ПИСЬМА ВИКТОРА ЖАКМОНА. В прошлом году, и в 1834, мы дали несколько любопытных отрывков об Индии из «Писем» молодого натуралиста, Виктора Жакмона, к отцу, которые имели большой успех во Франции и подверглись заслуженной критике в Англии, но во всяком случае составляют весьма любопытное и милое чтение. Читатели наши будут конечно благодарны за сообщение им гораздо пространнейшей части этих писем, переведенных дамою, которой изящное перо уже несколько раз доставило всем нам удовольствие в Б. для Ч.


Корветта «Усердная», в море, 12 января, 1829, Любезный батюшка! Начав мой третий к вам нумер в море, во время переезда моего из Бразилии на мыс Доброй [73] Надежды, я запечатал его, 28 декабря, уже в Африке, и поручил Г-ну Дурвилю, командиру «Астролябии»: он взялся доставить его к вам сейчас по приезде своем в Тулон. Это письмо конечно уже известило вас о продолжении нашего, весьма приятного, но очень медленного, плавания от Рио-Жанейро; о коротком пребывании нашем на мысе Доброй Надежды, и о счастливой встрече моей с первым вашим пакетом, в котором я нашел письмо от вас, другое от брата Порфирия, и письма от Г-на Гумбольдта.

«Усердная» оставила мыс Доброй Надежды 30 декабря. Накануне мы, с Дурвилем, употребили целый день на последнее и великолепное путешествие в горы, возвышающиеся над городом, и я сел на наш корабль, стоявший в рейде, только в самое утро его отплытия. Корабельные офицеры так были снисходительны, что прислали лодку и людей за мною и моими пожитками, перед самым отъездом, и эта учтивость позволила мне насладиться выгодами и удовольствиями твердой земли до последней минуты. Я провел на ней восемь дней, — освежился, отдохнул чудесно. Не думайте, однако, чтобы я просидел все это время сложа руки, под тенью какого-нибудь бананового дерева: нет, я работал, рассматривал природу, сбирал минералы и растения; пил молоко, которое очень люблю и которого не видал ни капли с самого Бреста; ел плоды, — ел пищу свежую, сочную, и хотя очень уставал днем, однако несколько часов хорошего сна в кровати, неподвижной и длиннее меня, не оставляли мне на другой день ни малейшей усталости.

Однако и в пловучей тюрьме своей я очутился без сожаления. Накануне нашего отъезда, она населилась множеством новых жильцов, которых общество неимоверно приятно в открытом море. Это десятка три жирных баранов и штук до двух сот разной дворовой птицы; далее, обильный запас свежих овощей, так, что мы, по крайней мере два раза в день, можем забывать, что мы на море. До этого времени сухие овощи, солонина и сыр, были единственною нашею пищею; и все это было черство, жестко, неприглядисто. Оно было бы даже вредно, если б ели его [74] много; но как такое кушанье не слишком-то заманчиво, то мы ели его именно столько, чтоб не умереть с голоду, и оттого были здоровее многих жителей Парижа, которые, имеют всего в изобилии и едят каждый день слишком сытно. Я убежден, что от умеренной пищи зависит прочное здоровье человека. Несмотря, однако ж, на чрезвычайную пользу малых приемов солонины и сухих овощей, мы теперь с большим удовольствием избавились от необходимости соблюдать такую строгую диету для сохранении нашего здоровья.

Дня два спустя после нашего отъезда, когда мы поравнялись с Мысом Бурь, нас приветствовал порыв ветра, неизбежный на этой точке земного шара, по сказаниям стихотворцев и путешественников. Он утопил у нас несколько куриц, — и только. Вы знаете, батюшка, что и решительно не верю бурям. Это вымысел пылких воображений, и более ничего. Набежит черное облако, дунет сильный ветер, сломит несколько мачт, но никого не утопит, — уверяю вас. Это не страшно; оно только досадородно, неприятно и не красиво, вот и все тут.

