ВИЛЬЯМ ХОВАРД РАССЕЛ

МОЙ ИНДИЙСКИЙ ДНЕВНИК

В 1858-9 гг.

ВОЕННЫЙ КОРРЕСПОНДЕНТ В ИНДИИ

Му Diary in India, by W. H. Russel. Seventh thousand. London, 1860.

Вильям Россель, известный корреспондент газеты Times, недавно собрал заметки свои о поездке в Индию во время последнего восстания, сделал к ним нужные примечания, сократил их во многом, напечатал, и с небольшим в год времени, дождался четвертого издания этих заметок. Труд его стал трудом популярным, более популярным нежели письма о крымской кампании, которые еще недавно дали ему имя и славу. Само собой разумеется, главною причиной популярности Моего дневника в Индии был талант писателя, талант яркий, художественный, живой и немного фельетонный (что последнее составляет редкость в Англии), но помимо таланта успех имел и другие причины. Дневник Росселя в Индии, весьма естественно, стал настольною книгой во всех английских семействах, имевших хоть одного дорогого человека в только что усмиренном крае. Для большинства Англичан он сделался хроникой славных дел, данью хвалы усопшим героям, живою картиной прошлых ужасов, прошлых опасностей и прошлых страданий. Для [876] людей, собирающихся в Индию, книга давала большое количество указаний и советов; для бойцов, из нее воротившихся, она имела цену как воспоминания о прошлой и следовательно милой поре всяческих испытаний. Государственные люди прочли ее из-за множества верных заметок о быте людей, знакомых им по одним официальным донесениям; охотники до путешествий были увлечены манерой рассказа, предприимчивостью самого путешественника, его неустрашимою готовностью на перемену мест, на все приключения, без которых для настоящего туриста жизнь не имеет смысла. Литераторы оценили в Росселе, помимо всех его прав и талантов, даровитого собрата, честно пронесшего на полях битв и в советах министров и военачальников честное знамя периодической печати, и умевшего поставить знамя это так высоко, как до сей поры никто еще и нигде его не ставил.

Для иностранцев, большинство которых до сей поры имеет лишь смутное понятие о великобританской литературе, Россель и его Дневник в Индии представляли нечто отчасти загадочное: какими судьбами этот простой человек, без титулов и прав, без голоса в мире чиновном, без денег, даже без большой литературной славы, сел на первое место в театре, сделался почетным зрителем событий, до той поры пропадавших среди бесцветных официяльных бюллетеней? Какими хитростями склонил он первое гражданское лицо в английской Индии к искренним разговорам о ходе гражданских событий, и старшего полководца во всей армии к беспрестанным, дружелюбным беседам о предстоящих военных операциях? За какие заслуга, его, простого газетного корреспондента, пристроили в главном штабе действующей армии, охраняли при схватках и приступах, кормили за столом главнокомандующего, лелеяли и слегка боялись, как дорогого и отчасти избалованного гостя? Как его не выгнали, из отряда — при первом злоупотребление, им рассказанном во всеуслышание, из Индии — при первом откровенном слове об угнетениях, каким подвержены ее жители? Отчего судьи, обвиненные им в непонимании своих обязанностей, не засудили Росселя seance tenante, отчего офицеры, изобличенные им в жестоком обращении с туземною прислугой, не вызвали Росселя на дуэль и не изранили, как это сделал французский подпоручик с [877] продерзостным фельетонистом, току назад года два? И в довершение всего, какою силой, он, Россель, газетный корреспондент, фельетонист, привлекал к себе в Индии всякого человека, имеющего сообщить любопытное сведение, позорную проделку, до той поры скрытую от всех, подвиг темного человека, не получивший заслуженной награды? На какую силу опирался он, набрасывая свои смелые и правдивые страницы? Кто его поддерживал на таком скользком пути, какая потаенная инструкция сблизила его с деятелями целой бурной эпохи? Неужели же в самом деле периодическая литература и газета Times могут дать такую силу умному человеку, и есть на свете земля, в которой общественное мнение до такой степени выдвигает вперед лицо, удостоившееся его доверия?

В ответе на последний вопрос заключается общая разгадка всем предыдущим. Действительно, Россель имеет значение писателя, которому общественное мнение вверялось и верит. Первый раз оно дало ему свое доверие во время последней восточной войны — и обмануто не было. В малых и больших случаях своей первой миссии Вильям Россель оказался честным человеком. В организации английских войск открылись великие недостатки, — он их высказал без утайки и преувеличения. Раненый русский офицер, умирая в госпитале, отдал ему кольцо для передачи кому-то в России, и Россель, отыскав это лицо в Москве (Во время коронации ныне благополучно царствующего Императора.), исполнил предсмертную просьбу бывшего неприятеля. Становилась ли газетная брань оскорбительною для войска, выносил ли какой бедный солдат раненого товарища из боя, худая ли солонина присылалась в крымскую армию, корреспондент газеты докладывал о том во всеуслышание, и все его показания, проверенные до мелочей, оказались правдивыми. Этого было довольно. При второй своей важной миссии, в Индии, целое общественное мнение стояло за Росселем, он знал это, и уже не боялся ни строгостей начальства, ни газетных обвинений в умеренности, ни вызовов со стороны частных лиц, им недовольных. Наскочить на него с дерзостью или угрозами мог позволить себе лишь безумец. Скрываться от Росселя и [878] хитрить перед ним не подумало им одно лицо, военное или гражданское; эти лица, волей или неволей, стали с ним ладить, иные как с необходимым злом, другие, как с честным и полезным человеком. Чем более устанавливалось положение пришельца в Индии, тем радушнее глядели на него сами особы, повидимому так обидно подверженные непризванному контролю. Старик Колин Кембль (лорд Клейд) после жаркого дела, ночью, заходил в палатку литератора, с последними новостями; генерал Оутрам сообщал ему подробности о недавних походах, напоминающих походы Пизарро или Кортеса; шотландские полки, знакомые по Крыму, встречали Росселя с веселым криком; когда ему приходилось хворать — и офицеры, и медики, и судьи, и чиновники развлекали его своею беседой. На письма Росселя не являлось ни жалоб, ни ругательств печатных, ни протестов. А в то же время, или почти в то же время, во время италиянской кампании, корреспонденты парижских газет были все высланы из французской армии, не взирая на их хвалебные дифирамбы в честь императорского оружия! Посреди общего сочувствия, без утайки и лицемерия, представитель независимой газеты набрасывал свои заметки, равно чуждые и лести, и тех задирающих осуждений, на которые так податливы люди, еще не свыкшиеся с потребностями разумной свободы! Всякая страница этих заметок дает нам самое симпатическое понятие о личности Вильяма Говарда Росселя, а потому мы считаем не лишним как познакомить читателя с особою самого туриста, так и проследить за некоторыми из его похождений в Индии, на сколько это согласуется с объемом небольшого журнального этюда.

I.

Вильям Говард Россель, даровитейший из бесчисленных корреспондентов газеты Times, самою природой создан для своей должности, а года путешествия подготовили его к ней еще более. Он крепко сложен, плотен, здоров, закален в трудах физических, отличный стрелок, охотник и ездок неутомимый. Он может не смыкать глаз по нескольку ночей сряду и засыпать по произволу во всякую [879] свободную минуту, верхом, за час перед сражением, у письменного сюда между двумя депешами. В молодости Россель получил фундаментальное, классическое образование; до сей поры он охотник иногда щегольнуть фразой из древнего писателя; но трудовая жизнь и вечная работа на лету не дали ему сделаться тем, что называется человеком начитанным. Языков он знает несколько, с людьми сходится скоро, потому что в основе его характера лежит спокойная и веселая честность, достаточно высказавшаяся во всей его деятельности. Выполняя свою, подчас крайне беспокойную службу, он точен столько же по принципу, сколько по врожденной своей страсти ко всему яркому, блестящему, разительному, опасному. Легкая и картинная манера его, как писателя, соответствует всегдашнему настроению души Росселя. Где люди хлопочут, дерутся, веселятся, совершают тяжкие грехи и высокие подвиги, наш корреспондент на своем месте, ему не сидится в палатке при первом выстреле, он не терпит одиночества и без шума жить не в состоянии. Прибавьте к этому нисколько не натянутое сознание своего достоинства, как представителя литературы посреди треволнений житейских, горячий патриотизм, хотя и замаскированный шутливостью тона, немного отзывающегося Теккереем, и вы получите довольно ясное понятие о личности человека, отправленного газетой Times в Индию, во время восстания и борьбы, в ней вспыхнувших.

