ДЖОНСТОН В.

ДОМОЙ ИЗ ИНДИИ

(Впечатления путешествия.)

I. Последний день в Бомбее.

(Бомбей был уже столько раз описан для русских читателей, особенно в очерках Радда-Бай, что я не сочла нужным останавливаться на нем подробно.)

Мы были задержаны в Бомбее на целую неделю. Вещи наши, по ошибке станционного начальника в Калькутте, оказались не только не прибывшими, но отправленными в северо-западные провинции.

Пришлось пропустить большой пароход итальянской компании Florio Rubbattino, хотя билеты уже были взяты, и нам с мужем пришлось скучать в знакомом уже Бомбее. Все, что путешественники обыкновенно осматривают в нем, мы уже знали. К тому же в Индии шли тропические дожди. В только что оставленном нами Аллихабаде было все еще пыльно и душно, и воду для ванны надо было предварительно остудить льдом чтобы не купаться в кипятке. Но на Коромандельском берегу, в Калькутте и везде на юге дожди лили, как из ведра, с утра до вечера и с вечера до утра.

Это был третий дождливый сезон, захвативший меня в Индии, и я должна сказать, что самые сильные жары лучше. Выйти нельзя и в домах все загнивает.

В Аден шел опять пароход 17 июня, и мы ужасно боялись пропустить и его. Ранним утром этого дня муж отправился [246] на станцию Виктория наведаться, и хотя ежедневные путешествия на эту станцию мне уже очень надоели, но одиночное заключение в гостинице надоело еще больше, и я пошла с ним.

Железнодорожная станция королевы Виктории в Бомбее считается самою обширною и нарядною в мире. Англо-индийское правительство расщедрилось, чтобы сразу поражать великолепием неопытного путешественника, вступающего впервые на почву Индии. Дома на Британских островах таких станций у Англичан нет, а про грязные, отсыревшие, заплеванные красным бетелем, поражающие неряшеством станции в Мадрасе, Калькутте, Аллахабаде и других городах Индийской империи и говорить не стоит. Положим, в Виктории стили готический и мавританский перемешаны слишком бесцеремонно. Но Британец за этим не гонится, а туземец, будь он коренным Бомбейским махратом, или Парсийцем, или заезжим Бенгальцем, или Тамюльцем, этого и совсем не заметит. К тому же бесконечное множество и разнообразие украшений, лепных, карнизов, сводов с позолотой, мраморных колонн, мозаичных полов, ангелов на остроконечных башенках, предназначено для развлечения взглядов и назидания умов. На среднем и самом большом куполе сама королева и императрица, а под навесом, куда въезжают поезда, каждая чугунная балка есть уже chef-d’oeuvre. Где же тут замечать, что стиль здания хромает, что громада его подавляет все вокруг до уродливости, что, несмотря на все свои украшения, оно кажется грубою заплаткой из новой дерюги на старом тонком полотне.

Один мой знакомый Француз, большой почитатель индийской старины, сравнивал эту станцию с самим англо-индийским правительством, тяжело рассевшимся над одряхлевшею, измельчавшею и умирающею Индией.

Мой муж скоро исчез в бесконечных ходах и переходах, сопутствуемый махратом в очень красивом алом тюрбане с золотою каемкой и с тремя маленькими сережками в ухе. Я осталась на дебаркадере. Какое тут бесконечное разнообразие типов, костюмов, головных украшений и наречий. Но тюрбанам и шайкам всегда можно узнать народность и касту человека. К тому же, поговорка, что у человека на лбу ничего не написано, никуда не годится в Индии. Туг у людей на лбах если не написано, то изображено очень многое. [247] Браминов, всегда можно узнать по большой ижице, намазанной от переносья к корням волос белою краской, с срединною красною полосой. Люди занимающиеся изучением тайных наук мажут лоб глиной со дна некоторых священных прудов. Поклонники Шивы делают на лбу две поперечные серые полосы с черным кружком над ними, или просто три полосы, смотря по кастам. Лица, принадлежащие к знаменитой армии спасения, и те носят значки на лбах: одну полоску красную для означения крова Спасителя, другую желтую для означения огня Св. Духа, третью голубую в знак чистоты собственного сердца.

Их всегда много среди туземной толпы. Они одеты так же как и туземцы, то-ость дуги, кусок кисеи вокруг бедер и ног до колен, фланелевая кофта или голая спина, босые ноги и тюрбан или непокрытая голова. Тюрбан и дути для армии спасения должны быть цвета лососины, а кофта красная. Волоса бреют или оставляют отростать до плеч. Женщины этой армии, по большей части но чину капитаны, тоже одеваются в туземное платье. Трудно себе представить что-нибудь смешнее одного из этих капитанов, старой и толстой Англичанки, в очках и с очень редкими волосами, которая раз обратилась к нам с вопросом:

— Are you saved? то есть понимаем ли мы учение Христа по ихнему?

В одежде почтенной пропагандистки были сделаны некоторые изменения и дополнения, но все же кисейное облачение было слишком легко и прозрачно для ее форм.

Армия спасения в Индии делает очень мало новообращенных и то только среди парий, однако ее ночные процессии с пением ею сочиненных псалмов на мотивы из опереток, с дудочками и барабанами, очень надоедают мирным обывателям Бомбея, Мадраса и других южных городов.

Когда мой муж освободился, получив наконец наш багаж, мы решили объехать туземные кварталы еще раз. Пароход уходил не скоро, времени оставалось еще много. При выходе со станции мы столкнулись с одним очень занимательным старым Парсийцем. Его звали сэр-Дин-Шо-Манокджи-Петит, и он единственный на свете баронет Соединенного Королевства с коричневою кожей. Он очень любезный старик, с длинными седыми усами и быстрыми, ясными глазами. [248]

Рассказ про то, как Дин-Шо-Манокджи-Петит сделался баронетом есть отступление от моего повествования, но он вполне заслуживает упоминания.

Несколько месяцев тому назад в английском парламенте случился казус. Ланкаширский представитель в палате общин привел к маркизу Солсбери целую депутацию от манчестерских хлопчато-бумажных фабрикантов. Депутация заявила, что конкурренция индийских производителей так усилилась, что им, манчестерским заправилам, скоро придется лететь в трубу, и что если он, маркиз Солсбери, не наложит узды на их врагов, то весь Ланкашир с Манчестером во главе откажется поддерживать премьер-министра. На другой день в палате общин был поднят вопрос о том, что индийские фабриканты ужасно бесчеловечны с тысячами чернокожих бедняков, работающих у них. Было решено сократить число рабочих часов на индийских фабриках. Такою мерой, разумеется, цена индийских производств поднималась, соревнование с ними Ланкашира становилось обеспеченнее, да и гуманность британского правительства выказывалась с самой хорошей стороны. Дин-Шо-Петит должен был пострадать первый, так как он самый крупный хлопчато-бумажный фабрикант. Мы, читая всю эту историю в газетах, пожалели понравившегося нам старика. Как вдруг слышим, что он сделан баронетом за. громадное денежное пожертвование в пользу прокаженных. Какова бы ни была прямая цель этого доброго дела, его фабрика теперь вне прижимок и придирок со стороны англо-индийских блюстителей порядка и тишины.

Расставшись с Парсийцем, мы отправились во фруктовый ряд. Чистота рынков и в Калькутте и в Бомбее удивительная. Мне вспомнился такой же рынок, армянский базар в Тифлисе, моем родном городе. В сущности все три очень, похожи. Та же разноязычная, крикливая толпа, те же темноватые ряды лавочек с сухими, маринованными и свежими плодами, те же фрукты удивительных форм и вкусов, которых в Европе ни назвать, ни представить себе не умеют, то же веселое зазывание и добродушное, почти открытое обмеривание и обвешивание, те же мелькающие в толпе глубокомысленные фигуры и суровые, как из камня изваянные, профили высоких Афганцев, развозящих от Черного Моря до Бенгальского залива сушеную курагу и али-бухару, которые, кстати сказать, [249] на всех этих трех базарах называются одинаково, те же вереницы верблюдов, с редким звоном колокольчика, подвешенного на том из них, который идет впереди. Словом, все очень похоже, только не чистота и порядок. Чтобы понять разницу, довольно сказать, что на рынках в Калькутте и Бомбее пахнет только дынями, ананасами, апельсинами и цветами.

В Калькутте цветы продаются гирляндами, и цепь, и хитро сплетенные кисточки — все из цветов. Редко-редко найдешь букетик для бутоньерки, сложенной по-английскому образцу. В Бомбее, кроме цепей и браслетов, продаются пресмешные букеты. Букет густо сложен в виде воронок из прижатых друг к другу головок цветов; в конец букета воткнута палка, и на другом конце ее такая же воронка из тех же цветов, обыкновенно из тубероз, только поменьше; все украшено мишурными золотыми и серебряными нитями и спрыснуто розовою водой, хотя бы она и портила, и заглушала запах цветов.

