Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ЗАПИСКИ ГРЯЗЕВА,

сподвижника Суворова в 1799 году.

Русская историческая литература не весьма богата записками современников, относящимися к событиям восемнадцатого столетия. В этом отношении не посчастливилось в особенности Суворовской кампания 1799 года.

Перечислим здесь, какие существуют об этом походе нашего бессмертного полководца пересказы современников. Список этих материалов поражает своею скромностью:

1) Различные сочинения Е. Б. Фукса о Суворове 1. Судя по имени автора, который, как чиновник иностранной коллегии, состоял все время похода 1799 года при Суворове, заведуя походною его канцеляриею, можно ожидать, что он передает потомству отчетливую характеристику фельдмаршала, но напротив того, вклад, внесенный им в историю, не велик, а сообщенные им сведения поверхностны и нередко сомнительного свойства. Поэтому историк войны 1799 года, Д. А. Милютин, справедливо замечает, что все изданное Фуксом о Суворове, к сожалению, ниже всякой посредственности, все отличается какою-то особенною отрывочностию, [239] неполнотою, неотчетливостию. Сочинения его, «наполненные риторическими прикрасами и крайне бедные содержанием, не только не раскрыли героя во всей истине, не только не рассеяли множества ложных о нем толков и рассказов, но еще утвердили их, и даже пустили в ход новые басни» 2.

2) Рассказы старого воина о Суворове — Москва 1847 г. Автор, скрывший свое имя, описывает, как очевидец, походы в Италии и Швейцарии; труд его несомненно служит драгоценным источником для истории Суворова.

3) Записки генерала Левенштерна. — Автор, как очевидец, описывает отступление Римского-Корсакова от Цюриха.

4) Рассказ князя Ф. В. Сакена о Цюрихском сражении и о своем пленении французами 3.

В недавнее время счастливая случайность представила редакции «Русского Вестника» возможность приобрести в Рыбинске неизвестную до сих пор подлинную рукопись записок Грязева, под заглавием «Мой Журнал» (записки, касающиеся до жизни и сердца) в двух частях. они состоят из подробного дневника за время с 1793 по 1800 год, следовательно они обнимают собою последние годы царствования Императрицы Екатерины II и царствование Павла, до окончания итальянского похода 1799 года.

Самая любопытная и важная в историческом отношении часть этих записок составляет дневник войны 1799 года; но тем не менее и прочие части дневника не лишены интереса и значения. Редакция «Русского Вестника» предполагает издать отдельною книгою записки Грязева полностию. Здесь же познакомим читателей в извлечении с этим новым любопытным вкладом в русскую историческую литературу восемнадцатого века 4. [240]

I.

Грязев родился 5-го декабря 1772 года в г. Калуге. В год заключения Кучук-Кайнарджийского мира (1774), он, по принятому тогда обыкновению, записан был в армейскую службу («яко бы под Браиловым») сержантом в третий Московский Гренадерский пехотный полк. Затем в 1781 г. переведен в л. гв. Преображенский полк подпоручиком, а в 1787 году в л. гв. Семеновский полк каптенармусом, где в 1791 году произведен в сержанты.

«Таким образом, пишет Грязев, проходил я мое служение под благословенным скипетром всемилостивейшей нашей монархини Екатерины II, как и все благородные юноши, в сие блаженнейшее для России время, протекали под тихими кровами своих родителей и назидательным их оком, занимаясь образованием своего ума и сердца, дабы стать потом на чреду своих отечественных обязанностей и достойно заслужить щедроты великой из владык. Так и я, в последнее упомянутого мною времени, то есть с 1791 г., оставя по обстоятельствам продолжение учебных моих занятий, под благотворительным попечением родного моего дяди в Москве протекающих, прибыл в С.-Петербург к своим родителям и вступил в действительную службу, которую и продолжал на лицо в третией роте л. гв. Семеновского полка, находясь в числе так называемых уборных, а остальные восемь месяцев на ординарцах у майора Василия Ивановича Левашева, до дня моего выпуска в армию: и вот первый день, с коего начинаю я мои записки, касающиеся до жизни и сердца».

1-го января 1793 года Грязев из сержантов л. гв. Семеновского полка переведен поручиком в Белозерский мушкатерский пехотный полк, находившийся тогда в Петербурге для содержания караулов 5.

Грязев вел тогда в столице, как он сам признается, бездейственную, рассеянную и беспечную жизнь, но несмотря на это пожелал перейти на действительную службу, к которой [241] чувствовал он непреодолимое влечение, и потому он перешел в Московский Гренадерский полк, к которому отправился из веселого Петрополя на зимние квартиры в Новгородскую губернию, исходатайствовав себе в ноябре 1793 года капитанский чин. — «Хотя, замечает Грязев, образ моей службы и не мог иметь права на столь скорое возвышение, но желать себе лучшего весьма сродно человеку, и по сему правилу весьма бы непростительно было упустить из виду столь благоприятный случай, который мог доставить мне сие возвышение» 6.