Россель был в Англии, когда туда пришла весть о бунте, каунпурских убийствах и первых победах Генри Гавлока. Каждый читатель, следивший за политикой, помнит каким чувством была взволнована вся Англия при этих новостях, и, вместе с тем, как доверчиво глядели первые ее журнальные органы на ход дальнейших событий. Англо-индейской армии почти не существовало, слабые европейские батальйоны таяли по дням, не столько в битвах, сколько от мучительных походов, а между тем газеты возвещали скорый конец восстанию, народ слышать не хотел про возможность долгой борьбы, и с каждою почтой ждал донесения о том, что мятеж подавлен, а кровопийцы жестоко наказаны. Во всем этом сказалась обычная, отчасти возвышенная, отчасти худая сторона народного характера. Только к концу года подробные депеши, беспрерывные отправки подкреплений и голоса людей, близко знавших Индию, положили [880] предел опасному взгляду на исход дела. Если не долгая борьба, то одна трудная кампания предвиделась наверное, сэр-Колин Кембль к ней деятельно готовился. Спохватившись довольно поздно, редакция газеты Times обратилась к Росселю, еще так недавно несшему свою службу при крымской армии, в Москве при коронации нашего Государя, в Одессе, Болграде и Константинополе. Талантливый корреспондент Кук, который мог бы заменить уже довольно потрудившегося собрата, находился в Китае, да сверх того, Россель, близко знакомый с сэр-Колином, и по своим связям в армии был человеком незаменимым. Переговоры были не продолжительны, сам корреспондент был не прочь от новых зрелищ и новой работы. В неделю он покончил все приготовления, прибыл в Париж ровно в тот час, когда отправлялся марсельский поезд, в Марсели сел на александрийский пароход, и, продолжая свой путь без отдыха, пересаживаясь с парохода на твердую землю, и с твердой земли на новое судно, к концу января 1858 года прибыл к Калькутту.

Редакция газеты Times, надо отдать ей полную справедливость, поступает с своими лучшими корреспондентами предупредительнее самого богатого и щедрого набоба. Она очень хорошо знает, вопервых, что за усердный труд нужно и нескудное воздаяние, а вовторых, что сотрудник будет ей тем полезнее, чем более времени и всяких удобств ему предоставить. Согласно таким соображениям, приняла она свои меры относительно Росселевой миссии. Обширный кредит открылся корреспонденту у главнейших банкиров Калькутты, чины местного управления, чем-либо связанные с кругом редакции, получили заблаговременное известие о госте. Все мелочи, все скучные мизерии, отравляющие собою первые дни путешественника в новом крае, отстранялись от Росселя через хлопоты второстепенных агентов газеты. У пристани его ждали экипаж и прикомандированный к нему чичероне; в бенгальском клубе он уже был избран почетным членом и вследствие того мог располагать особою комнатой, с постелью, ванной и гардеробом. Туземный слуга, уже бывавший в походах, явился к туристу, привел в порядок его вещи, заготовил все нужное для предстоящей дороги. Все было рассчитано с предусмотрительностью старика-отца, отправившего своего сына в первый раз поездить по свету. [881]

Несмотря на январь месяц, Калькутта была наполнена пылью и москитами, а жары стояли такие, что ни один Европеец, без крайней надобности, не выходил на улицу до солнечного заката. Россель успел однако, во время переезда от пристани до клуба, взглянуть на столицу Ост-Индии и подумать о трех русских городах, с которыми он нашел в ней сходство. По красоте и новой постройке домов, Калькутта напомнила ему набережную Невы, по множеству садов и простору она имела что-то общее с Москвой, лесом мачт и береговыми постройками перенесла воображение туриста в Николаев. Когда наступил вечер с короткими сумерками, Россель вышел из клуба, чтобы прокатиться на эспланаде у форта, сборном месте столичного населения, и здесь, на прогулке, в первый раз глаза его поражены были зрелищем того разделения двух племен, властвующего и подвластного, которое само собою, без всяких истолкований или дополнений, дает ответ на множество вопросов, порожденных английскою Индией и ее современным положением.

Лошади, экипажи, дамские наряды отличались великолепием. Все говорило про огромные богатства городского населения, не только пришлого, но и туземного. Потомки раджей, богатые индейские купцы ехали рядом с европейскими банкирами, членами компанейского управления, семействами судей, генералов королевской службы, атторнеев. В толпе щеголеватых пешеходов показывались и молодые туземцы, заметные и по одежде своей, и по цвету лица. Все имело вид согласный и ничем не связанный, но это казалось лишь с первого взгляда, до первых минут внимательного наблюдения. Богатый туземец не кланялся Англичанину или склонялся перед ним униженно, Англичанин же не обращал внимания ни на то, ни на другое. Индеец-пешеход быстро пробирался сквозь толпу, как бы чувствуя, что ему не пристало быть возле Европейцев; на него никто даже не глядел, и сам он тяготился своим положением. Стоило спросить имя какого-нибудь желтого человека, закутанного в шалях и полулежащего в своей коляске, чтобы получить ответ во вкусе Гоголева Собакевича. «Такой-то раджа, мерзавец, берет большую пенсию!» «Здешний негоциант, плут, бездельник, был банкротом три раза». И еслиб еще подобные отзывы говорились со злобой, можно бы было объяснить их негодованием по поводу восстания, но [882] ни злобы, ни негодования не сказывалось, и тем яснее обозначалась непроходимая бездна между двумя расами. Ни бунт, ни жестокости сипаев не могли расширить ее, и до бунта зло не могло идти дальше. А между тем, каждый Европеец в Индии, при малейшем желании, может иметь влияние, и прекрасное влияние, на толпу людей, преимущественно из простого сословия: по условиям индейской жизни, и они ему необходимы, и он им нужен. В этом жгучем климате человеку европейских привычек нужны более всего простор, свобода от мелкой житейской заботы, и стало быть многочисленная прислуга, а прислуга в Индии покорна, кротка, умеренна, благодарна за всякий знак внимания. При переездах внутри страны, при административных занятиях, все туземное преклоняется перед владыкой-сагибом, как бы он ни был молод и неважен чином. При этих условиях, малейшая кротость манеры, небольшая, но ласковая щедрость всегда ценятся. Для Индейца из простых классов копейка — уже деньги, — так умеренны его потребности, — доброе слово — благодеяние, — так его обирал и теснил всякий свой повелитель. Но, к сожалению, холодная, сдержанная манера Британца исключает всякую возможность сближения. В частных своих сношениях с туземцами Англичанин не столько груб, сколько угрюм. Он не хочет знать верований своего индейского слуги, слабостей своего индейского подчиненного, до их внутреннего мира ему нет дела; беседа с ними, по его понятиям, одно празднословие, шутка в его присутствии — унижение европейского достоинства. Слово nigger, в американском смысле, обозначает и раджу, и брамина, и парию, и беглого сипая. «Я вам не верю», говорил генерал Бенедек, кажется, жителям Брешии; я вас не хочу знать, повторяют глаза британского подданного в ответ на униженные саламы подвластных ему Индусов. Если такой системы держатся люди почтенные, заметные по своим дарованиям, то сколько поводов к злу подает она Европейцам дурного сорта, служакам-педантам, корыстолюбивым торговцам, заносчивым мальчикам-офицерам, еще не разделавшимся с безумною юностию! Они в завоеванной стране; все, что б они ни взбаламутили, по принципу должно быть прикрываемо. И вот корень многих злоупотреблений, многих темных дел, раздражающих народ, и без того разъединенный с кругом своих правителей. [883]

Осмотревшись и устроившись на новом месте, Вильям Россель отправился к генерал-губернатору, лорду Джорджу Каннингу. Имя Каннингов не чуждо литературе, и сухой встречи нечего было опасаться. В великолепном, прохладном дворце сановника, туриста нашего поразило то, что все посты были заняты сипаями. Нигде ни одного европейского часового, ни одного официянта во фраке, — всюду торчали седые, усатые ветераны с сейкскими или афганистанскими медалями, да слуги в чалмах, с кинжалами на поясе из золотых и ярко-красных снурков.