Еще раз проехали мы по грязным шумным улицам, стесненным с обеих сторон высочайшими домами со множеством балконов, в которых большею частью живут представители богатейшей в Индии секты Джайнов; миновали их храмы, отличающиеся от храмов махратов — коренных Бомбейцев и рьяных по верованиям Индусов — большим благообразием и меньшею пестротой.

Конка, проведенная повсюду, в общей чести у туземцев, и является пренеприятною аномалией в обстановке, которая все еще со своими пальмами, минаретами, остроконечными пагодами, украшенными по карнизам размалеванными идолами, и круглыми сводами, говорит вам о Гарун аль-Рашиде. Досадливые, резкие звонки конки и гром салазок в длинных деревянных постройках с гладким извивающимся полом, именуемых здесь Русскими ледяными горами, развлекаю вас, когда вы входите в толпу мусульман, омывающих руки и ноги в мраморном бассейне с бьющею по середине струей пред входом в мечеть, всю расцвеченную солнечными лучами, которые проникают в царствующую здесь полутьму через окна из разноцветных стекол.

Прелестные вещи продаются в Индии в каждой лавчонке, на всех железных дорогах и так дешевы, что в моих чемоданах и сундуках яблоку негде было упасть. Я объяснила [250] мужу, что такое городничий, и при каждой новой покупке доказывала, что городничему место найдется.

Гостиницы в Индии устроены на европейский лад; по корридорам разостланы дорожки, прислуга стучится в дверь прежде чем войти, за общим столом соблюдается тишина и приличие, на столах стоят туземные, но по-европейски чахлые растения в шаблонных фарфоровых вазах. Только развевающиеся над нашими головами панки, да черпая босая прислуга напоминают, что мы в Азии. Постояльцы, конечно, разноцветные, с преобладанием британского офицерства.

В Бомбее, впрочем, прислуга хотя и черна, но считает себя Европейцами. Они большею частью потомки Португальцев из Гоа, на юге Индии, и ревностные католики.

Пятиэтажный Esplanade Hotel в Бомбее имеет еще ту особенность, что весь сложен из железа, может быть разобран и собран в короткое время.

Едва мы кончили обед, как в нашу комнату постучались. Это был довольно юный Парсиец, Рустемджи.

Наш посетитель не знал, что мы сегодня уезжаем и пришел нас пригласить к себе. Я никогда еще не бывала в Парсийском доме. Дом Дин-Шо-Петита, единственного Парсийца, у которого мы были, гораздо больше похож на Петергофский старый дворец, чем на обиталище из Шехеразад. Мы решили побросать наши вещи как-нибудь в ящики, чтобы разобраться на пароходе, и выгадали часок для посещения Рустемджи.

Парсийцы огнепоклонники, вытесненные из Персии исламом. Свои религиозные обычаи они сумели сохранить в неприкосновенности. Они единственный в Индий народ, который даже и заглядывать в свои храмы не позволяет иноверцам. Я таки умудрилась заглянуть, но ничего, кроме огня на престоле и голых стен, не увидала. Вокруг храма на завалинках сидят Парсийцы и чинно толкуют о своих делах. Место пред храмом считается законным клубом для всех единоверцев, чем-то в роде Парсийской биржи.

Им есть о чем поговорить. Они очень искусные торговцы. Мелкая торговля в Бомбее вся в их руках. Бывают у них и капиталы с крупными оборотами, на зло противодействующим Джайнам. Они чистоплотны, честны, если дело идет не о деньгах, стоят друг за друга горой, и очень строги и патриархальны в семейной жизни; парсийских женщин можно [251] узнать потому, что они одни в Индии обуваются в чулки и вышитые гарусом туфли. Кроме того, они свободно выходят из дому, и на улице никакой Парсиец не позволит их обидеть, даже еслиб и не знал их лично.

Наш Рустемджи был нам известен как теозоф. Многие из Парсийцев принадлежат к теозофическому обществу, а нам суждено было в Индии знакомиться особенно с представителями этого общества.

Мы шли очень темными и грязноватыми улицами, они так узки, что даже индийскому солнцу в них не удается заглядывать. и два человека легко могут поздороваться, стоя на противоположных сторонах. Крутые, узкие и тоже темные лестницы привели нас в квартиру Рустемджи. Я там познакомилась с очень красивою, пожилою женщиной, матерью нашего хозяина, то и дело вздыхающею, с безногою его сестрой, и хорошенькою быстроглазою женой. Но ничего нового я там не увидала. Те же, как и во всех домах Индии, обширные кровати, с коленкоровыми простынями и пологами от комаров (две первые дамы живут на этих кроватях, не слезая), те же старомодные безделушки и засиженные мухами картинки, окончательно вытесненные из Европы новыми вкусами. Обменялись фотографиями, я получила на память мраморное яичко с мраморных известных в Индии скал около Джабальпура, отдала двум шустрым сынишкам Рустемджи припасенную мною английскую азбуку с картинками, и мы простились. Когда мы приехали к пристани, оказалось, что последний паровой катер с парохода, стоявшего милях в двух от берега, ушел. Опоздали-таки!

Пришлось нанять туземных манджи с их лодкой. Лишь только мы выплыли из порта, полил дождь, хотя солнце сияло так, что больно было смотреть. Маленькая лодченка то ныряла, то опять взбиралась наверх волны. Рулевой затянул свою бесконечную песню, подхватываемую гребцами.

Смысл песни: тяните, братья!

— Ну, потянем (отвечает хор). Пароход уходит! — Ну, потянем! Сиам пароход! Тяните, братья! Дождь идет! Большой дождь! Тяните, братья! Барин бакшиша много даст!

Без таких своеобразных "эй, ухнем" не обходится ни одна работа в Индии.

Я так боялась, что нам опять придется остаться в [252] Бомбее, что время для меня тянулось бесконечно. Уж я и смотреть ни на что не хотела, хотя с правой стороны выдвинулась туманная громада Элефантины и скоро заслонилась другим зеленым гористым островком, на котором поселились все белые мясники с бойнями, так как туземцы воспротивились уничтожению коров, священного в глазах индуса животного.

Наконец мы очутились в виду парохода. Трап уже собрались поднимать. Я стала махать зонтиком и кричать, хотя могла бы сообразить, что меня не слышат. Мой муж смеялся.

Забросили веревку на пароход, притянулись и с большом трудом выбрались из танцующей лодки. Уронили при этом в воду два зонтика и шаль, но это мне было в полугоря: я знала, что уж без нас теперь не уедут.

Пароход Сиам, принадлежащий Peninsular and Oriental Steam Navigation C°, оказался прескверным, прегрязным, старым и маленьким. Мы были очень разочарованы, так как, знакомые с элегантными исполинами компании, никак этого не ожидали. Палуба второго класса была очень непривлекательна и половина ее занята стойлом грязной коровы.

Нечего было делать, пошли мы в свою комнату. Каюта была так мала, жарка и душна, что в ней трудно было дышать. Попробовали переменить, — Куда! Все норки заняты. Мой муж сокрушался, говоря, что еслибы не мои городничие, ехали бы мы теперь в первом классе, на большом пароходе и уже находились бы в Адене. Я старалась доказать, что лучше пострадать несколько дней, чтобы привезти и себе, и друзьям всяких диковинок. Но еслиб я знал каковы будут эти несколько дней, наверное пожертвовала бы всем своим имуществом.

Выйдя на палубу, мы увидели целую толпу пассажиров. Несколько лодок с провожающими все еще колыхались вокруг парохода. Перекрикивались, пересмеивались, уезжающие жалели остающихся, остающиеся желали сил уезжающим на следующие дни до Адена. Полуголый старик, газетный разнощик, спускался по веревке за борт в лодку. Вдруг пароход дрогнул, вода зашипела, последнее эхо ответило на прощальный рев гудка, и мы тронулись.

Все были у бортов. Скалистые островки с коронами из кокосовых пальм показывались и исчезали за нами. Вот показался красивый Sailors Home, постоялый двор матросов [253] всех наций, за ним набережная Apollo, где весь элегантный Бомбей катается по вечерам. Вот мелькнул между домами памятник принца Вельсского. Вот промчался железнодорожный поезд, из окон которого торчали головы в разноцветных чалмах, словно игрушечные пестрые воздушные шары.

Громада Виктории, башни университета, сараи на верфях, где строют корабли, — все уплыло от нас. Никакой шум не долетал уже к нам с берега. Мы шли мимо малабарского холма, на котором покоются останки всех Парсийцев в известной Tower of Silence до тех пор, пока совместные усилия ветра, солнца, дождей и целых туч коршунов не уничтожат их окончательно.

Но скоро и Башня Молчания исчезла из вида, мы отошли от берега.

Прощай безпощадное солнце и раскаленная земля; прощайте неподвижные, тинистые воды, с вашими комарами и змеями, с вашими лихорадками и сыпями. Прощай богатая природа, с твоими могучими деревьями и пестрыми птицами. Прощайте черные люди, безобидные, лживые и жалкие, капища с уродливыми идолами, с бестолковою роскошью и грязною нищетой.