А вот, что красиво: три дня спустя после воображаемой нашей бури, в девять часов вечера, ночь была ясная, хоть и безлунная; на палубе оставалась только половина экипажа, для содержания караула, пока другая половина спит. В это время Какой-то корабль, который все после обеда плыл за нами в несколько другом направлении и в двух милях расстояния, вдруг переменил путь свой и пустился прямо на вас, к чему очень быстро способствовал попутный для него ветер. Такое подозрительное движение побудило нашего капитана приказать изготовиться к сражению, что и было исполнено в поспешности и молчании. Неизвестный, догнав нас на расстояние человеческого голоса, стал окликать. Оказалось что он говорил по-Английски, и как кроме меня никто из нас не знает этого языка, то капитан просил меня взойти на ют, слушать и отвечать оттуда. Вот я взлез на средину мачты и наставил ухо, в превосходном положении для принятия ядер в свои недра, если б неизвестному кораблю вздумалось стрелять. Этот корабль, о котором все наши офицеры, несмотря на [75] сильный сумрак, утверждали, что он военный, стал расспрашивать нас, по-Английски, что мы за судно. Я отвечал ему, что мы чрезвычайно удивляемся грубости такого вопроса и требуем, напротив, чтобы он сам сейчас объявил нам, кто он таков. Он заговорил опять, но невозможно было ничего расслушать; между тем, движения его становились неприязненнее, и мы удостоверились, что он хочет сцепиться с нами и решить наши взаимные вопросы абордажем. В один миг мы поворотили к нему боком, и послали ему в гостинец залп ядер и картечи... Незнакомец остановился... Между тем как наши заряжали вновь свои пушки, я опять взлез на ют, и, вооружившись исполинскою говорною трубою, приказал неприятелю лечь в дрейф и прислать к нам офицера для переговоров, не то мы будем продолжать пальбу. Ответа не было слышно, но мы увидели нашего противника исполняющего, с покорностию, предписанное ему движение, и стали ожидать посланцев его с терпением. Но как люди, имеющие в распоряжении своем шестнадцать пушечных выстрелов, не слишком бывают терпеливы, то капитан и офицеры, — которые предполагали в известном судне не менее как морского разбойника и сильно гневались на него за причиненные нашей корветте страх и хлопоты, — просили меня возобновить незнакомцу прежние угрозы — что мы истребим его с поверхности моря, если он не пришлет тотчас своих людей на наш борд. Я снова пожертвовал моими легкими, и закричал им в трубу громовым голосом. Наконец, усилия мои увенчались желанным успехом шлюбка их причалила к корвете, и несколько Английских фигур высыпало на палубу. Меня опять потребовали в каюту капитана, для снятия допроса с пленных; и хотя они казались самыми миролюбивыми людьми в свете, однако капитан требовал непременно, чтобы неизвестное судно было освидетельствовано. В миг, одна из шлюпок спущена в море, и лейтенанту поручено осмотреть незнакомца в подробности. Но как лейтенант не знает Английского языка, то я и тут понадобился. Я охотно согласился сопутствовать экспедиции, которая, как мне казалось не предвещала ни какой опасности. Мы [76] приняли самые осторожные меры: наши матрозы были вооружены до ушей, а на дне шлюпки, под вашими мотами, лежала целая коллекция заряженных пистолетов; притом, люди с незнакомого судна, оставшиеся на корветте, могли служить за нас залогом и в случае надобности отвечать за нашу безопасность.

После десятиминутного, довольно трудного, плавания против волны и ветра, мы достигли до незнакомца, и сейчас увидели, что это было не что иное — как купеческое судно!

Нас приняли, с чрезвычайною вежливостью, люди очень порядочные, но ужасно перепуганные. Тут мы узнали, что наш неизвестный плыл из Ливерпуля в Индию, с товарами и несколькими пассажирами; что не сообщавшись ни с кем с самого отъезда своего из Европы и увидев Европейский корабль в таком близком от себя расстоянии, ему хотелось пожелать, мимоходом, товарищу доброго вечера и сличить свою долготу с нашей долготою. В темноте, он принял нас за купеческое судно, и потому подплыл к нам без всякого опасения. Наши ядра переломили у него одну рею и прорвали один парус; по счастию, никто не был ни убит ни ранен.

Слабость нашего незнакомца очевидно доказывала его невинность. Однако, прочитав паспорт капитана, я сказал ему, что он поступил чрезвычайно неосторожно, и напрасно подступил, ночью, к неизвестному кораблю: — «Хорошо, прибавил я, что мы у вас никого не убили, и что когда возвратимся на наш борт, пришлем вам обратно ваших людей. Ну, а если б случилось иначе?»

