в чувствах супруга и никак не ожидала... Раньше, читая старинные повести или слушая рассказы о чужих судьбах, Нака-но кими всегда недоумевала, почему в подобных обстоятельствах женщины так падают духом? Однако теперь она на собственном опыте могла убедиться в том, сколь тяжела участь покинутой супруги. Впрочем, принц был сегодня с ней ласковее обыкновенного.

— Нехорошо, что вы отказываетесь от пищи, — попенял он ей и, повелев принести самые изысканные лакомства, поручил понимающим в этом толк дамам приготовить их по-особенному. Но как ни уговаривал он Нака-но кими съесть хоть кусочек, она не соглашалась, и видно было, что мысли ее витают где-то далеко.

— Ах, как вы огорчаете меня, — вздохнул принц.

Наступили сумерки, и он перешел в главный дом. Дул прохладный ветерок, и небо было таким прекрасным, каким оно бывает только в это время года. Могла ли красота этого вечернего часа не найти отклика в чувствительном сердце принца? А Нака-но кими, наоборот, стала еще печальнее... Голоса цикад пробуждали в ее душе тоску по «тени от соседней вершины»... (339).

Пенью цикад
Безучастно внимала когда-то
В горной глуши,
А в этот осенний вечер
Так тяжело на сердце...

Еще и стемнеть не успело, а принц уже уехал. Вдали затихли голоса передовых, а море слез разливалось все шире, так что очень скоро и рыбачке было где ловить свою рыбу... (454). Нака-но кими лежала, кляня себя за малодушие. Как могла она забыть, сколько слез пролила еще там, в Удзи? Да, ей следовало быть готовой к самому худшему. «Хотела бы я знать, чем закончится мое нынешнее недомогание? — спрашивала она себя. — Никто из нашей семьи не задерживался надолго в этом мире, возможно, и я... Жизнь не так уж и дорога мне, и все же мне не хотелось бы отягощать душу новым бременем». Она не смыкала глаз до рассвета.

На следующий день, услыхав о том, что Государыне нездоровится, принц отправился во Дворец. Сегодня здесь собрался весь двор. К счастью, оказалось, что у Государыни всего лишь легкая простуда и ее здоровью ничто не грозит, поэтому Левый министр уехал, не дожидаясь вечера. Он пригласил с собой Тюнагона, и они вместе отправились в дом на Шестой линии.

Министр ничего не пожалел бы ради сегодняшнего торжества 29, но, увы, всему есть пределы... Его смущало присутствие Тюнагона, но кто из его близких мог стать лучшим украшением празднества? Тюнагон с неожиданной готовностью последовал за министром и принял деятельное участие в приготовлениях, не выказывая ни малейшего сожаления по поводу того, что Року-но кими досталась другому. Последнее обстоятельство немало раздосадовало министра, хотя, разумеется, он и виду не подал.

Принц приехал после того, как спустилась ночь. Ему отвели покои в юго-восточной части главного дома. [73]

На восьми столиках с приличной случаю торжественностью были размещены особые серебряные блюда, а на двух маленьких столиках стояли красивые подносы с лепешками-мотии. Но скучно описывать то, что и так всем хорошо известно-

Скоро пришел министр и немедля послал даму за принцем, который, несмотря на поздний час, все еще находился в покоях Року-но кими. Но тот был так увлечен беседой с дамами, что появился не сразу. Его сопровождали Саэмон-но ками и То-сайсё — братья госпожи Северных покоев в доме министра. Как же хорош был принц!

Исполняющий обязанности хозяина То-но тюдзё поднес ему чашу с вином и пододвинул столик с угощением. Гости осушили вторую чашу, а затем и третью. Тюнагон усердно потчевал собравшихся вином, и, приметив это, принц невольно улыбнулся. Ему вспомнилось, как часто докучал он Тюнагону своими опасениями: мол, не будет ли он чувствовать себя слишком принужденно в доме министра. Однако лицо Тюнагона оставалось бесстрастным. Перейдя в Восточный флигель, он принялся потчевать вином спутников принца, среди которых было немало влиятельных лиц. Шесть придворных Четвертого ранга получили в дар по женскому наряду и хосонага, десяти придворным Пятого ранга достались трехслойные китайские платья со складчатыми шлейфами, различающиеся по цвету. Лица Шестого ранга, а их было четверо, получили хосонага и хакама из узорчатого шелка. Число подношений ограничивалось соответствующими предписаниями, поэтому министр, подосадовав, постарался вознаградить себя тем, что выбрал лучшие по окраске и покрою наряды. Низшие слуги и придворнослужители были просто завалены дарами. Столь красочное, пышное зрелище неизменно возбуждает всеобщее любопытство, возможно, именно поэтому его так охотно и описывают в старинных повестях. Правда, при этом обыкновенно говорится, что трудно передать все подробности.

Спутники Тюнагона были оттеснены в сторону, сегодня их и не замечал никто.

— И почему наш господин не послушался Левого министра? — жаловались они, вернувшись в дом на Третьей линии.

— Неужели ему не надоело одиночество?

Тюнагон усмехнулся. Похоже было, что его приближенные завидовали спутникам принца, которые, хмельные и довольные, так и заснули кто где попало в доме на Шестой линии, в то время как сами они, усталые и сонные, принуждены были везти своего господина домой.

«Вот уж не хотел бы я оказаться на месте принца... — думал Тюнагон, укладываясь, — Министр вел себя так церемонно, а ведь принц — его близкий родственник. Светильники горели ярче обычного, все наперебой угощали вином новоявленного супруга. Но надо отдать ему должное — держался он прекрасно. Будь у меня дочь, соединяющая в себе все возможные совершенства, я никому, даже Государю, не отдал бы ее с такой охотой, как принцу Хёбукё». Но уже в следующий миг Тюнагон вспомнил, и не без гордости, что многие отцы готовы предпочесть принцу его самого, так что ему вряд ли стоит жаловаться. Правда, он далек от мирских помышлений, да и годы уже не те... А что, если Государь и в самом деле вознамерился отдать ему дочь? Вправе ли кто-нибудь [74] пренебрегать такой милостью? Разумеется, это большая честь, и все же... Неизвестно еще, какова принцесса. Будь она похожа на Ооикими... Так, нельзя сказать, чтобы мысль о Второй принцессе вовсе не занимала его.

Страдая по обыкновению своему от бессонницы, Тюнагон решил провести эту ночь у дамы по прозванию Адзэти, к которой всегда был расположен более, чем к другим. Как только забрезжил рассвет, он поспешил уйти, хотя вряд ли кто-то осудил бы его. Дама была обижена.

— Тайком от людей
Я перебраться сумела
Через реку Заставы (455),
Только имени своего
Не удалось мне сберечь, —

сказала она.

Растроганный, Тюнагон ответил:

— Река Заставы
Показалась тебе, быть может,
Ничтожно мелкой,
Но не иссякнут потоки,
Недоступные взорам чужим.

Назови он эту реку глубокой, и то вряд ли стоило бы ему верить, а уж когда заранее допускается, что она может показаться мелкой...

Отворив боковую дверь, Тюнагон воскликнул:

— Взгляните же на небо! Чье сердце способно остаться безучастным к его красоте? Мне не хотелось бы уподобляться чувствительным юнцам, но такие ночи всегда волнуют меня. Они кажутся бесконечными, а пробуждение влечет за собой мысли об этом мире и о грядущем...

Попытавшись таким образом рассеять мрачные думы, Тюнагон вышел. Он никогда не расточал попусту нежных слов, но был столь ласков и обходителен, что на него просто невозможно было сердиться. Любая женщина, которую хоть раз почтил он своим вниманием, только о том и помышляла, как бы оказаться к нему поближе, и не потому ли в доме Третьей принцессы собралось множество дам, которые употребили все средства, вплоть до использования старинных семейных связей, для того только, чтобы поступить в услужение именно к ней? Увы, у каждой из них были свои причины для печали...

Увидев свою новую супругу при свете дня, принц Хёбукё был окончательно пленен. Року-но кими оказалась стройной и изящной, прелестной формы головка и прекрасные густые волосы делали ее достойной восхищения самого строгого ценителя. Нежное лицо дышало свежестью, а в чертах, в движениях было столько горделивого благородства, что хотелось вовсе не отрывать от нее глаз. К тому же она обнаруживала немалые дарования — словом, была в полной мере наделена всеми совершенствами, приличными ее полу. Пожалуй, именно таких и называют истинными красавицами. Лет же ей было чуть более двадцати, и она казалась пышным, благоуханным цветком. Министр воспитывал дочь, не жалея сил, и старания его увенчались успехом. Року-но кими была безупречна. Хотя, [75] если говорить о мягкости, кротости и приветливости нрава, преимущество явно было на стороне госпожи из Флигеля. На первых порах Року-но кими робела перед принцем и стеснялась отвечать ему, однако и то немногое, что она говорила, свидетельствовало о ее редкой одаренности. Прислуживали ей тридцать миловидных молодых дам и шесть девочек-служанок, одна прелестнее другой. Министр сам проследил за тем, чтобы для них были сшиты изящные, несколько необычные наряды, справедливо полагая, что привыкшего к изысканнейшей роскоши принца удивить трудно. Старшая дочь Левого министра, рожденная ему госпожой из дома на Третьей линии, прислуживала принцу Весенних покоев, но даже о ней не заботились столь рачительно. А все потому, что принц Хёбукё пользовался особенным влиянием в мире.

Теперь принц нечасто бывал в доме на Второй линии. Высокое положение ограничивало его свободу, и выезжать днем ему не дозволялось, а вечером он не мог уехать, не заглянув к Року-но кими (дневные часы принц по-прежнему проводил в южных покоях дома на Шестой линии)... Вот и получалось, что госпоже из Флигеля приходилось коротать ночи в томительном ожидании и, хотя она давно себя к этому готовила, перенести охлаждение принца оказалось труднее, чем ей думалось прежде. «Неужели любовь исчезает бесследно? — сокрушенно вздыхала она. — Но я сама виновата, мне, ничтожной, не место...»

С сожалением, смешанным с раскаянием, вспоминала Нака-но кими тот день, когда пустилась в путь по горной тропе. Далеким сном казалось то время, и мысль о тайном возвращении в горную обитель беспрестанно являлась ей. О нет, она вовсе не собиралась порывать с принцем, ей просто хотелось немного рассеяться. Да и не лучше ли уехать, чем докучать супругу упреками и жалобами? Эта мысль настолько захватила ее, что, преодолев смущение, она отправила письмо Тюнагону.

«Адзари известил меня о ходе поминальных служб и о Вашем участии, и я не нахожу слов, чтобы выразить Вам свою признательность. Отрадно сознавать, что в Вашем сердце до сих пор сохранились хотя бы остатки того расположения, которое Вы испытывали некогда к нашему семейству. Вы и представить себе не можете, какое это для меня утешение. Надеюсь, что у меня будет возможность высказать свою благодарность Вам лично».

Нака-но кими писала на бумаге «митиноку» простым, строгим и вместе с тем удивительно изящным почерком. Она была весьма немногословна в изъявлении своей признательности, однако чувствовалось, что ее искренне тронуло деятельное участие Тюнагона в приготовлениях ко дню памяти покойного принца. Обычно она даже отвечать ему стеснялась, ограничиваясь короткими записками, а на этот раз готова была лично высказать ему свою благодарность. Тюнагон был в восторге, и сердце его озарилось надеждой. Он слышал, что принц Хёбукё, плененный новой супругой, пренебрегает Нака-но кими, и догадывался, как она страдает, поэтому письмо, хотя и не было в нем ничего изысканного, показалось ему особенно трогательным. Он долго не мог отложить его и перечитывал снова и снова. Ответил Тюнагон весьма сдержанно.

«Весьма признателен Вам за письмо, — написал он на жесткой белой бумаге. — Я позволил себе отправиться в Удзи тайно, словно монах-отшельник, [76] и сам совершил все положенные обряды. Признаюсь, я нарочно не поставил Вас об этом в известность. Может быть, Вы догадываетесь почему... Пользуюсь случаем попенять Вам за Ваши слова об "остатках расположения". Неужели Вы думаете, что мои чувства изменились? Но, надеюсь, у меня будет возможность рассказать Вам обо всем подробнее. С неизменным почтением...»