Прощай страна изумрудов и жемчуга.

Прощай Индия!

II.

Пароход сильно качало, когда мы на другой день с рассветом едва добрались до палубы.

Странствовать по Индийскому океану, когда там свирепствует монсун, то есть тропические дожди, дело требующее большой храбрости. Но когда измучен лихорадками и страданиями печени, кажется, что все на свете лучше медленной пытки, которой подвергает Индия Европейцев. К тому же отпуск по болезни англо-индийскому чиновнику всего удобнее просить, когда никто другой его не попросит. Только бы вырваться из Индии, а там будь, что будет.

Вся палуба, на которой нельзя было найти сухого местечка, была уставлена разнокалиберными соломенными и парусинными креслами и кушетками. На английских пароходах пассажиры должны запасаться собственною мебелью.

Целый волк британских офицеров возвращался на родину, [254] отбыв несколько обязательных лет в Пенджабе. Солдат, которые набраны из туземцев, сипаев, офицеры за собой не таскают, а оставляют в этих случаях на месте, предоставляя им вновь вступить на службу в новый полк, офицерство которого уже прибыло из Англии или Египта, или записаться в бессрочно отпускные.

Страшную силу Британцы готовят в этих сипаях. Многие благоразумные люди, над которыми обыкновенно смеются, опасаются их в будущем. Вымуштрованы они и выучены гораздо лучше тех элегантных солдат, которых можно видеть разъезжающими в Лондоне; кроме того, сипаи набираются не из рабских и мирных племен с долин Индия, а из саженных Раджпутов, из племени Гурка, обитающего в горах по близости Непала. Эти Гурки дали свое имя самому доблестному полку в Индии, способствовавшему многим победам Англичан. Белые же офицеры, как на подбор, удивительно щедушны на вид и мелкорослы. Я знавала их много и всегда оказывалась выше любого офицера, вызывая при этом вопрос, с нескрываемою досадой "Are all Russian ladies as tall, as you?"

Глядя со стороны, человек не может не понять, что не престиж европейской образованности удерживает Индию от нового восстания. Проснись только Индия, стряхни с себя мелочные враждования верований и кастовое равнодушие друг к другу, и, помилуй, пожалеют сами Англо-Индийцы, что так хорошо выучили сипаев. Не поможет тогда и Калькутта, так удобно расположенная и для побега, и для безопасной рассылки распоряжений.

(Эта столица Индийской империи устроена в таком месте, что выезд из нее по рукаву Ганга-Гугли совершенно обеспечен. Вокруг нее население мирное и неспособное к восстанию. К тому же, юношество Бенгалия воспитывается английскими руководителями так, что перестает быть Индусами, не делаясь Европейцами. Не берусь решать, намеренно или не намеренно распоряжаются британские педагоги, но юноша-туземец, побывав в университете, становится болтливою, никому ненужною тряпкой.)

Надо надеяться, что Лукновского позора и избиения европейских женщин и девочек в 1857 году Европа никогда не увидит. Люди, видящие в привязанных к пушкам возмутившихся туземцах Индии на известной картине Верещагина упрек жестокосердию англо-индийского правительства, вполне [255] несправедливы. Всякий отец, муж и брат, всякая европейская нация в данных обстоятельствах поступила бы точно также, и была бы права. Но нельзя не удивиться близорукости Англии.

Между офицерами, ехавшими с нами на Сиаме, был и полковой священник. Тут же был какой-то инженер, совсем не страдавший морского болезнью, и дама, жена одного из офицеров, совсем больная, что, впрочем, не мешало ей томно пересмеиваться со своими спутниками. Особенную мою симпатию возбудила чайная плантаторша из Ассама, ехавшая с тремя маленькими детьми. Мы в ней узнали старую знакомую. Когда, мы шли в Индию в первый раз, она тоже была нашею спутницей, но детей тогда было двое. Я ее заметила в первые же дни плавания, еще в Бискайском заливе, потому что лицо ее было поразительно похоже на каррикатурные изображения Ирландцев в Punch’е. Короткий нос, длиннейшая верхняя губа и рот до ушей. Дурное впечатление сгладилось в этот раз. Уж слишком тяжело было ее положение, и все таки она с умела сказать нам несколько добрых слов о жалкой перемене в наружности моей и моего dear good "gentleman’а".

Все мы были привязаны платками и веревками друг к другу и неподвижным предметам на палубе. Несмотря на эту предосторожность, наши кресла с каждым движением парохода то сползались, то расползались. Их скрипения нельзя было слышать за общим шумом непогоды и плеском воды. Между нашими креслами толкались, весело разговаривая и гоняясь друг за другом, несколько юных полубелых почтовых чиновников, везших индийскую почту в Порт-Саид. Им непогода нипочем, они народ привычный. Моряки тоже своим видом придавали нам бодрость. Английские морские офицеры большие франты. Я никогда не видела и пушинки на их ловко сшитых сюртуках. Они всегда острижены по последней моде, белье белоснежное во всякую погоду. Только теперь их ноги были обнажены до колеи; по мокрой палубе качающегося парохода даже и они могли ходить только босиком. К тому же, ко время монсуна никто не обувается, снять разбухшие от соленой воды сапоги невозможно, и я имела случай полюбоваться на затейливую тутаировку, которой всякий английский матрос, уважающий себя, говорят, расписан целиком.

Мелкие волны, не переставая, заскакивали на палубу с обеих сторон. Лужи ценящейся зеленоватой воды разливались [256] по ней и убегали к бортам, чтоб опять с новою силой прихлынуть назад.

Мое кресло оказалось придвинутым к самому коровьему стойлу, и я покорно выносила близкое соседство, хотя запах навоза и парного молока действовал на меня еще хуже, чем запах прелого теплого пара пополам с машинным маслом и каучуком свойственный всем пароходам. Корове постоянно носили мешки сухарей и ведра пива, но это очевидно ее не утешало, она мычала очень жалобно.

Что это была за ночь! Никогда ничего подобного представить себе не могла. О сне нечего было и думать. Надо было крепко держаться за медные перильца коек

Вода врывалась водопадами, несмотря на то, что оба отверстия с палубы были старательно заставлены. Везде, уже и в столовой, и в каютах, ее было с полфута.

Подвижные кресла на привинченных к полу ножках поворачивались скрипя с каждым новым валом. Посуда в буфете, шары электрических ламп то и дело шлепались и разбивались со звоном.

К довершению всего, с электрическою батареей что-то случилось, она не действовала, и мы погрузились во мрак. Прислуга впопыхах не знала на чей зов ответить, куда побежать, какую вещь поддержать на лету. Два только что принесенные керосиновые фонаря, скудно нам светившие, тоже свалились со столов. Один потух на лету, другой разбился в дребезги, разлив на мгновение яркое пламя, сейчас же затушенное и затертое тяжестью других катавшихся по полу вещей.

Принесли новые фонари, и их постигла та же участь. Кажется, света и освобождения никогда не дождешься.

Усталый мозг погружается к столбняк. Если и приходит мысль об опасности, она рассеивается сама собой, забываешь спросить о ней других, не успеваешь оформить ее в собственном уме.

На меня находила не то дремота, не то бред. Что-то отвратительное, чужое, громадное душило меня но временам. Иногда я приходила в себя и начинала думать о каких-то пустяках, не имевших ни малейшей связи с моим тогдашним положением.

Когда пришло утро, я поняла, что мой муж совсем болен, что ему гораздо хуже, чем мне. Я ничего не могла добиться [257] на свои расспросы. Насилу я дотянулась до звонка и попросила прислать доктора.

Но прихода его я не дождалась: едва добравшись до своей верхней койки, я тоже потеряла сознание, должно быть от движения. Когда я пришла в себя, я находилась уже на первой площадке лестницы на палубу, поддерживаемая привычною горничной, добросердечным почтовым чиновником и юным доктором, с таким изможденным лицом, что он мог позавидовать любому пассажиру. Он мне после говорил, что до сих пор не привык к монсуну. Когда доктор ушел, я принялась, по своему обыкновению, глазеть по сторонам.

Боже мой, какую картину крушения всех приличий и стыдливости представляли мы все! Все босые, едва прикрытые ночными фланелевыми костюмами, захватывающие чужие подушки и пледы, и не думающие разбирать мебели по принадлежности.

Лишь только я поуспокоилась, нас опять окатила целая стена морской воды. Мою кушетку двинуло к самому борту и опрокинуло. Но все-таки падая я успела заметить мужа единственной полковой дамы, бросившегося в нашу сторону с искаженным от ужаса лицом и тоже упавшего. Оказалось, что кресло, на котором она лежала, было так высоко поднято водой, что при новом движении парохода должно было неминуемо быть смытым за борт в бушующий океан. Матросы-мусульмане успели стянуть даму, а кресло ее уплыло.

Тот же самый добродетельный почтовый чиновник, что привел меня на палубу, поднял меня и отвел в единственную на палубе курительную комнату.