Лорд Каннинг сидел за работой (он ложился спать в полночь и вставал с солнцем); лицо его, сильно напоминавшее лицо знаменитого Джоржа Каннинга, казалось истомлено работой и тревогами, но в голосе слышалось чувство удовольствия, может быть гордости: самая трудная пора индейского кризиса миновалась. Он ласково принял Росселя, и, подойдя к карте, в общих чертах передал ему то, что сделано и что оставалось сделать в Индии для восстановления британского владычества. Работа предстояла не легкая, замечает корреспондент Таймса. Уже несколько месяцев, как в Ауде, Рогильконде, Бундельконде, Горукларе и части центральной Индии не оставалось и следов английской, власти. До полутораста тысяч мятежников, с артиллерией, занимали Лакнов, и миллион лакновских жителей, очевидно, был заодно с ними. Насчет Росселевой миссии и его будущих писем с театра войны, генерал-губернатор выразил не только полное сочувствие, но и готовность содействовать всему, что могло облегчить задачу корреспондента. Простясь с Росселем, он велел заготовить для него две бумаги: в первой он сообщал главнокомандующему (сэр-Колину), что с своей стороны не имеет никаких препятствий относительно пребывания корреспондента в армии; другая бумага (дак) заключала в себе предписание о почтовых лошадях до главной квартиры, так как все лошади и экипажи, в районе военного, сообщения, были законтрактованы для правительственных потребностей.

Малый промежуток времени до своего отъезда в армию, наш путешественник провел в своем клубе, в беседах с старыми крымскими приятелями, в осмотре госпиталей. Как из собранных сведений, так и из личных наблюдений оказывалось, что хозяйственная часть военного управления [884] сделала огромные успехи со времени невзгод крымской кампании. Передвижения отрядов совершались быстро, люди не нуждались ни в вещах, ни в провианте; что до больных и раненых, то они пользовались роскошью, невозможною нигде кроме полуфантастической Индии. Огромные здания были им предоставлены. Не говоря уже о газетах, библиотеках, домашних вещах, пожертвованных самыми богатыми дамами в городе, больным, для развлечения, позволялось держать обезьян, попугаев, маленьких птичек. К каждому раненому солдату был приставлен слуга-туземец, отгонявший от него мух и москитов. Люди глядели весело, избыток довольства развлекал их и служил предметом простодушных шуток.

Следов восстания, которое так недавно пылало в соседних провинциях, в Калькутте не было видно. Кое-где попадалась женщина в глубоком трауре, бледный офицер, только что вернувшийся с театра войны за изнурением, кучка сипаев в мундирах, но без оружия, с палочками в руках, — и только. Эти последние, безвредные воины принадлежали к полкам, которым правительство не доверяло: при встрече с Европейцами, они кланялись униженно, но поклон пропадал без ответного знака. Затем все население Калькутты служило, торговало, ело, танцевало и думало о делах края менее чем думал о них всякий журналист в Европе. Россель поспешил вырваться из города, дававшего так мало пищи его деятельности, и сократив, сборы, отправился в действующую армию. До Ранигонджа путь лежал по железной дороге, далее приходилось ехать на почтовых, в длинном рессорном экипаже, имеющем большое сходство с русским тарантасом. Гарри — так называется экипаж этот — может поместить в себе двух человек, на ночь в нем стелются постели, ружья и револьверы привешиваются к стенкам, чемоданы складываются на империал, а прислуга усаживается наверху, между чемоданов.

Места, по которым шла дорога, железная и почтовая, не принадлежали к разряду очень любопытных: плоская и не очень плодоносная равнина, редкие группы деревьев, селения из мазанок с неизбежным прудом, на станциях довольно просторные дома для проезжающих и старик смотритель из туземцев, на всякое требование воздымающий руки к небу, со словами: «ничего нет, мой повелитель». По нужде [885] можно было бы помириться со всем этим, еслиб опять не начали показываться признаки безнадежного разъединения племен, о котором говорилось выше. Почтовые дома, с их скудными, но драгоценными в том климате удобствами, существовали для одних Европейцев. Никакой закон не возбраняет туземцам останавливаться в них, но почти не было примера, чтобы член подвластного племени осмелился воспользоваться дорожным приютом, особенно если хоть одна комната в нем уже была занята Англичанином. По дороге, особенно в окрестностях Бенареса, попадались толпы пешеходов, идущих на богомолье. «Глаза этих людей, выражается г. Россель, имели свой красноречивый язык, которого не понять не было возможности. По языку этому я угадал, что туземцу ненавистен человек нашего племени, и не только ненавистен, но менее страшен, чем мы вообще привыкли думать. Пешеходы имели тело едва прикрытое грязными лохмотьями». Индус не любит наряжаться, заметил спутник нашего туриста, — дома он и этого не наденет. «Однако там и сям, из оборванной толпы отделяются носилки, а в носилках сидит какой-нибудь Индус, баловень фортуны, накутавший на себя собрание пестрых шалей, украсивший руки и шею золотом и цветными каменьями. Выходит, что туземец не совсем равнодушен к платью, напротив, он любит щегольство, если готов в такую духоту кутаться в шали... Значит, тут лохмотья не прихоть, а знак бедности». Спутник Росселя с этим не согласился.

Около Бенареса и за Бенаресом стали попадаться первые следы драмы, к заключительным актам которой торопился наш Вильям Россель. Развалина обгорелого строения, станционный дом, сожженный бунтовщиками и отстроенный заново, надписи на стенах: мщение за убитых женщин! не давать пощады сипаям! самые названия городов и местечек, — все говорило про недавние ужасы. Вот Аллахабад, важный стратегический пункт, потеря которого повлекла бы за собою тяжкие испытания для британского владычества во всей Индии. Одна трусость мятежников была причиной того, что этот пункт не попал в их руки — более десяти дней после мирутского восстания крепость оставалась без европейских войск, и первый отряд, присланный в нее из Калькутты, состоял из семидесяти инвалидов! Вот целые ряды покинутых деревень, европейских домиков, разрушенных до основания. [886] Вот знаменитая дорога, по которой Нейдь и Гавлогь шли на Нена-Сэгиба, с сотнями людей разбрасывая мятежные отряды из нескольких десятков тысяч; говорят, что на каждом дереве около этой дороги висело по нескольку сипаев. Рано утром, двенадцатого февраля, попутчик разбудил Росселя короткою и многозначительною фразой: мы в Канпуре. Скучная поездка кончилась, лагерная жизнь начиналась: у самого города, навеки запятнанного кровавым воспоминанием, находилась главная квартира главнокомандующего, сэр-Колина Кемпбля.

(Каунпурские убийства бесспорно представляют самый кровавый и вдобавок загадочный эпизод во всей истории восстание. Только одна его часть разъяснена достаточно, заключительная же и, поистине, адская сцена убийства женщин, по всей вероятности, навсегда останется скрытою во мраке. Позволяем себе, в коротких словах, рассказать событие, о котором может быть успели забыть иные из руских читателей.