На следующий день Тюнагон приехал в дом на Второй линии. Томимый тайным желанием, он уделил особенное внимание своему наряду. Его мягкое платье, старательно пропитанное благовониями, источало, пожалуй, даже слишком сильное благоухание, а желтовато-красный веер хранил неповторимо нежный аромат его собственного тела. Никогда еще он не казался дамам таким прекрасным.

Разумеется, Нака-но кими не забыла о той странной ночи и, убеждаясь с годами в сердечном постоянстве и добродушии Тюнагона, качествах, столь редких в нашем мире, подчас ловила себя на мысли: «А не лучше ли было...» Она уже многое понимала и, сравнивая Тюнагона со своим неверным супругом, невольно отдавала ему предпочтение. Так или иначе, в последнее время она весьма часто сожалела о том, что принуждена держать его в отдалении.

На этот раз, не желая, чтобы у Тюнагона были основания жаловаться на ее нечувствительность, Нака-но кими решила впустить его в передние покои. Сама же устроилась за занавесями, приказав поставить за ними еще и ширму.

— В вашем письме не содержалось прямого приглашения, — говорит Тюнагон, — но вы дали мне понять, что мое присутствие... Я пришел бы вчера, но мне сообщили о возвращении принца, поэтому я предпочел повременить. Я вижу, вы решили уменьшить разделяющую нас преграду. Неужели мое терпение наконец вознаграждено? Трудно поверить...

С трудом справившись со смущением, Нака-но кими отвечает:

— Мне не хотелось, чтобы вы считали меня неблагодарной. До сих пор я не говорила вам о своей признательности. Но, поверьте, я никогда не забуду о том, сколь многим вам обязана.

Она говорила совсем тихо, сидела же в глубине покоев, на значительном расстоянии от Тюнагона.

— Почему вы не хотите сесть поближе? — спрашивает он, и в голосе его звучит досада. — Мне о многом надобно поговорить с вами, и я должен быть уверен, что вы слышите.

«Что ж, он прав», — подумала Нака-но кими и пересела поближе. Шелест ее платья наполнил сердце Тюнагона сладостным трепетом, но ему удалось сохранить самообладание, и он говорил, как всегда, спокойно. Разговор переходил с одного предмета на другой. Сетуя на неверность принца. Тюнагон, однако, не позволял себе осуждать его и только утешал Нака-но кими. Она же, полагая неприличным жаловаться на супруга, больше молчала, лишь иногда робко напоминала ему о том, что «мир наш, право, уныл» (456), да просила помочь ей уехать в Удзи хотя бы на время.

— Но подумайте, могу ли я брать на себя такую ответственность? — говорил Тюнагон. — По-моему, вы должны спокойно поговорить обо всем с супругом и поступить сообразно его решению. Иначе ваши действия [77] будут неправильно истолкованы. Вряд ли стоит давать принцу повод упрекать вас в легкомыслии. Поверьте, сам я охотно отвез бы вас в Удзи и привез обратно. Принц знает, что на меня можно положиться, ибо я не похож на других...

Он снова и снова клял себя за опрометчивость, с которой некогда уступил Нака-но кими принцу. «Право, как хотелось бы мне...» (318) — вздыхал он, пытаясь намекнуть на свои чувства...

Тюнагон просидел в покоях госпожи из Флигеля до самого вечера, и в конце концов его присутствие начало тяготить ее.

— Простите, но долгие разговоры утомляют меня, — сказала Нака-но кими, судя по всему, удаляясь в глубину покоев. — Может быть, потом, когда мое здоровье поправится...

— Но когда же... — Тюнагон готов был ухватиться за любую возможность, дабы задержать ее, — когда же вы намереваетесь выехать? Горные тропы заросли глухим бурьяном, я должен их расчистить для вас...

— Эта луна подходит к концу, — ответила она, остановившись, — Было бы неплохо отправиться в начале следующей. Но мне не хочется предавать дело огласке. Неужели нельзя обойтись без разрешения?

Нежный голос Нака-но кими пробудил в сердце Тюнагона томительные воспоминания, и обычное самообладание изменило ему. Нагнувшись, он просунул руку под занавес рядом со столбом, у которого сидел, и схватил женщину за рукав. Нака-но кими даже сказать ничего не успела. Объятая ужасом, она поспешила скрыться в глубине покоев. Тюнагон уверенно, словно делал это каждый день, последовал за ней и лег рядом.

— Или я ослышался? Вы, кажется, сказали, что предпочитаете уехать тайно? Неужели моя радость была преждевременной? Я только хотел убедиться, верно ли я вас понял... Вам нечего бояться. Не будьте же так жестоки!

Раздосадованная его внезапным вторжением, Нака-но кими долго не отвечала. Потом, собравшись с духом, проговорила:

— Но я не ожидала... Подумайте, что скажут дамы...

Видя, что она вот-вот заплачет, Тюнагон почувствовал себя виноватым и все-таки продолжал:

— Но разве в нашем поведении есть что-нибудь предосудительное? Вспомните, ведь и в прежние дни... Ваша покойная сестра была согласна... Что же тут дурного? Я никогда не сделаю ничего такого, что могло бы оскорбить вас, вам нечего бояться.

Он был совершенно спокоен, однако отпускать ее не собирался и все говорил, говорил... Что беспрестанно помышляет о ней, что не в силах более сдерживать своих чувств, что невыносимая тоска мучит его сердце...

Нака-но кими была смущена, растеряна, впрочем, трудно найти слова, способные в полной мере передать ее состояние. Будь на месте Тюнагона чужой человек, ничего не знающий о ее обстоятельствах, она чувствовала бы себя увереннее, но могла ли она ожидать от него?... Ей стало досадно, и она горько заплакала.

— К чему эти слезы? Вы ведь уже не дитя... — пенял ей Тюнагон, а сам не мог оторвать от нее глаз. Нака-но кими была так прелестна и так [78] беспомощна, один вид ее возбуждал в его сердце нежность и глубокое сострадание. Вместе с тем с годами в ее чертах появилась какая-то особая утонченность, которой он не замечал прежде, и Тюнагона терзало запоздалое раскаяние: ведь он собственными руками отдал Нака-но кими другому. Так, он сам был виноват в своих нынешних мучениях и, глядя на женщину, с трудом сдерживался, чтобы не заплакать, «громко сетуя на судьбу» (457).

Сегодня госпоже прислуживали всего две дамы. Проникни в покои какой-нибудь незнакомый мужчина, они наверняка всполошились бы и по крайней мере попытались бы выяснить, в чем дело, но, поскольку Тюнагон был частым гостем в их доме, они, к величайшему огорчению Нака-но кими, сделали вид, будто ничего не замечают, и отошли подальше, дабы не мешать беседе.

«О, если б можно было вернуть прошлое!» — тяжело вздыхая, думал Тюнагон. Сдавленное в груди чувство просилось наружу, но он сумел справиться с ним — ах, право, если уж тогда в Удзи ему не изменило самообладание... Впрочем, стоит ли об этом подробно рассказывать? Разумеется, Тюнагону было обидно уходить ни с чем, но, не желая подавать подозрения окружающим, он принудил себя расстаться с Нака-но кими.

Казалось, совсем недавно зашло солнце, и вот уже забрезжил рассвет. «Как бы дамы не принялись судачить», — тревожился Тюнагон не столько из-за себя, сколько из-за Нака-но кими. Причина ее недомогания уже ни для кого не была тайной. Она явно стыдилась обвивавшего ее стан пояса 30, и, возможно, именно поэтому Тюнагон не стал настаивать. Как знать, может быть, он снова повел себя неразумно, но прибегать к насилию было не в его правилах. «Сумею ли я сохранить душевное равновесие, — спрашивал он себя, — если позволю себе поддаться искушению? Принудив ее к тайным встречам, я обреку себя на бесконечные муки и лишу покоя ее сердце». Но, увы, как ни велика была его решимость, он с трудом сдерживал обуревавшие его чувства, ему казалось невозможным «и на краткий миг» (343) расстаться с Нака-но кими. Сможет ли он жить без нее?

Бесконечные, мучительные сомнения и днем и ночью терзали душу Тюнагона, и, как это ни прискорбно, доводы разума очень скоро оказались забытыми.

За последние годы Нака-но кими немного похудела, отчего ее черты стали еще более утонченными. Тюнагон был совершенно очарован, ее пленительный образ неотступно преследовал его. Он готов был даже пойти навстречу желанию Нака-но кими и увезти ее в Удзи, но вправе ли он был делать это тайно, без ведома принца? Каким образом следовало ему вести себя, чтобы, с одной стороны, избежать людского суда, а с другой — достичь желаемого? Раздираемый множеством мучительных ощущений, он долго лежал, вздыхая.

Было раннее утро, когда Тюнагон отправил Нака-но кими письмо, сложив его так, как складывают обыкновенно деловые письма.

«Напрасно, увы,
Я с таким трудом пробирался
[79]
По росистой тропе.
Гляжу на осеннее небо,
А в сердце — тоска о прошлом...

Ваша жестокость повергла меня в уныние, и могу ли я выразить словами?...»

Нака-но кими не хотелось отвечать, но, не желая навлекать на себя подозрения дам, она все-таки ответила, хотя и очень кратко. «Я получила Ваше письмо, — написала она, — но мне по-прежнему нездоровится, и я не в силах...» «Как она сурова...» — огорчился Тюнагон, с нежностью вспоминая ее прелестное лицо. Видимо, за эти годы Нака-но кими приобрела некоторый жизненный опыт, во всяком случае с ним она обошлась довольно умело: постаралась скрыть свое негодование и мягко, но с достоинством вынудила его уйти. То и дело возвращаясь мыслями к вчерашнему вечеру, Тюнагон терзался от ревности и тоски. Ему казалось, что за годы, протекшие со дня их последней встречи, красота Нака-но кими стала еще совершеннее. «Кто знает, — думал он, — может быть, принц все-таки оставит ее и она согласится считать меня своей опорой? Нам придется обойтись без огласки, ибо наш союз вряд ли будет признан людьми, но других тайных привязанностей у меня нет, и она станет моей единственной отрадой». Вот что занимало Тюнагона в те дни, и разве он не заслуживает порицания? Неужели даже самые разумные и благонравные мужчины столь бессердечны? Как ни велика была его скорбь по ушедшей, таких мучений ему еще не доводилось испытывать. О чем бы он ни думал, образ Нака-но кими был постоянно перед ним.

— Сегодня госпожу навестил принц, — сообщили однажды Тюнагону, и сердце его воспламенилось ревностью, он даже забыл о своем намерении стать ей опорой.

Принц же приехал совершенно неожиданно, как видно почувствовав себя виноватым — ведь он так давно не бывал в доме на Второй линии.

«Стоит ли показывать ему, что я обижена? — думала Нака-но кими, — Теперь я не могу доверять даже Тюнагону, а ведь я гак надеялась, что он поможет мне уехать в Удзи». Увы, не было для нее в мире прибежища, и ей оставалось лишь сетовать на свою злосчастную судьбу. «Что ж, пока я "совсем не исчезну" (458), — говорила она себе, — следует покориться обстоятельствам». Она была так ласкова с принцем, так старалась ему угодить, что, растроганный и благодарный, он только и мог, что молить ее о прощении. Нака-но кими приметно раздалась в талии, которую охватывал все тот же пояс, и принц смотрел на нее с умилением и восторгом — ему еще не приходилось видеть близко особ в таком положении. В доме на Шестой линии он чувствовал себя довольно принужденно и, попав в знакомую обстановку, наслаждался свободой и покоем. Не жалея слов, клялся он Нака-но кими в вечной преданности, но, слушая его, она вспоминала Тюнагона, внезапно открывшегося ей с такой неожиданной стороны, и недоверчиво вздыхала: «Как речисты эти мужчины...» Нака-но кими была благодарна Тюнагону за все, что он для нее сделал, но ему не следовало нарушать приличий. Она больше не верила принцу и тем не менее невольно прислушивалась к его обещаниям. «Но какое коварство, — думала она, возвращаясь мыслями к событиям прошедшей ночи, — так умело вкрасться ко мне в доверие, [80] пробраться в мои покои... Господин Тюнагон говорит, что они с сестрой никогда не были близки. Если это правда, он истинно достоин уважения, но я все равно должна быть осторожна. Жаль только, что принц надолго оставляет меня одну».