19-го марта 1794 года Грязев прибыл к своей роте в деревню Горцы. Здесь началась сериозная служба молодого капитана; ему пришлось сразу свыкнуться с совершенно незнакомым ему образом жизни. Грязев подружился здесь с капитаном Спиридоновым, обладавшим, как он выражается, великими познаниями и опытностию. «Будучи сам воспитанник С.-Петербургского кадетского корпуса, пишет Грязев, он мог меня занять удобно всем тем, что только полезно для человека, и я, по склонности моей ко всему изящному, старался приобрести любовь его, дабы иметь право почерпнуть из сего источника воду живу и учиниться достойным его взаимного ко мне внимания. И действительно: он образовал сердце, разум и чувства мои; он дал мне истинное познание о Боге, Его могуществе и совершенствах, о человеке и его правах; сообщил мне правила самопознания и обязанности в отношении к ближнему; довершил мои незрелые сведения в рассуждении некоторых частей учености и познакомил меня с многими произведениями ума и талантов знаменитейших мужей и с своими собственными, которые я отлично уважаю. Жаль, сердечно жаль, говоря гласом патриота, что такие великие таланты скрываются в тени, которые бы могли дать свет отечеству; могли бы, говорю, разрушив ложный фанатизм, сняв цепи с невежества, показать ему истинный путь к просвещению и каждого блаженство водворить в собственном его сердце. Но судьба, располагающая участию каждого, предоставила ему удел весьма ограниченный и занятия такие, для коих и одного кратковременного навыка достаточно». [242]

Но пока Грязев рассуждал с своим другом на свободе под мирными кровами сельских жилищ, вдалеке уже гремел гром брани.

Действительно, полку, в котором служил Грязев, назначено было следовать в Польшу и принять участие в окончательном разгроме Речи Посполитой. 1-го мая гренадеры выступили в поход.

Грязев добросовестно заносил в свой дневник впечатления и наблюдения, собранные им во время пути. Остановимся несколько на характеристике еврейского племени, сделанной им при первой встрече с «корчемствующими жидами» в Белоруссии. «Этот гонимый своим заблуждением и рассеянный по лику земли Израильский народ обратил на себя мое внимание, и вот что при первой моей с ним встрече я заметил: что он, не составляя из себя благоучрежденного общества, не имеет ни в физическом, ни в моральном своем отношении ничего полезного к другим обществам, в которые он посредством своего пронырливого свойства умел вкрасться, кроме видов корысти, тунеядства и ложных добродетелей. Но относительно его религии, он заключает в себе нечто наружно-нравственное, как-то: твердость его в исповедании, неизменяемое исполнение догматов его в такой степени, что и для самых благочестивых христиан этот впрочем коварный и двуличный народ может служить примером».

27-го мая в Дисне прибыл в лагерь корпусный начальник генерал Иван Иванович Герман.

Грязев сообщает о нем следующие любопытные черты его жизни и характера: «с отличными сведениями по квартирмейстерской части и военной тактике, он вступил в российскую службу с нижних чинов из рода курляндских дворян, быв прежде учителем высшей математики в России же; потом далее и далее вовремя войны с Оттоманскою Портою, доказав способность своего ума и талантов, был награжден чинами, орденами, и потом соделался повелителем нескольких тысяч воинов. Характер имел он самый тихий, скромный и снисходительный; слабость его состояла в тесном содружестве с Бахусом, который часто сопровождал его в свой храм усыпления».

9-го июня Грязев был первый раз в огне в деле при м. Поставы, но «глас и гром войны не потрясли душу [243] его никаким предосудительным ощущением против воинских обязанностей».

Относительно положения края, служившего театром войны в 1794 году, автор замечает, что бедность жителей наводит ужас на сердце чувствительного человека 7. «Все поселяне, от природы малодушные, деспотическою властию своих владельцев возмущенные к поднятию оружия, состоящего из кос, топоров, пик и мало огнестрельного, оставили свои селения; семейства их скитаются по лесам и по полям в самом жалостнейшем положении; многие селения были совершенно пусты, так что не оставалось в них и тени прежнего их домоводства; многие владельцы, со всем своим имуществом и окружающими их оставляли свои фольварки — усадьбы — и скрывались также в лесах, где часто бунтующею чернью или и собственными своими поданными, подущаемыми сими корыстолюбивыми врагами христиан, коварными евреями, были расхищаемы и даже в случае сопротивления целыми семействами истребляемы. — Вот следствие невежества и малодушия!»