Генерал сэр-Гег-Уилер, командир военного округа в Каунпуре, при начале бунта, имел в своем отряде не более двух сот европейских солдат, к которым, после полного восстания туземных полков, присоединилось до трех сот офицеров, чиновников, больных и музыкантов. Мятежные отряды занимали и город и окрестность, все сообщения были прерваны, пробиться же сквозь толпы мятежников нельзя было потому, что тогда пришлось бы оставить всех женщин и детей европейского происхождения на произвол неприятеля. Сэр-Гег, не имея возможности выбора, заперся в здании госпиталя, по возможности приспособил это здание к обороне, и в течении долгого времени защищался от целой армии известного Нена-Сагиба. Помощь не приходила, а жары, болезни, недостаток припасов и постоянный огонь мятежников усиливались с каждым днем; в этом отчаянном положении генерал получил от Нена-Сагиба письмо, в котором тот предлагал ему и всем Европейцам под его командою свободный пропуск до Аллахабада. Нена-Сагиб до той поры считался человеком европейских привычек и значительного образования, подозревать с его стороны обман не было причины, тем более что Англичане, запершиеся в Кауннуре, ничего еще не знали, и звать не могли, о последних его жестокостях. Согласно условию, гарнизон с оружием вышел из госпиталя, забрав с собою больных, раненых, детей и женщин, но едва люди сели в лодки, для них приготовленные, как Нена-Сагиб велел палить по ним из пушек и ружей. Большая часть Англичан и сам сэр-Гег тут погибли, других перехватали и расстреляли в Каунпуре, дам и детей заперли в небольшом здании, где уже томилось довольно большое число женщин, в разное время захваченных Нена-Сагибом. Часть гарнизона однако успела отчалить и поплыть по Гангу, но и она была перебита в разное время, исключая двух человек, спасшихся чудом.

До сих пор факты несомненны, но за ними начинается мрак непроницаемый. Сто восемьдесят женщин с детьми, запертые в небольшом здании, про которое мы говорили, 16 июля 1857 года были перерезаны и брошены в колодезь, находившийся на дворе строения; до убийства, женщин раздели и предали на поругание, страшнейшее чем погибель. По рассказу одной полусумашедшей старухи и коммиссариатского писца Шеферда, как-то укрывшегося в Каунпуре, Нева-Сагиб не только дал приказание перерезать пленниц, но сам присутствовал при ужасном деле, подавая пример на все неистовства. Понятно, к какому бешенству и к какой кровавой отплате подали повод эти показания, шаткость которых только в последнее время достаточно признана. Что бесчеловечнейшее из убийств было совершено, это верно, но что Нена-Сагиб и даже его помощники могли не принимать в нем никакого участия, даже не быть в Каунпуре, когда оно происходило, — это также не подлежит спору. Рассказы Шеферда и старухи, странные, исполненные противоречий, кидали мало света, а дополнительных показаний ни от кого не являлось. Дом, в котором были заперты несчастные жертвы, стоял на перекрестке двух дорог, на самом пути отступления мятежников, жестоко разбитых Гавлоком, 15-го июля. Потеряв сражение и видя мстителей у себя на плечах, Нена-Сагиб торопился уйдти из Каунпура. Его зверство, достаточно выказавшееся во многих случаях около того же временя, делает возможным и замысел резни, про которую говорится, но резню могли совершить беглецы помимо инициативы и даже воли Нена-Сагиба. За каждым отрядом мятежных сипаев обыкновенно тянулся целый, и часто превышавший его численностию, сброд воров и бродяг, к нему неизбежно приставали сипаи, наскучившие службой и предпочитавшие грабеж военной опасности. Отступавшие полки, ожесточенные потерей сражения, шайки бездельников, обманутые в своей надежде на добычу, тянулись мимо здания, получившего такую кровавую известность... Один призыв к мщению, одна слабая возможность поживы могли решить участь пленниц, — и конечно, при военной организации мятежников, противодействия не могло оказаться. Вот вся история темного каунпурского дела, по самым точным сведениям; очень вероятию, что ей суждено никогда не разъясниться.) [887]

Поглядевши на остатки строения, в котором отбивался от сипаев генерал Уилер, путешественник отправился в лагерь, расположенный на песчаной поляне, возле моста, наведенного на священной реке Ганге. Палатки стояли длинными правильными рядами; небольшой, особенного рода флаг развевался на одной из них, указывая, где надо было искать главнокомандующего и лиц из его штаба. По белому полотну отделялись черные доски с надписями: «Начальник штаба», «Секретарь по военной части», «Главная квартира коммиссариата». Отыскавши знакомого адъютанта, Россель попросил передать [888] свою карточку сэр-Колину. В ответ на послание, приподнялась пола соседней палатки, и последовало от самого генерала ласковое приглашение войдти.

Портреты лорда Клейда, в то время еще просто сэр-Колина Кембля и дивизионного генерала, довольно распространены и у нас в России. Главнокомандующий королевиных войск в Индии был бодрый старик лет шестидесяти, не высокого роста, с большою головой, которая казалась огромною от массы густых волос, еще не совсем поседевших. Закаленный во множестве кампаний, генерал здоров и силен, как юноша; он умен, сметлив и шутлив, как следует настоящему Шотландцу. Когда-то он был фрунтовиком и любителем формы, но крымская кампания изменила его взгляды, а последняя должность в Индии смягчила их еще более. Только мелкие подробности наряда показывали в нем военного человека, затем белые панталоны и сюртук гражданского покроя вовсе не ладили с саблей на боку, без которой сэр-Колин никогда и никуда не являлся.

После первых любезностей и воспоминаний о Крыме, главнокомандующий сказал: «Прежде всего, мистер Россель, я намерен потолковать с вами откровенно. Мы с вами заключаем условие особенного рода. Вы будете знать все, что у нас делается. Все сведения, какими я располагаю, — к услугам вашим. Но я требую от вас, чтобы ни один человек в лагере не знал того, что вам сообщается, и чтобы вы о том не упоминали никому и нигде, — за исключением ваших писем в Англию».

— Охотно принимаю ваши условия, отвечал Россель, — и обещаю хранить их со всею строгостью.

— Вы будете окружены, продолжал сэр-Колин, — множеством молодежи, которая, очень естественно, говорит о том, что делается и что предполагается впереди. Около нас множество туземцев, понимающих ход дел гораздо лучше чем мы о том думаем, а через них многое может дойдти до неприятеля. В военное время тайна необходима, особенно в таком крае. — В это время пришел адъютант с депешами. — Вот и начало того, в чем мы условились, прибавил главнокомандующий, отдавая один конверт туристу.

По прочтении бумаг, разговор перешел к обозрению общего хода событий. Сэр-Колин, зная, что его обвиняют [889] в медленности, дал несколько объяснений по этому поводу. Он ждал подкреплений и собирался нанести решительный удар в Лакнове, не хотел пренебрегать ни одною лишнею ротой, ни одним лишним орудием, в то же время принимая все меры для обеспечения главных путей сообщения. К вышеизложенным обстоятельствам, присоединилась еще другая причина медленности: генерал-губернатор желал, чтоб известный магараджа Йонг-Багадур участвовал в осаде Лакнова, а между тем войска магараджи не были еще готовы к выступлению. Отпуская своего гостя, главнокомандующий пригласил его обедать с собою каждый день, но Россель почтительно отклонил эту честь, сказавши, что уже пристроился к мессе (Мессою (mess) называется, как известно, общий офицерский стол по полкам, штабам и отдельным командам. Такие столы за последние годы устраиваются и у нас, преимущественно на лагерное время.) главного штаба со взносом денег за свою особу.

Генерал Менсфильд, начальник штаба, к которому вслед за тем отправился путешественник, встретил его также просто и ласково. По возрасту, Менсфильд был младшим из генералов, но утомительные труды состарили его, испортили его зрение, как часто бывает с людьми, много трудящимися и вдобавок близорукими; он имел репутацию надменного человека, ничем ее не заслуживая. Россель постоянно отзывается о нем как о человеке чрезвычайно талантливом и энергическом. Менсфильд сообщил ему несколько дополнительных сведений о ходе дел, о главнейших результатах прошлой кампании, о поражении Гвалиорцев, и наконец о причинах, по которым окончательное усмирение Рогильконда было отложено до взятия Лакнова.

