МУРАСАКИ СИКИБУ

ПОВЕСТЬ О ГЭНДЗИ

ГЭНДЗИ МОНОГАТАРИ

Дуб

Основные персонажи

Гэндзи, 48 лет

Уэмон-но ками (Касиваги), 32(33) года, — старший сын Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё)

Третья принцесса (Сан-но мия), 22(23) года, — дочь имп. Судзаку, супруга Гэндзи

Вышедший в отставку министр (То-но тюдзё) — брат Аои, первой супруги Гэндзи

Государыня-супруга (Акиконому) — дочь миясудокоро с Шестой линии и принца Дзэмбо, приемная дочь Гэндзи, супруга имп. Рэйдзэй

Государь Рэйдзэй — сын Гэндзи (официально имп. Кирицубо) и Фудзицубо

Нынешний Государь (Киндзё) — сын имп. Судзаку и наложницы Дзёкёдэн

Государь-монах (имп. Судзаку) — старший брат Гэндзи, отец нынешнего Государя и Третьей принцессы

Садайбэн (Кобай) — младший брат Касиваги

Вторая принцесса, принцесса с Первой линии (Отиба), — дочь имп. Судзаку, супруга Касиваги

Миясудокоро — мать Второй принцессы

Удайсё (Югири), 27 лет, — сын Гэндзи

Супруга Удайсё (Кумои-но кари) — дочь Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё)

Здоровье Уэмон-но ками не поправлялось, а год между тем сменился новым. «Вправе ли я упорствовать в желании уйти из мира? — спрашивал себя Уэмон-но ками, глядя на удрученные лица отца и матери. — Оставив их, я обременю душу еще более тяжким преступлением. Но [110] что привязывает меня теперь к миру? Стоит ли моя жизнь того, чтобы цепляться за нее? Честолюбивый с детства, я всегда хотел хоть в чем-то быть выше других, единственно к этой цели и стремился во всех своих начинаниях, но, к сожалению, желаемое не всегда становится действительностью. Потерпев одну, другую неудачу, я потерял веру в себя и готов был сетовать "на весь этот мир унылый" (319). У меня возникло желание посвятить себя заботам о грядущей жизни, но, представив себе, в какое отчаяние это повергнет моих родителей, я понял, что не обрету покоя ни среди лугов, ни в горной глуши (320), ибо слишком крепки путы (43), привязывающие меня к этому миру. Итак, я остался жить, как жил, стараясь, как мог, примириться со своим существованием, но в конце концов, предавшись влечению чувств, навлек на себя такую беду, что стыжусь показываться людям на глаза. О, я понимаю, что сам виноват во всем, что не имею права роптать. Таково мое предопределение, и стоит ли взывать к буддам и богам? "С сосной вековечной годами никому не дано сравниться"... (321). Раньше или позже всем суждено покинуть этот мир, так почему бы мне не уйти из него теперь, пока обо мне хоть кто-то еще может пожалеть? О, когда б я мог надеяться, что хоть одно слово участия слетит с ее губ, я счел бы себя вознагражденным за все муки, которые испытал, сгорая в огне "всепобеждающего стремленья" (322). Если продлятся мои дни, меня ждет бесчестье, и кто знает, сколько еще горестей предстоит изведать и мне и ей? А ежели я покину этот мир, меня, быть может, простит тот, кто вправе считать себя оскорбленным. Все исчезнет, когда я подойду к последнему пределу. Других преступлений я не совершал, так неужели я не могу надеяться на сочувствие того, кто столько лет оказывал мне благосклонность?»

В тоскливой праздности влача часы, Уэмон-но ками предавался размышлениям и с каждым днем все глубже погружался в бездну уныния. «Как случилось, что я попал в столь безвыходное положение?» — терзался он, и потоки слез, казалось, готовы были унести изголовье (123), но кого мог он винить, кроме себя самого?... Как только стало ему немного лучше и его оставили наконец одного, он написал письмо к Третьей принцессе:

«Возможно, Вы слыхали о том, что жизнь моя близится к концу? Я понимаю, что для Вас это не имеет значения, и все же...»

Рука его сильно дрожала, и, не сумев написать всего, что хотел, Уэмон-но ками ограничился следующим:

«Ждать недолго уже —
От костра погребального к небу
Вознесется дымок.
Ужель и тогда не угаснет
Пламя моей любви?

Разве я не вправе рассчитывать хотя бы на участие? Одно Ваше слово принесло бы моему сердцу желанный покой, осветило бы кромешный мрак, на блуждание в коем я обрек себя».

Увы, видно, горький опыт ничему не научил его, ибо он не преминул написать и Кодзидзю, решив хотя бы с ней поделиться своими печалями: «Я хотел бы встретиться с Вами лично». [111]

Кодзидзю еще девочкой бывала в доме Вышедшего в отставку министра, где прислуживала ее тетка, и хорошо знала Уэмон-но ками. Могла ли она не пожалеть его, услышав, что дни его сочтены? Разумеется, он был слишком дерзок, и все же...

— Ответьте ему, — плача, просила она госпожу, — ведь это и в самом деле конец...

— Боюсь, что и я не сегодня завтра... — отвечала принцесса. — О, мне так тоскливо! Мне жаль его, но ничего, кроме самого обычного сочувствия, нет в моем сердце. Ответить? Одна мысль об этом повергает меня в ужас. Теперь-то я знаю, как губительны могут быть последствия...

Она отказалась писать наотрез.

Благоразумие и осмотрительность никогда не были свойственны Третьей принцессе; скорее всего она просто робела перед супругом, страшилась намеков, которыми он донимал ее в последнее время.

Кодзидзю, продолжая настаивать, приготовила тушечницу, и принцесса в конце концов все-таки написала письмо, которое тут же под покровом ночи было тайно доставлено Уэмон-но ками.

Тем временем Вышедший в отставку министр, призвав знаменитого заклинателя с горы Кадзураки 71, готовился к оградительным службам. По всему дому разносился громкий голос монаха, торжественно произносившего заклинания и читавшего священные тексты. Следуя советам людей, министр отправил младших сыновей на поиски других заклинателей-отшельников, живущих далеко в горах и мало кому в этом мире известных. Скоро в доме его собралось множество монахов-скитальцев, весьма неприглядных на вид.

Никакой определенной болезни у Уэмон-но ками не было, но целыми днями он лежал, погруженный в мрачное уныние, а временами рыдания сотрясали его грудь. Многие гадальщики утверждали, что дело не обошлось без вмешательства злого духа женского пола, да и сам министр был того же мнения. Однако же дух этот не обнаруживал себя, и вот тогда-то встревоженный министр решил отправить сыновей на поиски, наказав им не пропускать ни одного самого отдаленного горного уголка.

А пока заклинатель с горы Кадзураки читал молитвы у ложа больного. Это был высокий мужчина с суровым взглядом и громким, резким голосом.

— Невыносимо! — не выдержал Уэмон-но ками. — Неужели я так греховен? Мучительный страх овладевает душой при звуке этого голоса, мне кажется, что моя жизнь вот-вот оборвется.

Потихоньку выскользнув из опочивальни, он поспешил к Кодзидзю.

Министр ничего о том не знал, ибо предусмотрительный Уэмон-но ками велел дамам говорить всем, что он спит. Не сомневаясь, что это действительно так, министр шепотом переговаривался с заклинателем.

Еще совсем недавно невозможно было и вообразить его сидящим вот так, рядом с простым монахом. Министр всегда был человеком веселого, шутливого нрава, и годы мало изменили его. Теперь же его трудно было узнать. Вздыхая, он рассказывал о том, как заболел его сын, как, несмотря на временное улучшение, ему становилось все хуже... [112]

— Прошу вас, освободите его из-под власти злых духов! — молил он. Печально, право!

— Вы только послушайте! — говорил между тем Уэмон-но ками Кодзидзю. — Не умея понять истинной причины моего недуга, они при помощи гаданий установили, что всему виной дух женщины. О, если бы это была правда! Когда б ее мстительный дух проник в мое тело, как бережно относился бы я к себе, да и жизнь уже не казалась бы мне такой постылой... Я знаю, что я не одинок, что во все времена находились люди, которые желали большего, нежели заслуживали. Совершенно так же как я, они всем сердцем предавались преступной страсти, порочили имена своих возлюбленных и в конце концов начинали испытывать отвращение к собственной жизни. Все это мне известно, но разве от этого легче? Мир меркнет в моих глазах при одной мысли, что я еще жив, несмотря на то что господин с Шестой линии знает о моем преступлении. Впрочем, быть может, просто слишком ярок свет, от него исходящий? Я не считаю, что мое преступление так уж велико, но в тот вечер, когда я увиделся с ним, все чувства мои пришли в смятение, и до сих пор мне кажется, будто душа моя витает где-то далеко и не может вернуться (323). Боюсь, что она там, на Шестой линии. Завяжите же потуже подол, прошу вас (324, 325) 72.

Да, он совсем ослабел за последние дни, казалось, будто одна пустая оболочка осталась от его тела. Кодзидзю рассказала ему о принцессе, о том, как задумчива и печальна она теперь, как боится чужих взглядов. Воображению Уэмон-но ками с такой ясностью представилась ее поникшая фигурка, осунувшееся, грустное лицо, что сердце его затрепетало: «Неужели моя душа и в самом деле возле нее витает?» — и еще большее отчаяние овладело им.

— Больше вы не услышите от меня ни слова о вашей госпоже. Грустно только сознавать, что при всей никчемности и мимолетности моей жизни я успел стать препятствием на ее пути к грядущему просветлению. Мне не хотелось бы уходить из мира прежде, чем подойдет к концу ее срок, прежде, чем до меня дойдет весть о ее благополучном разрешении. Этот сон, который я видел когда-то... Увы, мне остается лишь гадать, что он означает. Ведь рядом со мной нет никого, с кем я мог бы посоветоваться. О, как это тяжело!

Мысли его с неодолимой силой стремились к одному предмету, ничто другое, казалось, не занимало его. Кодзидзю содрогнулась от ужаса и негодования, но в следующий миг нестерпимая жалость пронзила ее сердце, и она заплакала. Придвинув к себе светильник, Уэмон-но ками прочел ответ принцессы. Знаки, начертанные бледной тушью, поражали удивительным изяществом.

«Мне жаль Вас, но, увы, смею ли... Я могу лишь гадать... Вы пишете: "Ужель не угаснет...", но, право...

Вместе с тобой
Я желала б из мира исчезнуть.
Люди тогда бы.
Струйки дыма сравнив, увидели,
Кому больше пришлось страдать.
[113]

Неужели Вы думаете, что я задержусь здесь надолго?»

Вот и все, что она написала, но растроганный Уэмон-но ками был благодарен ей и за это.

— Неужели у меня не останется иной памяти о мире, кроме этих «струек дыма»? Как все тщетно!

Рыдания душили его. Не поднимаясь с ложа, то и дело откладывая кисть, чтобы передохнуть, Уэмон-но ками написал ответ.

Письмо получилось довольно бессвязным, знаки были причудливы, словно птичьи следы...

«Струйкою дыма
Взмыв к облакам, бесцельно
В небе блуждаю,
Но и теперь с любимой
Я не в силах расстаться...

Вечерами внимательнее всматривайтесь в небо, прошу Вас, — писал он, и тяжкие вздохи теснили его грудь. — Теперь Вас никто не посмеет упрекнуть, ничто не нарушит более Вашего покоя. Может быть, и меня, несчастного, Вы будете вспоминать с участием, хотя, увы...»

— Что ж, довольно, — сказал он наконец, отложив кисть. — Возвращайтесь к вашей госпоже, пока не стемнело, и скажите ей, что моя жизнь приблизилась к своему крайнему сроку. Мне бы не хотелось, чтобы у людей возникли подозрения. Наверное, эта мысль будет тяготить меня и после... О, если б знать, каким преступлением в предыдущем рождении навлек я на себя такие несчастья?