Бедный капитан, в полном смирении, сознавался в своем проступке и приносил тьму извинений за пушечный залп, которым мы его угостили; а экипаж, в надежде, что эта ужасная музыка должна прекратиться с нашим приездом, так нам обрадовался, что не знал как выразить свое восхищение. Все, наперерыв, осыпали нас приветствиями и учтивостями; тут полилось шампанское, — но как жажда ни мучила меня после такого примерного крика, то я только обмакивал губы в своей рюмке, чтоб наши хозяева не подумали, что шампанское для нас диковинка. [77]

Распрощавшись с такими гостеприимными Великобританцами, мы собрались в обратный путь. Нас спустили в лодку с самою заботливою осторожностью, пожелав нам всех возможных благ. В полном мы были уже на нашем борте, и как скоро мы возвратились, капитан отпустил наших пятерых аманатов: но, перед отъездом, им пришлось пройти под беглым огнем моего Английского красноречия.

Так мы расстались. «Усердная» продолжала свой путь далее, и тем кончилось комико-трагическое происшествие.

Января 27, 1829, в море. Сегодня, после обеда, мы надеемся увидеть остров Бурбон, а завтра, вероятно, сойдем на берег. К сожалению, мы на нем пробудем не более шести дней. Потом настанет «начало конца», — но как длинен и жарок будет этот конец!

Прощайте, любезный батюшка. Если встречаю часок, который могу посвятить тишине и уединению, тогда я весь переношусь в Париж, в вашу комнату, и теряю всякое воспоминание о безмерном пространстве, которое нас разлучает. Без сомнения вы часто делаете мне точно такие же посещения? Они утешают нас за неимением лучшего.

Дегли, марта 10, 1830. Оставив Бенарес 6 января, я ехал по левому берегу Ганга до Миррапора, лежащего на противоположной стороне, где и переправился чрез реку. Тут, снабженный разного рода паспортами и фирманами от Миррапорского градоначальника к независимым раджам Бендликендской провинции, я оставил прямую дорогу в Гималайские Горы и кинулся в середину этой Индийской глуши, где почва обещала мне богатый сбор минералогических и геологических редкостей.

Пробродив недели две по высокой равнине Бендликенда, я спустился в страну, называемую Дуаб и расположенную между двумя реками, Гангом и Джемною. Конец зимы застал меня, в первых числах февраля, в Бинде, главном городе Английского Бендликенда. Ночи перестали быть холодными; дни сделались жаркими; я продолжал свое путешествие с большим успехом. Однако сильные грозы довольно беспокоили меня во время моей кочевой жизни в Дуабе. Порфирий расскажет вам, как неприятно быть под [78] дождем, когда нет поблизости ни дома, ни шалаша, для вашего прикрытия. Иногда, однако ж, хотя очень редко, старая, покинутая мечеть или древний Индейский храм служили мне убежищем; но чаще всего я не находил иной защиты кроме дерев, и то без листьев.

Двадцатого февраля я вступил в Агру, первый большой город мусульманский, встретившийся мне на пути; город, наполненный обильными воспоминаниями о недавнем величии рода Тамерланова. Я пробыл в Агре три дня, и не мог надивиться снисхождению и гостеприимству Англичан в Индии. Чиновники, обремененные обширными занятиями, находили время и средства не только помогать мне в осмотре всех редкостей и примечательных предметов около городов, порученных их управлению; не только снабжали меня своими слонами, лошадьми, каретами, но еще всегда сами сопровождали меня в моих наблюдательных прогулкам.