Кончив визиты по начальству, наш турист имел удовольствие убедиться, что гостеприимство, ему оказанное, заключалось не в одних фразах. На конце ближайшей лагерной улицы уже возвышалась палатка, перед которою шатры севастопольского времени показались бы презренною лачугой. Единственная центральная подставка имела вид колонны, вся внутренность была обита цветною материей, и мягкий ковер тянулся по всей площадке, обнесенной холщевыми стенами. Известный уже нам слуга Симон представил Росселю целый штат прислуги, необходимый для Европейца в [890] лагере (А именно: два келасси (палаточника), один басти (водонос), один метер (подметальщик) и еще мальчики им в помощь. «Остальных кандидатов в разные фантастические должности я немедленно выгнал», прибавляет Россель. Еслиб он обедал не в мессе, а у себя, для кухни пришлось бы нанять по меньшей мере пятерых туземцев.): все эти индейские джентльмены низко кланялись, прикладывали руку ко лбу, и чинно ушли из палатки разбивать маленькие палаточки для себя. Коммиссариату было уже заявлено, чтобы для палатки Росселя, с его вещами, во время похода, поставлялось лошади, верблюды, или слоны, смотря по надобности.

II.

Пропустим описание лагерной жизни на песчаной поляне, описание месс, с их баснословною роскошью, и, что тяжелее для нас, множество заметок о состоянии взволнованного края: пределы журнальной статьи тесны, а нас ждут впереди сцены, несравненно разительнейшие. Через две недели после прибытия Росселя в главную квартиру, штабу и отрядам, непосредственно при нем состоявшим, приказано было тронуться. Передовые корпуса уже были далеко за Гангом, отряд Оутрама имел не одно столкновение с мятежниками, армия тихо двигалась в глубину Ауда, как змей, медленно свивающий свои кольца, для того чтобы кинуться на добычу. Но сэр-Колин не торопился из Каунпура, и снял лагерь только тогда, когда сзади его не осталось отрядов, предназначенных к походу. Офицеры и люди давно уже скучали стоянкой, все было уложено заблаговременно, все жаждало перемены места, и по первому приказу радостно бросилось в дорогу.

Английские войска вообще громоздки, обременены обозами, снабжены предметами довольства до излишества, но громоздкость эта, поражавшая всех иноземцев во время европейских кампаний, еще ничто по сравнению с тем, что тащит и везет за собою при переходе малейший отряд великобританских войск в Индии. По числу штыков и сабель, армия [891] сэр-Колина была весьма не многочисленна (Менее 20.000, считая пехоту, кавалерию, инженеров, артиллерию, штаб и проч.), по количеству прислуги, унтер-штаба, лошадей, вьючных животных, наконец туземных бродяг, без всякого дела следовавших за солдатами, она напоминала переселение народов. Мы видели, что Россель, корреспондент газеты, невзыскателькейший турист по натуре, имел более десяти человек прислуги, с детьми и женами (Перед выступлением, Россель купил гарри с лошадью, а при переходе экипажа к новому владельцу перешел к нему и кучер, с женою и тремя маленькими детьми, которые тоже пошли в поход с главным штабом.): какая же толпа должна была валить за генералами, полковыми командирами, адъютантами, богатыми офицерами, у которых старшие слуги имеют своих прислужников? Европейский полк в Индии численностью своею слабее русского батальйона в полном составе, но он волочит за собою множество палаток, обоз всякого отдельного офицера, частную собственность нижних чинов, посуду и провиант для мессы, которая сама по себе стоит целого каравана товаров. Генерал Менсфильд, по званию начальника штаба, сэр-Колин, по врожденной любви к порядку, всячески хлопотали о сокращении обозов, но о том, в какой мере приказы их исполнялись, мог судить Россель в ту минуту, когда, в ранний час утра, перед ним открылись берега Ганга, понтонный мост и войска, через него двигавшиеся. Европейцы буквально исчезали в массе чалмоносцев, полунагих носильщиков, вожаков, фурманов, туземных слуг и всякой подобной челяди. В обозах везли не только содовую воду, портер, имбирное пиво, при них не только шли стада индеек, дойных овец и так далее, но еще везлось множество попугаев, обезьян, собак, всякого рода ручных животных, для увеселения сагибов, владык и багадуров, в час отдыха. По обоим берегам, на необозримое пространство, в облаках непроницаемой пыли, сплошными массами тянулись войска и обозы. Верблюды издавали неистовый рев, лошади, увидя какого-нибудь слона, фыркали, кидаясь в сторону, обезьяны на возах ломались в неописанном ужасе, попугаи кричали, перед каждым экипажем адъютанта или чиновника, двигавшимся к мосту, [892] бежали слуги, восклицая во все горло: «дорогу могущественному сагибу! пропустите великого повелителя!» хотя бы повелитель состоял в прапорщичьем чине. И на сколько сельское население края показалось Росселю неприязненно-сумрачным, на столько же массы туземцев, сопровождавшие войско, являлись веселыми, преданными или, по меньшей мере, чуждыми неприязни. Влияние европейской власти или, вернее, выгод, на какие можно рассчитывать при сношениях с нею, видимо смягчало междуплеменные предрассудки. Эти туземцы, примкнувшие к войску со всех концов Индии, весело шли за ференгистанскими сагибами на последний оплот своих единоплеменников. Старые кочевые инстинкты делали их необычайно способными к походной жизни, да и житье в походе было им не худое, им щедро платили, с ними обращались как следует (Во всей книге Росселя приводятся только один или два случая жестокого обращения с туземною прислугой; по тону этих рассказов видно, что самое дело было исключением из обычной жизни. Весьма характеристичен один рассказ об офицере, который поколотил туземного слугу, а потом сидел целый день, надувшись и стыдясь за свое поведение. Может быть, впрочем, не в военное время, посреди праздности, вне влияния общественного мнения, военная молодежь менее щекотлива.), их семейства питались от лагерных крупиц, а бесконечное разделение труда облегчало их службу. Не мудрено после этого, что толпа, так поразившая нашего туриста, заключала в себе образцы всех племен, всех возрастов, всех сословий, от важного, медленного Афганца до воинственного Сейка, с усами, приподнятыми кверху и связанными на маковке, от престарелого патриарха, ходившего в поход с Артуром Веллеслеем, до ребенка, родившегося в каунпурском лагере. Одни мусульмане не были многочисленны, им вообще доверяли менее, да и сами они, не любя бродячей жизни, нанимались лишь на прочные места, поближе к богатым сановникам.

Первый переход, по случаю медленной переправы, совершился под убийственным солнцем и едва кончился к вечеру, но в следующие дни восстановился обычный порядок походов в Индии. В час пополуночи верблюды начинали реветь, прислуга метаться во все стороны, палатки снимались, обозы уходили вперед, а в темноте ночной, между бесчисленными догоравшими кострами, уже формировались [893] походные колонны. Какой-нибудь подковой хор играл марш, при звуках которого все трогалось. Переход обыкновенно кончался к тому времени, когда солнце начинало становиться докучным; подходя к месту отдыха, отряд находил уже готовые палатки и завтрак. Значок каждого полка обозначал место его расположения, базара, мессы и кухни. После изобильного завтрака, офицеры и люди спали сколько хотели, бодрствовать приходилось лишь часовым, да мистеру Росселю за его корреспонденциею. К вечеру лагерь просыпался — наступало самое важное событие дня, обед, весьма роскошный в мессах, изобильный, но немногосложный для нижних чинов европейского происхождения. Вообще одни только старые солдаты, да небольшое количество высших чинов, ветеранов индейской службы, ели и пили то, что не делает вреда в жарком климате; остальные чиновные лица, особенно молодежь, не хотели знать никаких гигиенических соображений (Еще Джаксон, а потом Варрен, указывали на это обстоятельство, объясняя им болезни и смертность Англичан в Индии.). Ростбиф, ветчина, пуддинги, эль, портер, портвейн и херес истреблялись совершенно так же, как в Лондоне, и почти всегда обед кончался шампанским. В видах сокращения обоза, мессы не возили в походы серебра и фарфора; каждый из обедавших являлся со своим столовым прибором. Но этим сокращение и оканчивалось: за стулом каждого сагиба должен был стоять особый служитель, так что, если считать буфетчиков и поваров, прислуга оказывалась гораздо многочисленнее обедавшей компании. С этою роскошью Англичане не могли расстаться.

Обед кончался ночью, за ним следовал новый сон и раннее выступление.