Я же, едва добредя до нее, легла на пол и уже не могла бы уйти без посторонней помощи, хотя бы меня выгоняли палками. Но не долго пришлось оставаться сухою. Новая волна с еще большею силой хлынула на нас. Ручейки побежали в курительную комнату, страшный треск оглушил нас: подставки, ввинченные в палубу, на которых стояла большая спасательная лодка, были выломаны и лодка уплыла. Мужчины, высунувшиеся из окон комнатки, говорили, что лодка опять было всплыла на палубу, но захватить ее не успели.

Еще целую неделю, тянувшуюся бесконечно, мы денно и нощно подвергались тому же истязанию жары, воды, зловония и физической боли. Еще долго нам казалось, что мы никогда не увидим земли, что в мире нет ничего, кроме этой водяной [258] беснующейся пустоты. Ветер успел натешиться в волю, раздувая наши намокшие одежды и срывая с нас шали и шапки. Еще две лодки были унесены волнами, и вся мебель на палубе или смыта, или изломана. Еще долго выло и свистело во всех отдушинах и трубах, долго ныло и стонало все живое и неодушевленное вокруг нас, долго стены воды перекидывались над нашими головами, забираясь в каюты и в трюм. Мы шли в Аден, вместо обычных пяти с половиной, девять суток.

К довершению всех ужасов, за день до освобождения, по пароходу разнеслась весть, что капитан, которого во втором классе никто и не видывал, потерял дорогу. Муж спросил одного из матросов. Тот с добродушною усмешкой на черном лице сказал, что, правда, буря унесла нас далеко от предназначенного пути, но что опасности нет. Проходивший доктор подтвердил его слова, прибавив в виде утешения, что это дало нам право хвастаться при описании наших треволнений, что мы почти побывали на экваторе. Но в путешественниках была крепка уверенность, что никто не знает, где мы, и страх посетил самых неустрашимых. Впрочем, несмотря на наши опасения, к вечеру волнение затихло. Мертвая зыбь, которой я прежде не выносила, продолжалась, но на нее ужь никто не обращал внимания. К чему человек не привыкает? Предыдущие дни, я, к моему удивлению, могла есть и даже дремать Но тут мы уже все окончательно успокоились. Все приоделись и почистились, все друг с другом знакомились и весело разговаривали.

Почтовый чиновник, мой спаситель, спрашивал меня, когда наконец Русские придут и отомстят за них, униженных и оскорбленных?

Такие люди, как он, вполне индийский тип. Они страшно самолюбивы и обидчивы, и в то же время сами напрашиваются на резкости со стороны нецеремонных Англичан. Они озлоблены против всего британского и высказывают свое озлобление с неудержимою болтливостью и обижаются тем, что молодые Англо-Индийцы не охотники до панибратства с ними.

Я познакомила Франциска де-Суза с моим мужем, как равного. Эта простая с нашей стороны учтивость сделала то, что он постоянно бегал для нас за водой, за льдом, доставал нам редкие на пароходе фрукты, при посредстве своей приятельницы, горничной, и надоедал мне сетованиями на [259] Англичан, политическими рассуждениями и надеждами на приход в Индию Русских. Он почему-то говорил со мной не иначе, как по-французски, хотя английский язык знал лучше и его полная таинственного злорадства фраза: "Quand la Rousse viendront!" прожужжала мне уши. Кончилось тем, что я стала избегать его, несмотря на его доброту и мою жалость к нему. Он заметил это, обиделся и, вероятно, стал уже хуже думать о Русских.

К довершению нашего удобства, в этот вечер с мачты повесили длинный круглый мешок в каморку с запасными канатами, на которую выходило окно нашей каюты. Такие мешки служат для накачивания воздуха в нижние этажи парохода. Я рано забралась на койку и думала хорошенько заснуть.

Но не тут-то было!

Воспрянувшие духом офицеры вздумали дать нам любительский концерт.

III. У Адена и на Красном Море.

Боже мой, каких бед наделал моим городничим беспощадный монсул. Две большие китайские вазы оказались разбитыми в дребезги. Кусок белого тюля, расшитый золотом и крыльями бронзово-зеленых мадрасских жучков, весь вымок и окрасился цветом красной шелковой наволочки, в которую я его уложила. А глиняных идолов сколько было раздавлено и искрошено! Я сидела на палубе и грустно раздумывала на эту тему на следующее утро. Мы окончательно вышли из области бурь. Кончилось наше подводное плавание, — иначе его и назвать нельзя. Море успокоилось и блестело блаженно-равнодушною улыбкой. Вода взбегала миллионами микроскопических пузырьков из-под пароходного киля, словно мы плыли по пучине зельтерской воды. Жаркий ветерок с берега гнал стада красной, крупной, длинноногой саранчи. Часть ее шлепалась на палубу, другая тонула в море.

Пароходный мясник, в первые дни плавания привязанный к моему врагу дойной корове, как к родному детищу, рассказывал какая она бедная мученица и радовался, что она отдохнет на суше, когда так сильно пострадавший Сиам будет починяться. [260]

— Вот посмотрите на ее ноги, пригласил он меня.

Я взглянула: действительно, копыта побелели, распластались от долгого стояния на досках.

К корове все подходили, все заметили, что она настоящая английская корова, крупная, без горбов, белая с коричневыми пятнами, а не грязновато серая, как все коровы в Индии. Все трепали ее по шее и говорили: dear old cow, а один весельчак из офицеров пустил ей в ноздри сигарного дыму, за что мясник очень рассердился.

Вот, наконец, расступились давно уже видневшиеся, выдвинутые подземною силой из воды скалы, и белые Аденские дома показались во всей своей казарменной прелести у подножие черной шапкообразной горы.

Что за ужасное место Аден! Здесь ничто никогда не растет. Любители зелени уставляют свои террасы жестяными крашеными кактусами. У одной знакомой мне дамы был, когда она жила в Адене, зеленый коврик с длинною шерстью, чтоб ее дети не скучали по английским лужайкам. Овощи и фрукты привозятся, из Египта. Систерны во дворах наполняются редкими дождями, единственные природные в Адене воды. Когда же и систерны пересыхают, что бывает каждый год несколько месяцев, воду привозят из Индии, или Европы. Для того, чтобы понять всю непривлекательность этого города довольно сказать, что ни один соскучившийся по земле до болезни путник никогда не соблазнялся высадиться в Адене на берег, хотя бы пароход стоял целый день.

Хуже Адена только островок Перим в самом проливе из океана в Красное Море. О нем у Англичан рассказывают две забавные легенды. Первая из них о том, как Англичане завладели им. Перим так неприютен, бесполезен и мал, что даже Британцам не хотелось обозначить его буквой А в скобках на географических картах. В один прекрасный день в виду Адена вдруг появляется французская эскадра. Аденский генерал-губернатор глядит в подзорную трубку, сзывает своих домочадцев и решает узнать чего понадобилось моссу, как Джон-Буль называет Французов. Обе нации салютуют друг другу, стреляют из пушек, и путешественники приглашаются на пир хозяевами Адена. Моссу хитрит и притворяется странствующим из любознательности. Но за ужином с обильными возлияниями начальник эскадры [261] вдруг впадает в чувствительность и признается, что они пришли овладеть Перимом. Поощряемый сладкими словами губернатора, он рассказывает, что "la belle France, sa patrie", надеется воротить себе остров св. Маврикия при помощи господства в Бабэль-Мандебском проливе. Британец притворяется ужасно сочувствующим святому делу и обещает вооруженную помощь в случае нужды, которой, конечно, не представится, так как на Периме не только людей, но даже и насекомых нет. На другой день, когда готовая к бою эскадра подошла к Периму, начальник ее был встречен на берегу уже основавшимся там адъютантом губернатора, незаметно исчезнувшим накануне с аденского пира. На острове развевался британский флаг, а матросы, сопровождавшие ловкого адъютанта, приступили к постройке английского маяка. Другая легенда об Ирландце поручике, приставленном с командой сипаев наблюдать за перимским маяком. Перим уже был несколько лет английскою территорией, и аденский губернатор был готов голову потерять, так как ни один из поручиков, командированных на островок, не выживал там и полугода. Один сошел с ума, другой допился до delirium tremens, третий бросился с маяка в море. Наконец, поручик О’Флинг, родом Ирландец, сам вызвался туда ехать и к восторгу губернатора прожил там не только шесть месяцев, но год, а затем и полтора, и два года, и все время писал рапорты, исполненные довольства своею судьбой. Наконец, оказалось, что О’Флинг проживал все это время в Лондоне, преспокойно сочинял рапорты в своем клубе и пересылал их губернатору из Перима, с помощью верного сипая.

Теперь на Перим уж больше не посылают поручиков.

Сиам наш, наконец, бросил якорь и стал саженях в двух от печально торчавших из воды мачт большого парохода, принадлежавшего французской кампании Messagerie Maritime. Он был так избит монсуном, что не мог дойти до берега и потонул в виду Адена. Людей на нем было больше трехсот человек, и все, говорят, были спасены.