Главное дело во время этого похода произошло 31-го мая, при взятии города Вильно, который оборонялся 8.000-м корпусом польских войск при содействии укреплений 8.

В обороне Вильны участвовали также дамы и девицы лучших фамилий, которые составили патриотическое общество. Одежда их состояла в коротком платье одинакой формы и серого цвета с белыми передниками; разумеется, что и головы их прикрыты были соответственным украшением; нежные свои руки снабдили они заступами и корзинками и, таким образом собираясь ежедневно, ходили для земляных работ на батареи, расположенные вокруг города. Упоминая об этом, Грязев ставит вопрос, какую нравственную черту можно извлечь из сего последнего обстоятельства? и [244] отвечает: «кажется, никакой, кроме мечтательного энтузиазма и свойственного им кокетства, которому, может быть, сей случай еще более благоприятствовал».

Когда русские войска заняли Вильну, уныние распространилось повсюду; почти не видно было ни одного жителя, который бы в совести своей не чувствовал истинного посрамления своей гордыни и унижения своего патриотизма. «Ласкательство, — замечает Грязев, — свойственное одним низким душам, заступило место сего ложного героизма, коим в кругу самих себя с толикою ревностию возвышались; но при всех наружных знаках смирения питали в себе яд мщения и желание независимости, каковое действие души сей кичливой нации несколько уже раз при способном к тому случае было обнаруживаемо».

Война еще продолжалась и после взятия Вильны и сопровождалась обычными явлениями: общим разорением. Грязев упоминает с сокрушенным сердцем о гибели богатой библиотеки графа Марикони, в м. Нитоки; по причине отсутствия владельца она сделалась жертвою хищения или невежества. «Весьма легко вообразить себе можно, пишет Грязев, с каким чувством человек, знающий оному цену, взирал на сию поразительную картину разрушения. Знаменитейшие произведения ума человеческого, переданные из древних времен потомству, попирались ногами бессмысленных животных или служили пищею пламени, около коего грелось русское племя, не ведающее ни их письмен, ни их драгоценности. Отвратить сие зло было уже невозможно; равным образом не было и средств воспользоваться сим сокровищем, ибо вся господская усадьба была обращена в пепел по поводу того, что владелец сего поместья принадлежал к числу мятежников, поднявших оружие против своего Государя и покровительницы своей России».

17-го декабря 1794 года совершилась в Вильне торжественная присяга жителей, собранных со всех поветов, в подданство России. «Наш полк, заносит Грязев в свой дневник, и часть артиллерии находилась во фронте со всею воинскою исправностию и заряженными ружьями. Сие доказывает, сколь мало полагались на честь и искренность сей кичливой нации, которая уже многими опытами была изведана. Надобно себе представить и их оскорбленную гордость и самолюбие [245] сею явною к ним недоверчивостию, они знали все это — и должны были в молчании повиноваться праву сильного».

В начале 1795 года, капитан Грязев отправился в отпуск и посетил родных в Нарве, в Петербурге и в Москве; он возвратился в Вильну в конце апреля месяца и принял в свое командование 12-ю роту полка. По окончании лагерного сбора, полк расположился на зимних квартирах; Грязеву пришлось поселиться в местечке Мусники, в четырех милях от Вильны, принадлежавшем пану Подбржеске 9.

Здесь разыгрался первый роман Грязева, и записки до февраля 1796 года касаются уже исключительно чувствований его сердца.

II.

Почти четверть всего дневника Грязева посвящена пребыванию его в Мусниках, где он явился героем целой романической истории. Роман этот сам по себе крайне не сложен. Владелец местечка пан Подбржеска, человек лет пятидесяти и наружности далеко не привлекательной, был женат на молоденькой, хорошенькой девушке, выданной за него насильно какою-то дамой, принявшей участие в «прелестной Антонине» после смерти ее родителей. Юный капитан, конечно, познакомился с владельцами тех мест, где расположилась его рота, и красота Антонины с первого же раза произвела на него такое сильное впечатление, что он растерялся совершенно и просто не мог произнести ни слова. Он влюбился в нее бесповоротно, и все его служебное и внеслужебное время посвящалось или созерцанию своего «предмета» или же мечтам о нем. Хозяева Грязева оказались людьми в высшей степени радушными, заботившимися о нем, как о самом близком человеке. К тому же чуткое сердце юной Антонины быстро поняло характер того чувства, которое испытывал [246] к ней молодой и, должно быть, красивый капитан, и сама она стала поддаваться этому чувству... Но оба они были люди благоразумные, честные, не хотевшие отдаться во власть первых же порывов охватывавшей их страсти и старавшиеся побороть их внушения. Она хотя и не любила своего мужа, но уважала в нем его безупречный, мягкий характер и его преданную любовь к ней. А он, сдерживаемый понятиями чести, запрещавшей ему разрушать спокойствие домашнего очага, приютившего его с таким радушием, кроме того считал святотатством посягать на права человека, называвшего его своим другом. Однако внешние обстоятельства скоро положили конец этой взаимной борьбе и дали возможность Грязеву патетически воскликнуть: «священная добродетель и ты, строгое мудрование! Где ваши законы? Они исчезают, как легкие тени при появлении светильника любви. Природа имеет свои собственные права, и мудрый — тот же человек».