Она не стала делиться с супругом своими опасениями и была так ласкова с ним, что совершенно его очаровала. Внезапно принц уловил какой-то подозрительный аромат. Он мало походил на обычно возжигаемые в покоях курения, и вряд ли кто-то усомнился бы в его происхождении, уж во всяком случае не принц, который слыл знатоком в этой области.

— Что это за аромат? — спросил он, а как подозрения его были недалеки от истины, Нака-но кими растерялась. Да и что могла она сказать в свое оправдание?

«Я знал, что этим кончится! — подумал принц. — Я никогда не верил в бескорыстие Тюнагона».

А надо сказать, что госпожа переменила даже нижнее платье, и все равно аромат сохранился, словно каким-то чудесным образом впитавшись в ее кожу.

— Что ж, раз дело зашло так далеко...

Принц был вне себя от негодования и много неприятного наговорил госпоже, а она не знала, что ответить, и только молча вздыхала.

— Я не изменил своему чувству, вы первая... (459). Люди нашего положения должны всегда помнить о приличиях. Не так уж и надолго я оставил вас... О, как вы жестоки! Право, не ожидал...

Стоит ли повторять здесь все, что было им сказано? Снова и снова принц упрекал Нака-но кими, и ее молчание лишь увеличивало его досаду:

— Кто-то другой
Твоих рукавов коснулся,
Чужой аромат
Вдыхаю, и горькой обидой
Полнится сердце.

Подавленная тяжестью его обвинений, Нака-но кими долго не могла выговорить ни слова, но не отвечать тоже было нельзя, и в конце концов она сказала:

— Верила я:
Твои рукава с моими
Навеки сплелись...
Ужель аромат случайный
Им может грозить разлукой?

Она заплакала — столь трогательная в своей печали, что просто невозможно было остаться к ней равнодушным. «Но ведь то же должен чувствовать и Тюнагон...» — подумал принц и, придя от этой мысли в полное отчаяние, разрыдался. Что за чувствительное сердце! Соверши Нака-но кими тяжкое преступление, он и тогда не смог бы от нее отвернуться. Она была так прелестна и так беспомощна, что очень скоро все укоризны были преданы забвению, и принц принялся утешать супругу, обнаруживая при этом самую нежную заботливость. [81]

Следующее утро застало принца в опочивальне госпожи. Туда принесли воду для умывания и утренний рис.

После дома на Шестой линии, где все сверкало, где корейская и китайская парча, узорчатые шелка тщились затмить друг друга богатством и яркостью оттенков, убранные с прелестной простотой покои Нака-но кими показались принцу особенно уютными. Многие дамы носили мягкие домашние одежды, повсюду было тихо и безлюдно. Сама госпожа, облаченная в скромное светлое платье и хосонага цвета «гвоздика», была так мила и изящна, что даже гордая дочь Левого министра, блистающая юной красотой и изысканнейшими нарядами, не могла ее затмить. К тому же пристрастный взор любящего обычно не замечает недостатков.

За последние дни округлое лицо Нака-но кими осунулось и побледнело, однако это не только не умалило ее красоты, а, напротив, сообщило ей еще большую утонченность. Надо сказать, что сомнения начали терзать принца задолго до того, как он уловил столь встревоживший его аромат. Он понимал, что красота Нака-но кими способна воспламенить воображение любого мужчины, и если кому-нибудь постороннему вдруг удалось бы услышать ее голос или увидеть сквозь занавеси очертания фигуры... Принц хорошо знал, к чему это могло привести, а потому всегда был настороже и часто с деланным безразличием заглядывал в шкафчик и шкатулки супруги: «Нет ли там каких-нибудь подозрительных писем?» Иногда ему попадались среди бумаг какие-то коротенькие записки, но они были самого обычного содержания, к тому же госпожа явно не дорожила ими. «Не может быть, чтобы не было других», — недоверчиво разглядывая их, думал принц.

Нетрудно вообразить, как он был встревожен сегодня. «Тюнагон так красив, что ни одна женщина не устоит перед ним, — думал он. — И вряд ли госпожа является исключением. Они составили бы прекрасную чету. Так почему бы им не испытывать друг к другу нежных чувств?»

Принц приходил в отчаяние, негодовал, терзался ревностью — словом, совершенно лишился покоя. Этот день он тоже провел в доме на Второй линии, не преминув, правда, отправить два или три письма дочери Левого министра, чем вызвал немалое возмущение пожилых дам.

— Не успел уехать, а уже столько накопилось невысказанного... — ворчали они.

Услыхав, что принц безвыездно живет в доме на Второй линии, Тюнагон пришел было в дурное расположение духа, но тут же постарался взять себя в руки: «Глупо, в высшей степени недостойно помышлять о женщине, — подумал он, — которой спокойствие я почитаю своим долгом охранять». В самом деле, он должен был радоваться, что принц не оставил Нака-но кими. Подумав о том, сколь жалки должны быть ее дамы в своих старых, обвисших платьях, он поспешил в покои матери.

— Не найдется ли у вас приличных нарядов? Мне они были бы очень кстати... — спросил он, и принцесса ответила:

— Кажется, есть платья, предназначенные для служб следующей луны 31. Крашеных у меня теперь почти не бывает... Но можно распорядиться, и их сошьют.

— О нет, не беспокойтесь, довольно и того, что есть. [82]

И Тюнагон, обратившись в покои Драгоценного ларца, выбрал из всего имевшегося там несколько нарядных платьев и изысканных хосонага, а также белые и узорчатые шелка. Для самой госпожи он из собственных запасов отобрал превосходный блестящий алый шелк и тонкую белую парчу. Все это было тщательно уложено и отослано. Вот только не оказалось под рукой подходящих хакама. По какому-то одному ему известному побуждению Тюнагон присовокупил к нарядам случайно попавшийся ему на глаза пояс для шлейфа мо. Дары сопровождались следующей песней:

«Не мною, другим
Завязан на платье пояс.
Стоит ли, право,
Мне на него обижаться
И сетовать на судьбу?»

Тюнагон велел вручить письмо госпоже Таю, пожилой даме, которая была ему особенно предана.

— Посылаю вам кое-какие вещи, надеюсь, вы сумеете найти им должное применение, — передал он на словах.

Все предназначенное для госпожи Тюнагон, не обозначая особо, уложил в отдельный ларец, который обвязал самой красивой тканью.

Таю, привыкшая к тому, что Тюнагон часто оказывал им такого рода услуги, не стала ни показывать дары госпоже, ни тем более отсылать их обратно, а, не долго думая, распределила ткани между дамами, и они тут же принялись шить. Прежде всего следовало нарядить молодых дам, прислуживающих непосредственно Нака-но кими. Да и служанки совсем обносились, и им пришлись весьма кстати простые, но изящные и опрятные белые платья. Право же, кто, кроме Тюнагона, позаботился бы обо всем этом? Слов нет, принц нежно любил госпожу и обнаруживал к ней самую трогательную заботливость, но мог ли он уследить за подобными мелочами? Избалованный общим вниманием, он жил, не ведая печалей, и откуда ему было знать, как тяжело иметь в чем-то нужду? Такие, как он, не мыслят себя иначе, как в самом роскошном окружении. Воплощением холода является для них капля росы на цветке. Так что не стоит упрекать принца. Он был на редкость попечительным мужем, ибо принимал живое участие во всем, что касалось его любимой супруги, старательно вникая в ее каждодневные надобности. Некоторые дамы, в том числе и кормилица, полагали, что он мог бы и не усердствовать так. Тем не менее Нака-но кими часто страдала из-за того, что служанки ее дурно одеты. «Увы, в столице свои трудности...» — сокрушалась она. А теперь, когда приходилось соперничать с дочерью министра, живущей в одном из самых великолепных домов столицы, она чувствовала себя еще более неуверенно, ибо знала, что приближенные принца станут сравнивать, и, конечно же, не в ее пользу. Тюнагон догадался о ее страданиях и поспешил прийти к ней на помощь. Несомненно, ему, человеку постороннему, неловко было тайком снабжать Нака-но кими самыми простыми, обиходными вещами, но торжественно посылать заранее подготовленные пышные дары — право же, это показалось бы людям куда более подозрительным. Поэтому он и на этот раз отобрал несколько простых, но очень [83] изящных платьев, присовокупил к ним вытканное нарочно для госпожи коутики, несколько свертков узорчатого шелка и все это отослал в дом на Второй линии.

Надо ли говорить о том, что Тюнагон не менее принца Хёбукё был избалован ласками и угождениями окружающих? Изнеженный и высокомерный, он чуждался житейских забот и устремлял сердце к возвышенному. Однако, после того как судьба свела его с Восьмым принцем и ему открылось очарование жизни, чуждой мирских страстей и огражденной от блеска и суеты, он по-новому увидел мир и душа его исполнилась жалости и сострадания. Подумать только, что всем этим он обязан Восьмому принцу!

Итак, несмотря на решительное намерение быть для Нака-но кими радетельным опекуном, не более, он по-прежнему беспрестанно помышлял о ней, и письма его становились все более страстными. Видно было, что он с трудом владеет собой, и Нака-но кими снова вздыхала и сетовала на судьбу. Будь Тюнагон совершенно чужим ей человеком, она без сожаления прервала бы с ним всякие сношения как с недостойным снисхождения безумцем. Но он всегда был ей надежной опорой, и внезапный разрыв с ним возбудил бы толки и подозрения. К тому же она ценила его преданность и не хотела быть неблагодарной. Однако делать вид, будто она разделяет его чувства... Увы, вряд ли когда-нибудь Нака-но кими попадала в более затруднительное положение. Рядом с ней не было никого, кто разрешил бы ее сомнения или хотя бы посочувствовал ей: молодые дамы, к совету которых она могла бы прибегнуть, появились в доме совсем недавно и ничего не знали о ее прошлых обстоятельствах, приехавшие же вместе с ней из Удзи были слишком стары, чтобы понять... Ах, как же не хватало ей Ооикими! «Будь сестра жива, у него и мысли не возникло бы...», — думала она и еще больше печалилась. Увы, даже холодность принца не доставляла ей таких страданий.

Однажды тихим вечером Тюнагон, не сумев справиться с обуревавшими его чувствами, снова приехал в дом на Второй линии. Распорядившись, чтобы для гостя устроили сиденье на галерее, Нака-но кими отказалась встретиться с ним лично, сказавшись больной.

Тюнагон готов был заплакать от обиды, и только присутствие дам заставило его взять себя в руки.

— К изголовью больного допускаются даже совершенно чужие монахи, — заявил он. — Вы могли бы впустить меня за занавеси как врачевателя. Разве не глупо обмениваться посланиями через посредника?

Видя, как он огорчен, дамы, прислуживавшие госпоже и в ту недавнюю ночь, сочли, что оставлять гостя на галерее и в самом деле неучтиво, и, опустив занавеси опочивальни, провели его в передние покои, туда, где обычно помещались ночные монахи. Госпоже действительно нездоровилось, но, согласившись, что не следует уязвлять самолюбие гостя решительным отказом, она нехотя приблизилась к занавесям, чтобы побеседовать с ним. Ее голос звучал еле слышно, порой совсем невнятно, и Тюнагону невольно вспомнилась Ооикими такая, какой она была во время болезни. Сердце его сжалось от мучительного предчувствия, на глазах навернулись слезы, он едва мог говорить. Раздосадованный тем, что Нака-но кими сидит так далеко, Тюнагон решительным движением [84] руки отодвинул занавеси и не менее решительно приблизился к ней. Вне себя от ужаса она кликнула даму по прозванию Сёсё.

— Нельзя ли вас попросить растереть мне грудь, — говорит она, — у меня опять начались боли.

— Боюсь, что после этого вам станет еще хуже, — замечает Тюнагон и, вздохнув, отодвигается, однако ясно, что при первой же возможности...

— Странно, что вам все время нездоровится, — продолжает он. — Я спрашивал у дам, и мне сказали, что дурно чувствуют себя только на первых порах, а потом становится гораздо легче. Возможно, вы слишком неопытны...

— У меня и раньше часто болела грудь, — смущенно отвечает госпожа. — Сестра ведь тоже страдала от этого. Люди говорят, что те, у кого болит грудь, долго не живут.