Обливаясь слезами, Уэмон-но ками вернулся в опочивальню. А ведь раньше он никогда не отпускал Кодзидзю сразу, всегда был готов поболтать с ней о разных пустяках... Пораженная происшедшей в нем переменой, Кодзидзю долго не могла уйти. Кормилица, рыдая, делилась с ней своими опасениями. Нетрудно себе представить, в каком отчаянии был министр!

— И вчера, и сегодня с утра вам было явно лучше, — не скрывая тревоги, говорил он. — Теперь же силы снова покинули вас... Отчего?

— Что я могу вам ответить? Увы, жить мне осталось совсем немного... — говорил Уэмон-но ками, и слезы текли по его щекам.

В тот вечер принцесса внезапно почувствовала себя хуже. По многим признакам судя, подошел ее срок, и дамы, всполошившись, послали за Гэндзи, который не замедлил прийти.

«Как радовался бы я, когда б не эти мучительные сомнения», — думал он, но старался не выдавать своих истинных чувств, дабы не возбуждать любопытства окружающих. В последнее время в доме беспрерывно совершались оградительные службы, сегодня же, отобрав самых мудрых монахов, Гэндзи отправил их в покои принцессы, чтобы они помогали ей своими молитвами.

Всю ночь промучилась принцесса, а на рассвете разрешилась наконец от бремени. «Мальчик», — сообщили Гэндзи. «Вот досадно! — подумал он. — Если мальчик окажется похожим на отца, тайна будет раскрыта. Будь это девочка, сходство можно было бы так или иначе скрыть, да ее и не пришлось бы никому показывать... Впрочем, с мальчиком гораздо меньше забот, а как нельзя быть уверенным... И все же странно! Наверное, [114] это и есть возмездие за преступление, воспоминание о котором постоянно гнетет меня. Впрочем, раз возмездие столь неожиданным образом настигло меня уже в этой жизни, не вправе ли я надеяться на облегчение своей участи в будущем?»

Дамы, ни о чем не — подозревая, хлопотали возле новорожденного, предполагая, что ему суждено занять совершенно особое место в сердце господина — ведь тот стоит на пороге старости, да и мать младенца — особа высочайших кровей...

Все положенные обряды справили с невиданной пышностью. Обитательницы дома на Шестой линии прислали роскошные дары, причем даже обычные подносы, подставки и столики, на которых было разложено угощение, отличались необыкновенным изяществом.

На Пятую ночь принесли дары от Государыни-супруги, не менее великолепные, чем принято подносить во время самых торжественных церемоний во Дворце. Для принцессы предназначалось особое праздничное угощение, все ее прислужницы были одарены сообразно званию каждой. Государыня прислала также ритуальную кашу и пятьдесят рисовых колобков «тондзики». Во всех покоях дома на Шестой линии было выставлено угощение для низшей прислуги и служителей домашней управы. Никто не был забыт, всех угостили на славу.

В тот день в доме на Шестой линии собрались не только чиновники из Службы Срединных покоев во главе с Дайбу, но и придворнослужители из дворца Рэйдзэй.

На Седьмую ночь Государь лично изволил прислать гонца с поздравлениями. Право, столь роскошное угощение до сих пор выставлялось лишь по случаю самых торжественных церемоний!

Вышедший в отставку министр тоже должен был занять место среди почетных гостей, но, удрученный болезнью сына, позаботился лишь о том, чтобы не нарушать приличий.

Дары прислали, кроме того, все принцы крови и высшие сановники. Полагающиеся обряды были совершены с необыкновенным размахом, свидетельствующим об исключительном внимании Гэндзи к новорожденному. Однако жестокие сомнения по-прежнему терзали его душу, и никаких особенных увеселений в доме не устраивалось.

Принцесса долго не могла прийти в себя от боли и страха. Ничего подобного ей еще не доводилось испытывать, а как отличалась она к тому же чрезвычайно хрупким сложением...

Отказываясь от целебного отвара, принцесса сетовала на злосчастную судьбу. «О, почему я не умерла?» — спрашивала она себя.

Гэндзи на людях умело скрывал свои истинные чувства, но особого интереса к совсем еще беспомощному младенцу не обнаруживал.

— Какая удивительная черствость! — возмущались нянчившие новорожденного пожилые дамы. — Такое прелестное дитя, когда, казалось бы...

Услыхав краем, уха их пересуды, принцесса совершенно пала духом: «Теперь господин совсем отдалится от меня». Ей сделалось так горько, так досадно. «Не стать ли мне монахиней?» — вдруг подумалось ей.

Гэндзи давно уже не оставался на ночь в ее покоях, лишь ненадолго заходил днем. [115]

— Сколь тщетно все в нашем мире, — как-то сказал он, заглядывая за занавес, за которым она лежала. — Боюсь, что жить мне осталось немного. Печаль сжимает мое сердце, и почти все время отдаю я теперь молитвам, потому-то так редко и бываю у вас. Увы, всякий шум претит мне. Как вы себя чувствуете? Надеюсь, все обошлось благополучно? Я очень беспокоился за вас.

— Мне кажется, я не задержусь в этом мире, — отвечает она, приподняв голову. — Говорят, такое случается с тем, кто обременен тяжким преступлением. Не принять ли мне постриг? Быть может, это сохранит мне жизнь, а если я все равно умру, то по крайней мере облегчит бремя, отягощающее мою душу.

Никогда еще не говорила она с ним так рассудительно, словно взрослая.

— О нет, вы не должны думать об этом, совсем не к добру теперь... Откуда у вас такие мысли? Я понимаю, что вам пришлось перенести тяжкое испытание, но ведь далеко не всегда от этого умирают, — сказал Гэндзи, а сам подумал: «Что ж, коли она так решила, то, может быть, это и к лучшему? К сожалению, я не могу изменить своего отношения к ней, и, если все останется по-прежнему, ее ждет безрадостное существование. Моя невольная холодность будет обижать ее, а люди не преминут меня осудить. В конце концов слух об этом дойдет до ее отца... Так не лучше ли разрешить ей стать монахиней, тем более что ее болезнь...»

Но в следующее же мгновение щемящая жалость к принцессе пронзила его сердце. Вправе ли он делать ее в цветущих летах унылой затворницей, вправе ли допустить, чтобы эти прекрасные длинные волосы были обрезаны?

— Вы не должны поддаваться унынию, — сказал он, предлагая ей целебный отвар. — В вашей болезни нет ничего опасного. Даже человек, которого состояние всем кажется совершенно безнадежным, может вдруг выздороветь. Да за примером и ходить далеко не надо. Всегда уповайте на лучшее.

Бледная, исхудавшая лежала перед ним принцесса. В ее болезненной хрупкости таилось какое-то особое, тихое очарование. «Стоит лишь посмотреть на нее, — невольно подумал Гэндзи, — и можно простить ей любое преступление».

Слух о благополучном разрешении Третьей принцессы дошел и до Государя-монаха. Растроганный, он с еще большим нетерпением принялся ждать встречи с ней, но ему доносили, что она по-прежнему слаба, и, изнемогая от беспокойства, Государь с трудом заставлял себя сосредоточиваться на молитвах.

Изнуренная долгим недомоганием, принцесса отказывалась от пищи и слабела на глазах.

— Никогда еще я не тосковала так по отцу, — плача, признавалась она. — Как знать, может быть, и не придется нам никогда больше свидеться.

Через доверенного человека слова принцессы были переданы Государю, и тот, хотя и понимал, сколь это безрассудно, не сумел превозмочь тревоги и однажды под покровом ночи покинул свою обитель. [116] Никого не известив заранее, он внезапно появился в доме на Шестой линии, приведя хозяина его в сильнейшее замешательство.

— У меня не было желания возвращаться в этот суетный мир, — говорит Государь, — но мрак, царящий в моем сердце, все не рассеивается (3), я никак не могу обрести покой и невольно пренебрегаю молитвами. Разумеется, все «исчезает — раньше или позже» (326), но, ежели естественный порядок будет нарушен и она, моя дочь, покинет мир раньше меня, я никогда не прощу себе, что так и не увиделся с ней. Эта досада будет вечно жить в моем сердце. Потому-то я и решился, пренебрегая приличиями...

Монашеское одеяние сообщало облику Государя особое изящество. Не желая привлекать к себе любопытные взоры, он отказался от парадного облачения, приличествующего его сану, и надел простое темное платье, как нельзя лучше оттенявшее нежную прелесть его лица. С завистью на него глядя, Гэндзи не мог удержаться от слез.

— У принцессы нет никакого определенного недомогания, — говорит он, — но она слабеет с каждым днем. Впрочем, это неудивительно, ибо она совершенно не принимает пищи. Мы не ожидали столь высокого гостя, лишь ваша снисходительность... — И, распорядившись, чтобы для Государя положили сиденье возле полога, Гэндзи вводит его в покои.

Принарядив принцессу, дамы помогают ей подняться. Отодвинув скрывающий ее занавес, Государь говорит:

— Я словно ночной монах... Жаль только, что молитвы мои не приносят вам облегчения. Вы хотели видеть меня, и вот я здесь.

Слезы навертываются у него на глазах, принцесса тоже плачет, и силы окончательно изменяют ей.

— Я знаю, мне осталось жить совсем немного, — говорит она. — Прошу вас, пока вы здесь, соблаговолите принять у меня обет.

— Ваше намерение похвально, — отвечает Государь. — Но почему вы так уверены, что жизнь ваша подошла к своему пределу? Тем, у кого впереди долгое будущее, не стоит принимать монашеский сан, ибо, вместо того чтобы обрести успокоение, они могут оказаться вовлеченными в новые заблуждения и в конце концов утратить свое доброе имя. Я бы не советовал вам торопиться...

— Увы, похоже, что отговорить ее не удастся, — замечает он, обращаясь к Гэндзи. — Но если жизни ее действительно грозит опасность, вправе ли мы отказывать ей в том, что может принести хотя бы временное облегчение?

— Принцесса давно уже просит меня об этом, — отвечает Гэндзи, — но я не принимаю ее всерьез, мне кажется, она говорит так по наущению некоего духа, в нее вселившегося.

— Может быть, вы и правы, но нельзя не признать, что намерения у этого духа не такие уж дурные. Она слабеет, скорее всего конец и в самом деле близок. Мы никогда не простим себе, если откажемся выполнить ее последнюю просьбу.

Для Государя не составляло тайны, что надежды, которые он возлагал на брак дочери, не оправдались, что ей так и не удалось пробудить глубокого чувства в сердце супруга, человека, превосходнейшего из всех и безусловно заслуживающего доверия. Государь никогда не [117] упрекал Гэндзи и ничем не обнаруживал своего недовольства, хотя ходившие по миру слухи не могли не уязвлять его самолюбие.

Желание дочери принять постриг заставило его задуматься. В самом деле, не лучше ли воспользоваться этой возможностью? По крайней мере никто не посмеет сказать, что принцесса решилась покинуть супруга, недовольная его холодностью. Разумеется, положение ее уже не будет таким высоким, зато доброе имя останется незапятнанным. Что касается общего устройства ее жизни, то об этом позаботится Гэндзи, на него вполне можно положиться. Главное, чтобы у окружающих не создалось впечатления, будто супруги расстались, питая друг к другу враждебные чувства. Поселить же принцессу Государь предполагал в доме, доставшемся ему по наследству от отца. Это было просторное, красивое жилище, требующее самой незначительной переделки. «Будет лучше, если положение принцессы определится, пока я жив, — думал он, — надеюсь, что супруг не откажется от нее совершенно. Посмотрим, сколь велика его привязанность к ней...»

— Что ж, пожалуй, и в самом деле стоит воспользоваться моим присутствием для того, чтобы, приняв у нее ряд обетов, помочь ей сделать первый шаг по истинному пути, — сказал Государь.

Сердце Гэндзи грустно сжалось: «Неужели это действительно необходимо?» — и прежние обиды преданы были забвению. С трудом скрывая волнение, он прошел за занавес.