Дегли! Наконец я в Дегли! А знаете ли, батюшка, что случилось со мною сегодня утром? Вы будете смеяться. Здешний Английский резидент просил Великого Монгола, шаха Мухаммеда-Экбер-Рази-Падишаха, принять меня, и его величество так был милостив, что собрал весь свой двор для дарования мне аудиенции. Доехав до дворца в сопровождении целого полка пехоты, сильного отряда конницы, бесчисленной толпы слуг в разных нарядах и кучею слонов в богатом убранстве, я был введен резидентом в присутствие Великого Монгола и отдал ему должное почтение. Император наградил меня за то халатом, то есть, жалованным платьем. Первый министр надел его на меня, и, окутанный таким образом, я опять явился в аудиенц-залу. Тогда сам император, — потомок Тимура, то есть, Тамерлана в прямой линии, — царскими своими руками пришпилил несколько алмазных украшений к моей серой шляпе, предварительно обращенной в чалму, попечениями великого визиря! Я бесподобно сохранял всю мою важность во время этой комедии. По счастию, не было ни одного зеркала в тронной зале, и что из всего этого маскарада мне видны были только мои длинные ноги, в черных панталонах выглядывавшие из под Турецкого халата. [79] Император, который никогда не видывал Французов, очень важно расспрашивал меня, есть ли король во Франции и говорят ли там по Английски. Казалось, что моя смешная фигура, в пять футов восемь дюймов, с густыми волосами и бакенбардами, в чалмообразной шляпе, в очках и в восточной одежде, насунутой сверх Европейского фрака, очень его занимала. Через полчаса я ему откланялся и возвратился домой тем же порядком, в сопровождении резидента. Когда я проходил по двору, войска Великого Монгола, выстроенные рядами, били в барабаны, в честь моему шитому кисейному шлафроку. Зачем вас тут не было, батюшка, чтоб порадоваться над вашим детищем!

Само собою разумеется, что я в восхищении от шаха Мухаммед-Экбер-Рази-Падишаха, и что он показался мне бесподобнейшим государем. В самом деле, у него прекрасное, почтенное лице, длинная белая борода, и во всех чертах выражение долгого страдания. Англичане оставили ему все почести его сана, и пенсиею в четыре миллиона утешают его о потере власти. Резидент представил меня Великому Монголу, говоря, что я — мистер Жакмон-саиб-багадур, то есть, «метр Жакмон-господин-богатырь». Вот под каким названием главный церемонийместер провозгласил обо мне при дворе его Индейского величества!

Этот богатырь хоть и занимается здесь сражениями, однако совсем не против людей, а против насекомых, портящих ботанические его коллекции. Он отравляет ртутью и мышьяком свой гербарий, наполненный богатыми Индейскими растениями, которые собрал на шести стах милях пройденного им пространства, и запаковывает его, чтоб оставить в Дегли, на время путешествия своего по Гималайским Горам.

В моей кочующей жизни пропасть разнообразия: то живу я во дворце, средь многолюдного города; то скитаюсь под палаткою, в необозримой пустыне. Вот здесь, например, в Дегли, я не иначе выезжаю со двора как в карете, в паланкине или на слоне, в сопровождении блистательной кавалерийской свиты, — это учтивость моего [80] хозяина, резидента; живу в великолепном доме; кругом меня пышные сады; обедаю как принц... А там, месяца через три, в Горах Гималайских, буду рад какой-нибудь дымной и грязной лачужке, лишь бы найти кров от непогоды.

В будущую субботу, 13 марта, я опят возвращусь к своей одинокой и зело бродящей жизни. Посмотрели б вы, батюшка, как путешествуют здесь Англичане, особливо Английские чиновники! В Регенатпорском бенгало (постоялом доме) встретил я одного сборщика податей, с женою и с одним маленьким ребенком. Он ехал в карете; за каретою шел слон; за слоном восемь повозок, два кабриолета, особый экипаж для ребенка, и шесте верховых и упряжных запасных лошадей; далее, от шестидесяти до восьмидесяти носильщиков; да кроме того еще около шестидесяти служителей. Этот сборщик раздевается в дороге, одевается, переодевается, когда и как ему угодно; завтракает, полдничает, и, вечером, пьет чай, точь-в-точь, как у себя в Калькутте, без малейшего опущения. Хрусталь, фарфор, серебренные приборы, все это развертывается и завертывается с утра до вечера; чистое белье переменяет он по четыре раза в день, и прочая, и прочая.

Середи такого великолепия, сын ваш явился с десятидневною бородою, в грязи по колено, и поселился в одном доме с Английским роскошным сборщиком. Дом этот состоял только из двух комнат, и потому я письменно предложил моему соседу поместить кого-нибудь из его свиты в моей горнице. Он сам пришел благодарить меня, и долго со мною беседовал, хотя, казалось, не постигал откуда происходило такое различие между туалетом моим и моими разговорами. Меня очень забавляло его изумление; наконец, я рассказал ему о себе, и мы с ним довольно сблизились, так, что решились путешествовать вместе несколько дней, в продолжение которых я имел время насмотреться на всю пышную потеху этих господ в дороге.