Мы думали, что будем сейчас же переправляться на новый пароход той же английской компании, и все повытаскивали на палубу свой багаж. Но ждать пришлось еще много часов под прямыми невыносимыми лучами солнца, и мы измаялись, оберегая мелкую поклажу от вороватых сынов Аравии, нахлынувших [262] на пароход со всех сторон для открытой продажи страусовых перьев и яиц, и винтообразных рогов каких-то горных коз и для тайного грабежа всего, что под руку попадет. Как ни разгоняли Арабов, чуть не выбрасывая их за борт, особенно их мальчишек, прыгавших вокруг нас и повторявших на распев: give me а chilling, — избавиться от них не было возможности. Они очень черны, куда чернее самого черного Индуса. Когда я их видела в первый раз, были сумерки, и они, при свете пароходного электричества, показались мне настоящими исчадиями ада, с их голыми, тонкими и гибкими телами, в которых, кажется, нет ни одной кости, с их породистыми, мелкими, сухими чертами лица и сверкающими зрачками.

Мы так долго ждали, что совсем бы соскучились, еслибы не лейтенант Н., дававший нам даровое представление. Какой— то, очевидно, важный чином миссионер из первого класса, узнав, что между нами находится укушенный бешеною собакой, написал лейтенанту Н. письмо, исполненное утешений и увещаний обратиться, наконец, к англиканской церкви, как к любящей матери, с сердечным покаянием пред ужасною, ожидающею его смертью, да спасет она его от еще ужаснейших мук ада. Ад и чорта английские миссионеры вообще знают прекрасно и пользуются их услугами при обращении христиан гораздо больше, чем проповедью любви.. Поручик Н. читал письмо во всеуслышание, с собственными добавлениями и комментариями, взвыл несколько раз и, наконец, упал в обморок.

Тем не менее, я уверена, что письмо миссионера взволновало мистера Н. Восстав из своего обморока, он вздумал поиграть в шахматы, но шахматная доска оказалась занятою двумя почтовыми чиновниками. Буйный лейтенант выхватил доску из их рук, рассыпав при этом шашки и выдернув из-под одного из них стул с таким видом, будто они что-то такое, чего и заметить нельзя. Коричневое лицо взбешенного почтаря покрылось желтыми пятнами, он налетел на Англичанина, дрожа всем своим маленьким, худеньким телом, как разъяренный петушок.

— Whom are you insulting? Кого вы смеете оскорблять? повторял он неверным от бешенства и слез голосом. — Кого? [263]

— Вас, спокойно отвечал офицер, усаживаясь за шахматы.

Но бедный почтарь не унимался, мешая ему играть. Видя это, лейтенант Н. выхватил из его же рук палку, замахнулся на него и раза два ударил со всего размаха. На помощь товарищу сбежались все почтовые чиновники. Вышла отвратительная свалка.

Через час не более я опять увидела уже совсем спокойного пострадавшего вертящимся вокруг тех же офицеров и старающимся вступить с одним из них в миролюбивую беседу.

Наконец с парохода, долженствовавшего отвезти нас в Европу, пришел за нами паровой катер. Хотя на пароходе совсем не было заметно волнения, но катер нырял таки пречувствительно.

Большой и быстрый Чусан, названный так по китайскому островку, от которого он ходит в Лондон, пересек область монсуна поперек и покончил с ним в три дня, а мы тащились по линии его, да еще на пароходе, который за старостью был продан Немцами английской компании и который боятся выпускать из порта больше, чем на неделю, так как ждут с каждым рейсом, что он потонет.

Оправдалось предсказание маленького сиамского доктора: мой муж чувствовал себя таким здоровым и бодрым, что даже глядел совсем иначе. И вообще переход от бурь к покою, от всевозможных бед к удобству был так внезапен и полон, что жизнь на Чусане навсегда останется одним из моих лучших воспоминаний.

От седовласого статного капитана, приходившего к нам каждое утро с доктором и дежурным офицером осведомиться всем ли мы довольны и не может ли он что-нибудь для нас сделать, до последнего матроса, все казались ласковы и общительны. Все смотрело приветливо.

Первые дни после Адена на Красном Море видеть нечего, кроме яркой воды и еще более яркого, безоблачного неба. Мы должны были предаваться исключительно рассматриванию друг друга и пароходных обывателей.

Жизнь наша потекла тихо, спокойно и ровно. По утрам, когда солнце еще, не успело накалить пароход, мы все ходили взад и вперед, как звери в клетке. Пред вечером, который на Красном Море приходит, как и в Индии, сразу, без сумерок, путники забавлялись бросанием тугих веревочных [264] колец в ушат на расстоянии нескольких шагов или мешочков со свинцовою тяжестью на расчерченную цифрами доску. В первой игре особенно отличался юный Китайчонок, не умевший ничего сказать ни на одном европейском языке, кроме того, что он едет из Сингапура в Марсель. После позднего обеда, посидев на темной, сразу похолодевшей палубе, все уходили вниз, пили пиво и портер, курили и слушали музыку, пока не приходил час отхода ко сну.

Музыка была совсем другая, чем на Сиаме. Между музыкантами выдавался один рыженький пожилой помощник капитана, пиликавший на скрипице попурри из Нормы и Роберта Диавола, под аккомпанимент одной из вдов, которых с нами было несколько, как это всегда бывает на колониальных пароходах.

Еслибы Ноев Ковчег был населен не животными разных пород, а людьми разных народностей, то его можно было бы смешать с одним из пароходов, ходящих из колонии в Европу.

Капитаны, его помощники, доктор, главный буфетчик и т. д. обыкновенно бывают одной национальности: Французы, Англичане или Итальянцы. Матросы все индийские мусульмане, одетые в тугие, красные плосковерхие тюрбаны на бритых головах, в длиннополые казакины из голубой холстинки и болтающиеся на худых ногах белые панталоны, из кокетства обжитые на конце тесемочкой или даже прошивкой. Кочегары и вообще чернорабочие-негры с Мозамбика, или с юга Индии, где бывшие рабы негрского племени, отпущенные на свободу, живут большою колонией, не смешиваясь с коренным населением.

Их щелкание и пришепетывание было очень самобытным прибавлением к гортанному говору матросов и разнообразным обращикам европейских речей, раздающимся во всех концах парохода. Они и одеваются особенно, то есть можно сказать совсем не одеваются, изредка, коль станет холодно, прикрываясь грязным рубищем. Они ужь настоящие негры, не похожие по типу ни на одно племя Индии и резко отличающиеся от тех чернокожих людей, которых нам случалось видеть по побережьям Красного Моря.

Между путешественниками и служащими были и Англичане, и [265] Ирландцы, и Шотландцы, и Французы, и Греки, были, наконец, Китаец и Русская.

Первый день, проведенный нами на новом пепелище, оказался воскресеньем. Обыкновенно на пароходе среди путников найдется хоть один клэрджимен, его пригласят в кают-компанию первого класса, какой-нибудь матрос-христианин обойдет все каюты, изредка постукивая в звонкий гонг, и все соберутся к обедне.

Я не пошла в англиканскую церковь, как в таких случаях называется зала первого класса, а сошла вниз за Евангелием и стала читать, устроившись в тени. Но почитать мне не удалось как следует; очень скоро из-под лодки, за которой я сидела, начали выглядывать любопытные голубоглазые и белокурые детские головы. Это были дети вдовы, ехавшей из Гонконга. Не было и шести недель со смерти их отца, английского солдата, служившего в Китае, и их мать еще не пришла в себя после первых порывов глубокого горя. Дети были вполне предоставлены самим себе. Их было семь от девяти и до двух лет, кормил их кто-нибудь из жалостливых пассажиров или горничная, а черные матросы, характерная черта которых самая нежная любовь к чужим детям, то и дело захватывали их на лету при падении с крутой лестницы и снимали с бортов, откуда они грозили свалиться в море.

Мне было жалко отогнать их от себя при первом же знакомстве, и, как я ни старалась удержать их в порядке, она не дали мне дочитать главу.

Чтоб избежать надоевших мне политических разговоров хоть с младенцем Джонни, я принялась показывать ему и его сестрам картинки в Mensonge Бурже, а потом предложила всей компании идти смотреть обезьян и попугаев, принадлежащих матросам.

С большим трудом мы спустились с винтообразной лестницы на нижнюю палубу, причем одна из младших девочек кричала и пряталась в складках моего платья, пугаясь черных лиц матросов, с несказанною добротой помогавших мне при переправе.