— О, зачем хотите вы оставить меня, старика, чьи годы приближаются к концу? Прошу вас, потерпите еще немного, выпейте целебного отвара, скушайте чего-нибудь. Несомненно, ваше решение похвально, но вы слишком слабы, у вас вряд ли достанет сил даже на то, чтобы творить обряды. Не лучше ли сначала окрепнуть?

Но все уговоры были напрасны. «Ну не жестоко ли?» — думала принцесса и, не отвечая, лишь отрицательно качала головой.

В ней ничто не обнаруживало ни малейшего волнения, но Гэндзи смотрел на нее с жалостью, понимая, что сердце ее глубоко уязвлено.

Пока он уговаривал ее отказаться от своего намерения, пока медлил, пытаясь оттянуть решительный миг, ночь начала светлеть.

— Я должен уехать затемно, — сказал Государь и, призвав самых почтенных монахов из тех, что молились в покоях принцессы, повелел приступать... Право, есть ли что-нибудь на свете печальнее этого обряда, особенно когда свершают его над женщиной в самом расцвете лет? Можно ли равнодушно смотреть, как обрезают ее прекрасные волосы?

Гэндзи рыдал, не в силах сдерживаться. А Государь... Третья принцесса была его любимицей, он тешил себя надеждой, что сумеет обеспечить ей прекрасное будущее. Увы, его надежде не суждено было сбыться, по крайней мере в этом мире. Велико было горе Государя, и слезы нескончаемым потоком текли по его щекам.

— Что ж, теперь ничего не изменишь, — сказал он наконец, — пусть жизнь ваша будет безмятежна. Молитесь усердно.

Не успел забрезжить рассвет, как Государь уехал. Принцесса совсем ослабела, казалось, жизнь еле теплится в ней, она даже не смогла проводить Государя взглядом и не сказала ему ни слова на прощание.

— Ах, я словно во сне, — вздыхая, проговорил Гэндзи. — Мысли [118] мои расстроены, боюсь, что я не сумею должным образом высказать вам свою признательность. Ваш приезд пробудил в душе мучительные воспоминания. Постараюсь навестить вас в ближайшее время сам, и тогда...

Призвав приближенных своих, он поручил им проводить Государя.

— Мне всегда казалось, что не сегодня завтра оборвется моя жизнь, — сказал Государь на прощание. — Только жалость к дочери удерживала меня в этом мире, ведь, кроме меня, ей не на кого было опереться, и я боялся, что, оставшись одна, она будет принуждена влачить жалкое существование. В конце концов я решил препоручить ее вашим заботам, хотя и знал, что вам это не по душе. До сих пор я был за нее спокоен. А теперь... Коли жизнь принцессы продлится, ей, в ее новом обличье, вряд ли прилично будет оставаться в столь многолюдном жилище. Можно было бы поселить ее где-нибудь в горной обители, но там ей будет слишком одиноко. Смею ли я надеяться, что вы и впредь не оставите ее своими попечениями и будете заботиться о ней сообразно ее новому положению?

— Вы сомневаетесь во мне? Ах, как мне стыдно, — отвечал Гэндзи. — Право же, я в таком смятении, что мне трудно собраться с мыслями.

Он в самом деле был близок к отчаянию. Незадолго до рассвета злой дух, вселившийся в тело принцессы, обнаружил наконец свое присутствие.

— Теперь вы видите, на что я способна? — возопил он, разразившись диким хохотом. — Как вы радовались, что вам удалось вернуть к жизни ту столь ненавистную мне особу! Только о ней вы и думали, воспламеняя душу мою безумной ревностью! Вот я и пробралась сюда. Но довольно, теперь я ухожу...

Гэндзи содрогнулся от ужаса. «Значит, этот дух продолжает преследовать меня!» — подумал он, и сердце его болезненно сжалось. О, он не должен был разрешать принцессе принимать постриг! Так или иначе, ей стало немного лучше, хотя она по-прежнему была очень слаба и уверенности в благополучном исходе не было.

Дамы, еще не успевшие примириться с новым положением своей госпожи, тем не менее усердно взывали к буддам.

— Пусть хотя бы жизнь ее продлится, — молили они.

Гэндзи лично проследил за тем, чтобы в покоях принцессы постоянно произносились заклинания и творились обряды.

Когда Уэмон-но ками узнал о том, что произошло в доме на Шестой линии, силы окончательно изменили ему, и скоро у окружающих не осталось никаких надежд. Он чувствовал себя виноватым перед Второй принцессой, но послать за ней не решился. Сам приезд ее к супругу мог-быть сочтен нарушением приличий, а если бы ее случайно увидели его родители, ни на миг не оставлявшие его одного... Он собрался было поехать к ней сам, но его не отпустили. Словом, Уэмон-но ками ничего не оставалось, как только поручить супругу попечениям своих близких.

Мать Второй принцессы, миясудокоро, с самого начала не слишком одобрительно относилась к союзу дочери с простым подданным. Лишь после того как министр, призвав на помощь все свое влияние, добился согласия Государя-монаха, дело сладилось. [119]

Однажды, размышляя о судьбе Третьей принцессы, Государь даже изволил сказать, что, по его мнению, Второй принцессе куда больше повезло в жизни, она имеет надежного покровителя и за будущее ее можно не беспокоиться. Вспоминая эти слова теперь, Уэмон-но ками чувствовал себя виноватым. Увы, ему так и не удалось оправдать доверие Государя.

— Мне не хочется оставлять ее одну, — говорил Уэмон-но ками, — но человек не волен располагать своей судьбой. Несмотря на все клятвы, я принужден покинуть ее. О, как же ей будет тяжело! Больно сознавать, что я стану причиной ее несчастий! Прошу вас, позаботьтесь о ней, не забывайте ее.

— О, не говорите так, это не к добру, — рыдая, отвечала мать. — Подумайте, надолго ли я задержусь в этом мире, если вы его покинете? Стоит ли говорить теперь о будущем?

И что можно было ей ответить? Уэмон-но ками обратился к Садайбэну и дал ему подробные наставления.

Обладая миролюбивым нравом и чувствительным сердцем, Уэмон-но ками снискал уважение и любовь не только младших братьев своих, но и их малолетних сыновей. Они почитали его как отца и теперь, слушая его прощальные напутствия, совсем приуныли. Печаль воцарилась в доме министра, да и во Дворце не было никого, кто остался бы равнодушным, услыхав о том, что жизнь Уэмон-но ками подошла к концу. Государь поспешил пожаловать ему чин гон-дайнагона.

«Быть может, это укрепит его дух и он придет во Дворец хотя бы для того, чтобы выразить свою признательность», — надеялся он, но, увы, больному день ото дня становилось хуже, он сделался так слаб, что не мог подняться, и принужден был передать свою благодарность через других. Столь явное проявление высочайшей благосклонности повергло министра в еще большее отчаяние.

Удайсё, в глубоком унынии пребывавший, часто навещал Уэмон-но ками. Вот и теперь приехал первым, дабы поздравить его с повышением.

Все пространство от флигеля, где помещался больной, до ворот было заполнено лошадьми и каретами, повсюду толпились люди. С тех пор как год сменился новым, Уэмон-но ками почти не вставал с ложа и никого не принимал, стыдясь своей расслабленности, однако сегодня: «Кто знает, может быть, разлука совсем близка, ведь я слабею с каждым днем» — пожелал встретиться с Удайсё.

— Подойдите ближе, — попросил он. — Надеюсь, вы простите, что я принимаю вас в таком виде.

И он велел монахам, молившимся у его изголовья, на время удалиться. Удайсё и Уэмон-но ками дружили с самого детства и никогда не имели друг от друга тайн. Мысль о предстоящей разлуке приводила Удайсё в не меньшее отчаяние, чем родителей и братьев Уэмон-но ками. Он надеялся, что весть о новом назначении придаст другу бодрости, но, увы...

— Неужели вы так ослабели? — спросил Удайсё, приподнимая край занавеса. — Я ждал, что столь радостная весть поднимет вас на ноги...

— Ах, мне и самому досадно. Увы, я давно уже не тот... [120]

Надев шапку «эбоси», Уэмон-но ками хотел было приподняться, но даже это оказалось ему не по силам.

Он лежал, прикрытый покрывалом поверх нескольких мягких белых платьев, наброшенных одно на другое. Убранство покоев отличалось изящной простотой, в воздухе витали изысканнейшие ароматы. Судя по всему, Уэмон-но ками и в болезни не изменил своим привычкам. В облике тяжелобольного человека со временем всегда появляется что-то неприятное: волосы спутываются, лицо зарастает бородой... Однако Уэмон-но ками, несмотря на изможденный вид, был по-прежнему бел лицом и изящен. Приподнявшись на изголовье, он беседовал с Удайсё слабым, прерывающимся голосом, и что-то удивительно трогательное проглядывало в его чертах.

— Похоже, что долгая болезнь не так уж повредила вам, — говорит Удайсё, тайком утирая слезы. — Вы сделались еще красивее, чем прежде. Помните, мы обещали друг другу никогда не расставаться и вместе отправиться в последний путь? А теперь? Я даже не знаю, в чем причина — Уж от меня, самого близкого своего друга, вы могли бы не таиться...

— Увы, я и сам не понимаю... — отвечает Уэмон-но ками. — Никакого определенного недомогания у меня нет, просто как-то совершенно незаметно силы покинули меня, и теперь мне кажется, что я не принадлежу уже этому миру. Поверьте, я не дорожу своей жизнью и готов в любой миг расстаться с ней, но даже это мне не удается, возможно потому, что слишком много возносится молитв и дается обетов, на то направленных, чтобы задержать меня в этом мире. А поскольку я ничего так не желаю, как побыстрее покинуть его, все это лишь умножает мои страдания. Впрочем, уйти из мира тоже непросто. Меня печалит, что я не только не успею до конца выполнить свой долг перед престарелыми родителями, но и вовлеку их сердца в пучину скорби. Мне не удалось доказать своей преданности Государю, ибо я принужден был преждевременно оставить службу. Оглядываясь теперь на свою жизнь, я могу лишь досадовать, видя, сколь малого мне удалось достичь. Но это еще не все. Есть обстоятельство, одна мысль о котором повергает меня в смятение. Я не уверен, что вправе говорить об этом даже теперь, когда дни мои сочтены... Но мне слишком тяжело молчать, а с кем еще я могу поделиться? Разумеется, у меня много братьев, но по некоторым причинам я не осмеливаюсь даже намекнуть на эту тайну кому-нибудь из них.

Дело в том, что однажды между мной и господином министром с Шестой линии произошла небольшая размолвка, и с тех пор жестокое раскаяние терзает мою душу. Постоянно испытываемое чувство вины вовлекло меня в бездну уныния и подорвало жизненные силы. В тот день, когда в доме на Шестой линии проводился предварительный смотр танцам, которые должны были исполняться на празднестве в честь Государя из дворца Судзаку, я тоже оказался в числе приглашенных. Именно в тот день ваш отец дал мне понять, что не простил меня, и я почувствовал, что не могу больше оставаться в этом мире. Я окончательно лишился покоя и жизнь сделалась для меня тягостным бременем.

Я понимаю, сколь мало значу для господина с Шестой линии, но для меня он всегда был надежной опорой, и мне страшно даже подумать, [121] что кто-то мог оклеветать меня перед ним. Боюсь, что эта мысль будет преследовать меня и после ухода из мира, став препятствием на моем грядущем пути. Прошу вас, при случае расскажите ему об этом и попытайтесь смягчить его сердце. О, вам зачтется, если он простит мне эту вину хотя бы после того, как меня не станет.

Лицо его выражало глубокую горесть, и в голове Удайсё мелькнула смутная догадка... Впрочем, мог ли он быть уверен?