Когда я, отсюда, опять пойду бродить вдоль и поперег по Индейским пустыням, вы, батюшка, будьте совершению [81] покойны насчет моего здоровья и целости от диких зверей. Тигры, и компания, вообще, никогда не заводят речей с теми людьми, которые не ищут с ними разговора; что ж касается до моей палатки, то она очень покойна и так мила, особливо вечером при зажженной восковой свече, что я решился кочевать в ней во все время моего похода, под самым носом всех сераев, каравансераев, бенгало и прочих постоялых домов Индии. Будьте покойны, я снабжен такими чудесными фирманами от генерал-губернатора и других властей здешнего полуострова, что ни какая сила не осмелится меня тронуть.

Пенипот, марта 17, 1830. Деглийцы, в которых вы уж верно влюбились, любезный батюшка, провожали меня за два перехода от города. Зато, на прощанье, я принужден был выть с этими волками по волчьи, то есть, казаться также равнодушным как и они, к участи своей головы, рук и ног, гоняясь с ними за дикими кабанами. Не знаю, как случилось, только я ни разу не упал с лошади! Редкое счастье, уверяю вас. Здесь, падения с лошади занимают второе место в разряде смертных случаев и следуют тотчас за хроническими воспалениями в печенке, — даже прежде самой холеры-морбус. Что касается до изломанных рук и ног, эти вещи просто входят в состав Индейской охоты; и от того это удовольствие, в Индии, никогда не может обойтись без лекаря. Но уж зато охота за львами и тиграми — забава самая невинная: тут каждый охотник взгроможден на слоне и запрятан на спине этой ходячей горы в высоком ящике, где, для его защиты и удовольствия, изготовлен целый артиллерийский парк, — ружья, пистолеты, все оружия на свете. Иногда случается, хотя очень редко, что тигр, доведенный до отчаяния, вспрыгивает на голову слону; но это до охотника не касается: это дело проводника, который получает двадцать пять франков в месяц для претерпения таких встреч. Если проводник, который сидит на шее слона, погибнет, по крайней мере смерть его не остается без отмщения, потому что слон, чувствуя у себя на голове прическу из тигра, рвет его из всех сил своим хоботом, и тогда охотнику стоит только [82] приставить дуло ружья или пистолета к горлу зверя и застрелять его. Позади вас сидит другой бедняк, которого должность держать над вами зонтик, для защиты вас от солнца. Положение его еще хуже чем проводника: если слон испугается и побежит от тигра, а этот гонится за ним и мечется на него сзади, тогда настоящая должность этого зонтиконосца состоит в том, чтоб быть съеденным вместо самого охотника. Индия — совершенство для господ людей высшего звание! Здесь нет таких мелочных разрядов как в Европе: все народонаселение разделено на две массы: одних носят, другие несут.

Около 1 апреля я буду в Гердваре, небольшою городке на берегу Ганга. В это время там будет знаменитая ярмарка; я накуплю теплой одежды себе и моим людям; увижу там Китайцев, Тибетцев, Татар, Кашмирцев, Узбеков, Афганцев, Персиян, и, как предмет роскоши, старую Бегум-Сумро, которая, шестьдесят лет тому, вела войну против Маграттов, с отличнейшею конницею в целой Индии. Никто не знает наверное откуда эта удивительная женщина родом; однако вообще считают ее невольницею, вывезенною из Персии или Грузии. Этой движущейся мумии теперь около ста лет: несмотря на то, она сама управляет своим владением, Серданною, — слушает донесения двух или трех секретарей вдруг, и в то же время сама диктует трем другим. Года четыре тому назад, она велела привязать нескольких из своих придворных и министров к жерлам заряженных пушек, и они взлетели на воздух как ядра; а тому лет семьдесят, зарыла, из ревности, одну из своих невольниц в землю, живую, и дала мужу своему бал на этой ужасной могиле. Не менее того, она себя называет христианкою; построила в Серданне церковь, отказала ей после себя часть своих владений, и писала к папе, чтоб он прислал ей епископа. Оба ее мужа умерли насильственною смертию; однако, надо ей отдать справедливость, она показала в своей жизни столько же мужества сколько жестокости. Не правда ли, батюшка, что эта старая колдунья была бы для меня прекрасная партия, если б она [83] записала мне все свои владения? Я об этом подумаю отсюда до Гердвара.