Попечения и нежность, с которою эти люди относятся к своим любимцам, всевозможным животным, положительно трогательны. На Чусане было полдюжины мелких обезьян, [266] была кошка с котятами, были кролики и собачка с одним торчащим ухом, а другим смешно и упрямо загибавшимся вниз; и за всем этим суетливым мирком успевают присмотреть и прибрать и без того занятые матросы. Каждый день, когда приходил час обеда, мы видели как старшой, важный матрос со свистком на серебряной цепочке отделял от общего риса с бараниной и овощами маленькие кучки для каждого из своих питомцев. Свежую капустку и морковь для кроликов было поручено добывать старому, седому негру. Мы часто забавлялись зрелищем гоняющихся за этим вором поваров с кастрюлями и скалками; негр ловко удирал от них, взбирался на мачты и дразнил их оттуда гримасами, как настоящий шимпанзе. Но чуть голова в белом колпаке отвернется, негр успеет стащить листок капусты и с торжеством бежит к белым кроликам, которые все кидаются ему навстречу. Мы предлагали ему денег для ежедневной покупки овощей, но он отказался: верно так ему было веселее. У Италянца-матроса было несколько ученых мышек. Над нашими головами раскачивались, треща безостановочно, пупугаи, посвистывал скворец и прыгало множество хорошеньких мелких индийских пташек в клетках.

И дети, и я сама полюбили этот зверинец и часто навещали его, всегда радушно принимаемые его хозяевами.

Пред приходом в Суэз мы все заметили толпу матросов, которые так кричали и махали руками, что будь среди нас Tartarin, он непременно бы подумал, что это бунт в открытом море, а это было просто сборище, решившее проколоть уши двум новорожденным мартышкам и обсуждавшее, какой формы серьги они им купят в складчину на Суэзском базаре.

Мы часто с европейскою бесцеремонностью смотрели на молящихся мусульман. Они вообще крепко блюдут свои обычаи, но тут на них действовала еще и близость Мекки с Мединой. На солнечных закатах матросы положительно замирали на коленах с поднятыми к небу руками, в упор глядя вслед опускающемуся на свое водяное ложе светилу.

С нами ехала одна некрасивая, но презанимательная Англичанка. Мы прозвали ее Станлеем за то, что в дороге она носила точно такую же полотняную фуражку с козырьком, какую обыкновенно рисуют на голове этого путешественника. [267]

Вот эта мисс Станлей постоянно восхищалась молитвенным экстазом мусульман и по этому поводу у нее вышла стычка с тем миссионером, который писал поручику Н. письмо с призывом к покаянию.

— Посмотрите на них, говорила раз она, глядя на молящихся матросов. — У кого из нас нашлось бы глубокое чувство так уйти в молитву, несмотря на возможные насмешки, не стесняясь ничьим, присутствием. Вот мужество и высокая. вера!

— Сударыня, позвольте мне вам заметить, вмешался задетый за живое миссионер. — Мусульмане такие же грубые язычники, как и все народы в мире, не принадлежащие к нашей церкви.

Но встретив резкий отпор, проповедник не стал возражать и скоро ушел. Мы думали, что тем дело и кончится. Но на другой день, к нашему общему удивлению, дети стали очевидно убегать от мисс Станлей. Я подозвала одну из девочек и спросила в чем дело.

— Ma’says she is а bad lady! был ответ. — Мама говорит, что она скверная дама..

— Почему так? Она, ведь, очень добра к вам.

Я знала, что, путешествуя с ними с начала, она принимала горячее участие и словом и делом во вдове и сиротах.

— Да, но теперь мама не хочет, чтобы дети играли с ней, а я и сама не буду, повторяла девочка. — Она не верит в Бога.

— Но кто же мог вам сказать такую неправду.

— Reverend Smith, Т: он говорит правду. — Ma’says she is no good.

Оказалось, что пастор побывал у вдовы, расспрашивал о ее покойном муже и будущем детей и успел восстановить ее против особы, от которой вот уже больше месяца ничего, кроме добра, не видала.

Протестантизм и особенно его секты в нетерпимости своей далеко обогнали католиков, хотя весь протестантский север Ирландии только и делает, что вопиет против безнравственных запугиваний и происков католического духовенства в ее южных графствах.

Пароходные развлечения, включая туда игры, обезьян, негров и приятные разговоры, начинали всем приедаться. Всем хотелось опять увидать землю. Со скуки господа офицеры [268] придумали "обангличанивать!", как они выражались, ехавшего с нами Китайченка, и страшно хохотали, когда он, после первого же стакана соды с виски, начинал заплетать ногами.

Наконец, под вечер, уже на пятый день после Адена, мы увидели скалы, давшие морю его название.

Сколько безмолвных тысячелетий должно было пронестись над этим пустынным побережьем, чтобы так выжечь, выветрить и искрошить его утесы, чтоб его клокочущие кратеры, выдвинув на лицо земли бесконечные каменные громады, смирились и замолкли на веки.

Скалы давят душу путника своею неприютностью, своим вековечным одиночеством. Все мертво вокруг них и на них. Иногда только крылатые рыбки стаями перелетают с волны на волну, греясь и играя на солнце. По ночам только светящиеся искры и пятна разбегаются по темным водам, мешаясь с отблесками звезд, которые словно стараются разглядеть с небес, что за безмолвное детище родилось там, внизу от мрака и пустыни.

Страшны скалы Красного Моря, но прекрасны. Когда солнце дарить в вышине, они стыдливо прячутся в дымку горячего света. Но вечером, когда солнце уже скрылось за ними, но все еще горит и пышет вокруг, они еще лучше. Темнозеленое море, яркие желтые пески у подножие искрасна коричневых гор, алый отблеск над ними, а еще выше синее небо, и чем выше тем синее, пока, наконец, громадные блестящие звезды не заставят все казаться и темным и незначительным. Ни один живописец не решится положить рядом такие яркие цвета, какими блещет Красное Море, а если и решится, то никто ему не поверит.

Раз ночью я забралась на самый нос парохода, так что за незначительными тоненькими перилами начиналась уже пустыня. Море все сверкало фосфорическими искрами, пароход был окутан легким туманом. Яркость звезд па юге была для меня тогда еще новостью, и я решительно не могла различить, где кончается вода и где начинается воздух. Я глядела прямо пред собой, шумный пароход не существовал тля меня, и я стояла очарованная в каком-то небывалом, прозрачном и светящемся пространстве, не на земле к не на небе. Даже страшно сделалось.

Днем мы часто фантазировали, глядя на свалы. Поверхность [269] их очень неровна: то островерхие жилы прямою чертой сползают к морю, словно поток лавы, то будто гигантские лестницы, то чудятся зубчатые крепости, и страшные сказочные драконы и чудовища, кажется, копошатся в расселинах. Вот-вот, думается, один из них взмахнет зубчатыми крыльями и полетит, неуклюже свивая в воздухе хвост. В этой местности игра света и теней удивительная.

Но сколько человек ни строй воздушных замков, ему придется спуститься на землю, и когда мы приближались к Суэзу, берега Красного Моря мне так успели примелькаться, что казались моим взорам очень прозаическими. По мере приближения к Суэзу, вода меняет свою окраску, из прозрачной темносиней она становится голубою, словно в море набросали сперва горы синьки, а потом стали прибавлять крахмалу, так что оно и посветлело и стало мутным. У самого же Суэза дно так мелко, рыжие пески так близки от поверхности, что вода становится мутнозеленою, выцветает как давно неношенная, залежавшаяся бирюза.

Было около часу дня. Мы решили не высаживаться на берег, зная, что завтра нас ждет долгая стоянка в Порт-Сайде, точь-в-точь похожем на Суэз. Чусан очень скоро был осажден и взят с бою множеством разноплеменных искателей наживы.

Отуречившиеся Европейцы в фесках и с сигарами, и офранцузившиеся разноплеменные туземцы продавали груды фотографий Египта, Красного Моря, Суэзского канала с его двумя городами и целое наводнение портретов Лесепса.

Лесепс, прорывший канал и из ничего создавший на его противоположных концах Суэз и Порт-Саид, живет в сердцах тысяч народа, кормящегося в этих песчаных местах, как несравненный герой, как какой-то мифологический полубог. Пройдут века и, может быть, все созданное этим человеком будет поглощено ненасытною пустыней, но память о нем не исчезнет, и приди в будущую на этом месте пустыню через тысячу лет какой-нибудь ясновидящий медиум, он увидит в эфире бесчисленные отражения фотографий Лесепса, трепещущими в небе, появляющимися на песке, и колеблющимися на далеких волнах, Лесепса сидящего. Лесепса стоящего, Лесепса en face, в профиль, с семейством и в одиночку. [270]

Еще и еще причаливали лодки к Чусану каждую минуту с торговками, с праздными зеваками, спешившими, но привычке южных народов, бесцельно на людей посмотреть и себя показать, с новыми пассажирами из центров страны, так как в Суэз проведена железная дорога из Каира. Толпа на палубе становилась все гуще, от накиданного всюду товара ступить было некуда. Какой-то, не то Итальянец, не то славянин, с воодушевлением вытягивал на концертино "любовь дитя непостоянства", прижмуриваясь, кивая головой и то отдаляя инструмент, то прижимая его к своей груди. Мелькание сотен лиц, фески, несколько молчаливых, застывших в неподвижности и сне пароходов и кораблей. Направо те же выжженные утесы, налево за ярким морем тоже сонливый городок с желтыми и белыми досками, с красными крышами и редкими купами зелени, а за ним пески, пески, тянущиеся на сколько глаз хватит.