По служебным надобностям Грязев должен был отправиться в Вильну, где его задержали дольше предположенного. Измученный томившею его тоскою в разлуке с Антониною, он стремглав летит обратно в Мусники и, по прибытии туда, еще более подавленный массой нахлынувших на него радостных впечатлений — вдруг опасно заболевает. Заботы о нем его радушных хозяев лишь усилились. Антонина с тревогою следила за малейшими изменениями в ходе его болезни, и он замечал и радовался этому. Уверенность его во взаимности «прелестной Антонины» росла с каждым днем. И вот однажды, когда муж ее уехал куда-то дня на два, а пришедший с нею к Грязеву сельский ксендз был вызван зачем-то из комнаты, он решился высказаться перед нею... Он был выслушан благосклонно, но возвращение ксендза помешало ему узнать ответ Антонины, а возможность снова наедине поговорить с нею представилась ему уже не скоро, по полном выздоровлении его. Пан Подбржеска должен был уехать за получением доставшегося ему наследства, а наш влюбленный заранее радовался продолжительному отсутствию своего друга, обладавшего притом неоспоримыми правами на его «пламенную прелестную Антонину, совершеннейшую из женщин». Но его дерзкие надежды не осуществились с той легкостью, на которую он мог рассчитывать по той несомненной благосклонности, [247] которую проявляла ему Антонина. Тотчас же по отъезде мужа пылкий капитан радостно явился к ней, но она приказала не принимать его, и он почти насильно ворвался к ней в комнату. Он горячо заверял ее в своей любви, но на все его увещания она неизменно отвечала ему, что она жена другого и при том жена его друга. «Живи и постараемся больше не видеться, прости» — проговорила она в конце концов, ушла в другую комнату и заперла за собою дверь на ключ. Почти без чувств, в сильном горячечном бреду, со смутным желанием покончить с собою, возвратился он домой и пожалуй привел бы его в исполнение, если бы навестивший его на другое утро ксендз не понял его тяжелого нравственного состояния и не сообщил своих наблюдений Антонине, немедленно через его же посредство пославшей Грязеву записку, в которой она требовала, чтобы он немедленно явился к ней. Записка эта мгновенно окрылила угасшие было смелые надежды нашего героя. Он тотчас же явился к Антонине, и на этот раз ничто уже не могло противиться горячности его юношеских уверений и, вспугнутой боязнью потерять его, любви к нему Антонины… «В сладостном упоении чувств провели мы остаток дня и с великим для себя насилием расстались», занес в свой дневник Грязев, описывая события этого памятного для него дня.

Восемь дней продолжалось еще отсутствие мужа, и они на свободе могли пользоваться озарившим их счастием; но и возвращение его лишь отчасти нарушало их душевное спокойствие, так как счастливые любовники все-таки не могли с полным равнодушием относиться к постоянному присутствию доброго, обманываемого мужа. «Такая укоризна самому себе», пишет Грязев: «действительно отравляла мое блаженство, но между тем уверенность в спокойствии моего друга избавляла меня от дальнейших последствий и делала участь мою приятною».

«Но для смертного все также смертно на земле, и самые его чувствования подлежат сему горестному испытанию». Недели через три после полного торжества Грязева, неожиданно грянуло приказание собираться в поход, и весть эта произвела на неподготовленную к ней Антонину до того сильное впечатление, что она в присутствии мужа не в силах была сдержать себя и этим выдала ему всю тайну своих отношений к Грязеву. Положение последнего между обоими супругами [248] мгновенно сделалось крайне затруднительным и глупым. Антонина скрылась в своей комнате и не хотела слышать никаких увещаний, а Грязев должен был оставаться наедине с видимо оскорбленным, но продолжавшим молчать мужем. Наконец последний прервал свое молчание, прочтя ему наставление о попранных им священных узах дружбы и гостеприимства, о том, что, в виду молодости и пылкости его характера, он прощает его, но советует впредь быть осторожнее, так как не всегда можно натолкнуться на такого покладистого мужа, как он. В заключение они оба отправились к Антонине, и великодушный старик-муж объявил ей о своем прощении. Казалось, все было улажено, и, «Антонина, не переменяя своего положения, казалась тронутою великодушным поступком своего супруга, но под сею завесою признательности и наружного спокойствия скрывалась страшная буря».