В самом деле, ведь «с сосной вековечной годами...» (321). Не обращая больше внимания на присутствие Сёсё, но старательно избегая слов, которые могли бы показаться ей подозрительными, Тюнагон заговорил о чувствах, тревоживших его душу все эти годы, причем нарочно говорил так, чтобы его понимала одна Нака-но кими, а дамам оставалось лишь гадать, что он имеет в виду. «В целом мире нет ему равных», — думала Сёсё, прислушиваясь. Мысли Тюнагона беспрестанно возвращались к Ооикими.

— С самого раннего детства, — говорил он, и по щекам его катились слезы, — я был далек от суетных помышлений и надеялся, что сумею прожить, не обременяя сердце заботами этого мира. Но, видно, иным было мое предопределение. Я встретил вашу сестру, полюбил ее, и, хотя мы так и остались друг другу чужими, сердце мое утратило прежнюю чистоту, и я сошел с желанного пути. Я вступал в связь с другими женщинами, надеясь обрести забвение, но, увы, никто не мог заменить мне ее. Я слишком много страдал, и порой мне изменяет самообладание, но я бы не хотел, чтобы мои намерения были дурно истолкованы. Поверьте, я никогда ничем не оскорблю ваших чувств, мне довольно иногда беседовать с вами и знать, что у нас нет друг от друга тайн. Вряд ли кто-то посмеет нас осудить. Все знают, как мало похож я на других людей, и никто не сочтет наши отношения нарушением приличий. Так что вы можете быть совершенно спокойны.

— О, если бы я сомневалась в вас, разве стала бы я так свободно беседовать с вами? За прошедшие годы я успела узнать ваше доброе сердце и привыкла считать вас своим покровителем. Иначе разве решилась бы я так часто прибегать к вашей помощи?

— Не понимаю, о какой помощи идет речь, думаю, что вы преувеличиваете. Или вы все-таки не отказались от своего намерения уехать в Удзи и полагаете, что я буду вашим проводником? Я был бы счастлив видеть, что вы оценили наконец мою преданность.

Новые жалобы готовы были сорваться с его уст, и только присутствие дам.

Тем временем стемнело, из сада доносилось звонкое стрекотание насекомых. На холмы и деревья опустилась тень, и сделалось трудно различать их очертания. Однако Тюнагон и не думал уходить.

— О, если б тоска имела пределы... (334), — тихонько произносит [85] он. — Но боюсь, что мне ничто уже не поможет. Где отыскать обитель, имя которой — Безмолвие... (460). Нет, я не стану строить в Удзи храм. Лучше закажу какому-нибудь ваятелю или живописцу изображение, во всем подобное ей, и буду перед ним молиться.

— Весьма трогательное желание. Но когда говорят о подобии человека, невольно вспоминается поток, готовый его унести... 32. К тому же живописцы стали слишком корыстолюбивы 33. Так что мне трудно отрешиться от сомнений...

— Вы правы. Да и вряд ли найдется ваятель или живописец, способный удовлетворить меня. Хотя совсем недавно жили в этом мире мастера, которых само небо осыпало цветами 34. Вот бы и мне отыскать такого... — вздыхает Тюнагон. Он явно не может забыть Ооикими, и, пожалев его, госпожа придвигается ближе.

— Когда вы сказали о подобии, — говорит она, — мне вспомнилась одна странная, поистине невероятная история.

Воодушевленный участием, звучащим в ее голосе, Тюнагон:

— Что же это за история? — спрашивает и, приподняв занавес, берет ее за руку.

«Опять! Неужели нет никакого средства заставить его смириться?» — возмущается Нака-но кими, но старается скрыть негодование, понимая, что у Сёсё могут возникнуть подозрения.

— Совсем недавно ко мне обратилась одна особа, о существовании которой я и ведать не ведала. Она долго жила где-то в провинции, но этим летом вернулась в столицу. Я посчитала своим долгом помочь ей, но сближаться с ней не собиралась. Однако на днях она навестила меня и оказалась истинным подобием покойной сестры. Вообразите мое изумление! Вот вы говорите, что я напоминаю вам ушедшую, а ведь дамы, знавшие нас обеих, никогда не подмечали меж нами сходства. Тем более удивительно, что эта особа так похожа на сестру, казалось бы, у нее и вовсе нет оснований...

«Уж не грезится ли мне все это?» — думает Тюнагон, слушая ее.

— Наверняка меж вами существует какая-то давняя связь, — говорит он. — Иначе вы бы не встретились. Но почему вы никогда мне о ней не рассказывали?

— О, я до сих пор не уразумела, какая меж нами связь... Отец больше всего боялся, что после его смерти мы останемся без всякой опоры и принуждены будем влачить жалкое существование. Только теперь, потеряв всех своих близких, я поняла, что он имел в виду. Ради отца я и хотела скрыть от всего мира эту печальную тайну...

Тюнагон понял, что речь скорее всего идет о «траве терпения» (80), сорванной кем-то из дам, тайно связанных с Восьмым принцем, но поскольку особа эта была похожа на Ооикими...

— Раз уж вы заговорили, извольте продолжать, — просит он, сгорая от желания услышать конец этой странной истории, но, как видно, Нака-но кими предпочитает ограничиться сказанным.

— Если хотите, я расскажу вам примерно, где она живет, большего я и сама не знаю. К тому же подробности скорее разочаруют вас.

— Ах, когда б я ведал, где теперь обитает душа вашей сестры, я бы ни перед чем не остановился, даже если бы мне пришлось искать ее «на море, [86] в безбрежной дали» 35. Разумеется, особа, о которой вы мне рассказали, не пробуждает во мне таких чувств, но чем страдать от безутешной тоски, уж лучше... Ведь хотел же я установить изображение покойной в горном храме, так почему бы не сделать своим божеством ее живое подобие? Вы должны рассказать мне об этой девушке подробнее, — настаивает Тюнагон.

— Думаю, что мне вообще не следовало упоминать о ней, тем более что отец никогда ее не признавал, но, когда вы заговорили о ваятелях, творящих чудеса, мне стало жаль вас. Девушка, о которой я говорила, долгие годы жила в отдаленных провинциях. Ее мать очень страдала из-за этого и в конце концов обратилась ко мне, а поскольку я не могла пренебречь ее просьбой, она прислала дочь сюда. Потому ли, что я видела девушку мельком, или по какой другой причине, но только она показалась мне куда привлекательнее, чем я предполагала. Несчастная мать настолько обеспокоена мыслью о ее будущем, что ваше желание сделать девушку предметом для поклонения может встретить в ее сердце живейшее сочувствие. Думаю, что о лучшей участи для своей дочери она и мечтать не смеет. Но сомневаюсь, что вы решитесь на это...

Тюнагон не мог не понимать, что, рассказывая ему со столь простодушным видом об этой девушке, Нака-но кими рассчитывала прежде всего оградить себя от его домогательств. Тем не менее он был растроган. «Мое присутствие ей явно неприятно, — подумал он, — и все же она готова терпеть. Не потому ли, что оценила наконец мою преданность?» И сердце его затрепетало.

Было уже очень поздно, и госпожа, опасаясь любопытных взглядов, предусмотрительно удалилась в глубину покоев. Ничего другого и ожидать было невозможно, однако Тюнагон почувствовал себя обиженным. На глазах у него навернулись слезы, и только присутствие дам заставило его сдержаться. Глубокое волнение охватило Тюнагона, но, понимая, сколь губительны могут быть последствия как для госпожи, так и для него самого, он призвал на помощь все свое самообладание и ушел, вздыхая печальнее обыкновенного. «Что станется со мной, ежели она и впредь будет занимать все мои мысли? — спрашивал он себя. — Какие мучения ждут меня? О, если б можно было достичь желаемого, не подавая повода к молве!»

Вступив на зыбкую тропу любви, Тюнагон совершенно потерял покой. Всю ночь, не смыкая глаз, предавался он мечтам, которых исполнение не принесло бы добра ни ему, ни Нака-но кими. «Она сказала, что эта девушка очень похожа на ее сестру, но можно ли этому верить? — думал он. — Увидеть ее не составит особого труда, ибо она занимает весьма невысокое положение. Но скорее всего меня ждет разочарование. Так стоит ли?» Похоже, что Нака-но кими напрасно старалась возбудить в нем любопытство.

Тюнагон давно уже не бывал в Удзи, и с каждым днем прошлое казалось ему все более и более далеким. Но вот в конце Долгой луны, измученный воспоминаниями, он наконец отправился туда.

Повсюду царило унылое запустение, лишь ветер, гуляя по саду, срывал листы. Вокруг не было ни души, только журчащие ручьи охраняли покой этого старого жилища. Безотчетная грусть овладела сердцем [87] Тюнагона, в глазах потемнело от слез. Он спросил монахиню Бэн, и его провели к поставленному у входа зеленовато-серому переносному занавесу.

— Простите меня, недостойную, — говорит она, не показывая ему своего лица, — за это время я стала еще безобразнее, и мне стыдно...

— Я понимаю, как вам тяжело, — отвечает Тюнагон. — Я и сам страдаю оттого, что рядом со мной нет никого, кто разделил бы мое горе, с кем можно было бы вспомнить прошлое. Дни и луны текут унылой, однообразной чередой...

Глаза его полны слез, а уж о старой монахине и говорить нечего...

— Вот и снова осень, — с трудом произносит она. — Подумать только, еще год назад госпожа была жива. Как она страдала, несчастная... Причины для печали находятся всегда, и все же осенью, когда ветер словно проникает до самой глубины души... Я слышала, что опасения моей бедной госпожи оправдались?... Как это грустно, право...

— Все так или иначе уладится, была бы жизнь длинна. Меня постоянно мучит сознание собственной вины, ведь это из-за меня ваша госпожа ушла из мира, так и не обретя покоя. Если же говорить о нынешнем поведении принца, то оно более чем обычно, и никаких оснований для беспокойства нет. Невозможно примириться лишь с мыслью о вечной разлуке. Разумеется, всем нам «раньше или позже» (326) суждено растаять в небе тонкой струйкой дыма, и все же...

И Тюнагон снова заплакал.

Призвав к себе Адзари, он принялся обсуждать с ним, какие сутры и священные изображения следует подготовить к дню скорби.

— Иногда мне кажется, что я не должен приезжать сюда, — говорит он; — ибо это только усугубляет мои страдания. Право, напрасно... Мне подумалось как-то, что неплохо было бы, разобрав главный дом, перенести его поближе к храму и превратить в молельню. По-моему, чем быстрее это будет сделано, тем лучше.

И, набросав на листке бумаги примерное число молелен, галерей и монашеских келий, Тюнагон передает листок Адзари.

— О, такое благодеяние... — почтительно отзывается тот.

— Возможно, я проявляю некоторую жестокость, вознамерившись изменить облик этого прекрасного места, выбранного покойным принцем для своего жилища, но я уверен, что он и сам распорядился бы подобным образом, когда б не тревога за судьбу дочерей. Ведь вы знаете, как высоки были его устремления. Теперь этой усадьбой владеет супруга принца Хёбукё, и дом можно считать собственностью принца. Поэтому мне не хотелось бы превращать его в храм, оставляя на прежнем месте. Это было бы слишком большим самоуправством с моей стороны. К тому же дом стоит у реки на совершенно открытом месте... Я полагаю, что лучше перенести его отсюда, а здесь построить что-нибудь другое.

— Достойное намерение. Говорят, что когда-то в старину жил человек, который, не желая расставаться со своим умершим сыном, положил его останки в мешок и много лет носил на спине. Однако в конце концов благодаря проповедям Будды он бросил мешок и вступил на путь просветления. Глядя на дом покойного принца, вы смущаете сердце воспоминаниями, и это еще более привязывает вас к миру. Если же вы превратите [88] его в храм, перед вами откроется путь к грядущему спасению. Так что лучше всего немедля приступить к работам. Справьтесь у ученых-календарников о наиболее благоприятном дне и пришлите двух-трех умелых плотников. Что касается внутреннего убранства, то, следуя заветам самого Будды...

Отдав соответствующие распоряжения, Тюнагон призвал людей из своих окрестных владений и повелел им выполнять все указания Адзари. Тем временем день подошел к концу, и он решил остаться в Удзи на ночь.