Главнокомандующий свято держал слово, данное Росселю, сообщал ему строевые записки, слушал при нем депеши, и сам не раз заходил в его палатку говорить о предстоявших операциях. Планы его отличались смелостию, невозможною при борьбе с сколько-нибудь цивилизованным противником. Он намеревался перебросить корпус Оутрама за реку Гумти, огибающую одну сторону Лакнова, и таким образом угрожая пути отступления мятежников, повести подступы на юговосточную часть города. Самая метода подступов шла [894] наперекор всем правилам европейской науки: осаждавший имел у себя в тылу реку и вдоль реки-то должны были двигаться его передовые колонны, между тем как город, с его огромным населением, по всей своей окружности оставался почти без наблюдения. Понятно, что такие замыслы основывались на полном понимании слабых сторон неприятеля. Опасность, направленная на путь отступления, должна была поразить его нравственно, тогда как занятие передовых укреплений неминуемо несло за собой панический страх для жителей. По сведениям шпионов, у мятежников не было ни согласия, ни единства команды, ни решимости на отчаянную защиту.

Переходы, слабый очерк которых мы сейчас лишь представили читателю, длились менее недели. Третьего марта главные британские силы были у Лакнова, сэр-Колин опередил их двумя днями, занявши авангардом первые позиции в виду неприятеля. Невдалеке от города изменяется вид бесплодной равнины, по которой двигались Англичане; рощи и сахарные плантации показываются чаще, за то чаще и чаще встречаются следы давнишних и недавних битв, происходивших вокруг Лакнова: сгоревшая хижина, ограда, разбитая ядрами, там и сям скелет в лохмотьях сипайского мундира, остатки мертвых лошадей, курган, насыпанный над телами убитых. Далее идут старые сады, парки загородных дворцов, но города все еще не видно, он закрыт зеленью, только кой-где мелькают куполы да верхи минаретов. Впереди слышна ружейная и пушечная пальба, показывающая, что сэр-Колин ведет дело без отдыха. В одном из парков, про которые мы сейчас упоминали, расположился лагерем главный штаб и с ним Россель, тут же получивший записку такого содержания: «По приказанию главнокомандующего, податель сего, господин Россель, имеет право осматривать передовые посты, ходить по всей линии и посещать Дилькушу». Дилькушею назывался дворец в виду неприятеля, самый выдающийся пункт по всей линии, взятый накануне и служивший сэр-Колину отличным постом для наблюдения.

Медлить было нечего, отдыхать не хотелось, завтрак был забыт в ожидании чего-то необыкновенного: кто любит глядеть на сражения, пожары, для кого военная суматоха имеет свою поэзию, тот поймет чувства даровитого корреспондента в утро его первого появления перед осажденным городом. [895] самый вид окрестности поджигал любопытство: за столетними деревами впереди лагеря виднелось какое-то фантастическое строение с колоннадами, рядами статуй, обелисками, чудовищными украшениями (Замок Мартиньер, построенный разбогатевшим набобом.); к нему примыкали брустверы земляных укреплений, за укреплениями стояли стрелки и орудия мятежников. «Мне кажется, скромно сказал Россель, обращаясь к толпе вместе с ним стоявших офицеров, — мне кажется, что по нас сейчас будут стрелять». Еще фраза не кончилась, а из противоположной амбразуры выскочил длинный хвост дыма, красное пламя сверкнуло, и ядро большого калибра с визгом пронеслось над головами любопытных. Ружейный огонь с брустверов тоже поднимался время от времени, но не мог вредить лагерю: мятежники не имели у себя ни штуцеров, ни нарезных ружей.

Бестолковая пальба сипаев, конечно, не могла очень озадачить человека, видевшего весь ад севастопольской осады. Наш корреспондент и его старый приятель Стюарт, которому был поручен электрический телеграф главной квартиры, пустились искать ее средоточие, то есть особу главнокомандующего. Путь их лежал по садам самого романического вида, между павильйонами, прудами, старыми деревьями необычайной красоты, на которых коверкались лангауры, длиннохвостые обезьяны, с белою головой и усами. Местами попадался олень, почти ручной, но озадаченный происходившею в окрестности суматохой. Иногда глаза останавливались на каком-нибудь клочке сада, до того уединенного, до такой степени исполненного прелести и восточной неги, что не хотелось верить войне, предполагать близость артиллерии, подступов толпы, жаждущей разрушения. Но вот, по всем направлениям, замелькали любимые воины сэр-Колина, его родные горцы, в своем национальном уборе, довольно хорошо подходящем к климату Индии, по крайней мере относительно нижнего платья. Группы деревьев раздвинулись, здание Дилькуши с башнями и плоскою кровлей показалось между зеленью: шотландские полки занимали дворы его, а залы были наполнены следами недавней атаки: разбитыми зеркалами, канделябрами, коврами, обломками мебели, тюфяками и подушками. Не показывая пропусков и не заглядываясь на [896] мелочи, оба приятеля взбежали на кровлю, поглядели вниз, и... Но тут, вместо нашего сухого рассказа, мы приведем лучше строки из заметок самого Росселя.

«Видение, истинное видение! Нам предстала какая-то неслыханная греза из дворцов, минаретов, лазурных и золотых куполов, колоннад, целых улиц колонн и обелисков, величаво воздымавшихся из тихого океана самой яркой зелени. Глядите вперед за целые мили, глядите вперед, еще вперед, и все перед вами раскидывается этот океан, и все, из его недр, воздымаются сияющие башни волшебного города. Золотые иглы сверкали на солнце. Башенки и раззолоченные шары горели словно звезды. Не видно ничего мелкого, не красивого. Передо мной лежит город обширнее Парижа и, повидимому, гораздо блистательнее Парижа. Неужели это город аудский? Неужели это столица полуварварского народа, столица, воздвигнутая испорченною, развратною, презренною династией властителей? Мне хочется протереть изумленные мои глаза... Но постараемся быть точнее. Направо от нас Мартиньер, глядя на который воскликнешь восторженно: что за дивное здание! а потом: однако, его мог выстроить только человек сумашедший! Сзади его, упираясь в реку, идет линия редутов, батарей, связанных между собой бруствером. Еще далее назад, — и начинаются чудеса дикой, но прелестной архитектуры. Ближе к нам Бегум-Коти (дворец королевы), и за ним мечеть Имамбарра: целые массы минаретов, длинных красивых фасадов, плоских кровель... Налево, в мерцании позолоты шпилей, куполов, башен, раскидывается обширный Кайзербаг, бесконечный дворец королей Ауда...

«С кровли Дилькуши можно видеть внутренность неприятельских траншей и ям для застрельщиков. Те и другие наполнены людьми в белом, изредка между ними выдается красный мундир сипая. Какое-то движение совершается по линии ям, кучки народа пробираются в траншеи, и вот, по протяжению их, открывается огонь по Дилькуше, зигзагом, будто огонь длинной, вспыхнувшей пороховой дорожки. Пули свищут через нас, сплющиваются о стены, поднимают маленькие тучки пыли, ударяясь в землю. «Сержант, слышится внизу, — вели стрелять вон по тем молодцам у дерева». Точно, кучка людей, угнездившихся около большого дерева, ревностно палила в нашу сторону. «Подними [897] штуцер на семьсот, Макалистер». — «Попробую на шестьсот пятьдесят». Пинг! завизжала пуля. Наши приятели точно нырнули вниз и кинулись к траншее. Один из ник как-то вскинул руки к небу, и словно упал в свою гавань спасения. «Кажется, зацепил на этот раз», проговорил Шотландец, забивая новый патрон в штуцер... Сэр-Колин, Менсфильд и Легард, с адъютантами, тоже взошли на кровлю и развернули большую карту. Хотя жара на солнце была ужасная, я переносил ее, всеми силами стараясь забить себе в память картину того, что видел. Ни Рим, ни Афины, ни Константинополь, ни один из городов мне знакомых, не поражал и не очаровывал меня до такой степени... Окружность его — тридцать миль. Но стоит взять угол, к которому мы подступили, и все в наших руках. По словам шпионов, приготовления к защите велики: три линии укреплений, много пушек. Но в городе большие смуты. Первый гений защиты — женщина: Гузрут Мегул, лакновская бегум, которой четырнадцатилетний сын считается королем Ауда... В лагере никто не сомневается насчет успеха осады... Главнокомандующий считает сипаев самыми презренными солдатами в свете. "Стыжусь и каюсь в том, говорил он несколько раз, — что в старое время, отдавая благодарность туземным полкам, я называл их отличными воинами. Это была чистая ложь, может быть единственная ложь в моей жизни. Сипаи всегда были теми же негодными трусами, как и в настоящее время..."»