— Что жь это вы уединились? позвала меня с нижней палубы мисс Станлэй. — Тут удивительный фокусник.

В Индии мне случалось видеть много очень ловких фокусников, и на этот раз я не ждала ничего особенного, но была удивлена одною из проделок джонглера. Ее никак нельзя объяснить обыкновенною ловкостью рук и ловким обманом зрения, с помощью заранее приготовленных коробок с двойным дном, ниток, магнитов, и тому подобного.

Миссионер стоял ближе всех к Арабу, являя своею наружностью полную противоположность сыну пустыни. На его лице изображалось брюзгливое неудовольствие и даже некоторый страх. Он с видимою досадой ощупал палку, которую тот собирался глотать и которая предварительно переходила между зрителями из рук в руки.

— Подумайте вы, маленькие! говорил подгулявший солдат детям, с суеверным ужасом глядя на исчезавшую в недрах фокусника палку. — Теперь эта палка одним концом уперлась ему в живот, а другим щекочет его мозги.

Вдруг Араб обратился к миссионеру, улыбаясь и противно скаля зубы.

Где мой нос? торжествующим голосом спросил он и, не дождавшись ответа, развел руками и сказал, выговаривая debil, вместо devil; Debil took ih! Чорт его взял.

— Devil Will take you too, if you dont look out! только и [271] нашелся. произнести грозный миссионер. — Чорт и тебя возьмет, если ты не остережешься.

В заключение представления Араб, вместо палки, вынул изо рта несколько дюжин яиц, кудахтая все время, как наседка, потом поглотал их все b, собрав подаяние, ушел такой же тощий и иссохший, каким пришел.

Уже давно прозвонил колокольчик к чаю, а палуба все не пустела. От продавцов положительно не было отбою.

Они все протискивались за нами в столовую, и потом многих вещей мы не досчитались по каютам.

Труба уже два раза ревела, возвещая об отходе парохода, а пестрая толпа и не думала забирать свои товары и все еще ожесточенно гонялась за путешественниками. Пароход, наконец, двинулся, медленно входя в Суэзский канал, и, только протащившись с нами мили две, наши притеснители стали прыгать за борт в лодки, как испуганное сборище лягушек.

IV. Порт-Саид.

Потянулся нескончаемый Суэзский канал. Канава грязной воды, особенно неприглядная после ярких красок Красного Моря, до того узкая, что, кажется, двум средней величины пароходам в ней никак не разминоваться.

Несмотря на это, пароходы встречались очень часто, медленно скользя мимо Чусана; путники успевали переговариваться; один шустрый пароходик греческой компании с грузом из кокосов и бананов даже обогнал нас. Только тут ясно сознаешь, что Красное Море далеко не такая узенькая лужица, какою все его привыкли считать, глядя на карты; только тут мы поняли, что даже и не заметили постоянно шмыгающих по нем взад и вперед судов.

Стороны канала, то выложенные кирпичами, то вымазанные привозною упорною глиной, едва сдерживают напор песков.

Изредка на расстоянии многих миль домишко сторожа под припеком на откосе. Чахлый олеандр или пальма в садике, собака, несколько кур, все такое заморенное, что при взгляде на них становится еще жарче. А жара такая, что никакой [272] индийский жар, сворачивающий ваши столы в закупоренных комнатах в трубочки, ему и в подметки не годится. Двойной навес над пароходом только дразнит жар, и он на зло ему пробирается еще пуще через парусину, подымается от палубных досок, пышет с боков. Подвижные горы песков все ближе и ближе подвигаются к воде. Беда, если подымется дремлющий раскаленный ветер. Он принесет тучи горячего песку на палубу, переломает его тяжестью тонкие снасти, засыплет им все выходы, наложит толстый слой его на каждую вещь в каютах. Потемнеет тогда небо и солнце скроется из глаз путников.

Мы все позабыли было о настоящих жарах, двигаясь в открытом море и по ночам наслаждаясь сравнительною прохладой. Солнопека на Суэзском канале никто не мог вынести, все попрятались по каютам, да и то сидели и лежали с веерами, обливаясь потом и едва дыша.

Редкие звезды ужь начинали мигать в серебристой выси; тоненький рожок месяца тихо светился невысоко над горизонтом в розовом полусвете, и чем ближе к земле, тем краснее становился небосклон. По отдалявшемуся от нас берегу беззвучно шагал караван верблюдов, и их горбатые, длинноногие силуэты резко выделялись в красноватой мгле пустыни. Вот раздался протяжный окрик передового погонщика, ему глухо ответили издалека, с конца: длинной цепи верблюдов. И опять все стало тихо, тихо на земле, на небе и на воде.

Чусан выходил из узкого канала в Измаильские соленые озера. Искусственное русло, по которому только и могут ходить большие пароходы в мелких озерах, с обеих сторон было уставлено рядами качающихся от мелкой зыби фонарей. Скоро совсем стемнело; мы миновали и эту водную улицу и плыли но середине озера, далеко от берегов.

Между путниками словно тихий ангел пролетел. Не было слышно ни взрывов смеха, ни громкого пения, ни криков: в отдельных группах, по уголкам велись только сдержанные разговоры, вполголоса. Все, казалось, ждали чего-то, чутко прислушивались к чему-то.

Дышалось совсем иначе, воздух был совсем другой. То и дело в нем проносились свежие, не холодные, по бодрящие, оживляющие струи. Средиземное море быстро приближалось к [273] нам, Европа была уже не далеко от нас. Всем чествовалось ее веяние, заставляя всех призадумываться и волноваться чувствами, в которых радость так похожа на тихую грусть, а грусть на светлую радость.

Не даром Англичанин, где бы он ни родился, где бы ни проводил свою жизнь, в Канаде ли, или Австралии, зовет умиляющим его словом home только свою старую Англию.

Ужь огни жалкой при дневном свете Измаилии приветливо замелькали нам, отражаясь длинным следом в воде, и успели исчезнуть, месяц тоже давно сошел с небосклона, темная ночь воцарилась над нами, пароход наш снова вошел в русло узкого канала, а мы все еще не расходились, словно боясь, что дорогая нам фантасмагория рассеется, лишь только мы войдем в скучные клеточки каюты.

На другой день с раннего утра новые, разнообразные, пестрые впечатления. Чусан остановился у Порт-Сайда в восемь часов утра. Он стал так близко к берегу, что цельного представления о городе невозможно было составить. Обрадовавшиеся возможности промяться, путники толпились у сходней и поспешно рассаживались в лодчонки с ситцевыми яркими навесами, чтобы проплыть две, три сажени до берега.

В маленьком челночке у самых сходней стоял попрошайка, смуглый мальчишка, в очень живописных лохмотьях, с хитрым и удивительно веселым лицом, и приветствовал всех без разбору, мужчин или женщин, Англичан или не Англичан, неизменным восклицанием: Good morning, mister Ferguson!

Всякий улыбался мальчишке, хотя между нами не было ни одного Фергюсона, и он, довольный, весело протягивал руку за подаянием.

Городок еще спал; обильно политая пыль на улицах еще не успела высохнуть и лежала жидкою грязью. С залитой уже солнечными лучами набережной мы вошли в довольно узкие улицы. Тень от домов ложилась на них длинными косыми полосами.

В Порт-Саиде ничего, кроме лавок, нет; каждое здание, если не давка целиком, то хоть нижний этаж сдает под лавки. Французские кафе, на окнах и полосатых маркизах которых объявления на многих языках о том, что здесь во всякий час дня и ночи можно иметь мороженое и прохладительные напитки. Греческие и итальянские кухмистерские, где вас кормят [274] пряными приправами на оливковом масле, вместо кушаний. Везде булочные, кондитерские, с неизбежным Turkish delight, овощные и фруктовые лавочки арбузов, дынь, помидоров, кокосов, фиников, абрикосов и слив, и их помесей, неизвестных в Европе. Человек, забывающий о том, что городок живет путешественниками и для путешественников, удивляется кто съест в таком маленьком месте все эти припасы.

На лучших улицах опять лавки, хотя другого вида и содержания. Знаменитые египетские папиросы и турецкий табак, раскупающиеся любознательными туристами, особенно Англичанами, на расхват, занимают тут очень видное место. На окнах лавок и у дверей на улице расставлено бесчисленное множество безделушек, хорошеньких и самобытных, носящих местный отпечаток, которые соблазнительно купить и легко унести. Тут есть и склады японских и китайских вещей, восточных материй, ковров, занавесок и скатертей, расшитых арабскими надписями из Корана и пестрыми восточными узорами.

Нас со всех сторон осаждали погоньщики с мелкорослыми ослами, оседланными сидениями для одного или двух человек.

Они выхваляли наперерыв бег осликов, удобство сидений и даже их роскошь, так как некоторые были обиты облезшим красным бархатом и украшены бахромой.

— There, lady! Beady, lady! Nice donkey! His name Pretty Polly! неистово выкрикивал один из погоньщиков, суетясь и размахивая руками.