Вечером он долго бродил по дому, понимая, что видит его в последний раз. Статуи будд были уже перевезены в храм, и в покоях оставалась лишь самая простая утварь, необходимая монахине. «Сколь унылым было ее одинокое существование, — невольно подумал Тюнагон. — А что будет с ней теперь?»

— По некоторым соображениям я полагаю необходимой перестройку главного дома, — сказал он. — Пока будут вестись строительные работы, вам придется пожить в галерее. Если вы захотите переправить какие-то вещи госпоже в столицу, призовите к себе кого-нибудь из моих людей, и они сделают все, что вы прикажете.

Обсудив с монахиней дела, Тюнагон прошел в опочивальню. При других обстоятельствах он вряд ли стал бы приближать к себе эту престарелую особу, но в ту ночь попросил ее устроиться поближе и долго беседовал с ней о прошлом. Рядом не было никого, кто мог бы подслушать их разговор, и монахиня воспользовалась этим для того, чтобы рассказать ему кое-какие подробности о покойном Эмон-но ками.

— Помню, как господину сообщили о вашем появлении на свет. Дни его были уже сочтены, и как же он кручинился, что никогда не увидит свое дитя! Его лицо и теперь стоит перед моими глазами... Могла ли я предполагать тогда, что в конце своей поразительно долгой жизни мне удастся встретиться с вами? О, я уверена, наша встреча — это воздаяние, ниспосланное мне за то, что я до последнего часа была возле своего господина. Думая об этом, я и радуюсь, и печалюсь. Мне стыдно и горько, что я прожила столь долгую и, поверьте, нелегкую жизнь. Я многое видела на своем веку. Госпожа просила меня приезжать иногда к ней в столицу, да и сейчас нередко пеняет мне за то, что я будто бы забыла ее и не желаю покидать своего уединенного жилища, но ведь считается, что присутствие особы, переменившей обличье, не приносит людям добра, и я не думаю, чтобы кто-нибудь, кроме, пожалуй, самого будды Амиды, был бы рад меня видеть.

Затем она столь же подробно рассказала Тюнагону о своей покойной госпоже, припомнила все связанные с нею обстоятельства, слова, сказанные по тому или иному случаю, песни, сложенные в честь весенних цветов и алых листьев... Она не забыла ни одной, даже самой незначительной, и хотя голос ее дрожал от старости...

«Как ни простодушна, как ни робка была ушедшая, — думал, слушая ее, Тюнагон, — она обладала удивительно тонкой, чувствительной душой. Супруга принца Хёбукё превосходит сестру яркостью черт и живостью нрава, к тому же она умеет быть холодной и неприступной с теми, кто ей не по душе... У меня нет причин жаловаться, ибо со мной она неизменно [89] любезна, но надеяться на большее я тоже не могу». Вспомнив о девушке, которую Нака-но кими считала живым подобием своей старшей сестры, Тюнагон решил воспользоваться случаем и расспросить о ней Бэн.

— Не знаю, в столице ли она теперь, — ответила та. — Я никогда ее не видала, только слышала о ней. Это случилось еще до того, как принц поселился здесь, в Удзи. Вскоре после кончины супруги он вступил в тайную и весьма мимолетную связь с дамой, которую называли госпожой Тюдзё. Она принадлежала к довольно знатному роду и была недурно воспитана. Никто бы не догадался о ее связи с принцем, если бы не родилась дочь. Разумеется, принц знал, что это его дитя, но, очевидно, не захотел обременять себя новыми заботами, еще крепче привязавшими бы его к этому миру, и вскоре расстался с госпожой Тюдзё. Наученный горьким опытом, он зажил с тех пор истинно монашеской жизнью. Обиженная холодностью принца, женщина покинула его дом и, став супругой правителя Митиноку, уехала в провинцию. По прошествии нескольких лет она вернулась в столицу и постаралась довести до сведения принца, что девочка растет здоровой и смышленой. Однако принц решительно отказался принимать в ней участие, заявив, что подобные новости не имеют к нему никакого отношения, и женщине только и оставалось, что сетовать на тщетность своих стараний устроить судьбу дочери. Я слышала, что вскоре после этого госпожа Тюдзё уехала в Хитати, куда был назначен правителем ее супруг, и долго не давала о себе знать. Однако нынешней весной она снова появилась в столице и разыскала нашу младшую госпожу. Ее дочери должно быть теперь около двадцати лет. Госпожа Тюдзё как-то прислала мне пространное письмо, в котором писала, что девушка выросла настоящей красавицей и что она очень озабочена ее судьбой.

Этих подробностей оказалось довольно, чтобы возбудить в сердце Тюнагона живейшее любопытство. «Значит, это правда, — подумал он. — Вот бы взглянуть на нее!»

— Я готов был отправиться на край света за женщиной, хоть немного похожей на вашу умершую госпожу, — сказал он монахине. — А оказывается, есть особа, связанная с ней столь крепкими узами. Пусть принц и не пожелал ее признать, это ровно ничего не меняет. Если она вдруг заедет сюда, передайте ей мои слова, прошу вас.

— Госпожа Тюдзё приходится племянницей супруге покойного принца, так что мы с ней тоже связаны родственными узами. Но, к сожалению, все эти годы мы служили в разных местах и почти не сообщались. На днях я получила письмо от Таю, прислужницы младшей госпожи. «Дочь госпожи Тюдзё собирается навестить могилу отца, — писала она, — будьте к этому готовы». Но пока она не появлялась. Если она приедет, я найду случай передать ей ваши слова.

Когда рассвело, Тюнагон собрался в обратный путь, но, прежде чем уехать, отправил Адзари присланные ему вчера из столицы шелк и вату. Приличные обстоятельствам дары получила и монахиня Бэн. Не были забыты и ее прислужницы, не говоря уже о монахах. Постоянные попечения Тюнагона помогали одинокой старой монахине жить безбедно и беззаботно, сообразно званию своему отдавая дни служению Будде.

Яростный горный ветер сорвал с деревьев листья, и они устлали землю [90] ярким ковром. По нему еще не ступала нога человека, и Тюнагон все медлил, не в силах оторвать глаз от прекрасного пейзажа. Неподалеку росло дерево с причудливо искривленными ветвями, в его кроне нашел себе прибежище плющ, еще хранивший краски осени. «Чем возвращаться с пустыми руками...» — подумал Тюнагон и сорвал один из побегов. Видимо, он собирался преподнести его Нака-но кими.

— Когда-то и мне
Это старое дерево
Дарило приют.
И память о нем помогла
Сегодня ночь скоротать...

произнес он, ни к кому не обращаясь, но монахиня услышала и ответила:

— Печально гляжу
На плющ, прильнувший к старому,
Засохшему дереву,
Ведь знал же и он когда-то
Лучшие дни...

Эта изящная, хотя и старомодная песня помогла Тюнагону немного рассеяться.

Нака-но кими передали побег плюща как раз в тот миг, когда в ее покоях находился принц.

— Это от господина с Третьей линии, — громко сказала дама, вручая госпоже письмо, и Нака-но кими растерялась: «Неужели опять?», но прятать письмо было поздно.

— Какой прекрасный плющ! — многозначительно сказал принц и попросил, чтобы ему показали письмо. Вот что написал Тюнагон: «Как Ваше самочувствие? Пока я был в горной обители, "не светлел рассветный туман над вершиной и не иссякали..." (387). Но подробности я расскажу при встрече. Я договорился с Адзари о перестройке главного дома, и, как только Вы дадите согласие, его перенесут в другое место. Если у Вас будут еще какие-то распоряжения, передайте их монахине Бэн».

— Пишет так, словно и не помышлял никогда... — заметил принц. — Впрочем, наверное, ему известно, что я здесь.

Возможно, он был недалек от истины, но госпожа, обрадованная невинным содержанием письма, сочла намеки супруга возмутительными. Ее лицо порозовело от сдерживаемого негодования и стало таким прелестным, что принц готов был простить ей любое преступление.

— Напишите же ответ. Не бойтесь, я не буду смотреть, — сказал он и отвернулся. Откажись она отвечать, у него наверняка возникли бы новые подозрения, поэтому Нака-но кими послушно написала:

«Ваша поездка в горы возбудила в душе моей невольную зависть. Что до перестройки дома, я во всем полагаюсь на Вас. Чем искать потом себе пристанище среди утесов, не лучше ли заранее позаботиться о сохранности нашего старого жилища? Я буду весьма признательна, если Вы выполните все Вами намеченное».

«Похоже, что в их отношениях нет ничего предосудительного», — думал принц, читая письмо, и все же сомнения по-прежнему одолевали его, тем более что, будь на месте Тюнагона он сам... [91]

В засохшем саду «рукавами в траве» (461) торчали длинные стебли мисканта. Еще только начавшие выпускать метелки, они бессильно клонились под порывами ветра, колебались, словно нити, унизанные драгоценными каплями росы. Пейзаж, вполне обычный для осени, но в тот вечер в нем таилось какое-то особенное очарование.

Метелки мисканта,
В душе затаив свои чувства,
Машут призывно
Рукавами, и капли росы,
Сверкая, падают вниз.

На принце было носи, под которым виднелось домашнее платье, простое и вместе с тем изящное. В руках он держал бива. Оно было настроено в тональности «осики», и его печальные звуки проникали до самой глубины души. Плененная чудесной мелодией, Нака-но кими забыла свои обиды и тихонько выглянула из-за маленького переносного занавеса, за которым сидела, прислонившись к скамеечке-подлокотнику. Она была истинно прекрасна в тот миг.

— Унылая осень
Давно на луга опустилась.
Эту весть мне принес
Ветер, возникший где-то
В чаще мисканта в саду...

Так, «уже потому...» (319), — сказала Нака-но кими, с трудом сдерживая слезы. Смутившись, она прикрыла лицо веером, и принц едва не заплакал от умиления и жалости. Вместе с тем ему невольно подумалось, что и Тюнагон вряд ли устоял бы...

Хризантемы в саду еще не приобрели осенней яркости, ведь чем лучше за ними ухаживают, тем позже меняют они цвет. Однако по какой-то никому не ведомой причине одна все-таки уже потемнела, да так красиво, что принц попросил сорвать ее и принести ему.

— «Не скажу, что всем цветам предпочту...» 36 — произнес он. — Мне рассказывали, что некий принц однажды вечером любовался хризантемами и вдруг прилетел к нему бессмертный небожитель и научил приемам игры на бива 37. Увы, в наш век такого уже не случается. Мы слишком суетны.

Вздохнув, он отложил бива, и огорченная госпожа сказала:

— Возможно, люди и стали суетнее, но ведь приемы, унаследованные от древних, остались прежними, так отчего...

Догадавшись, что ей хочется еще раз услышать новую для нее мелодию, принц ответил:

— Раз так, присоединяйтесь и вы ко мне, обидно в такой прекрасный вечер играть одному.

Кликнув дам, он велел им принести кото «со» и предложил Нака-но кими сыграть, но она решительно отказалась.

— Когда-то меня учили, — смущенно сказала она, — но, к сожалению, я почти ничему не научилась.

— Ну, уж меня-то вам стыдиться нечего. Особа, которую я теперь [92] посещаю, и та охотно играет в моем присутствии, хотя начала учиться совсем недавно и успехи ее незначительны. А ведь с вами мы куда более близки. Вот и Тюнагон говорит, что главное достоинство женщины — мягкий, открытый нрав. Его-то вы, наверное, не стесняетесь.

Видя, что новые упреки готовы сорваться с его уст, госпожа вздохнула и придвинула к себе кото. Струны его оказались натянутыми довольно слабо, и она настроила их в тональность «бансики». Кото звучало в ее руках прекрасно. Принц благородным, звучным голосом запел «Море Исэ», и дамы, подойдя поближе, слушали, умиленно улыбаясь.

— Разумеется, было бы лучше, если бы он ограничился нашей госпожой, — шептались они, — но ничего не поделаешь, при его положении в мире... И все же судьбу нашей госпожи можно считать счастливой.

— В прежние времена мы и мечтать не смели о таком великолепии.

— Неужели госпожа действительно хочет вернуться в Удзи? Как неразумно...

Они говорили довольно громко, и дамам помоложе пришлось призвать их к молчанию.

Три или четыре дня провел принц Хёбукё в доме на Второй линии, обучая госпожу игре на кото. Дочери министра он объяснил свое отсутствие тем, что ему будто бы предписано воздержание. Тем не менее она чувствовала себя обиженной, и однажды, возвращаясь из Дворца, Левый министр сам заехал на Вторую линию.