— Но что именно мучит вас? — спрашивает он. — Незаметно, чтобы отец был чем-то недоволен, наоборот, он чрезвычайно встревожился, узнав о вашей болезни, и всегда говорит о вас с участием... Но для чего вы раньше не открыли мне свою душу? Я помог бы вам объясниться. А теперь, увы...

О, как хотелось ему «вспять повернуть годы»! (327).

— Вы правы, — отвечает Уэмон-но ками. — Я должен был открыться вам, как только мне стало немного лучше. Но, к сожалению, я снова повел себя слишком легкомысленно, словно забыв о том, что не сегодня завтра... Никто, кроме вас, не должен знать... Я открыл свою тайну вам, надеясь, что при случае вы замолвите за меня словечко перед вашим отцом. Прошу вас время от времени навещать принцессу с Первой линии. Не оставляйте ее своими заботами, пусть слухи о ее бедственном положении не тревожат Государя-монаха.

Уэмон-но ками многое еще хотелось сказать другу, но силы его иссякли, и он только сделал знак рукой, чтобы тот оставил его.

Обливаясь слезами, Удайсё вышел.

Опочивальня больного снова наполнилась монахами, к ложу приблизились мать и отец, вокруг засуетились дамы. Удайсё же, рыдая, покинул дом министра.

Надобно ли сказывать о том, как горевали нёго Кокидэн и супруга Удайсё? А супруга Правого министра? Уэмон-но ками, будучи человеком на редкость широкой души, простирал заботы свои на всех окружающих, поэтому его одного и почитала она истинно братом своим. Во многих храмах заказывала она теперь молебны, но, увы, все было тщетно, да и что могло его исцелить? (328).

Даже не успев встретиться еще раз со Второй принцессой, Уэмон-но ками покинул этот мир — так тает пена на воде...

Никогда не питая к супруге своей горячей, страстной привязанности, Уэмон-но ками тем не менее сумел окружить ее самыми нежными, почтительными заботами, так что ей не в чем было его упрекнуть. Она лишь недоумевала, не понимая, почему за столь недолгую жизнь Уэмон-но ками успел проникнуться таким отвращением к миру...

С жалостью глядя на печальное лицо дочери, миясудокоро не уставала сетовать на судьбу. Больше всего на свете ее страшили пересуды, которые могли повредить доброму имени принцессы.

А уж о несчастных родителях и говорить нечего — горе их было неизбывно.

— О, зачем он опередил нас... — сокрушались они. — Как нелепо, жестоко устроен мир.

Но, увы, тщетно...

Принцесса-монахиня, которую повергали в отчаяние домогательства [122] Уэмон-но ками, вовсе не желала ему долгой жизни, но весть о его кончине опечалила и ее. «Он догадывался, что дитя... — думала она. — Вероятно, каково было наше предопределение и этот поистине невероятный поворот в моей жизни далеко не случаен». И она тосковала и плакала тайком.

Наступила Третья луна, дни стояли ясные и теплые. Младенцу скоро должно было исполниться пятьдесят дней, он был бел лицом и чрезвычайно миловиден. Даже начинал уже что-то лепетать, а ведь обычно это бывает значительно позже.

Как-то к принцессе зашел Гэндзи.

— Я вижу, вам лучше, — сказал он. — Право, стоило ли так торопиться? Мне было бы гораздо приятнее видеть вас теперь в обыкновенном обличье. Как решились вы так жестоко поступить со мной? — пенял он ей, и на глазах у него показались слезы.

Он навещал ее почти каждый день, и трудно было представить себе более почтительного и заботливого супруга.

На Пятидесятый день полагалось подносить младенцу особые лепешки-мотии, и дамы пребывали в растерянности, не зная, каким образом в покоях монахини... Как раз в этот миг и зашел Гэндзи.

— Что вас смущает? — говорит он. — Будь это девочка, присутствие матери-монахини и впрямь могло бы считаться дурным предзнаменованием, но коль скоро это мальчик...

В конце концов решили отгородить небольшое помещение в южных покоях, дабы провести там все положенные обряды. Ничего не ведающие кормилицы облачились в роскошные праздничные платья, расставили повсюду — и внутри и снаружи — всевозможные корзинки, коробки с яствами, одна другой изящнее. Глядя на то, как они сновали по дому, целиком поглощенные приготовлениями, Гэндзи испытывал мучительную досаду и смущение.

Принцесса, поднявшись, попыталась пригладить волосы: рассыпавшиеся по плечам густые пряди изрядно докучали ей. Отодвинув занавес, Гэндзи устроился рядом, и принцесса смущенно отвернулась. Она похудела и стала словно еще меньше ростом. Из жалости волосы оставили ей длиннее, чем полагается, поэтому со спины трудно было заметить, что в ее облике произошли какие-то перемены. Она сидела боком к Гэндзи, облаченная в несколько зеленовато-серых нижних платьев и желтовато-красное верхнее. Ничто в ней не выдавало монахиню, она казалась миловидной девочкой, изящной и нежной.

— Печально! — вздыхает Гэндзи. — Этот серый цвет так мрачен. Разумеется, я нахожу некоторое утешение в мысли, что вы останетесь на моем попечении, но на глазах моих не высыхают слезы, и мне стыдно... Впрочем, я не смею роптать, ибо сам виноват в том, что вы отдалились от меня. Но как же мне больно, как обидно... О да, когда б можно было «вспять повернуть наши годы» (327)! Если вы решитесь окончательно разорвать наш союз, я буду знать, что в вашем сердце истинно не осталось ничего, кроме неприязни. Признаюсь, это было бы для меня тяжелым ударом. Неужели вы не пожалеете меня?

— Мне говорили, что монахам неведома жалость, равно как и прочие человеческие чувства, — отвечает принцесса. — А поскольку [123] я и раньше не отличалась чувствительностью... Право, что я могу вам ответить?

— По-моему, вы себя недооцениваете. Область чувств не так уж вам недоступна... — не договорив, Гэндзи устремил взор на младенца.

Призвав кормилиц, особ безупречных как по происхождению своему, так и по наружности, Гэндзи долго беседовал с ними, наставляя, как должно ухаживать за маленьким господином.

— К сожалению, мне недолго осталось жить в этом мире, а у него все еще впереди... — сказал он, взяв ребенка на руки. Тот невинно улыбался ему, пухленький, белокожий, прелестный.

Гэндзи очень смутно помнил, каким был в младенчестве Удайсё, но, насколько он мог судить, этот мальчик не обнаруживал с ним ни малейшего сходства. Дети нёго пошли в отца своего, Государя, благородство их черт с неопровержимой убедительностью свидетельствовало об их принадлежности к высочайшему семейству, но особенной красотой они не отличались. Сын Третьей принцессы привлекал не только благородством черт, но и редкой миловидностью. У него были удивительной красоты глаза, губы складывались в пленительную улыбку, невозможно было оторвать глаз от его прелестного личика. Возможно, тому причиной была лишь игра воображения, но мальчик показался Гэндзи очень похожим на Уэмон-но ками. Уже теперь спокойная уверенность сквозила в его взоре, а лицо поражало яркой, благоуханной красотой. Сама принцесса, казалось, ничего не замечала, а дамы — они ведь и ведать не ведали... Один Гэндзи вздохнул, глядя на мальчика: «Ну не печально ли? Так рано уйти... Впрочем, можно ли ждать от мира постоянства?» По щекам его заструились слезы, но он быстро смахнул их, чтобы не заметили остальные: «Не к добру сегодня...» — и еле слышно произнес:

— Размышляю неторопливо, причины есть для печали... 73

Хоть и было Гэндзи всего сорок восемь, то есть на десять лет меньше, чем тому поэту, он чувствовал, что годы приближаются к концу, и сердце его грустно сжималось. Возможно, и ему хотелось предостеречь младенца: «Не походи на этого глупого старца...»

Кому-то из дам наверняка были ведомы все обстоятельства, но вот кому именно? Этого Гэндзи не знал, и тем больше была его досада. «Наверное, потешаются надо мной потихоньку», — возмущался он, но в конце концов смирился и решил терпеть до конца, понимая, что положение принцессы куда более уязвимо, чем его собственное.

Дитя лепетало что-то, невинно улыбаясь, его глаза и рот были необыкновенно хороши. Возможно, другие и не замечали сходства, но для Гэндзи оно было очевидным.

Родители ушедшего, оплакивая свою утрату, вероятно, сокрушались и о том, что нет у них внуков... Но мог ли Гэндзи показать им это слабое существо, эту тайную память, оставшуюся от их несчастного сына? Ну не печально ли? Такой одаренный, честолюбивый человек и сам разрушил свою жизнь... Гэндзи почувствовал, что в сердце его не осталось и следа от былой неприязни, и невольные слезы потекли по щекам. Улучив миг, когда рядом никого не было, он придвинулся к принцессе и тихонько спросил: [124]

— Что вы думаете о ребенке? Неужели вам не жаль оставлять столь прелестное существо? А ведь отказавшись от мира, вы отказались и от него...

Принцесса покраснела от неожиданности.

— Кем и когда

Сюда было брошено семя —
Станут люди пытать,
И что им ответит сосна,
На утесе пустившая корни? (329).

Разве не печальна его участь? — тихонько проговорил Гэндзи, но принцесса лежала, спрятав лицо, и не отвечала. Впрочем, иного трудно было ожидать, и Гэндзи не настаивал.

«Хотел бы я знать, что у нее на душе?» — спрашивал он себя, и сердце его разрывалось от жалости: «При всей неразвитости ее чувств сохранять спокойствие в подобных обстоятельствах...»

Удайсё не мог забыть последней встречи с Уэмон-но ками. «Что он имел в виду? — недоумевал он. — Заговори он со мной раньше, когда рассудок его еще не был помрачен тяжкой болезнью, я бы наверняка понял. Но в тот страшный миг, когда конец был так близок...»

Образ друга неотступно стоял перед его мысленным взором, и даже родные братья ушедшего не горевали так, как горевал он. К тому же его одолевали сомнения. Почему Третья принцесса решила принять постриг? Ее жизни ничто не угрожало, стоило ли с такой поспешностью менять обличье? И почему так легко согласился на это господин с Шестой линии? Когда госпожа Весенних покоев была на смертном одре и слезно молила его разрешить ей переменить обличье, он и слушать ее не захотел.

Быть может, Уэмон-но ками все-таки не сумел сдержать чувства, давно уже поселившегося в его сердце? Правда, он славился умением владеть собой и был куда благоразумнее своих сверстников... Его хладнокровие многих даже досадовало, ибо никому не удавалось проникнуть в его тайные думы. Но ему явно недоставало твердости духа, Он не умел противиться своим желаниям и поэтому... Право же, самая пылкая страсть не стоит того, чтобы ради нее жертвовать своим душевным покоем, не говоря уже о жизни. Вправе ли человек становиться причиной горести своей возлюбленной? А его стремление побыстрее уйти из мира — можно ли найти ему оправдание? Даже если таково его предопределение, в этом есть что-то легкомысленное, недостойное...

Никому, даже супруге, не открывал Удайсё своих тайных мыслей. Поговорить с отцом ему тоже не удавалось, хотя и велико было желание посмотреть, как воспримет тот его рассказ.

Отец и мать Уэмон-но ками, ни на миг не осушая глаз, потеряв счет дням и лунам, оплакивали свою утрату. Все необходимое для поминальных служб: одеяния для монахов, подношения для участников церемонии и прочее — подготовили братья и сестры ушедшего. Садайбэн позаботился о сутрах и священных изображениях. Через каждые семь дней министру и его супруге напоминали об очередном поминовении, но они отвечали неизменно:

— Не говорите нам об этом. Наше горе и без того слишком велико. Как бы не стало оно препятствием на его пути. [125]

Мысли их витали где-то далеко, несчастные, казалось, сами уже не принадлежали этому миру.