Вскоре по возвращении к себе, Грязев через того же комиссионера-ксендза получил новое письмо от Антонины, в котором она писала ему, что жить без него она не может, и что, если он желает, она возьмет разводную и уедет от мужа, и письмо ее заканчивалось следующим образом: «жизнь есть бесценный дар Творца для счастливых — и я умею наслаждаться им, но призрак и мучение для злополучных — и я умею умереть. Отвечай же мне не медля, в каких должна почитать себя обожающая тебя Антонина».

Но подобный неожиданный оборот едва ли мог показаться желательным Грязеву, и возвращенный на путь добродетели влюбленный капитан заговорил теперь о власти рассудка, о мучениях совести при обладании супругой, похищенной у великодушного мужа и т.д. Ответ его Антонине был написан в этом духе, и, как льстил себя надеждою Грязев, она «приняла с благоразумием все мои убеждения, не оскорбляя любви моей». — Письмо это она показала мужу, и тот, восхищенный в свою очередь великодушием Грязева, не знал от восторга, как и благодарить его за сохранение им его семейного счастия. Между супругами было восстановлено полное согласие, но отношение Антонины к Грязеву сразу приняло оттенок полного, быть может, только внешнего равнодушия, и эта перемена в нем удивила и просто опешила нашего героя. «Такой скорый и сильный оборот поколебал [249] мою доверенность ко всему женскому полу», пишет он. «Неужели, думал я, они могут столь же скоро и разлюбить, как и обольстить нас своею любовью? Или вся их любовь содержится в одной физической силе, которая определяет и силу их страсти к тому предмету, который на некоторое время их занимает, и потом, как прелестный мотылек, обращается к другому предмету? Но какая бы сила ни управляла вами, о женщины, прелестное создание, но владычество ваше на земле превосходит всякое другое. Впечатления ваши гибельны, но неизбежны; упоения ваши сладостны, но часто приносят горький плод и влекут за собою раскаяние».

Только в минуту прощания Антонина изменила себе и упала без чувств, а Грязев уселся в свои сани тоже почти в бессознательном состоянии.

Дорогою ему иногда казалось, что, как «цветок, лишенный прохладного упоения утренней росы, засыхает от палящего его солнечного зноя», так и он должен погибнуть в разлуке с Антониною, и его неоднократно искушала мысль вернуться обратно в Мусники и тайным образом «похитить ее из объятий счастливого супруга», но рассудок на этот раз всегда одерживал верх, и Грязев благополучно прибыл к месту сбора полка, отправлявшегося в Смоленскую губернию 10. Через несколько месяцев он опять попал с полком в Вильну и с радостью готов был уже снова отправиться в Мусники, «обитель дружбы и любви», как узнал, что владельцы их, вскоре после его отъезда, уехали на постоянное жительство в какое-то отдаленное имение пана Подбржеска, и что мало оставалось надежды и в будущем увидеть свою «пламенную прелестную Антонину». На этом и кончился роман нашего двадцатидвухлетнего капитана. [250]

III.

Но если роман этот сам по себе не представляет ничего особенного, зато манера речи, те образы, в которые автор облек пережитую им сердечную драму, его попутные рассуждения о любви как нельзя лучше обрисовывают нам самого Грязева, со всеми его особенностями, составлявшими характеристические черты лучшей части юношества того времени. Правда, витиеватость его речи, стремление выражаться вычурно, несомненная сантиментальность — должны казаться странными теперь, но вспомним, что перед нами лежит не измышленный досужею фантазиею роман, а простодушный, искренний пересказ действительно пережитых мыслей и чувств. Этот во многих отношениях двадцатидвухлетний ребенок может показаться смешным в настоящее время, когда пятнадцатилетний мальчик глядит уже в взрослые, претендуя на известную опытность...