Прошло несколько дней, может быть самых замечательных во всей миссии Росселя. Осада лакновских укреплений шла быстро, дерзко, и могла бы производиться еще стремительнее, еслибы сэр-Колин не поставил себе непременною задачей беречь людей всеми средствами. Относительно нижних чинов, он вполне достиг цели: солдаты, приученные повиноваться, не заходили далеко вперед, держались за линией подступов; но офицеры, не взирая на всю строгость начальника, вели себя как истинные искатели приключений. Странное зрелище представляли эти люди, часто уже не молодые, украшенные знаками отличий, законно снискавшие себе европейскую известность, а между тем постоянно действовавшие наперекор всем нашим европейским понятиям о военном порядке. Такая смесь чувства долга, беззаботности, независимости, способности на труд и презрения к [898] формальностям, иногда очень разумным, может только встретиться у народа своеобразного, передового, самоуверенного. Каждый день, на плоской кровле Дилькуши, на батареях и аванпостах, Россель видел сцены, переносившие его в мир туристов, охотников, пионеров Нового Света. Блистательнейший офицер штуцерной бригады, капитан Горсфорд, расстегнутый на все пуговицы, в шляпе фантастической формы, отдел на кровле в двух шагах от главнокомандующего и перестреливался с каким-то богато одетым евнухом (Африканские дворцовые евнухи Лакнова славились меткостью своей стрельбы.), очень метко стрелявшим из одного окна в Мартиньере. Английская граната, влетевшая в это самое окно, положила предел оригинальной дуэли. Сэр-Вильям Пиль, капитан морской службы, отличавшийся под Севастополем, после занятий в своей батарее в минуты отдыха прогуливался под огнем неприятеля, уверяя, что знает дальность полета сипайских пуль, а потому и не видит от них никакой для себя опасности. Сын покойного Гавлока, мальчик по возрасту, и адъютант при отряде Френкса, весьма естественно был любимцем всех и каждого; память о славе отца этого храброго юноши, его благородная, несколько сумрачная манера, вполне оправдывали такую привязанность, но сэр-Колин повидимому не разделял ее, весьма неласково обращаясь с офицером, до такой степени стоившим уважения. Неужели тут была зависть к славе отца, или не извинительная антипатия к личности субалтерн-офицера? Ни того, на другого, но сэр-Колин был воином старого закала, а молодой Гавлок, в одном сражении, самовольно поехал в атаку перед 64-м полком, между тем как, по обязанности адъютанта, должен был скромно передать приказание о движении вперед, и не соваться куда его не спрашивали. Не мешает добавить, что атака удалась, и Гавлоку дали крест, вымывши ему наперед голову. Много замечательных людей собиралось на кровле Дилькуши и было рассеяно по окрестностям. Первое место в среде их принадлежит генералу сэр-Джемсу Оутраму, у которого Россель обедал и ночевал в отдельном отряде. Оутрам еще молод, не высок ростом, сложен очень крепко, приятная его наружность не имеет ничего воинственного, напротив того, манерой держать голову [899] и небольшою сутуловатостию, он напоминает человека кабинетного. Лоб широкий, массивный, открытый, глаза темные и проницательные, улыбка симпатичная, речь сдержанная и как будто не свободная. Оутрам носит прозвание «Баярда Индии»; отношения его к сэр-Колину довольно холодны, Баярд находит, что главнокомандующий чересчур осмотрителен, что с сипаями всего лучше воевать так, как воевал Кортес с Мексиканцами. То же думает бригадир Френкс, красивый высокий офицер, много раз командовавший отдельными отрядами. Френкса, при всех его важных достоинствах, не совсем любят в войсках, он слишком стоит за щегольство и дисциплину, в штабе же говорят, что рапорты его, после всякого дела, показывают слишком невероятное число убитых неприятелей. За то генерал сэр-Гоп Грант (В настоящее время командует английским корпусом в Китае.), худенький, загорелый, в своем парусинном пальто, составляет резкую противоположность со щеголем Френксом, он похож на помещика, на корреспондента газеты, на профессора, на адвоката, на члена низшей палаты, на кого угодно, только не на воина, одно имя которого наводит трепет на мятежников. Заканчивая галлерею знаменитостей под Лакновом. невозможно забыть майора Годсона, того Годсона, который один, с кучкой смельчаков, въехал в возмутившийся Дальги, потребовал безусловной выдачи принцев, совершавших жестокости над европейскими пленниками, арестовал их посреди толпы шумевших мятежников, и застрелил из револьвера, как убивают бешеную собаку. Если Оутрама звали Баярдом, то Годсон имел все права на имя Ахиллеса. Будто в шутку, природа дала этому человеку все блага, а затем обрекла его ранней смерти. Первый красавец во всем отряде, силач, удивительный ездок, первый исполнитель всего, что казалось смелым до безумия, Годсон был обожаем и товарищами, и туземцами, которых кавалерийскою партией он командовал. Мемуары, изданные после его смерти, свидетельствуют, что он владел пером превосходно; он страстно любил свою молодую жену, его ждали первые места в мире ост-индских повелителей, но пуля сипая положила конец надеждам, возбужденным во всей Англии личностию и подвигами майора Годсона. [900]

Дня через четыре после открытия осады, неприятель решился на отчаянное дело: атаковать отряд генерала Оутрама, грозивший пути отступления (Не надо забывать, что Оутрамов отряд отделялся от главных сил рекою, мост через которую еще далеко не был окончен. «Как напали бы наши тактики на сэр-Колина в случае несчастия с Оутрамом!» замечает Россель.). Зрителям, привыкшим проводить утро на плоской крыше Дилькуши, день 7 марта дал спектакль весьма любопытный. Рано-рано из города стал выходить вооруженный народ небольшими кучками. Поодиночке и в группах, передовые сипаи шли как на прогулку, дорогой формируясь согласно еще не забытым правилам европейской дисциплины. Потом тронулась иррегулярная кавалерия на превосходных лошадях. Далее провезли пушку, запряженную шестью буйволами, за нею весь раззолоченный паланкин; какой-то франт, одетый с чрезвычайным великолепием, гордо сидел в паланкине, по боках его шли люди с золотыми и серебряными булавами. Еще пушки, еще кавалерия, еще какой-то сановник на слоне, в клеточке, осененной огромным зонтиком. Все это ярко блестит на солнце. Под конец тронулась новая масса пехоты в белых чалмах, в белых туниках (dhoolies) с черными сумками для патронов. Воины шли вперед очень бодро, вся картина обозначалась так ясно в прозрачном воздухе, что в скором времени вся кровля Дилькуши покрылась зрителями. «Сестра Анна! Сестра Анна! не едет ли кто, не видать ли чего?» Головы мятежных отрядов пропали из вида, а из города все еще шли пехотинцы и совары (кавалерия). И вот, облако пыли показалось по тому направлению, откуда надо было ждать Оутрама, генерал шел навстречу атаковавшим. Выстрел, другой, третий, сильная канонада; по быстроте пальбы легко распознавался голос британских орудий. Слабая, едва доносящаяся до ушей, трескотня ружейной пальбы наполняет интервалы между пушечными выстрелами. Несмотря на всю уверенность в своих, сердце сжимается мучительно. Еще несколько времени ожидания, и европейская сила взяла свое: ура генералу Оутраму! Облака страшной пыли крутятся по всем направлениям, сады и рощи запружены толпами белых людей, все бежит и спасается в отчаянном ужасе. Вот проехал назад величественный франт [901] на слоне... что за пыль, что за массы народа, пораженного страхом! Оутрам сидит у них на плечах, это несомненно. Еще минута, и красным клином врывается в кучи бегущих эскадрон английских драгун: наступление так же беспорядочно, как и бегство; всадники в алых мундирах смешиваются с толпой, рубят и давят мятежников, едва-едва отвечающих им редкими выстрелами. Но вот подоспевает кое-что еще худшее, чем кавалерия: несколько конных орудий на всем скаку выдвинулись из леса, быстро снялись с передков, и густой град картечи посыпался на бегущих. Пыль стала еще страшнее, все слилось в какой-то хаос, кончившийся тем, что неприятель добрался до города с огромною потерей, а Оутрам разбил свои палатки на самом месте сражения.