Вторая принцесса тоже предавалась скорби. К ее горю примешивалась еще и обида — Уэмон-но ками ушел, так и не простившись с ней. В просторном доме на Второй линии стало уныло и пусто, лишь самые близкие, преданные умершему люди иногда наведывались сюда. Любимые сокольничьи и конюхи Уэмон-но ками, лишившись опоры в жизни, совсем пали духом и бесцельно бродили по дому. Принцесса глядела на них, и не было конца ее печали. Вещи, принадлежавшие когда-то ее супругу, пришли в негодность, на бива и на японском кото, некогда одушевленных прикосновениями его рук, лопнули струны, и они замолкли. Словом, все располагало к унынию.

Однажды, когда Вторая принцесса сидела, погруженная в глубокую задумчивость, и смотрела на окутанные легкой дымкой деревья, на цветы, не забывшие, что пришел их срок, а прислуживающие ей дамы, облаченные в невзрачные зеленовато-серые платья, томились от скуки, к дому подъехал какой-то человек в сопровождении роскошной свиты, громкими криками расчищавшей перед ним дорогу.

— Ах, я, вдруг забыв обо всем, подумала: «Вот и господин пожаловал!» — сказала одна из дам и заплакала.

Был же это Удайсё. Выслав вперед одного из своих приближенных, он попросил доложить о нем госноже.

Миясудокоро думала, что приехал кто-то из братьев Уэмон-но ками — Бэн или Сайсё, и была поражена, увидев, что в покои входит какой-то важный вельможа весьма приятной наружности.

Для гостя приготовили сиденье в передних покоях главного дома. К нему вышла сама миясудокоро, рассудив, что посылать вместо себя кого-то из дам неучтиво.

— Поверьте, я скорблю по ушедшему не меньше, а может быть, даже и больше тех, кто связан с ним неразрывными узами, — говорит Удайсё, — но, к сожалению, будучи все-таки посторонним, ограничен в выражении своей скорби. Я говорил с ушедшим в том миг, когда жизнь его подошла к своему пределу, и не могу пренебречь его последней волей. Разумеется, никто из нас не вечен, и трудно предугадать, кто уйдет из этого мира раньше, кто позже, но, пока я жив, я хотел бы сделать для вашей дочери все, что в моих силах. Надеюсь, мне удастся убедить вас в искренности своих чувств. В последние дни во Дворце проводилось множество богослужений, и я не мог позволить себе оставаться наедине с моим горем. Но заезжать к вам лишь для того, чтобы стоя принести положенные соболезнования 74, — право, ничего досаднее и вообразить невозможно. Видя, сколь велико отчаяние министра и его супруги, нельзя не вспомнить слова, сказанные когда-то о родительском сердце (3), но когда я пытаюсь представить себе, как должна горевать та, что была соединена с ним другими узами...

И, замолчав, Удайсё принялся отирать слезы, время от времени всхлипывая. Казалось бы, гордый, блестящий муж, но сколько очарования, сколько прелестной простоты в чертах его, в движениях...

— Печаль — всеобщий удел нашего непостоянного мира, — отвечает миясудокоро, тоже всхлипывая. — Я стара, а старые люди, какие [126] бы испытания ни выпадали им на долю, стараются смиряться, утешая себя мыслью, что не только им... Принцесса же всей душой предалась горю, и ее состояние внушает опасения. Порой мне кажется даже, что она ненадолго переживет своего супруга. О, неужели мне, злосчастной, суждено было дожить до сего дня для того лишь, чтобы увидеть, как одна за другой угасают, едва разгоревшись, их жизни?

Вы были близки с ушедшим и, наверное, знаете, что сначала я была против этого союза. Но министр так настаивал, что я не посмела отказать ему, тем более что Государь-монах, всегда благоволивший к Уэмон-но ками, отнесся к его предложению весьма благосклонно. Поэтому в конце концов, рассудив, что мои опасения лишены оснований, я приняла юношу к себе в дом. Но когда, словно страшный сон, обрушилась на нас эта беда, я поняла, что предчувствия меня не обманывали, и пожалела, что не настояла тогда на своем, хотя, разумеется, такого ужасного конца я не ожидала. Я придерживаюсь старых правил и считаю, что девицам из высочайшего семейства не подобает вступать в союз с простыми подданными, если, разумеется, у них нет на то особых причин. Подумайте сами, что принесло моей дочери это супружество? У нее нет решительно никакой опоры в жизни, настоящее положение ее крайне неопределенно, а о будущем и говорить нечего. Право, не лучше ли ей было самой стать дымом и вознестись к небу вслед за супругом? По крайней мере она сберегла бы свое доброе имя. Но, признаться, мне трудно было бы примириться с подобным исходом, и у меня нет слов, чтобы выразить вам свою признательность. Вы говорите, что таково было последнее желание ушедшего? Как это трогательно! Он никогда не баловал супругу вниманием и все же вспомнил о ней в последний час и поручил ее своим близким! Это послужит нам утешением в горе.

Тут миясудокоро, судя по всему, заплакала, да и Удайсё не мог сдержать слез.

— Ушедший был человеком гораздо более зрелым, чем это обычно бывает в его возрасте, — говорит он. — Возможно, именно потому его и постигла такая судьба. В последние два-три года что-то тяготило его, он часто бывал мрачен и задумчив. А я еще докучал ему своими предостережениями. «Человек, слишком глубоко проникший в суть явлений этого мира, познавший их взаимосвязь, — твердил я, — становится прозорливым, но одновременно утрачивает душевную тонкость и изящество ума, что скорее вредит ему в глазах окружающих». Представляю себе, каким жалким глупцом казался я ему! О, я понимаю, горе вашей дочери ни с чем не сравнимо. Позвольте же мне выразить вам свое сочувствие...

Слова его были проникнуты искренним участием. Беседа их затянулась, и Удайсё поспешил проститься.

Уэмон-но ками был старше Удайсё лет на пять, на шесть, но казался моложе. Возможно, такому впечатлению немало способствовали пленительное изящество его черт, утонченность манер. Удайсё же держался уверенно, осанка его была важная, мужественная, и когда б не прелестное, совсем еще юное лицо... Дамы помоложе, забыв о своем горе, провожали его восхищенными взглядами. [127]

Перед покоями миясудокоро цвела прекрасная вишня.

«Хоть этой весною...» (174) — вспомнилось невольно Удайсё, но, подумав, что слова эти сейчас неуместны, он произнес:

— «А у нас для того, чтоб их видеть...» (330).

Время придет —
И снова цветами украсится
Вишня в вашем саду.
И, как ни жаль, что засохла
Одна из веток ее...

Видя, что он уходит, миясудокоро поспешила ответить:

— Этой весной,
На нити ивы нанизывая
Жемчужины слез,
Не приметила, как расцвели,
Когда опали цветы...

Миясудокоро никогда не отличалась душевной тонкостью, но обладала незаурядным умом и прекрасными манерами. Словом, была вполне достойной особой, в чем Удайсё имел теперь возможность убедиться.

С Первой линии Удайсё поехал к Вышедшему в отставку министру, в доме которого собрались многочисленные братья Уэмон-но ками.

Гостя провели в главные покои, где вскоре его принял сам хозяин. Красивое лицо министра, всегда казавшееся неподвластным старости, за последнее время сильно осунулось и заросло густой бородой. Даже потеряв отца и мать, он не предавался такой скорби.

Удайсё почувствовал, что глаза его увлажнились, и, устыдившись подобного малодушия, постарался взять себя в руки.

«А ведь он был самым близким другом ушедшего...» — подумал министр, и слезы неудержимым потоком потекли по его щекам. Бесконечно долгой была их беседа. Удайсё рассказал министру о своем посещении дома на Первой линии — и словно хлынул весенний дождь; увы, капель, падающая со стрехи, не смогла бы так намочить рукава...

Увидав листок бумаги, на котором миясудокоро начертала свою песню о «жемчужинах слез», министр:

— Увы, свет померк в моих глазах... — вздохнул, но тут же, отирая глаза рукавом, стал читать. Читая же, то и дело всхлипывал. Куда девались его былая надменность, величественная осанка, гордый взгляд! Жалкий старик сидел перед Удайсё.

Песня была довольно заурядная, но слова «на нити ивы нанизывая», очевидно, нашли живой отклик в сердце министра. Окончательно утратив присутствие духа, он зарыдал и долго не мог успокоиться.

— Подумать только, а ведь той давней осенью, когда покинула мир ваша мать, мне казалось, что в жизни моей не будет большего горя, — говорит он наконец. — Но женщины живут замкнуто, их мало кто видит. И все, что их касается, сокрыто от чужих глаз. Точно так же и горе мое было спрятано в тайниках души. А сын... Он не успел достичь высоких чинов, но Государь дарил его благосклонностью, и можно было надеяться, что со временем... Чем выше поднимался он, тем большее число людей [128] — прибегало к его покровительству, и его уход огорчил многих, хотя и по разным причинам. Моя же любовь к нему не имела отношения ни к чинам, ни к почестям. Мне дорог был он сам, и теперь сердце в тоске стремится к тем лунам и годам, когда заботы не омрачали еще его чела. И что может утешить меня?

Вздыхая, министр обращает взор к небу (330), которое, затянувшись к вечеру тучами, приобрело зеленовато-серый оттенок. Впервые обратив внимание на вишню, с которой уже осыпались цветы, он пишет все на том же листке бумаги:

«Под деревьями
Стою, от капели промокший.
Этой весной
Разве мой подошел черед
Облачаться в платье из дымки?»

«Ушедший и тот
Вряд ли думал когда-то,
Что придется тебе
На платье из дымки вечерней
Сменить свой привычный наряд»,

отвечает ему Удайсё. А вот что сложил Садайбэн:

«Какая досада!
Не дождавшись весны, опали
Эти цветы.
Кого же хотели они
Увидеть в платье из дымки?»

Поминальные обряды отличались невиданной пышностью. Значительную часть приготовлений взяла на себя супруга Удайсё, да и сам он проявил поистине трогательную заботливость, лично подобрав вознаграждения для монахов, читавших сутру.

Удайсё часто навещал Вторую принцессу. Наступила Четвертая луна, каким-то особенно безмятежным было небо. Нежно зеленели деревья в саду, но в доме, приюте печали, царила унылая тишина, и нестерпимо долгими казались дни. В один из таких дней и приехал Удайсё. Повсюду пробивалась молодая трава, а в тенистых местах, где слой песка был особенно тонок, темнели ростки полыни. Сад, за которым прежде ухаживали столь заботливо, привольно разросся; «росточек мисканта» (274), когда-то посаженный здесь, превратился в «буйные заросли», невольно напоминавшие об осени, о голосах цикад... Все вокруг располагало к печали, и, когда Удайсё вошел в дом, рукава его были влажны от росы. Повсюду висели грубые тростниковые шторы, сквозь щели виднелись новые зеленовато-серые занавеси, за которыми мелькали темные платья миловидных девочек-служанок, их прелестные головки. В доме преобладали мрачные, серые тона. На сей раз гостя устроили на галерее. Правда, кое-кому из дам это показалось неучтивым, и они попытались вызвать миясудокоро, но она не вышла, сказавшись больной.

Беседуя с дамами, Удайсё любовался садом и, невольно отметив, [129] сколь равнодушны были растущие там деревья к горю людей, печально вздохнул. Особенно ярко зеленели дуб «касиваги» и клен «каэдэ». Заметив, как тесно переплелись их ветки, Удайсё сказал:

— Хотел бы я знать, что соединило эти деревья? Как прочен их союз!

Незаметно приблизившись к покоям принцессы, он произнес:

— Неразделимы
Эти ветки. Коль связан с одной,
Не оставь и другую, —
Вот что сказал когда-то
Бог-хранитель листвы.

А вы держите меня за занавесями, как чужого. Обидно, право... — говорит он, подойдя к порогу.

— Как он мил! Какое изящество движений! — перешептываются дамы, подталкивая друг друга локтями. — Сегодня он кажется еще прекраснее...

Принцесса же передает:

— Бог-хранитель листвы
Давно этот дуб покинул,
Но почему
Должна эта ветка искать
Себе иную опору?