Лагерь на Китайской границе, августа 26, 1830. Пишу к вам, любезный батюшка, на Индейской бумаге, великолепным павлиным пером и тертым индиго. Я уж насинил вчера вечером, к Порфирию, от десяти до двенадцати футов точно такой же бумаги, и прошу вас, потрудиться отыскать в этой газете ответы мои на многие главы ваших писем, из которых каждое может назваться томом. Пока не заведутся страховые общества для предохранения писем наших от погибели, я может быть напрасно подвергаю опасности такой огромный груз своих мыслей; но, в толиком, так сказать, отдалении от всех родных и друзей, не могу решиться отправлять к ним одни коротенькие записки.

Теперь надо повторить вам рассказ о прибытии моем в Калькутту, потому что первые мои письма, по всей вероятности, остались на дне Ганга. Да будет же вам известно, как говорят Индейцы, что наш корабль, приплыв из Пондишери к устью этой реки, где чуть-чуть не претерпел крушения, наконец бросил якорь перед форт-Виллиамом, 5 маия, 1829; и что, после обычной салютации между крепостцою и артиллериею нашей корветты, я начал очень сериозно помышлять о выгрузке на берег моей особы, со всеми ее принадлежностями.

И когда, на следующее утро, слуга мой, Португалец, которого я взял в Пондишери, привел на берег крытые носилки, я, весь в черном с головы до ног, распрощался с «Усердною», и, кинувшись небрежно в этот подвижной домик, сказал носильщикам — Пирсон саибка гетюр, Индо-Джагатайское изречение, которое я твердил с самого Пондишери, и которое доставило меня в целости, без малейшего приключения, к самому подъезду Г-на Пирсона. Его великолепные чертоги, по счастию, находились почти на самом берегу реки. Служитель, в роде дворецкого, повел меня по широкому крыльцу, между двойным рядом слуг, и ввел в огромную залу, где я застал трех дам в большом наряде и седого мужчину в легком платье из бумажной материи. Все четверо [84] были заняты очень важным делом: несколько слуг, помощию какой-то многосложной системы, обмахивали их опахалами.

Неизвестное мое имя и появление моей черной, высокой, фигуры изумили их; а с другой стороны, чрезвычайная рассеянность, в которую ввергли меня все новые, удивительные, необыкновенные предметы, окружавшие меня с самого выхода моего на берег, так сковали все Английское отделение моих мыслей, что, по некотором молчании, я мог только пролепетать им по-Английски, что не знаю с чего начать и потому прошу их помочь моему неведению. Тут, седой мужчина и его три женщины так исправно стали помогать мне, что через несколько минут я плавал в Английском языке как рыба в воде. Незнакомцы мои были Г-н Пирсон, жена его, дочь и гувернантка дочери. Я представил свои рекомендательные письма, на которые, однако ж, не много надеялся, потому что они достались мне из третьих рук. Не менее того, при первом вскрытии печати, они доставили мне приглашение поселиться в доме, на все время пребывания моего в Калькутте. Потом, спросили меня, не привез ли я еще каких-нибудь писем. На это я отвечал предъявлением чудовищного пакета, безобразившего мой карман, — пакета, который, будучи благовременно расположен как хорошо обдуманный фейерверк, при вскрытии своем выпустил сначала несколько холостых ракет, — письмо к доктору такому-то, другое к негоцианту такому-то, третье к капитану такому-то, но потом, мало-помалу, стал выбрасывать имена судьи, главного судьи; далее члена совета, и наконец, для окончательного ракетного «павильона», метнул имя леди Бентинк и генерал-губернатора лорда Виллиама Бентинка, на пяти конвертах. Все кресла сблизились около моего, и я сделался совершенно модным человеком в палатах Г-на Пирсона.

Пробило одиннадцать часов. «Мне время ехать в верховный совет», сказал мне Г. Пирсон: «я чрезвычайно сожалею, что не могу сам представать вас тем лицам, с которыми вам надо повидаться; но моя дочь все это вам устроит, а карета моя к вашим услугам». Тут [85] он нас оставил, крепко пожав или, лучше сказать, сильно стряхнув мою руку.