Еще день или два, еще новый спектакль: третьего дня происходило полевое дело, сегодня, в два часа пополудни, замок Мартиньер будет взят приступом. Время стояло прелестное, Лакнов красовался в пламенных лучах солнца, виллы и сады, раскинувшиеся по сторонам Дилькуши, глядели приветливее чем когда-либо. В траншеях шла ленивая перестрелка, на передовых постах происходили сценки, которыми увлекся бы жанрист-живописец. Хорошенькие молочницы-Индиянки бродят с кувшинами на головах, вовсе не боясь родной пули со стороны своих единоплеменников, и кричат лей дуд. «Подите-ка сюда, мисс лей дуд, кричит солдатик одной из них, дайте молока выпить!» Красавица, улыбаясь, наливает стакан разгоревшемуся ветерану, а муж ее, ревнивый Индус, торгующий табаком и спичками, искоса глядит на обоих. Шинели сняты; развернутые на колышках, они изображают род палаток, где резервному стрелку можно вздремнуть и выкурить трубку. В передовых траншеях все идет вяло, но сзади Дилькуши уже формируются штурмовые колонны: люди одеты щеголевато, как для парада; около Шотландцев, в их балетном наряде, выстраиваются сотни Сейков, усатых, воинственных, диких на вид и, к сожалению, страстных охотников пограбить. Пушечная пальба поднималась сильнее и сильнее, все по окнам и дверям Мартиньера. Пробило два часа. Знак подан. «Вперед, вперед, вперед!» перебегает от колонны к колонне. Пальба по Мартиньеру вдруг замолкла, чуть показались на поляне головы атакующих отрядов. [902] Неприятель ждал приступа, но расторопности у него не хватало; он начал хорошо отстреливаться только тогда, как штурмовые партия были почтя безопасны за деревьями парка, окружавшего Мартиньер. Сипаи и белые стрелки из ближайших укреплений, боясь быть отрезанными, бросились к замку. На лестницах, у ворот и подходов Мартиньера закипела суматоха, предвещавшая счастливый исход нападения. Горцы ворвались в траншеи, перекололи отсталых стрелков, вместе с сейками, вбежали в самый замок. Резервы вытягиваются из парка, какая-то пушка на всем скаку въехала в рытвину и презабавно повернулась колесами кверху. Сэр-Колин сердится, стоя на плоской кровле. Он указывает на 53-й полк, который маневрирует на открытом месте, в ротных колоннах. «Смотрите, Менсфильд, какие штуки тут выделывают под выстрелами!» «Адъютант! скачите, велите полковнику рассыпать людей сейчас же. Можно ли быть таким дураком?» «У вас глаза лучше моих, мистер Россель, продолжает главнокомандующий. — Глядите на правую сторону замка, что за народ там толпится?» — «Сейки и горцы, сэр, я их вижу очень ясно». — «Ну так пора и нам к Мартиньеру». Лошади ждали у подъезда, главный штаб тронулся, без вреда проскакал под выстрелами; замок уже был взят; когда штаб к нему подъехал. С раззолоченных причудливых балконов Мартиньера открывался вид на предместий города, на линию новых укреплений, на реку Гумти, вправо, на отряд Оутрама, которого вся артиллерия была заблаговременно выдвинута и била по отступавшим мятежникам. Против ожидания Сейков, грабежа не было, приезд главнокомандующего не дал им разгуляться. В то время, когда Россель и штабные офицеры с балконов осматривали окрестность, какая-то фигура показалась на поверхности Гумти, переплыла реку, выбралась на берег, только что очищенный мятежниками, и замахала руками. Синие панталоны, с красным лампасом, показывали в ней английского офицера. И действительно, то был Ботлер, лейтенант бенгальских фузелеров, вызвавшийся переплыть реку, дабы удостовериться в том, занят ли берег мятежниками. Соверши он свой полусумашедший подвиг получасом ранее, и неминуемая погибель послужила бы за него наградой!

Возвращаясь к себе в лагерь, наш военный корреспондент наткнулся на изнанку картины, так величественно [903] раскидывавшейся под полдневным солнцем. Защитники Мартиньера опоздали палить по боевым колоннам, но их огонь произвел несколько вреда служителям и туземным носильщикам, обязанным подбирать раненых. Несколько тел, превращенных ядрами в кровавые куски мяса, валялось под деревьями. Далее, назад, в одном из павильйонов Дилькуши, военный врач делал ампутацию ноги у молоденького, стройного, смуглого Индуса, дет двадцати или девятнадцати. Юноша молчал, внимательно следя своими большими глазами за движениями медика. Через две минуты, отрезанная нога лежала на полу, а еще через минуту, сам смуглый пациент, с какою-то тихою дрожью в теле, мирно перешел в тот край, откуда нет пришельцев. Россель пробрался в офицерское отделение, к сэр-Вильяму Пилю, раненому накануне: рана была не очень значительна, но к ней присоединилась лихорадка, плод изнурения, след убийственного климата. Храбрый капитан собирался на днях же вернуться к своим пушкам, но судьба не дала ему этого удовольствия. Земная карьера Пиля кончилась. На множество грустных мыслей наводила эта, сейчас рассказанная, изнанка приступа, но к вечеру Росселю пришлось если не увидать, то услыхать нечто во сто раз возмутительнейшее. Пришли вести от Оутрама, который в этот день не только вредил отступавшему неприятелю, но с своей стороны занял несколько важных постов по ту сторону Гумти. При атаке одного из этих строений произошло дело жестокости, при воспоминании о котором кровь стынет в жидах. Рота пенджабских Сейков, ожесточенная смертью любимого офицера (Андерсона), убитого из окна ружейною пулей, ворвалась в дом, перебила без пощады всех сипаев, не взирая на мольбы о помиловании, а одного из них, вероятно подозреваемого в роковом выстреле, положили на кучу дров и сожгли на месте. Несчастная жертва, полуобгоревшая, окровавленная, вырвалась от мучителей, но ее схватили снова, снова кинули в огонь и придерживали в огне штыками до той поры, пока не прекратились в ней признаки жизни. Несколько Англичан, бывших неподалеку, слышали крики несчастного. «Что же вы не бросились туда, что же вы не разогнали мерзавцев?» спросил одного из них Россель. «Никто не смел сунуться», отвечал офицер, слышавший крики жертвы. «Сейки были [904] в полном исступлении. Они потеряли Андерсона, и я ничего не мог бы сделать».

Не известно, наказал ли генерал Оутрам хотя зачинщиков страшной, сейчас нами рассказанной истории: по всей вероятности, нет, иначе Россель упомянул бы о том хотя в краткой выноске. Повесть о бесчеловечии Сейков донеслась до Англии, в одном из его писем, но не возбудила никакого впечатления в общественном мнении, которое, как известно, и у самых развитых народов имеет свои странности. Знаменитый Англичанин, раджа Брук Саравакский, казнивший нескольких малайских пиратов, едва защитил себя от обвинений в бесчеловечии, но то же общественное мнение, что не замедлило пойдти на одного из замечательнейших людей современной Англии, не позаботилось даже узнать имена офицеров, слышавших вопли полусгоревшего сипая и не бросившихся к нему на помощь.

Текст воспроизведен по изданию: Военный корреспондент в Индии // Русский вестник, № 10, кн. 2. 1860

© текст - Дружинин А. 1860
© сетевая версия - Тhietmar. 2018
©
OCR - Иванов А. 2018
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русский вестник. 1860