Признаюсь, я не ожидала... Ваши речи показались мне неуместными.

«А ведь она права...» — подумал Удайсё и улыбнулся.

Тут послышались шаги миясудокоро, и он потихоньку возвратился на место.

— Уныл наш мир, — говорит миясудокоро. — С каждым днем, с каждой луной множатся мои печали. Потому ли или по какой другой причине, но только все чаще мне неможется, целые дни я провожу в каком-то странном оцепенении. Но ваше присутствие словно вливает в меня новые силы... У меня нет слов, чтобы выразить вам свою признательность.

Так, вид у нее и в самом деле был болезненный.

— Ваше горе естественно, и все же... В этом мире свершается лишь то, что должно было свершиться, и ничто не длится вечно, — утешает ее Удайсё, а сам думает: «Похоже, что принцесса куда утонченнее, чем мне о ней говорили. Как же бедняжка должна страдать! Мало того, что ей пришлось вступить в союз с простым подданным, он еще и покинул ее раньше времени...»

Подстрекаемый любопытством, Удайсё принялся с пристрастием расспрашивать миясудокоро. «Вряд ли принцесса хороша собой, — думал он, — но ведь не безобразна же... Отворачиваться от женщины, не обладающей привлекательной наружностью, так же неразумно, как терять голову и предаваться безумствам единственно потому, что твоя возлюбленная оказалась необыкновенной красавицей. В конце концов самое главное — душевные качества».

— Смею ли я надеяться, что вы позволите мне заботиться о вас так же, как заботился ушедший? — спрашивает Удайсё. Он ведет себя весьма почтительно и все же ясно дает понять...

[130] Сегодня Удайсё облачен в носи, и невозможно оторвать глаз от его высокой, статной фигуры.

— Ах, но может ли кто-нибудь сравниться с нашим покойным господином? — вздыхает одна из дам. — Он был так добр, так приветлив. А сколько в нем было благородства и изящества!

— Но ведь и господину Удайсё нет равных, — возражает другая. — Стоит только взглянуть на его мужественное лицо, стройный стан. В целом свете не найдешь мужа прекраснее. Раз уж так случилось, почему бы ему не позаботиться о нас?

— На могиле военачальника зазеленели травы... 75 — произносит Удайсё.

А ведь не так уж много времени прошло и с того дня... 76 Да, в нашем мире всегда есть причины для печали. Вот и теперь — и знатные вельможи, и бедные простолюдины оплакивали безвременно ушедшего мужа, и не было никого, кто не скорбел бы о нем. Но, увы...

Человек многоталантливый, Уэмон-но ками обладал еще и на редкость чувствительным сердцем, поэтому его кончина опечалила даже тех, кто, казалось бы, никак не был с ним связан: мелких чиновников, престарелых придворных дам... А о Государе и говорить нечего: каждый раз, когда во Дворце музицировали, он с чувством невосполнимой утраты вспоминал ушедшего. Да и остальные то и дело повторяли: «Ах, был бы жив Уэмон-но ками!»

Гэндзи тоже грустил и тосковал невыразимо, дни и луны сменяли друг друга, а он все не мог забыть. Прелестное дитя, единственная память об ушедшем, было ему утешением в горе, но, увы, никто и не подозревал...

К осени младенец начал ползать 77. Был он необычайно мил, и, полюбив его, Гэндзи часто играл с ним, брал на руки... [131]

Флейта

Основные персонажи

Гэндзи (бывший министр, господин с Шестой линии), 49 лет

Гон-дайнагон, Уэмон-но ками (Касиваги), — сын Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё)

Младенец, мальчик (Каору), 2 года, — сын Третьей принцессы и Касиваги (официально Гэндзи)

Вышедший в отставку министр (То-но тюдзё) — брат Аои, первой супруги Гэндзи, отец покойного Уэмон-но ками

Принцесса с Первой линии, Вторая принцесса (Отиба), — дочь имп. Судзаку, супруга покойного Уэмон-но ками (Касиваги)

Удайсё (Югири), 28 лет, — сын Гэндзи и Аои

Государь-монах (имп. Судзаку) — сын имп. Кирицубо, старший брат Гэндзи

Третья принцесса, Вступившая на Путь принцесса (Сан-но мия), — дочь имп. Судзаку, супруга Гэндзи

Супруга Удайсё (Кумой -но кари), 30 лет, — дочь Вышедшего в отставку министра (То-но тюдзё)

Нёго из павильона Павлоний (имп-ца Акаси), 21 год, — дочь Гэндзи и госпожи Акаси

Третий принц (принц Ниоу) — сын нёго Акаси и государя Киндзё, внук Гэндзи

Второй принц — сын государя Киндзё и нёго Акаси, внук Гэндзи

Безвременная кончина Гон-дайнагона глубоко опечалила многих. Люди предавались скорби, не в силах примириться с этой утратой. Министр с Шестой линии, неизменно сетовавший на то, что из мира один за другим уходят самые достойные люди, тоже впал в уныние. Он был привязан к ушедшему, часто бывавшему в его доме, [132] и хотя ему так и не удалось изгладить в своем сердце некоторые неприятные воспоминания... Когда в память об ушедшем читались священные сутры, Гэндзи лично одарил монахов, принимавших участие в церемонии. Затем, как видно из жалости к неразумному младенцу, особо пожертвовал еще сто рё золота, никому не открыв тайных своих побуждений.

Нетрудно себе представить, как велика была признательность Вышедшего в отставку министра. Разумеется, он и ведать не ведал... Удайсё тоже сделал богатые пожертвования и сам принял участие в подготовке поминальных служб. В те дни он был особенно внимателен к принцессе с Первой линии. Даже родные братья Гон-дайнагона не могли сделать большего. Отец и мать покойного, не ожидавшие ничего подобного, не знали, как и благодарить его. Все эти посмертные почести, говорящие о том, сколь велико было значение Гон-дайнагона в мире, заставили их с новой остротой осознать невосполнимость своей утраты.

Государь-монах кручинился, думая о том, что судьбы обеих его дочерей складываются вовсе не так, как ему хотелось. Вторая принцесса, о неудачливости которой уже начинали поговаривать, влачила дни в тоскливом одиночестве. Третья, приняв постриг, окончательно лишила себя возможности жить обычной для женщины жизнью. Однако, как ни велико было разочарование, он крепился, не желая смущать свое сердце воспоминаниями о мире, им оставленном. Верша привычные обряды, Государь беспрестанно обращался мыслями к любимой дочери: «Быть может, и она в этот миг...» С того дня, как Третья принцесса переменила обличье, он часто писал к ней, причем довольно было самого незначительного повода.

Однажды, послав ей скромные, но трогательные дары — побеги бамбука, собранные в роще возле храма, и выкопанные где-то рядом корни ямса, — он сопроводил их нежным посланием, которое заключил следующими словами:

«Весенние горы тонут в неясной дымке, и неразличимы тропы, но, желая доставить Вам радость, я отправил слуг за этими ростками

Пусть позже меня
Рассталась ты с миром, вступив
На Истинный Путь,
Станем мы на одно уповать,
К одному стремиться душою...

И все же нелегко...»

Принцесса, глотая слезы, читала послание Государя, когда в покои зашел Гэндзи. Увидав, что вокруг стоят какие-то коробки, он удивился, но тут же заметил письмо. Прочитав его, Гэндзи был растроган до слез. Государь сетовал на то, что не сегодня завтра жизнь его оборвется и он больше не увидит любимой дочери. Песня о том, что «станут они теперь на одно уповать», показалась Гэндзи довольно скучной, сразу было видно, что ее писал монах-отшельник. Вместе с тем она возбудила [133] в его сердце сильнейшую жалость к Государю. «Неужели он и в самом деле так страдает? — подумал Гэндзи. — А ведь оправдай я его ожидания...»

С трудом преодолев смущение, принцесса написала ответ. Ее письмо было передано гонцу вместе с нарядом из зеленовато-серого узорчатого шелка. Заметив, что возле занавеса валяется небрежно скомканный листок бумаги, Гэндзи поднял его. Неуверенным почерком на нем было написано следующее:

«Как желала бы я
Оказаться в мире ином,
На наш непохожем.
К далекой горной тропе
Стремятся думы мои».

— Государь и без того озабочен вашей судьбой, а вы пишете, что стремитесь в «иной мир», — пеняет Гэндзи принцессе. — Как вы жестоки и как все это печально!

Принцесса отворачивается. Тонкое, нежное лицо, обрамленное недлинными пышными волосами, делает ее похожей на девочку, и, с жалостью на нее глядя, Гэндзи невольно клянет себя за то, что разрешил ей... Понимая, сколь греховны подобные помышления, он загораживает принцессу занавесом, но может ли он совершенно от нее отдалиться?

Мальчик, до сих пор спавший рядом с кормилицей, просыпается, подползает к Гэндзи и тянет его за рукав, карабкается к нему на колени. Что за прелестное дитя! На нем верхнее платье из белой полупрозрачной ткани и нижнее из красного узорчатого китайского шелка, с длинным подолом, который волочится по полу. Запутавшись в нем, мальчик почти стаскивает с себя одежду и остается полуобнаженным — теперь платье прикрывает только его спину. Ничего удивительного в этом нет, с детьми часто происходит что-нибудь подобное, но этот ребенок так мил, что сколько ни гляди, не наглядишься. Белокожий, стройный, он похож на выточенную из ивы фигурку. Головка словно подкрашена краской из «росистой травы» 78, прелестный, ярко-алый ротик, спокойный взгляд темных блестящих глаз... Сходство с покойным Гон-дайнагоном уже теперь бросается в глаза, хотя тот никогда не отличался замечательной красотой, в то время как мальчик... На принцессу он не похож вовсе, но в его нежных чертах чувствуется что-то необыкновенно благородное, значительное. Поглядев на себя в зеркало, Гэндзи невольно подумал, что даже он мог бы гордиться таким сыном.

В те дни мальчик как раз начинал ходить. Тихонько подобравшись к коробке, он, шаля, разбрасывает по полу ростки бамбука, берет в рот то один, то другой и тут же бросает.

— Ах, как дурно! — смеется Гэндзи. — Разве можно так себя вести? Собери-ка все поскорее. А то дамы станут дразнить тебя обжорой. Они ведь такие насмешницы.

Он берет мальчика на руки. [134]

— У этого ребенка что-то особенное во взгляде. В таком возрасте дети ведут себя довольно бессмысленно. Правда, большого опыта у меня нет, возможно, я и ошибаюсь, но мне кажется, что он уже теперь не похож на других, и я невольно за него беспокоюсь. Не знаю, разумно ли воспитывать его в доме, где растут маленькие принцессы. Всякое может случиться... Увы, доведется ли мне увидеть, как все они станут взрослыми? Так, хоть «с приходом весны неизменно цветы расцветают...» (330).

— О, не говорите так...

— Не к добру... — пеняют ему дамы.

У мальчика, как видно, режутся зубки, и он, крепко зажав в кулачке побег бамбука, усердно вгрызается в него, пуская слюни.

— Да, пока его занимает совсем другое, — улыбается Гэндзи.

— Мне не забыть,
Каким оказался горьким
Побег бамбука,
Но бросить его теперь
Я, увы, не смогу, —

произносит он, пытаясь отвлечь ребенка, но тот, ничего не понимая, только смеется и, вырвавшись из рук Гэндзи, уползает.

С каждым днем, с каждой луной мальчик становился все красивее, и многие мучились от дурных предчувствий, глядя на его прелестное лицо. Наверное, и Гэндзи сумел все-таки забыть, «каким горьким...»

«Рождение этого ребенка было предопределено, — думал он, — нельзя было избежать того, что случилось». И все же Гэндзи не мог не сетовать на судьбу. В его доме жило много женщин, и Третья принцесса была едва ли не самой достойной. Можно ли было предугадать, что она станет монахиней? Возвращаясь мыслями к прошлому, Гэндзи чувствовал, что не в силах простить ей той давней вины.