Мисс Пирсон объявила мне, что с самым первым из всех визитов я должен ехать во дворец, к генерал-губернатору; и, без дальнейших околичностей, села и, при мне же, написала записку к леди Бентинк. Менее, нежели через четверть часа, дежурный адъютант генерал-губернатора доставил мне ответ его супруги, — следуя этикету, прямо на мое имя, — где было сказано, что леди меня ожидает. Я сел в карету Г-на Пирсона, обремененную гайдуками, жезлоносцами, сзади и спереди, и, приехав во дворец, был встречен тем же адъютантом: этот повел меня в гостиную леди Бентинк, где я увидел женщину лет пятидесяти, с резкими остатками красоты, милую, умную, без малейшего жеманства. Мы разговаривали с ней часа полтора, как вошел в гостинную домашний доктор и хотел было предложить хозяйке руку, чтобы вести в столовую, где накрыта была закуска; но леди отправила его к мужу предупредить обо мне, я, спустя несколько минут, я вступил в столовую, ведя ее об руку. Лорд Бентинк, в это время, входил в ту же столовую с противуположной стороны, в сопровождении министров и членов совета, собранных в этот день для совещаний. Леди Бентинк представила меня своему мужу с чрезвычайною любезностью; потом меня посадили по правую руку генерал-губернатора, который, проворно пробежав, в продолжение завтрака, все мои пять писем, познакомил меня с своими гостями. После закуски, я отвел леди Бентинк тем же порядком в ее гостинную, из которой вырвался не иначе как дав слово явиться опять к обеду, в восемь часов вечера.

Возвратясь к Пирсонам, которые уже начинали удивляться долгому моему отсутствию, я нашел две лучшие комнаты в доме изготовленными для моего помещения; но когда я хотел скрыться в них и отдохнуть, потирая руки от радости при таком счастливом начале, за мною вбежала толпа слуг, вооруженных огромными опахалами, для освежения моей особы. На силу мог я от них отделаться! [86]

В шесть часов, Г. Пирсон повез меня, с женою и дочерью, кататься по городу, — ежедневное удовольствие жителей Калькутты при захождении солнца. После такой прогулки, они обыкновенно переодеваются и садятся обедать, почти всегда при свечах. Так и я переоделся, сел опять в карету Г. Пирсона и поехал во дворец.

Все гости собрались в приемной, и я опять имел честь вести леди Бентинк к столу, где она посадила меня возле себя. Вкруг нас было царско-Азиатское кушанье в отменном Французском вкусе: подавали все на позолоченных блюдах; лучшие Европейские вина разносились высокими фигурами с длинными бородами, в длинных белых платьях, в чалмах, сиявших золотом и яркими цветами. Между тем, отличный оркестр, с редким совершенством, разыгрывал прекраснейшие мотивы из Моцарта и Россини. Прелесть этих звуков, волшебное освещение столовой и премыкающих комнат, пышное убранство стола, необыкновенная красота плодов, покрывавших его в невиданном изобилии, восхитительный запах цветов, которыми украшались пирамиды из фруктов, может также и сила волшебная шампанского, — только все это вместе повергло меня в какое-то очаровательное упоение; в упоение, не отнимавшее однако у меня рассудка. Я разговаривал очень удачно с леди Виллиам, по-Французски, об изящных искусствах, о литературе, музыке, живописи, а с мужем ее, на Английском языке, о внутреннем состоянии и политике моего отечества. Возвратившись в гостинную и глотая душистый Левантский кофе, я был осыпан такими приветствиями и встретил столько рукопожатий, что голова моя могла бы легко вскружиться, если б была немного слабее. Я имел еще довольно духу завести тут ученую диссертацию с домашним доктором о Физиологии вообще, о зоологии и геогнозии Индии в особенности, — потому что в общем разговоре я не мог, даже в качестве путешествующего естествоиспытателя, распространиться об этих предметах.

Я посвятил два следующих дня своим визитам к знатнейшим жителям города, а недели через две генерал-губернатор переехав в свой загородный дом, [87] пригласил и меня туда же. Там леди Бентинк заставила пеня влезть на слона, в первый раз моей жизни.