В каждой строчке его повествования о своих сердечных невзгодах и радостях, в Грязеве так и выступает горячий сторонник женщин, поклонявшийся им как божеству и возведший это поклонение в особый культ. И, что особенно поражает нас в нем, это то, как во всех его душевных движениях, самых возвышенных, оказывается постоянно и чисто чувственная струнка. Антонина сразу завладела всеми его помыслами, он считает ее во всех отношениях выше себя, полною всяких совершенств, для него недосягаемых, но первая же встреча с ее мужем, когда он увидел, что это старый некрасивый человек, сразу успокаивает его и даже внушает ему некоторые надежды... Поклоняясь ей, он однако способен сознательно мучить ее и наслаждаться ее страданиями. Когда он узнал, что ему придется на несколько дней уехать в Вильну, он решает воспользоваться этим случаем, чтобы узнать о степени ее любви к нему по тому впечатлению, какое произведет на нее его рассказ. И свой опыт он производит за столом в присутствии мужа. «Устремив взоры на Антонину, рассказывает он, объявляю ей настоящую причину моего [251] приезда, говорю слово в слово вытверженный мною монолог, подсказываемый сердцем и — о, восторг божественный, минута моего торжества! Я вижу Антонину изменившуюся в лице; потупленные ее взоры не смели обратиться ни на своего супруга, ни на меня; две крупные слезы, как драгоценные жемчужины, выкатились из голубых ее очей и упали на ее белую, высокую грудь, сей жертвенник любви. Добрый супруг ее не заметил того, но падение их сильно отозвалось в моем сердце. Еще раз я победил себя и, обращаясь к Антонине, с принужденным хладнокровием продолжал, что я оставляю их, может быть, на долго, или, может быть, и навсегда... При сем слове Антонина не могла скрыть своего смущения, и тяжелый вздох вылетел из груди ее. Молчаливый супруг заметил это, но она умела дать сему действию души другой оборот, и он успокоился; эта минута довершила торжество мое».

Однако, поклоняясь женщинам, молясь на них, он далеко не считал их совершенными и особенно негодовал на их способность притворяться, в чем мог убедиться в первые же дни своего знакомства с прелестной Антониной, и по этому поводу он патетически восклицает: «О женщины! стало быть, вы при своих прелестях вмещаете в себе нечто не соответственное им; стало быть, справедливы и укоризны, делаемые вашей утонченной способности извлекать из всякого зла свою пользу и самое зло прикрывать благовидностью? К несчастию, я испытал уже эту истину над собою!.. Но какая-то тайная чудесная симпатия влечет нас к вам неотразимою силою. Часто видим мы пред собою пропасть, удобную поглотить все наши нравственные добродетели — и повергаемся в нее самопроизвольно. Что же служит поводом к тому? Страсти. Хотя благодетельный рассудок и озаряет иногда наши заблуждения, но это на одну минуту, и мы предаемся им снова и погибаем, безрассудные мотыльки, опаляющие свои крылья прельщающим, но гибельным блеском огня. Не близко ли будет сие уподобление собственно ко мне? Одно приветливое слово, один прелестный взор, изъявляющий добросердечие, удобны были очаровать меня, польстить надеждам моим, моей страсти, и я стремлюсь, как мотылек, не помышляя о последствиях, какие произведет сия преступная любовь».

И он, сей вдохновенный жрец любви, по всей вероятности, [252] часто приносивший обильные жертвы на «жертвенник любви», не видит ничего такого, что могло бы противостоять обаянию и силе порывов любви. «О, сколь мучительно», восклицает он: «бесполезна жизнь смертного, если она отравлена горестями и заблуждениями, превышающими его разум и унижающими его достоинство! Вот наши таланты! Что они пред всесокрушающим чувством любви? Ничтожная опора! Что наша воля, данная нам Строителем вселенной? Бурный поток, влекущий нас к преступлению! Что наш рассудок? Тень, убегающая при появлении света! Что наши добродетели? Паутина, прикосновением любви сокрушаемая! Что наша обязанность в отношении к ближнему, к целому обществу и к самому себе? Слабые предлоги, не могущие удержать ни нашего сердца, ни нашей руки от убийственного поражения. Так рассуждал я сам с собою и находил, что заключения мои справедливы. Кто испытал сию истину над собою, тот согласится во веем, тот скажет обо мне: он умел любить и чувствовать любовь во всех ее отношениях». И это служение культу любви он простирал до того, что и самое слово «сердце» в большинстве случаев писал с большой буквы.

Он не отдавался своему чувству просто и естественно, но стремился еще более усилить ощущение своего счастия, сознательно отдаваясь мечтам о нем, даже чувствуя какую-то потребность раз пережитое уже в действительности пережить вновь в своем воображении. И здесь, на неограниченном просторе фантазии, как разукрашивал он внутренний мир своего чувства! Он являлся для него полным самых разнообразных неожиданностей, сообщавших ему какую-то особенную прелесть. Воя окружающая жизнь, казалось ему, проникалась его собственным счастием и озарялась им...

Повторяем, над многими местами этой части дневника можно улыбнуться, но в рассуждениях и мечтах двадцатидвухлетнего капитана, служившего любви, как и делу, столько искренности и душевной простоты, что несложный роман его читается с неослабевающим ни на минуту интересом, как живое свидетельство того, как любили и чувствовали в то время.