Все это время Удайсё хранил в своем сердце прощальные слова ушедшего Гон-дайнагона. Ему хотелось рассказать обо всем отцу, и если не разрешить терзавшие его сомнения, то по крайней мере посмотреть, какое впечатление произведет его рассказ. Но, кое о чем догадываясь, он хорошо понимал, в какое затруднительное положение может поставить отца, а потому терпеливо ждал, надеясь, что когда-нибудь ему удастся узнать подробности и рассказать о том, что волновало Гон-дайнагона в последний миг его жизни.

Однажды печальным осенним вечером Удайсё вспомнил о принцессе с Первой линии и отправился ее навестить. Судя по всему она коротала вечерние часы, играя на кото. В южной передней, куда пригласили гостя, еще стояли музыкальные инструменты: как видно, прислужницы не успели их убрать, захваченные врасплох его появлением. До его слуха донесся шелест платьев: сидевшие у порога дамы спешили отодвинуться подальше в глубину покоев. Воздух был напоен ароматом курений. Как всегда, Удайсё приняла сама миясудокоро, и они долго беседовали о прошлом.

В доме Удайсё всегда было многолюдно и шумно, повсюду раздавались звонкие детские голоса, слышался топот маленьких ног, а в [135] покоях принцессы царила унылая тишина. Дом постепенно приходил в запустение, но каждая мелочь носила на себе печать благородных привычек и тонкого вкуса его обитательниц. Лучи вечернего солнца освещали цветы на берегу пруда, в диких зарослях неумолчно звенели цикады... (274).

Удайсё придвинул к себе японское кото: оно было настроено в ладу «рити» и еще хранило сладостный аромат женского платья. Как видно, на нем часто играли... «Попади в такой дом ветреник, привыкший во всем потакать прихотям собственного сердца, — невольно подумалось Удайсё, — можно было бы ожидать самых дурных последствий, во всяком случае, имя принцессы оказалось бы безвозвратно опороченным». Он пробежал пальцами по струнам. Так, именно на этом кото обычно играл ушедший. Исполнив весьма изящную пьесу, Удайсё вздохнул:

— Помню, как прекрасно звучало это кото в руках у Гон-дайнагона. Кажется, что и теперь должно оно хранить звуки, когда-то извлеченные из струн его пальцами. Смею ли я надеяться, что ваша дочь возродит их для меня?

— С тех пор как «порвались струны» 79, — отвечает миясудокоро, — дочь моя и не вспоминает о прежних детских забавах. А ведь в те давние дни, когда вместе с другими принцессами играла она отцу, он весьма высоко оценивал ее мастерство. Но, увы, она так переменилась за последнее время... Целыми днями лежит, вздыхая, ничто не веселит ее. Боюсь, что звуки кото невольно «о горестном мире напомнят...» (333).

— О, я понимаю. Право, когда б тоска имела пределы... (334). — И, вздохнув, Удайсё отодвигает кото.

— О нет, сыграйте еще что-нибудь, чтобы я могла понять, помнят ли струны, как касались их пальцы ушедшего? Порадуйте слух мой, ведь так давно я не слышала ничего, кроме рыданий.

— Но, поверьте, важна лишь «соединяющая струна» 80. Смею ли я надеяться, что она откликнется на прикосновение моих пальцев? — С этими словами Удайсё подтолкнул кото к занавесям, но принцесса сделала вид, будто ничего не заметила, и он не стал настаивать.

Взошла луна, дикие гуси, крылом прижимаясь к крылу, летели по безоблачному небу. С какой завистью прислушивалась к их крикам принцесса!

Дул холодный ветер, красота осенней ночи располагала к безотчетной грусти, и незаметно, словно забыв, что ее могут услышать, принцесса начала тихонько перебирать струны кото «со». Они запели так нежно, так сладостно, что Удайсё, не выдержав, придвинул к себе бива и, легко касаясь струн, начал наигрывать «Песню о любви к супругу» 81.

— Прошу прощения, что осмелился подслушать ваши сокровенные мысли, но я надеялся, что хотя бы теперь... — настаивал он, но принцесса, еще больше смутившись, лишь молча вздыхала.

— Увидев, как ты
Молчишь, потупившись робко,
Я понял: порой
Молчание значит больше
Самых пылких и страстных речей, —
[136]

говорит Удайсё, и, проиграв окончание мелодии, принцесса отвечает:

— Не стану скрывать:
Эта тихая ночь волнует
Сердце мое.
Но к пению струн, увы,
Ничего не могу добавить.

К величайшей досаде Удайсё, она проиграла всего несколько тактов и сразу же отложила кото, в то время как ему хотелось слушать еще и еще.

Японское кото не отличается богатством оттенков звучания, но, очевидно, принцессе удалось усвоить самые сокровенные приемы ушедшего супруга; во всяком случае, эта вполне обычная мелодия звучала так выразительно, что, казалось, проникала до самой глубины души.

— Боюсь, что проявил некоторое непостоянство, с такой легкостью переходя от одного инструмента к другому, — говорит Удайсё. — Но уже слишком поздно. Ушедший может рассердиться на меня за то, что я провел с вами весь этот долгий осенний вечер, поэтому я удаляюсь. Скоро я снова навещу вас, не перестраивайте же кото, пусть оно сохранит нынешний строй. Увы, в этом мире все так изменчиво...

Он не говорит прямо о своих чувствах, но нетрудно понять, на что он намекает.

— Ушедший и тот не осудил бы нас сегодня, — замечает миясудокоро. — Жаль только, что, отвлекшись на случайные разговоры о прошлом, вы не захотели своей игрой продлить мою «драгоценную нить» (335).

Она подносит ему дары, в том числе прекрасную флейту.

— Я слышала, что флейта эта имеет весьма древнее происхождение. Стоит ли ей пропадать здесь среди зарослей полыни? Я была бы счастлива услышать, как голос ее заглушает крики ваших передовых...

— О, я не заслуживаю такой чести, — отвечает Удайсё, разглядывая подарок.

Это была любимая флейта Гон-дайнагона, с которой он никогда не расставался. Удайсё вспомнил, как ушедший говорил, огорченно вздыхая, что ему не удается раскрыть всех возможностей этого прекрасного инструмента и остается лишь надеяться, что когда-нибудь он перейдет к более достойному владельцу.

Растроганный до слез, Удайсё поднес флейту к губам и заиграл прелестную мелодию в тональности «бансики», но тут же оборвал ее.

— Моя неумелая игра на кото заслуживает снисхождения, ибо я играл в память о прошлом. Но смею ли я играть на этой флейте? — С этими словами он вышел.

«Сад наш давно
Хмелем зарос, на листьях
Сверкает роса.
И вдруг — совсем как той осенью
Где-то запела цикада...»

передала ему миясудокоро. [137]

— Эта флейта поет
По-прежнему — чисто и звонко,
Но в мире уж нет
Любимого друга, и слезы
Никогда не иссякнут мои.

Удайсё медлил, не желая уходить, а тем временем совсем стемнело.

Когда он вернулся домой, решетки были опущены и все спали. Многие дамы давно уже подозревали, что хозяин неспроста ездит на Первую линию. Очевидно, кто-то донес об этом госпоже, и она была недовольна столь поздним возвращением супруга, а потому, услыхав, что он вошел, поспешно притворилась спящей.

Удайсё, тихонько пропев: «Ни я, ни супруга моя...» 82, принялся бранить дам:

— Отчего опущены решетки? У вас здесь словно в темнице. Неужели есть люди, равнодушные к лунному свету?

Распорядившись, чтобы подняли решетки, он собственноручно подтянул кверху занавеси и лег поближе к галерее.

— Как не упрекнуть того, кто спит, не обращая внимания на луну? (336) Выйдите же сюда. Не надо сердиться, — позвал он госпожу, но та, продолжая пребывать в дурном расположении духа, сделала вид, будто ничего не слышит.

Повсюду, беззаботно раскинувшись, спали дети, между ними пристроились прислужницы — словом, дом был полон народу, разительно отличаясь от только что им покинутого. Удайсё лежал, тихонько наигрывая на флейте, и мысли его снова и снова устремлялись к принцессе.

«Опечалил ли ее мой уход? — спрашивал он себя. — Что она теперь думает? Интересно, станет ли она перестраивать кото? Говорят, и миясудокоро прекрасно играет на японском кото... Как могло случиться, чтобы ушедший, никогда не забывая о внешних знаках приличия, был, в сущности, совершенно равнодушен к супруге? — Невольное сомнение закралось в сердце Удайсё. — Возможно, меня ждет разочарование, — подумал он. — Так бывает всегда, когда тешишь себя надеждами...»

Со своей супругой Удайсё прожил уже немало лет и до сих пор не подавал ей повода к ревности. Уж не потому ли она стала такой властной и своенравной? Впрочем, Удайсё полагал это естественным, и привязанность его к ней ничуть не умалилась.

Он задремал и вдруг увидел, что рядом с ним стоит Уэмон-но ками, одетый в то самое домашнее платье, которое было на нем в день их последней встречи. В руках он держал флейту и внимательно ее раз глядывал. «Может быть, из-за этой флейты его душе не удается обрести покоя, — подумал во сне Удайсё, — и он пришел, чтобы услышать ее?» Но тут Уэмон-но ками говорит:

— Бамбук запоет
Под ветром любым, и все же
Хотелось бы мне,
Чтоб услаждал его голос
Детей и внуков моих...
[138]

У меня были иные намерения...

«Какие же?» — хотел было спросить Удайсё, но заплакал спящий рядом ребенок, и он проснулся.

Ребенок кричал без умолку, срыгивая молоко, и кормилица, поднявшись, пыталась его успокоить.

Госпожа тоже встала, велела принести светильник и, заложив волосы за уши 83, озабоченно склонилась над сыном. Взяв его на руки, она обнажила свою прекрасную полную грудь и приложила к ней ребенка. Молока у нее уже не было, но она надеялась таким образом его успокоить.

Мальчик был очень хорош собой: пухленький, белокожий...

— Что случилось? — спросил Удайсё, поспешив на шум.

В доме царило смятение, повсюду сновали слуги, разбрасывая рис 84, и ему удалось на время забыть о своем странном и печальном сне.

— Ребенок болен. А все потому, что вы гуляете где-то до поздней ночи, нарядившись, словно молодой повеса, а вернувшись, поднимаете решетки. Вам, видите ли, хочется полюбоваться луной. А в дом между тем проникают злые духи.

Раскрасневшееся от гнева личико госпожи показалось Удайсё таким юным и прелестным, что он невольно улыбнулся.

— Значит, по-вашему, это я привел в дом злых духов? Ну, разумеется, если бы не поднимали решеток, они никоим образом не сумели бы попасть в дом. Право же, чем больше у женщины детей, тем она сообразительнее.

Взглянув на его красивое лицо, госпожа сконфузилась и замолчала.

— Ах, выйдите же отсюда, не смотрите! — потребовала она, стыдясь яркого света, но смотреть на нее было не так уж и неприятно.

Ребенок мучился и кричал всю ночь напролет. Мысли же Удайсё то и дело возвращались к недавно увиденному сну. «Как бы из-за этой флейты мне не попасть в беду, — думал он. — Ушедший очень дорожил ею, а я, видимо, оказался не тем, кому она была предназначена. Впрочем, мне ее передала женщина, а это существенно меняет дело... 85 Вот если бы я мог проникнуть в его намерения... Иногда что-то, казавшееся при жизни сущей безделицей, после смерти становится источником досады или тревоги, привязывая человека к этому миру и обрекая его на бесконечные блуждания во мраке. Право, не лучше ли вовсе не иметь привязанностей?...»