— К чему такие церемонии? — поморщился принц, но поспешил в свои покои, чтобы оказать тестю достойный прием.

— Как давно я не бывал здесь! — вздыхая, сказал министр. — Сколько воспоминаний связано с этим домом!

Некоторое время они говорили о прошлом, затем министр уехал, забрав с собой принца. Глядя на его великолепную свиту — а министра помимо многочисленных сыновей сопровождали самые знатные сановники и придворные, — дамы вздыхали, понимая, как трудно будет их госпоже соперничать с дочерью столь важной особы.

— Левый министр необыкновенно хорош собой! — восхищались одни, потихоньку разглядывая гостя. — Сыновья его тоже красивы, к тому же они в самом расцвете молодости, но, пожалуй, и им далеко до отца.

— Где это видано, чтобы человек столь высокого ранга сам приезжал за своим зятем? — возражали другие. — Госпоже и без того тяжело.

«Довольно вспомнить прошлое, — думала Нака-но кими, — чтобы понять тщетность моих попыток занять достойное положение в мире. Увы, я слишком ничтожна».

И ей снова стало казаться, что лишь в Удзи она сможет обрести желанный покой. Тем временем год незаметно подошел к концу.

На исходе Первой луны состояние Нака-но кими резко ухудшилось, и принц, не имевший достаточного жизненного опыта, был вне себя от тревоги.

Во многих храмах служили постоянные молебны, но принц беспрестанно заказывал новые. Однако Нака-но кими не становилось лучше, и скоро сама Государыня-супруга изволила прислать гонцов, дабы справиться о ее здоровье. Уже три года жила Нака-но кими в доме на Второй линии, и велика была любовь к ней принца, но мир не жаловал ее [93] вниманием. Однако стоило распространиться слуху о столь исключительной милости Государыни, как все один за другим стали присылать своих гонцов.

Тюнагон был обеспокоен состоянием Нака-но кими не менее, чем сам принц. «Что станется с нею?» — вздыхал он, изнемогая от жалости, но принужден был ограничиться самыми общими знаками внимания. Часто навещать ее он не мог и лишь тайком заказывал молебны.

В то время в столице только и говорили что о предстоящей церемонии Надевания мо на Вторую принцессу. Все приготовления взял на себя Государь, и отсутствие влиятельных родственников с материнской стороны не помешало ему блестяще справиться с этой задачей. Кое-что припасла нёго, остальное было изготовлено в дворцовых мастерских или прислано наместниками разных провинций. Было решено, что сразу же после церемонии принцессу начнет посещать Тюнагон, поэтому и он принимал деятельное участие в приготовлениях, хотя мысли его были по-прежнему далеки от принцессы.

В Первый день Второй луны состоялось так называемое Дополнительное назначение. Тюнагон, став гон-дайнагоном, одновременно был произведен в чин правого дайсё, поскольку Правый министр, до сих пор имевший чин левого дайсё, недавно вышел в отставку. Обходя знатнейшие дома столицы с изъявлениями благодарности, новый дайсё зашел и на Вторую линию. Узнав, что принц изволит находиться в покоях госпожи, которой состояние оставалось весьма тяжелым, он прошел во флигель.

— О нет, здесь полно монахов, это не к добру! — всполошился принц и, накинув парадное платье, спустился к подножию лестницы, чтобы ответно поклониться гостю. Трудно было сказать, кто из них прекраснее.

Вскоре Дайсё прислал принцу приглашение пожаловать на пиршество, устраиваемое им для чиновников соответствующих ведомств. Но принц не дал определенного ответа, ибо боялся оставлять госпожу. Пиршество состоялось в доме на Шестой линии, как и в тот раз, когда праздновали назначение Левого министра. Принцев крови и высших сановников собралось ничуть не меньше, чем тогда. Принц Хёбукё тоже изволил почтить собрание своим присутствием, однако на душе у него было неспокойно, и он ушел задолго до окончания празднества, весьма огорчив этим дочь Левого министра. Эта особа была довольно своенравна, возможно потому, что принадлежала к одному из влиятельнейших в мире семейств, хотя, если говорить о происхождении, преимущество явно было на стороне Нака-но кими.

На рассвете следующего дня госпожа из Флигеля наконец разрешилась от бремени младенцем мужского пола. Принц был безмерно счастлив, почувствовав себя сполна вознагражденным за волнения и тревоги последних дней. У Дайсё же появилась еще одна причина для радости. Немедля отправившись к принцу, он, не присаживаясь, выразил ему свою благодарность 38 за присутствие на вчерашнем пиршестве и поздравил со столь значительным событием. Поскольку принц не покидал дома на Второй линии, не было никого, кто не пришел бы его поздравить.

Приготовления к Третьему дню принц взял на себя, а на Пятый день вечером Дайсё прислал пятьдесят рисовых колобков, дары для победителей [94] в «го», большие блюда с рисом — словом, все, что полагается в таких случаях. Кроме того, лично госпоже он преподнес тридцать подносов с разнообразными яствами, пять платьев и пелены для младенца. Казалось бы, самые скромные дары, но, когда их рассмотрели, оказалось, что все до последней мелочи подобрано с отменным вкусом. Принцу Дайсё прислал двенадцать подносов из аквилярии с различными яствами и много высоких столиков с пятицветными пампушками 39. Для дам тоже принесли изысканное угощение на подносах из криптомерии и в тридцати коробках из дерева хиноки. Все это Дайсё постарался передать незаметно, без особых церемоний.

На Седьмую ночь в доме на Второй линии было особенно многолюдно, ибо пришли гонцы с поздравлениями от Государыни-супруги. По этому случаю съехались все придворные и высшие сановники, начиная с дайбу из Службы Срединных покоев. Слух о том дошел до Государя, и, изволив заметить: «Как не радоваться, что принц стал наконец взрослым...» — он прислал младенцу охранительный меч.

На Девятый день пришли с поздравлениями от Левого министра. Не питая особой приязни к Нака-но кими, он тем не менее не захотел обижать принца и прислал своих сыновей, так что и в тот день ничто не омрачило праздничного веселья, а госпожа почувствовала себя наконец вознагражденной за все испытания, выпавшие на ее долю. Да и кого бы не утешили столь многочисленные знаки внимания?

Дайсё, радуясь счастливому повороту в судьбе своей подопечной — в самом деле, разве не об этом мечтал он когда-то? — одновременно испытывал и некоторое разочарование. «Теперь, став взрослой женщиной, — думал он, — она окончательно отдалится от меня. Да и привязанность к ней принца, несомненно, умножится...»

По прошествии Двадцатого дня Второй луны состоялась церемония Надевания мо на принцессу из павильона Глициний, и в тот же день ее посетил Дайсё. Это событие было отпраздновано весьма скромно.

— Вся Поднебесная знала, как нежно лелеял ее Государь, — шептались дамы, недовольные этим союзом. — Отдать ее простому подданному... Поистине незавидная участь!

— Пусть Государь и изволил дать свое согласие, но стоило ли так спешить?

Однако, приняв решение, Государь был неизменно тверд в его осуществлении, и хотя история не знала подобных примеров... Простой подданный, получивший в супруги девицу из высочайшего семейства, — не столь уж редкое явление, такое бывало и в старину, и в наши дни, но вот чтобы Государь в пору своего могущества спешил подыскать для дочери супруга...

— Редко, кто удостаивается такой чести, — сказал как-то Левый министр принцессе Отиба. — Вот уж действительно счастливая судьба. Когда-то министр с Шестой линии тоже получил в жены принцессу, но ее отец, Государь из дворца Судзаку, был в то время очень стар и готовился принять постриг. А уж обо мне и говорить нечего. Я подобрал опавший лист, даже не имея на то согласия...

«Увы, он прав...» — смутилась принцесса и молча вздохнула.

На Третью ночь Государь отдал соответствующие распоряжения [95] принцу Окуракё, дяде Второй принцессы по материнской линии, и прочим опекающим ее лицам, а также служителям Домашней управы, и приближенные Дайсё — передовые, телохранители, выездные и прочие слуги — получили скромное, но весьма приличное вознаграждение.

Разумеется, все это носило вполне частный характер. С того дня Дайсё стал время от времени посещать принцессу, однако мысли его беспрестанно устремлялись к прошлому. Дневные часы он коротал в доме на Третьей линии, погруженный в унылые раздумья, а с наступлением темноты отправлялся к принцессе, хотя и не лежало к ней его сердце. Столь непривычный образ жизни тяготил Дайсё, и он решил перевезти принцессу на Третью линию. Мать его была тому рада и даже выразила желание уступить невестке главный дом, где до сих пор жила сама. Однако Дайсё ограничился тем, что перевел ее в западные покои, соединив их заново отстроенной галереей с молельней. Вторую принцессу он намеревался поместить в Восточном флигеле, перестроенном и заново отделанном после пожара. Он лично позаботился о том, чтобы покои его супруги были убраны с изысканнейшей роскошью. Услыхав о приготовлениях Дайсё, Государь встревожился, опасаясь, что столь поспешный переезд вызовет нежелательные толки. Так, видно, сердца государей обречены на «блуждания во мраке» (3) точно так же, как сердца простых подданных. Он написал письмо матери Дайсё, решив поделиться с ней своими сомнениями.

Когда-то Государь из дворца Судзаку поручил ему заботиться о Третьей принцессе, и он никогда не оставлял ее своим вниманием. Даже после того как она отвернулась от мира, Государь продолжал вникать во все ее нужды, и благодаря его милостивым попечениям принцесса жила в полном достатке.

Но, увы, ни почести, ни благоволение высочайших особ почему-то не радовали Дайсё. Лицо его всегда оставалось печальным, словно какая-то тайная горесть поселилась в сердце, и, кроме строительства храма в Удзи, ничто не занимало его.

Подсчитав, когда маленькому сыну принца Хёбукё исполнится пятьдесят дней, Дайсё заранее позаботился о праздничных лепешках-мотии. Он лично проследил за тем, чтобы были подобраны соответствующие корзины и кипарисовые короба, а поскольку ему хотелось придать празднеству несколько необычный характер, он призвал к себе в дом самых искусных резчиков по аквилярии и сандалу, лучших мастеров золотых и серебряных дел, и много прекрасных вещей сотворили они, стараясь превзойти друг друга.

Сам Дайсё по обыкновению своему пришел в дом на Второй линии, когда принца не было дома. За последнее время что-то величавое появилось в его осанке: впрочем, возможно, это была простая игра воображения...

«Уж теперь-то господин Дайсё забыл о прежних безрассудствах», — подумала госпожа и, успокоенная этой мыслью, согласилась встретиться с ним. Однако ожидания ее оказались обманутыми: почти сразу же со слезами на глазах Дайсё принялся жаловаться ей на свои несчастья.

— Теперь, когда мне пришлось вступить в столь нежеланный союз, — говорил он, — мир кажется мне еще более тяжким бременем. О, вы и вообразить не можете, в каком смятении мои чувства! [96]

— Вы не должны предаваться отчаянию, — отвечала госпожа. — Что, если кто-нибудь услышит?

Вместе с тем она была глубоко растрогана. «Вот подлинная верность, — думала она. — Даже столь прекрасной супруге не удалось изгладить в его сердце память о прошлом и заставить изменить своему чувству. О, если бы сестра была жива! Впрочем, тогда ее положение было бы сродни моему, и мы только и делали бы, что изливали друг перед другом свои обиды. Увы, таким ничтожным особам, как мы, нечего рассчитывать на достойное положение в мире».

Только теперь она поняла, какую прозорливость проявила Ооикими, не уступив домогательствам Дайсё.