Так смотрел на это и сам Грязев, и вот что писал он в одном месте своего дневника: «я не старался ни мало украшать мое повествование плодовитостью красного слога или [253] фигурами ритора, но писал только, что внушало мне сердце, и как мои слабые таланты позволяли, дабы будущей своей опытности оставить картину своих юношеских лет, чувствований пламенного сердца и образ выражения моих мыслей».

IV.

В начале ноября 1796 года, Грязев по настоятельному требованию своего дяди подал просьбу об увольнении от службы 11.

«Начальники мои», пишет Грязев, которыми я столько был счастлив, употребляли вое возможные средства к удержанию меня от сего предприятия; но как я уже сказал, что оное не от меня зависело, следовательно, я и не мог располагать собою так, как бы хотел, и выступить из повиновения такого родственника, который в моем будущем мог один составить мое благополучие, значило бы отказаться от оного; ибо он имел прекраснейшее состояние, заключающееся в недвижимом имении, но ни детей, ни ближайших родственников к наследию, кроме меня, не было: что же в таком случае оставалось мне, делать, как не исполнить давнишнее его желание, которое я под разными предлогами до сего времени откладывал и тем огорчил его. Что касается до меня собственно, то я столько же был богат, как древний Ир, и все мои доходы простирались не далее царского жалованья, которым я во все время моей службы себя содержал, не имея впрочем от моих родных никаких значительных пособий, кроме мелочных: вот другая побудительная причина, заставившая меня склониться на желание моего благотворителя. Таким образом, преграждается мой путь к дальнейшему служению, избранному мною по сердцу и моим склонностям».

13-го ноября пришло в Вильну роковое известие. «К неизреченной нашей горести, замечает по этому поводу в своем дневнике Грязев, и горести всея России, получено известие о кончине Государыни Императрицы Великой Екатерины II, воспоследовавшей сего месяца 6-го числа от апоплексического [254] удара, и о восшествии на Всероссийский престол любезнейшего ее сына Государя Императора Павла I. С сим вместе кончилось наше свободное существование и особенно по службе военной; ибо ожидали по оной великих перемен».

В январе 1797 года воспоследовало Высочайшее повеление прислать из всех армейских полков в Петербург по одному офицеру, квартирмейстеру, унтер-офицеру, рядовому и барабанщику, для принятия новых мундирных образцов, нового порядка службы, экзерциции, действия эспантоном и алебардою, барабанным боем и прочими Павловскими нововведениями.

Начальство избрало для этой цели Грязева, который 14-го января прибыл в Петербург и явился к коменданту генералу Алексею Андреевичу Аракчееву.

На другой день Грязев представлен был Аракчеевым Государю при разводе.

«Он окинул меня глазами», пишет Грязев, «и отрывисто спросил: «где ваш полк?» — «В Вильне», отвечал я, и тем все кончилось. Потом отправлен я был со всеми приехавшими со мной чинами к генералу князю Петру Петровичу Долгорукову, управляющему новым обмундированием, где и последовало с нами несчастное и уродливое преобразование: прекрасные наши мундиры, украшающие и открывающие человека во всей природной его стройности, заменили каким-то нескладным мешком, делающим и самого прекрасного мужчину безобразным привидением; оный состоял из темнозеленого толстого мундира с лацканами, отложным воротником и разрезными обшлагами кирпичного цвета и белыми пуговицами; длинного камзола и короткого нижнего платья самого желтого цвета; головы наши спереди остригли под гребенку, облили вонючим салом; к вискам привесили огромные пукли, аршинную косу прикрутили вплоть к затылку и осыпали мукою; шляпу дали с широким городами серебряным галуном, такою же большою петлицею и с черным бантом; но эта шляпа была чудесной формы и едва прикрывала наши головы; фланелевой черной галстук, в два пальца шириною, перетягивал наши шеи до самой невозможности; ноги наши обули в курносые смазные башмаки и стянули за колено чернными суконными щиблетами с красными вдоль всей ноги пуговицами; вместо булатной, висящей [255] при бедре сабли, наносящей врагу страх, воткнули в фалды наши по железной спичке, удобной только перегонять мышей из житницы в житницу, а не защищать жизнь свою; все золотые блестящие вещи, как-то: эксельбант, эполет, шарф и темляк заменены серебряными с шелком; руки наши облекли кожанными желтыми перчатками с угловатыми большими и толстыми крагенами и вооружили короткими увесистыми палками. В таком каррикатурном наряде я не мог равнодушно видеть себя в зеркале и от доброго сердца захохотал, не смотря на головную боль, происходящую от стянутия волос, вонючего сала и от крепко стянутой галстухом шеи».

В этом новом уродливом уборе Грязев представлен был 21-го января в десять часов утра князем Долгоруким Императору Павлу в кабинете Зимнего дворца.