Удайсё заказал поминальное чтение сутр в Отаги и распорядился, чтобы соответствующие молебны отслужили в храме, который особенно чтил ушедший. «А как поступить с флейтой? — спрашивал он себя. — Ее подарила мне миясудокоро, и, кажется, она имеет весьма древнее происхождение. Возможно, я совершил бы доброе дело, отдав ее в дар Будде, но все же не стоит с этим торопиться». И Удайсё отправился в дом на Шестой линии.

Ему сообщили, что Гэндзи находится в покоях нёго из павильона Павлоний. Навстречу ему выбежал Третий принц. Ему едва исполнилось три года, и он был самым миловидным из детей Государя. Его воспитанием особо занималась госпожа Мурасаки. [139]

— Удайсё, господин принц изволит желать, чтоб ты его взял с собой, — попросил он, путаясь в почтительных словах.

— Что ж, если принцу угодно... — засмеялся Удайсё, беря мальчика на руки. — Но смею ли я приближаться к занавесям? Это не совсем прилично...

— Но ведь никто не увидит. Я закрою тебе лицо. Иди же, — сказал принц, рукавом прикрывая лицо Удайсё. «Что за милое дитя!» — умилился тот и отправился в покои нёго.

Там он нашел Гэндзи, который, растроганно улыбаясь, наблюдал за игрой Второго принца и сына Третьей принцессы. Удайсё опустил Третьего принца на пол в углу комнаты, и Второй принц, заметив это, сразу же подбежал к нему.

— Удайсё, подними и меня, — просит он.

— Нет, это мой Удайсё! — заявляет Третий принц, вцепившись в его рукав.

— Только очень дурные дети могут так себя вести, — пеняет им Гэндзи. — Господин Удайсё — телохранитель Государя, а вы спорите, кому им владеть. Должен сказать, что меня чрезвычайно огорчает поведение Третьего принца. Старшим надо уступать, а он всегда об этом забывает.

— Зато Второй принц ведет себя именно так, как положено старшему, — смеется Удайсё, — проявляя похвальное благоразумие и уступчивость. Право, он слишком умен для своих лет.

Гэндзи улыбается. Оба внука равно милы его сердцу.

— Но пойдемте, — говорит он, — здесь не место для столь важной особы.

Видя, что они собираются уходить, дети повисают на его рукавах, пытаясь задержать.

В глубине души Гэндзи был против того, чтобы сын Третьей принцессы воспитывался вместе с сыновьями Государя, но он никогда не заговаривал об этом, опасаясь, что принцесса, измученная угрызениями совести, может понять его по-своему и почувствовать себя уязвленной. Не желая причинять ей боль, он воспитывал мальчика вместе с принцами, заботясь о нем не меньше, чем о них.

Удайсё, которому до сих пор не удавалось хорошенько разглядеть сына Третьей принцессы, решил воспользоваться случаем и, когда мальчик выглянул из-за занавесей, поманил его к себе, призывно помахивая упавшей на землю сухой веткой вишни. Тот сразу же подбежал. На нем не было ничего, кроме темно-лилового верхнего платья, его пухлое тельце сверкало белизной, красив же он был так, что даже принцам было до него далеко. Возможно, другой человек ничего бы и не заметил, но от внимательного взгляда Удайсё не укрылось, что глаза у мальчика совершенно такие же, как у покойного Гон-дайнагона, — очень блестящие, с необыкновенно изящным разрезом. Правда, взгляд гораздо уверенней, и все же... А когда полные, алые губы ребенка раздвинулись в улыбке, сходство стало просто поразительным. «Нет, нет, — испугался Удайсё, — не ищи я этого сходства... Ведь не может же отец ничего не замечать?» И ему еще сильнее захотелось узнать правду.

Дети Государя были весьма миловидны. Какое-то неизъяснимое [140] благородство уже теперь сквозило в чертах их, в движениях, но, как знать, когда б не принадлежали они к высочайшему семейству... А этот ребенок был не только благороден, но и красив поразительной, редко встречающейся в нашем мире красотой.

«Увы, если мои подозрения не лишены оснований, — подумал Удайсё, сравнивая мальчиков между собой, — разве не преступление скрывать правду от несчастного отца, который, до сих пор оплакивая сына, больше всего страдает из-за того, что от ушедшего не осталось никакой памяти, что нет у него внука, который стал бы ему утешением в горе?»

Но все это было слишком невероятно, и Удайсё лишь терзался сомнениями, не имея средства узнать истину. Нежный и ласковый мальчик льнул к нему, и столько наивной прелести было в его чертах!

Перейдя во флигель, Удайсё и Гэндзи долго беседовали, а день между тем склонился к вечеру. Удайсё начал рассказывать о своем посещении дома на Первой линии, и Гэндзи слушал его, улыбаясь.

Иногда же, взволнованный воспоминаниями, говорил и сам.

— Что было у нее на душе, когда играла она «Песню о любви к супругу»? — спросил он между прочим. — Да, все это очень трогательно, совсем как в старинной повести. Однако мой собственный опыт убеждает меня в том, что женщине лучше не обнаруживать перед посторонними своей чувствительности, ибо ничто так не воспламеняет мужчин. Если вы собираетесь и впредь заботиться о ней, храня верность завету ее покойного супруга, и хотите, чтобы доверенность ее к вам не умалилась, не позволяйте недостойной страсти овладеть своим сердцем. Уверен, что так будет лучше для вас обоих.

«С этим нельзя не согласиться, — подумал Удайсё, — но такие советы хорошо давать другим. Ведь отец и сам...»

— О какой страсти может идти речь? — возражает он. — Я начал навещать ее просто из жалости. Если я перестану бывать у нее теперь, это-то как раз и покажется подозрительным. Разве не так? Что касается «Песни о любви к супругу», то ваши опасения были бы правомерны, когда б она заиграла ее по собственному побуждению. Но ведь до моего слуха донесся лишь случайный обрывок мелодии, тронувший меня главным образом потому, что окружающая обстановка к тому располагала.

В конечном счете все зависит от обстоятельств и от расположения души. Принцесса совсем не так уж юна, да и я не похож на пылкого юношу, готового на любые безрассудства. Возможно, потому-то она и чувствует себя со мной довольно свободно. Во всяком случае, держится она удивительно мило и просто.

Решив, что такого случая в другой раз не дождешься, Удайсё придвинулся поближе и рассказал об увиденном сне. Молча выслушав его, Гэндзи долго не отвечал. Разумеется, он сразу же догадался...— Эта флейта по некоторым причинам должна быть передана мне, — сказал он наконец. — Она принадлежала когда-то государю Ёдзэй 86, затем перешла к покойному принцу Сикибукё, очень ею дорожившему. Узмон-но ками с детства оказывал замечательные успехи в музыке, и однажды, когда мы любовались цветами хаги, принц Сикибукё, восхищенный [141] его игрой, подарил ему эту флейту. А миясудокоро, видимо не зная всех обстоятельств, преподнесла ее вам.

«"Услаждать детей и внуков..." Но кто, кроме... Несомненно, именно его он и имел в виду, — думал Гэндзи. — Боюсь, что Удайсё обо всем догадался, да это и немудрено при его проницательности...»

Видя, что Гэндзи переменился в лице, Удайсё совсем смутился и долго не мог вымолвить ни слова. Однако желание выяснить все до конца оказалось сильнее, и с нарочитой небрежностью, словно случайно вспомнив, он сказал:

— Я был у Уэмон-но ками незадолго до его кончины и выслушал его последнюю волю. Помимо всего прочего он несколько раз повторил, что очень виноват перед вами и хотел бы просить у вас прощения. Но за что? Я до сих пор не могу себе представить, что он имел в виду, и это тревожит меня.

«Да, я был прав, он знает, — подумал Гэндзи, слушая сбивчивый рассказ Удайсё. — Но стоит ли ворошить прошлое?»

Некоторое время Гэндзи сидел молча, делая вид, будто размышляет над словами Удайсё, затем сказал:

— Увы, я и сам не могу припомнить. По-моему, я никогда не говорил ничего, что задело бы его настолько, что ему так и не удалось изгладить из памяти... Дайте же мне время поразмыслить над вашим сном, и мы побеседуем об этом как-нибудь в другой раз. Я слышал от дам, что ночью не следует говорить о подобных вещах; возможно, они правы...

Словом, Гэндзи удалось уклониться от прямого ответа, и Удайсё смутился, подумав, что, сам того не желая... Так, во всяком случае, мне рассказывали...


Комментарии

71. Кадзураки — гора в провинции Ямато, на вершине которой находился монастырь Конгосэндзи, принадлежащий секте Сюгэндо (монахов-заклинателей).

72. Завяжите же потуже подол... — В древности существовало поверье, что вернуть душу, покинувшую тело, можно, завязав узлом подол собственного платья и трижды произнеся определенное пятистишье (см. «Приложение», Свод пятистиший... 324). Подол оставался связанным три дня.

73. Размышляю неторопливо... — Гэндзи цитирует стихотворение Бо Цзюйи «Сам смеюсь над собой», написанное в 58-летнем возрасте по случаю рождения первого ребенка: «У пятидесятивосьмилетнего старца наконец появился потомок. / Размышляю неторопливо: есть причины для радости и для печали.

74. ...чтобы стоя принести положенные соболезнования... — Посещение дома, где соблюдали траур, считалось соприкосновением со скверной. Оставаясь стоять, человек избегал осквернения.

75. На могиле военачальника... — Югири цитирует стихотворение Ки-но Аримаса, сложенное на смерть Фудзивара Ясутада: «В небеса я не верю, не верю и в праведников. / На могиле военачальника захвачены осенью травы». При этом он меняет заключительную строку, поскольку упоминать об осени в начале лета неуместно.

76. А ведь не так уж много времени... — Фудзивара Ясутада скончался в возрасте 47 лет на Седьмую луну 936 г.

77. К осени младенец начал ползать... — В большинстве списков романа глава кончается этой фразой.

78. Росистая трава (цуюкуса) — коммелина, травянистое растение, которое использовалось для получения синей краски.

79. С тех пор как порвались струны... — Намек на китайскую легенду о Бо'я и Чжун Цзыци. Ср. у Лецзы: «Бо'я был искусен в игре на цине, а Чжун Цзыци — в слушании. Когда Цзыци умер, Бо'я разорвал струны, потому что не было рядом того, кто способен понимать звуки» (см. также «Приложение», Свод пятистиший..., 332).

80. Соединяющая (букв, «срединная») струна (нака-но о) — название второй струны японского кото и вместе с тем намек на супружеские узы.

81. «Песня о любви к супругу» («Софурэн») — музыкальная пьеса китайского происхождения (см. примеч. к кн. 2, с. 156).

82. «Ни я, ни супруга моя...» — См. песню «Супруга и я», «Приложение», с. 105).

83. ...заложив волосы за уши. — Ср. с так называемым «разговором в дождливую ночь» из гл. «Дерево-метла» (кн. 1), где женщина, которая целыми днями хлопочет по дому, заложив волосы за уши, приводится в качестве примера домовитой, но малопривлекательной супруги.

84. Разбрасывание риса (утимаки) — считалось средством, защищающим дом от злых духов и всякой нечисти. Возможно, при этом произносились какие-то заклинания.

85. ...мне ее передала женщина... — Музыкальные инструменты принято было передавать по наследству родным или приемным детям мужского пола. Понимая, что у него нет никаких особых прав на флейту Касиваги, Югири утешает себя тем, что флейту, подаренную женщиной, не обязательно расценивать как наследство.

86. Она принадлежала когда-то государю Ёдзэй... — Император Ёдзэй — реально существовавшее лицо (?-949). Кто такой принц Сикибукё, точно неизвестно.

(пер. Т. Л. Соколовой-Делюсиной)
Текст воспроизведен по изданию: Мурасаки-сикибу. Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 3. М. Наука. 1993

© текст - Соколова-Делюсина Т. Л. 1993
© сетевая версия - Тhietmar. 2013

© OCR - Николаева Е. В. 2013
©
дизайн - Войтехович А. 2001
© Наука. 1993