Гость просил, чтобы ему позволили увидеть младенца, и Нака-но кими, как ни велико было ее смущение, не решилась отказать. «Стоит ли обращаться с ним как с посторонним? — подумала она. — Я вправе выказывать ему неудовольствие, ежели он переступает границы дозволенного, но в остальном...» Ничего не ответив, она велела кормилице вынести младенца. Нетрудно было предвидеть, что он окажется миловидным, но чтобы он был так хорош... Право, подобная красота всегда рождает в сердце дурные предчувствия. Мальчик что-то лепетал, смеялся, и, глядя на его прелестное белое личико, Дайсё невольно позавидовал принцу: «Ах, когда б это дитя было моим!» Увы, видимо, ему так и не удалось расстаться с суетными помышлениями. «Как жаль, что та, к которой стремилось мое сердце, была столь неприступна! Могло ведь статься, что, покинув мир, она по крайней мере оставила бы мне такое вот прелестное существо!» Вместе с тем его совершенно не волновало, будут ли у него дети от его высокородной супруги. Воистину непостижимо человеческое сердце! Впрочем, возможно, не стоит изображать Дайсё столь женственно-слабым, своенравным. Вряд ли Государь почтил бы его таким доверием, будь он хоть в чем-то несовершенен. Многие полагали, что он оказывает замечательные успехи в государственных делах.

Весьма тронутый тем, что Нака-но кими согласилась показать ему младенца, Дайсё беседовал с ней дольше обыкновенного и не заметил, как стемнело. Тяжело вздыхая, он удалился, посетовав, что приходится уходить в столь ранний час.

— Какой чудесный аромат! — зашептались взволнованные дамы. — Того и гляди, прилетит соловей. Кто же это сказал: «Ветку сорвал...»? (285). Зная, что летней порой двигаться в сторону Третьей линии неблагоприятно, Дайсё решил перевезти принцессу, не дожидаясь, пока солнце повернет на лето, что должно было произойти в начале Четвертой луны. Накануне переезда Государь лично посетил покои принцессы, где было устроено пиршество в честь расцветших глициний. В южной части павильона подняли занавеси и установили там сиденье для Государя. Любование глициниями входит в число годовых дворцовых праздников, поэтому принцесса могла не принимать участия в приготовлениях. Угощение для высшей знати и придворных было подготовлено служителями Дворцовой сокровищницы. В тот день в павильон Глициний пожаловали Левый министр, Адзэти-но дайнагон, То-тюнагон, Сахёэ-но ками, а также два принца крови — принц Хёбукё и принц Хитати. Придворные [97] менее высоких рангов расположились в южном саду, неподалеку от цветущих глициний. Восточная часть дворца Корёдэн была отдана в распоряжение музыкантов, и, как только наступили сумерки, зазвучала стройная мелодия в тональности «содзё». Для высших сановников, которым предстояло играть в присутствии Государя, были принесены инструменты из покоев принцессы. Левый министр почтительно передал Государю два свитка с нотами для китайского кото, принадлежащие кисти покойного министра с Шестой линии, который когда-то преподнес их Третьей принцессе. Свитки были привязаны к ветке пятиигольчатой сосны. Были принесены также кого «со», японское кото и прочие инструменты, некогда принадлежавшие Государю из дворца Судзаку. Среди них оказалась и та самая флейта, прощальный дар покойного Эмон-но ками, которую министр с Шестой линии увидел однажды во сне. Государь изволил как-то похвалить ее, и, рассудив, что более торжественного случая не представится, Дайсё извлек ее из своего хранилища. Государь оказал честь собравшимся, лично раздав им музыкальные инструменты. Министру он предложил японское кото, а принцу Хёбукё — бива. Дайсё играл на флейте, и никогда еще не звучала она так сладостно. Придворные с самыми красивым голосами услаждали слух Государя пением. Из покоев принцессы принесли пятицветные пампушки. Угощение гостям подавалось на четырех маленьких столиках из аквилярии и сандаловых подносах, покрытых лиловым шелком, расшитым цветущими глициниями. На серебряных блюдах стояли чаши для вина и кувшины из темно-синего лазурита. Обязанности виночерпия были возложены на Сахёэ-но ками. Потчевать вином одного Левого министра было неудобно, а как среди принцев не оказалось достойного, Государь передал чашу Дайсё. Тот, смутившись, попытался было отказаться, но, как видно, у Государя были причины настаивать...

— Почту за честь, — проговорил Дайсё, принимая чашу, и эти самые обычные слова прозвучали в его устах чудесной музыкой.

Так, сегодня даже в движениях его сквозило особое благородство. Отведав вина, он спустился в сад и исполнил благодарственный танец, вызвавший всеобщее восхищение. Получить чашу от Государя — великая милость, не всякий принц и не всякий министр удостоится ее, а уж о человеке в чине дайсё и говорить нечего. Будучи зятем Государя, Дайсё пользовался большим влиянием в мире, и все же он оставался простым подданным, а потому, вернувшись, занял за пиршественным столом одно из последних мест, и многие проводили его сочувственными взглядами.

Адзэти-но дайнагон, полагавший, что выбор Государя падет на него, с трудом скрывал досаду. Когда-то он питал нежные чувства к матери Второй принцессы, нёго Фудзицубо, и даже после того, как ее отдали во Дворец, продолжал обмениваться с ней письмами. Со временем его внимание обратилось на дочь, и он неоднократно намекал на свое желание, однако нёго даже не уведомила о том Государя, немало уязвив тем самым самолюбие Адзэти-но дайнагона.

— Несомненно, Дайсё — человек особой судьбы, — недовольно ворчал он, — но прилично ли Государю проявлять столь преувеличенную заботу о зяте? Где это видано, чтобы простой подданный чувствовал себя [98] как дома в Девятивратной обители, рядом с высочайшими покоями? Посмотрите, ведь с ним обращаются как с самым почетным гостем!

Адзэти-но дайнагон даже хотел отказаться от чести участвовать в сегодняшнем торжестве, но искушение было слишком велико, и он все- таки пришел, затаив в душе обиду.

Скоро зажгли огни, и гости приступили к сочинению стихов. По очереди подходили они к столику и клали на него листки бумаги с написанными на них стихотворениями. Каждый казался уверенным в успехе, но в большинстве своем их произведения (как обыкновенно бывает в таких случаях) были слишком заурядны и старомодны, а потому я сочла возможным не записывать все подряд. К сожалению, высокий ранг далеко не всегда сочетается с поэтическим дарованием. Тем не менее я приведу здесь несколько стихотворений, чтобы создалось более полное представление об этом вечере. К примеру, вот что сказал Дайсё, сорвав в саду цветущую ветку и преподнеся ее Государю:

— Цветами глициний
Я хотел украсить прическу
Своего Государя,
Но, увы, рукав мой задел
Слишком высокую ветку...
Право, ему следовало быть скромнее...

Государь ответил:

— Не поблекнет в веках
Красота цветущих глициний,
Но хочу пожелать,
Чтобы прелестью их сполна
Насладились люди сегодня... (462)

Были сложены и такие песни:

Для тебя, Государь,
Я сорвал эту нижнюю ветку.
Она так ярка,
Даже лиловые облака
Вряд ли бывают ярче... (463).

К Обители туч,
Поражая еще невиданной
Яркостью красок,
Цветущие глицинии
Взметнулись пышной волной (464).

Последнюю песню наверняка сложил раздосадованный Адзэти-но дайнагон! Возможно, что-то я передала не совсем точно, но, уверяю вас, ничего примечательного сложено не было. С наступлением темноты звуки музыки стали словно еще стройнее. Дайсё запел «Благословение», восхитив собравшихся редкостной красотой голоса. Ему подпевал Адзэти-но дайнагон, которого голос до сих пор не утратил звонкости, снискавшей ему такую славу в прежние времена. Седьмой сын Левого министра, совсем еще дитя, играл на флейте «сё». Он был так мил, что Государь пожаловал ему платье. Министр, спустившись [99] в сад, исполнил благодарственный танец. На рассвете Государь удалился в свои покои.

Дары для высшей знати и принцев были подготовлены самим Государем, а принцесса позаботилась о том, чтобы наградить музыкантов и придворных.

На следующую ночь Дайсё перевез принцессу в дом на Третьей линии. Трудно представить себе более пышное зрелище. Государь распорядился, чтобы принцессе сопутствовали все прислуживающие ему дамы. Она ехала в роскошной карете с навесом, за ней следовали три кареты, украшенные алыми шнурами, но без навесов, шесть карет, отделанных золотом, с плетенными из пальмовых листьев крышами, двадцать таких же карет, но без золотых украшений и две кареты с плетенным из тростника верхом. В каретах располагались тридцать дам, из которых каждую сопровождали восемь девочек-служанок. Дайсё же выслал за супругой двенадцать карет, в которых помещались дамы, прислуживающие в доме на Третьей линии. Все сопровождавшие принцессу лица, начиная с высших сановников и кончая простыми придворными, блистали великолепными нарядами.

Теперь Дайсё имел возможность познакомиться с супругой поближе, и она превзошла все его ожидания. Стройная и изящная, принцесса отличалась кротким и миролюбивым нравом; право, трудно было найти в ней какой-нибудь изъян. Словом, у Дайсё не было оснований сетовать на судьбу, и он чувствовал бы себя вполне счастливым, когда бы не память о прошлом. Увы, ему так и не удалось забыть Ооикими, и в сердце его по-прежнему жила тоска. «Вряд ли мне удастся найти утешение в этой жизни, — думал он. — Очевидно, только достигнув высшего просветления, я сумею понять, чем навлек на себя эти несчастья, и обрету желанный покой». Строительство нового храма — вот что занимало его теперь.

Миновала беспокойная пора подготовки к празднеству Камо, и в двадцатые дни Четвертой луны Дайсё снова отправился в Удзи. Посмотрев, как идет строительство, и отдав соответствующие распоряжения, он решил навестить монахиню Бэн, зная, что она будет огорчена, если он проедет мимо, даже не взглянув на «засохшее дерево» 40.

Подъезжая к дому, он приметил, что по мосту движется внушительная процессия, состоящая из скромной женской кареты в сопровождении грубых на вид воинов из восточных земель с луками и колчанами за спиной и многочисленных слуг. «Какая-нибудь дама из провинции», — подумал Дайсё, въезжая во двор. Еще не смолкли крики его передовых, как процессия приблизилась к дому, явно собираясь въехать в ворота. Спутники Дайсё зашумели, но, остановив их, он послал узнать, кто приехал. Какой-то человек, судя по выговору — провинциал, ответил:

— Дочь бывшего правителя Хитати была на поклонении в Хацусэ, а теперь возвращается в столицу. По пути туда мы тоже останавливались здесь на ночлег.

«Да ведь это же та самая особа!» — догадался Дайсё и, повелев спутникам своим отойти в сторону, отправил к вновь прибывшим слугу, поручив ему сказать следующее:

— Можете вводить карету во двор. Здесь действительно остановился на ночлег один человек, но он занимает северные покои. [100]

Хотя спутники Дайсё были одеты в скромные охотничьи кафтаны, нетрудно было догадаться, что они сопровождают весьма значительную особу. Растерявшись, слуги дочери правителя Хитати отвели лошадей в сторону и замерли, почтительно склонившись.

Карета была введена во двор и поставлена у западного конца галереи.

В заново выстроенном доме еще не успели повесить занавеси, и внутренние покои проглядывались насквозь. Дайсё прошел в ту часть дома, где решетки были опущены, и, спрятавшись в покоях, примыкавших к западной галерее, стал наблюдать за происходящим сквозь отверстие в перегородке. Дабы шелест одежд не выдавал его, он снял верхнее платье.

Девушка не спешила выходить из кареты, как видно решив сначала узнать у монахини, что за важный гость остановился в доме. Однако Дайсё строго-настрого запретил дамам называть его имя, и, не смея ослушаться, они передали:

— Не соблаговолите ли выйти?. У нас и в самом деле гость, но он разместился в другой части дома.

Сначала из кареты вышла молодая дама и подняла занавеси. Она была довольно миловидна и выгодно отличалась от остальной свиты.

Затем появилась дама постарше.

— Прошу вас, поторопитесь, — сказала она, обращаясь к госпоже.

— Но я окажусь у всех на виду... — ответила та.

Ее еле внятный голос показался Дайсё очень приятным.

— Вы ведь уже бывали здесь! — настаивала дама. — Решетки и тогда были опущены. Откуда вас могут увидеть?

С трудом преодолев смущение, девушка вышла. О да, сходство с Ооикими было поразительно. Та же форма головы, та же тонкая, изящная фигура, то же благородство движений. Лица разглядеть не удалось, ибо девушка все время прикрывала его веером. Сердце Дайсё томительно сжалось.