«Когда мы вошли», рассказывает Грязев: «Государь, в мундирном оберроке, со шпагою при бедре и в ботфортах, сидел посреди комнаты. Кутайсов или подобный ему парикмахер пудрил его голову; увидя нас, он вскочил, подошел быстро ко мне, окинул глазами с головы до ног, поворачивал направо и налево кругом и с восхищением восклицал: «прекрасно! прекрасно!». — Потом отрывистым голосом спросил меня: «не беспокоит ли вас галстук?» — «Никак нет, Ваше Величество» — отвечал я тем же падежом. — «Хорошо!» — Тем кончилась наша аудиенция, и мы с князем вышли из кабинета.»

Затем Грязеву пришлось посещать ежедневно с находящимися при нем чинами экзерциргаус для обучения новым хитростям ратного строя. Изучивши эту сложную науку, Грязев 26-го января отправился из Петербурга со всеми чинами обратно в полк.

Грязев направил свой путь через Новгород, чтобы навестить сестру и зятя, полковника Сербинина, командовавшего Белозерским полком. Погрустив здесь, как отмечает Грязев в дневнике о столь быстром перевороте нашей военной службы, как по наружности, так и по внутренности, он отправился в дальнейший дуть.

Н. ШИЛЬДЕР.

(До след. №).


Комментарии

1. 1) История генералиссимуса князя италийского графа Суворова Рымникского. Соч. Е. Фукса. — Москва 1811 г. Две части.

2) История Российско-Австрийской кампании 1799 года Е. Фукса. — СПбург 1825 г. Три части.

3) Анекдоты князя италийского графа Суворова-Рымникского, изданные с Фуксом. СПбург 1827 г.

4) Собрание разных сочинений Е. Фукса. СПбург 1827 г. — Большинство собранных в этом томе статей относятся собственно к Суворову и к войне 1799 года.

2. Д. А. Милютин: История войны 1799 года между Россией и Францией. — СПбург 1867 г. (Издание второе). Том 3-й (приложения) стр. 20.

3. Дневник фельдмаршала князя Сакена на немецком языке и переписка его (Военно-учебный Архив).

4. Грязев начинает свой дневник следующими словами: «Переходя в молчании лета моего детства и юношеского возраста, посвященные на мое образование, я начинаю день моей жизни с той минуты, когда свобода и мои чувства показали мне, что я должен управляться сам собою, быть своим наставником, располагать будущим, наслаждаться настоящим и на прошедшее взирать как на полезный для нас урок. Заглавие моего журнала (Записки, касающиеся до жизни и сердца) показывает, что дни, слившиеся со днями, составили целые годы, в коих записывался такой день, который ознаменован каким-нибудь происшествием в моей жизни или чувствованием моего сердца, а потому и не определяю ему никакого разделения».

5. Белозерским полком командовал отчим Грязева, бригадир Иван Алексеевич Плохово.

6. Покидая Петербург, Грязев замечает в дневнике, что следовало бы заметить некоторые статьи, до сердца относящиеся, но по некоторым причинам умалчивает об оных.

7. Грязев пишет между прочим также, что просвещение видимо только в лучших состояниях, большая же часть погружена еще во мраке невежества, которое в низшем классе людей достигает до самой высочайшей степени. Предрассудки и суеверие древнего их язычества повсюду еще были приметны.

8. Относительно укреплений Грязев замечает, что они оказались основанными «не на определительных для сего правилах, но на каком-то особенном роде фантазии, свойственной одному только польскому характеру и ополчению, действующему духом равенства».

9. Обращаясь к общему положению дел в крае, Грязев пишет, что в это время мы в кругу всех благоразумных людей приобрели не только любовь, но и самое уважение, тем добродушием и снисходительностью, которые оказывали мы вообще всем состояниям. Одни безумные энтузиасты питали в себе гидру мщения и злобы; но рассеянное их количество, по принятым мерам, не так опасно было.

10. «Сей переход, пишет Грязев, в такое время года (в январе месяце), когда холод, глубокие снега и бурные метели затрудняли шествие, был весьма отяготителен, как для всех вообще чинов, так и для тяжелых обозов, влекущихся на колесах. И все это делалось без всякой крайности, без всякой государственной надобности: но должно было покоряться силе, действующей огромною машиною, изобретенною величайшим художником, которого наш разум постигнуть не в состоянии».

11. Высочайший приказ об увольнении Грязева состоялся только через одиннадцать месяцев.

Текст воспроизведен по изданию: Записки Грязева, сподвижника Суворова в 1799 году // Русский вестник, № 2. 1890

© текст - Шильдер Н. 1890
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
© OCR - военно-исторический проект "Адъютант!" http://adjudant.ru. 2009
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1890