— Му donkey name Two lovely black eyes! Better name, better donkey! вставил свое слово другой, до сих пор молчавший погоньщик в серой войлочной скуфейке.

Мы подивились, откуда порт-саидский Араб прослышал про любимую английскую песню, воспевающую подбитые в драке глаза, но все же не соблазнились прокатиться на его осленке. Несмотря на все наши отказы и сопротивление, а потом и полное невнимание, эти два человека, больше от нас не отставали за все время нашей прогулки по Порт-Сайду. Первый из них то беседовал со своим ослом большею частью на наш счет с неподдельным комизмом, то старался дразнить второго, то назойливо вмешивался в наш разговор; второй молчал с большим достоинством, изредка замахиваясь на ослов, но брел за нами с неменьшим упрямством. [275]

Я подумала, что должна же быть в Порт-Саиде греческая церковь.

Пяти провожатые не сразу поняли французские и английские объяснения — чего мы желаем, но вызвались нас довести до церкви прямою дорогой. Должно быть дорога, была не очень пряма, потому что нам пришлось еще с полчаса побродить по узким улицам, с неказистыми грязноватыми домишками, из окон которых на нас любопытно глазели полуодетые женщины с папильотками на лбу и дети.

Греческая церковь, как мне показалось, расположена совсем за городом. Но крайней мере, домов почти не попадалось, а пустыри, огороженные досчатыми заборами, тянулись со всех сторон.

Через покосившиеся ворота я вступила на гладко выметенный дворик, в одном углу которого лежали кучи известки, а в другом под тенью забора сидели две смуглые женщины в бумажных платках на головах и несколько маленьких детей. Они видимо перетревожились при моем появлении; погоньщики ослов принялись им объяснять в чем дело. Несмотря на ранний час, обедня была уже кончена, и священник, у которого был ключ от церкви, оказался ушедшим со двора. Пока за ним бегал один из погоньщиков, я успела рассмотреть, что каменная церковь строилась или починялась, а образа и иконостас помещались временно в деревянном бараке.

Когда, наконец, предо мной отворились двери сумрачной церкви, я увидела, что она вся в траве и цветах, как в Троицын день. Посредине стоял аналой с образом двух святых в большом венке из свежих белых лилий. Я, сбитая с толку путешествием и счетом нового стиля, тут только вспомнила, что это был Петров день, 29 июня, и длинный рой воспоминаний и чувств пронесся в душе моей.

Мы пошли посидеть в хорошенький городской садик, называющийся громким именем Jardin de Lesseps. Он совсем крошечный; по середине павильон для музыкантов, поставленный на сталактитах; на грядках тропические растения и олеандры, осыпанные роскошным розовым цветком, миндальный запах которого силен до удушливости; по бокам дорожки выложены раковинами и папоротниками.

Утро уже давно сменилось жарким днем, и праздное [276] народонаселение все высыпало на улицы. В саду играли довольно грязные дети в шелковых и бархатных изношенных платьях, в которых ясно виднелось восточное безвкусие и страстная охота подражать французским образцам. Мамаши их тоже прогуливались, очевидно очень гордые своими несоразмерными турнюрами и пестрыми платьями, с слишком короткими подолами и слишком длинными хвостами. Вкусу мало, но за то дородность преобладает. Глаз приятно отдыхал на одеждах редких на улице турецких женщин, сшитых из легких шелковых полосатых материй на подобие обширного домино и вовсе не скрывающих их стройных подвижных фигур. Газовый или шелковый вуаль в роде полотенца с прорезом для глаз они тоже умеют носить так, что их лица от этого только выигрывают, обещая быть красивее, чем они есть на самом деле. У решетки сада собралась веселая толпа молодежи послушать молодца в феске, который наигрывал на пресмешной дудочке: c’est moi Nicolas! Ah, ah, ah!

— Ты хорошо играешь. Поиграй еще! говорили вокруг него, и жиденькие звуки раздавались бойчее, и новые слушатели, должно быть прикащики из лавочек, останавливались на полпути посмеяться и поболтать. Очевидно, они все знали друг друга.

Городок вообще производит смеющееся, веселое впечатление; вся его жизнь на улице. Несмотря на многочисленность лавок, дела тут, кажется, мало делается, потому что все охотники до бездельного сиденья на солнце и болтовни с приятелями.

Погоньщики ослов не дали нам спокойно спуститься в лодку, они с криком требовали платы. Я попробовала возразить, что уже заплатила тому, который бегал за священником.

— Ils vous ont accompagnes, заявил какой-то толстый черномазый человек в широчайшей соломенной шляпе, которого я сочла за праздношатающегося и который оказался какою-то набережною властью.

— Да, ведь, мы их об этом не просили, напротив!

— Non, ils vous ont accompagnes, vous devez payer! решил он голосом, недопускающим возражений.

На Чусане опять была ярмарка, фокусники и товары, но мне хотелось отдохнуть, и я сошла в каюту.

Порт-Саид растянулся по набережной. Отчаливая, Чусан [277] двигался довольно скоро, но все-таки нам еще долго мелькали дома, сложенные из досок и крашеные в коричневый и темно-красный цвет, и деревца, покрытый пылью, посаженные как по нитке у домов. Потом показались доки с машинами для очистки дна Суэзского канала и мастерскими для починки их; потом потянулся мол, невысокою стеной далеко убегающий в море. Крупные дельфины играли у стены, то выскакивая из воды, то опять, перекувыркнувшись в воздухе, тяжело шлепаясь в волны. Матросы выбросили за борт несколько корзинок с сочными желтыми мангами, похожими на громадные сливы. Эти индийские плоды до такой степени нежны, что их невозможно довезти до Европы свежими. Их во весь переезд держали на льду, и все-таки они загнили, почернели и обратились в кашу. Большая стая дельфинов сейчас же устремилась в пароходный след, хватая манги на лету и ныряя за ними в пенившуюся воду. Последняя манга исчезла из вида, и мы простились с далеким жарким югом. Мы вошли в Средиземное море.

И слава Богу, что было так! Чусан шел на Мухинский залив, то есть опять должен был сделать длинный переход далеко от земли, в бесконечной панораме неба и воды, и за несколько дней от Порт-Саида до Мессины нетерпение нас замучило бы, еслибы мы постоянно не воображали себя в европейском море.

Как рады мы все были увидеть снова серые и белые тучки на небе, скрывающие по временам солнце и бегущие по лону вод прозрачными темными пятнами. А настигший нас неподалеку от Крита густой морской туман поверг всех в окончательный восторг. Чусан оглушительно ревел каждые пять минут, чтобы не наскочить в тумане на какой-нибудь другой пароход. Кажется, особенно радоваться было нечего, а между тем каждый новый ревок поднимал в наших сердцах новые порывы радости.

— Наконец-то, дождался! говорил совсем больной путник, которого всю дорогу выносила на палубу прислуга. Круглый год солнце да солнце, этого никакое здоровье не вынесет. Бот хорошенький туман совсем другое дело. Я знаю, что совсем буду здоров, когда, наконец, увижу в Рождество зяблика на занесенном снегом окошке, вместо крикливой ящерицы на белой стене. [278]

И у слышавших его слова дрожали в дугах ответные струны.

Мужчины больше не проводили ночей на палубе. Им уже была нужна более надежная крыша, чем сверкающий небесный свод.

Танда гай? Холодно?' спросила я у молодого индустанского матросика, кутавшегося в суконную кофточку.

— Нэй, мам саб! весело ответил он. — Хорошо. Европейский климат очень хорош.

На третий день после Порт-Саида мы сидели под вечор на палубе. Франтоватый машинист, которого в рабочие часы и узнать было нельзя, до того он был черен и прокопчен, смеялся над моим нетерпением и уверял, что мне только кажется, будто мы близко к Европе и что в сущности мы еще не вышли из Персидского залива.

— Посмотрите, говорил он, — и море, и небо, и воздух точно такие же.

Я посмотрела и увидела далеко на горизонте что-то такое, что заставило всю мою кровь прилить к сердцу. Это были не то зарумяненные садящимся солнцем облака, не то неясные очертания берега. Я колебалась. Но вглядывалась не одна я, многие путники прерывали прогулку по палубе, останавливаясь у борта, некоторые хватались за бинокли, наводили подзорные трубки, и разом поднявшиеся радостные восклицания разрешили мои сомнения.

— Да что вы волнуетесь? Это просто облака! стоял на своем машинист.

Но я уже ему не верила. Я знала, что это была Италия; Европа, дом, все родное и дорогое!

Но того болезненного восхищения, которое я испытала при виде Европы после долгого времени, даже радостью назвать было бы нельзя. Что после такого чувства было зрелище Этны, цветущей Мессины и одинокого среди моря вулкана Стромболи?

Вера Джонстон.

20 (8) декабря. 1890.

Текст воспроизведен по изданию: Домой из Индии. (Впечатления путешествия) // Русское обозрение, № 5. 1891

© текст - Джонстон В. 1891
© сетевая версия - Thietmar. 2016
© OCR - Иванов А. 2016
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русское обозрение. 1891