Карета была высокой, а место, к которому ее подвели, — низким. Обе дамы спустились быстро, но для госпожи это оказалось, судя по всему, нелегким делом, во всяком случае прошло довольно времени, прежде чем она выбралась из кареты и скрылась в глубине покоев. На ней было темно-красное платье и хосонага цвета «гвоздика», а поверх него — еще одно платье цвета молодых побегов.

С той стороны перегородки, за которой расположился Дайсё, стояла ширма высотой в четыре сяку, но отверстие оказалось выше, поэтому ему было все видно как на ладони. Он видел, как девушка прилегла, опасливо отвернувшись от перегородки, за которой он стоял.

— Ах, вы, наверное, устали... Переправляться через реку Идзуми в эту пору так тяжело... — говорили дамы.

— Когда мы проезжали здесь на Вторую луну, воды было куда меньше. Впрочем, после восточных дорог испугать нас не так-то просто.

Сами они были, судя по всему, весьма бодры, но госпожа, утомленная тяготами дальней дороги, лежала, не имея сил вымолвить ни слова. Рука, которой она поддерживала голову, была округла и слишком изящна для дочери правителя Хитати.

От долгого стояния на одном месте у Дайсё заныла поясница, но он не двигался, боясь выдать себя. Вдруг младшая дама говорит: [101]

— Ах, как чудесно пахнет! Какие-то необыкновенные курения. Наверное, их возжигает монахиня?

— В самом деле, удивительный аромат, — отвечает старшая. — Столичные дамы никогда не утрачивают вкуса к роскоши. Супруга правителя Хитати всегда гордилась своим умением составлять ароматы, послушать ее, так в целой Поднебесной не найдешь никого искуснее, но там, в восточных землях, и вообразить невозможно... Как ни скромно живет эта монахиня, одета она с отменным изяществом: и серые и зеленые платья ее равно прекрасно сшиты.

Тут со стороны галереи появилась девочка-служанка.

— Вот целебный отвар для вашей госпожи, — сказала она. За ней внесли несколько подносов с разными лакомствами, и дамы принялись будить девушку:

— Не желаете ли отведать?

Однако она не просыпалась, и прислужницы сами принялись есть, громко хрустя чем-то, очевидно каштанами.

Дайсё никогда еще не приходилось слышать подобных звуков, и, неприятно пораженный, он поспешил отойти, но желание видеть девушку пересилило, и он снова приблизился к перегородке.

Ну не странно ли, что его так влекло к этой ничем не примечательной особе? Ведь он мог свободно сообщаться с женщинами куда более высокого звания, с прославленными столичными красавицами, с самой Государыней-супругой, а между тем ни одной из этих высокородных особ не удалось пленить его воображение. Многие склонны были видеть в его всегдашней невозмутимости даже нечто предосудительное.

Монахиня Бэн отправила к Дайсё одну из своих прислужниц, но его находчивые телохранители ответили, что господин устал в дороге и изволит отдыхать. Монахиня предположила, что он дожидается темноты, надеясь встретиться с особой, давно уже служившей предметом его помышлений. У нее и мысли не было, что как раз в этот миг Дайсё подглядывает за ней.

Как обычно, управители окрестных владений прислали Дайсё коробки и корзины с разными разностями. Часть подношений он отослал монахине Бэн, которая не забыла попотчевать и гостей из восточных провинций. Принарядившись, она сама пришла приветствовать их. Одежды, которыми так восхищались прислуживающие девушке дамы, оказались действительно весьма изящными, черты же старой монахини до сих пор не утратили привлекательности и благородства.

— Я ждала вас вчера, — сказала она. — Почему вы приехали так поздно, ведь солнце стоит совсем высоко?

— Ах, столь дальний путь оказался не по силам нашей госпоже, — ответила дама постарше, — и мы принуждены были задержаться у переправы Идзуми. А сегодня все никак не могли выехать.

Она снова принялась будить девушку, и та наконец поднялась. Робея, она отворачивалась от монахини, и Дайсё удалось разглядеть ее профиль. Ему никогда не приходилось близко видеть лицо Ооикими, но, судя по всему, эта девушка в самом деле была ее истинным подобием. Тонкие черты, прекрасные волосы — все в ней так живо напоминало ушедшую, что он не сумел сдержать слез. Когда девушка отвечала монахине, [102] ее голос звучал еле слышно, но его сходство с голосом супруги принца Хёбукё было очевидным.

«Бедняжка, — вздохнул растроганный Дайсё. — А я до сих пор не сделал ничего, чтобы отыскать ее! Разве я не говорил, что с радостью возьму на свое попечение женщину самого низкого состояния, если только она окажется похожей на умершую? А эта девушка — родная дочь Восьмого принца! Пусть даже он и не признавал ее...» У него возникло сильнейшее желание немедленно подойти к девушке и сказать: «Значит, вы все-таки живы?» Право же, государь, пославший даоса на гору Хорай и получивший одни шпильки 41, едва ли чувствовал себя удовлетворенным. Дайсё повезло куда больше, он обрел если не утраченную возлюбленную, то по крайней мере надежду на утешение. Так, их судьбы, несомненно, были связаны, и не только в этом мире.

Поговорив с девушкой, монахиня ушла к себе. Уловив аромат, столь взволновавший дам, она догадалась, что Дайсё где-то рядом и подглядывает за ними, поэтому никаких откровенных разговоров с гостьей не затевала.

Между тем стемнело. Потихоньку отойдя от перегородки, Дайсё оделся и, как обычно, встретился с монахиней у входа в ее покои.

— Мне удивительно повезло, — сказал он, обменявшись с ней обычными приветствиями. — Но удалось ли вам выполнить мою просьбу?

— После нашего разговора я все выискивала приличный случай, а тут год сменился новым, и мне удалось встретиться с девушкой только на Вторую луну, когда она заезжала сюда по пути в Хацусэ. Я намекнула ее матери на ваше желание, но она, как видно, полагает, что ее дочь недостойна служить заменой столь благородной особы. Как раз тогда мне сообщили, что вы очень заняты, и я постеснялась тревожить вас, потому и не дала вам знать о ее приезде. Но в начале этой луны девушка снова выехала в Хацусэ и теперь как раз возвращается. Она всегда останавливается здесь на ночлег, наверное, хочет побольше узнать об отце. На этот раз она приехала одна, ибо матери что-то помешало сопутствовать ей, потому-то я и не стала уведомлять ее о вашем присутствии.

— Мне не хочется показываться этим провинциалам в столь невзрачном облачении. Я велел слугам молчать, но они слишком болтливы. Не знаю, как лучше поступить... Может быть, вы мне посоветуете? Во всяком случае, меня вовсе не огорчает, что она приехала одна, напротив. Не соблаговолите ли передать ей, что в этой встрече я вижу знак связанности наших судеб?

— Боюсь, что это будет для нее слишком большой неожиданностью. В самом деле, не рано ли? — улыбнулась монахиня. — Впрочем, извольте, я передам.

И она вышла.

— Эта милая пташка
Поет точно так же, как пела
Когда-то другая.
И долго сквозь заросли дикие
Я шел на голос ее, —

сказал Дайсё, ни к кому не обращаясь, но монахиня услышала и передала его слова девушке.


Комментарии

19. ....это невозможно теперь. — Во Дворце был траур по матери Второй принцессы, поэтому музицировать было нельзя.

20. ...скоротать время за игрой в «го». — Здесь можно усмотреть намек на стихотворение Бо Цзюйи «Замкнувшись в своих служебных покоях, слагаю...»: «От дел отойдя, часы отдаю безделью. /Лет мне немало, и стало ленивым тело. /Чтоб весну проводить, одно лишь вино имею. /Чтобы день скоротать, ничего лучше «ци» (яп. «го». — Т. С.-Д.) нет».

21. ...сорвать одну ветку... — Намек на стихотворение Ки-но Тодана (Ваканроэйсю, 784): «Слышал я, что в твоем саду цветы вырастают прекрасными. /Так прошу у тебя разрешения сорвать хоть одну весеннюю ветку».

22. ...не забывал Красной сливы из дома Адзэти-но дайнагона... — Имеется в виду падчерица Адзэти-но дайнагона (традиционно именуемого Кобай)

23. ...привлечь... дымом курений... — См. примеч. к с. 36.

24. И все же участь росы... — В этом пятистишии в отличие от предыдущего образы меняются местами: «цветы» обозначают здесь Ооикими, а «роса» — Нака-но кими, в первом пятистишии — наоборот.

25. ...как на Двадцатый день зазвонит колокол в горном храме... — В этот день в храме должны были служить поминальный молебен по Восьмому принцу.

26. Не смотрите без меня на луну. — Ср. со стихотворением Бо Цзюйи «Дарю жене»: «Тих-недвижим этот темный мох под свежим дождем. /Скрыто-незримо холодные росы готовятся встретить осень. /Я прошу — не гляди ты на лунный свет с думой о прошлом. /Станешь глядеть — и поблекнет лицо, сократится срок твоей жизни» (см. также «Приложение», Свод пятистиший..., 451, 452).

27. Подождите, пока сбудутся надежды... — т.е. до той поры, когда принц Ниоу станет наследным принцем.

28. ...письмо написано приемной матерью... — Приемной матерью Року-но кими была принцесса Отиба (ранее фигурировавшая в «Повести» как Вторая принцесса, или принцесса с Первой линии), дочь имп. Судзаку, вдова Касиваги.

29. ...ничего не пожалел бы ради сегодняшнего торжества... — Речь идет о Третьей ночи (см. «Приложение», с. 74).

30. ...стыдилась обвивавшего ее стан пояса... — Когда беременность становилась заметной, полагалось надевать особый пояс — белого или алого цвета.

31. ...платья, предназначенные для служб следующей луны. — Третья принцесса дважды в год устраивала Восьмичастные чтения сутры Лотоса. Здесь речь идет о чтениях Девятой луны.

32. ...невольно вспоминается поток, готовый его унести. — Во время обряда очищения принято было бросать в реку бумажных кукол, которых называли «подобием человека» (хитоката) или его «заменой» (катасиро). Считалось, что куклы эти принимают на себя все грозящие человеку болезни и беды. Нака-но кими намекает на то, что Каору очень скоро оставил бы Ооикими.

33. ...живописцы стали слишком корыстолюбивы. — Намёк на случай с Ван Чжао-цзюнь, которая отказалась давать художнику взятку, и он изобразил ее в непривлекательном виде (см. кн. 1, примеч. к с. 238).

34. ..мастера, которых само небо осыпало цветами. — Очевидно, намек на какую-то легенду, до наших дней не дошедшую.

35. ...если бы мне пришлось искать ее «на море, в безбрежной дали». — Ср. со следующим местом из поэмы «Вечная печаль» Бо Цзюйи: «Лишь узнал, что на море, в безбрежной дали, есть гора, где бессмертных приют. /Та гора не стоит, а висит в пустоте, над горою туман голубой».

36. Не скажу, что всем цветам... — Принц Ниоу цитирует стихотворение китайского поэта Юань Чжэня (779-831) (Ваканроэйсю, 267): «Не скажу, что всем цветам предпочту цветок хризантемы, /Но когда расцветает она, других в саду не бывает цветов».

37. Мне рассказывали, что некий принц... — Речь идет о Минамото Такаакира (914-982), пятом сыне имп. Дайго. Легенда гласит, что однажды, когда он был еще мальчиком, в сад перед его домом спустился небожитель и научил его правильно толковать стихотворение Юань Чжэня о хризантеме, после чего показал ему несколько тайных приемов игры на бива.

38. ...не присаживаясь, выразил ему свою благодарность... — Дом, где только что были роды, считался оскверненным. Не садились, чтобы избежать соприкосновения со скверной.

39. ..много высоких столиков с пятицветными пампушками. — Имеются в виду особые праздничные пампушки из пяти сортов муки.

40. ...не взглянув на «засохшее дерево». — См. пятистишие на с. 90.

41. ...государь, пославший даоса на гору Хорай... — Речь идет о китайском императоре Сюаньцзуне, пославшем даоса на поиски Ян Гуйфэй.

(пер. Т. Л. Соколовой-Делюсиной)
Текст воспроизведен по изданию: Мурасаки-сикибу. Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 3. М. Наука. 1993

© текст - Соколова-Делюсина Т. Л. 1993
© сетевая версия - Тhietmar. 2013

© OCR - Николаева Е. В. 2013
©
дизайн - Войтехович А. 2001
© Наука. 1993