Время мое текло несказанно тихо и приятно в Баракноре, — название загородного дома генерал-губернатора. Все утро я обыкновенно работал в красивом флигеле, где меня поместили, возле самого замка. В два часа пополудни, роскошный завтрак соединял, в большой Зале, всех жителей Баракпора, кроме меня; но когда он был окончен, я иногда являлся в будуаре леди Вентинк, где, но нескольку часов сряду, время проходило в разговорах об антиподах, о дурной и хорошей погоде. Ввечеру, после обеда, иногда занимались музыкою, иногда непринужденною, дружескою беседою; что до меня, то я обыкновенно садился подле лорда Бентинка, на диване, в котором-нибудь из углов комнаты: он рассказывал мне об Индии, я ему об Америке. В половине одиннадцатого, все расходились, и я шел бродить до полуночи, по огромным аллеям великолепного Баракпорского парка.

Так протекли первые дни мои в Индии. Зачем потеря первых писем моих оставила вас целый год в неизвестности? Какая противуположность между жизнию моей в Калькутте и теперешним моим одиночеством в пустыне! Но и самые воспоминания сладостны.

Характер лорда Бентинка внушил мне глубочайшее к нему уважение, которого я не мог скрыть и от него. Воин опытный, он ненавидит войну, но любит свое отечество выше всего на свете. Хотя сын Английского герцога, хоть сам теперь на месте Великого Могола, он так прост, так откровенен, что нельзя в него не влюбиться. А как нет для нас людей милее тех, которые нас любят, то и я казался лорду Виллиаму особенно привлекательным. Я не мог нарадоваться, я был счастлив, видя столько могущества в таких честных руках.

Луджиана на берегах Сетледжа, февраля 25, 1831. Завтра, или после завтра, я перейду через Сетледжь, и направлю путь свой к столице Кашмирского государства. Король Ренджит-Син, из ласкательства к лорду Бентинку, дозволяет мне вход в свои владения, доселе запертые даже для самих Англичан. Он посылает сына первого [88] своего министра ко мне на встречу, и я уверен, что буду им самим хорошо принят в Лагоре, по милости Г. Аллара, нашего соотечественника, который у него в службе и занимает одну из важнейших должностей в его государстве. Г. Аллар, узнав, что Французский путешественник желает посетить Кашмирские владения, не только склонил короля дать на то свое согласие, но даже не перестает, письменно и чрез посланных, убеждать меня предпринять путешествие мое в Лагор как можно скорее. Ренджит-Син сам назначил мой маршрут до своей столицы, откуда надеюсь писать к вам о нем и об себе ближе, нежели через две недели.

Лагерь около Юлиндора, в Пенджабе, марта 4, 1831. Третьего дни я простился, в Луджиане, с моим приятным хозяином, капитаном Ведом, и, сев на слона, окруженный отрядом конных Сейков, переправился через Сетледж. Эскадрон тех же войск, в боевом порядке на правой стороне реки, принял меня с военными почестями, при самом выступлении моем на берег, и проводил до моей палатки. Тут оставался он под ружьем, до приезда моего мигмандара, то есть, вожатого гостей, молодого Шах-эль-дина, который скоро прискакал к нам, в сопровождении нескольких офицеров. Вед научил меня этикету Сейков, и потому мне не трудно было сладить с сыном великого визиря, который, впрочем, принял на себя почти весь труд нашего разговора. В конце свидания, молодой Сейк, при самых униженных выражениях, поднес мне мешок с деньгами, а между тем его фигуранты, проходя мимо моей палатки, ставили у входа корзины с фруктами, кувшины со сливками, сосуды с разными лакомствами. Все это были подарки Ренджит-Сина. Я просил Шах-эль-дина написать к королю с изъявлением моей благодарности, и прибавить, что не менее этого я ожидаю и от его гостеприимства.

Ввечеру, я доставил себе наслаждение совсем другого рода, — длинную и уединенную прогулку по пустынному берегу Сетледжа. Никто не провожал меня; ни какая человеческая фигура не портила картинных видов, которые [89] меня окружали. Я был также свободен, как на берегах Ниагары, когда еще ни какие почести не утруждали меня.

По возвращении в лагерь, секретарь моего мигмандара пришел ко мне за приказаниями. Я назначил час выступления на следующее утро и место отдыха. Вчера, я проехал это пространство на слоне, один, следуя своей склонности к уединению. Когда я говорю один, я не считаю с полдюжины пеших слуг и столько же конных проводников, которые меня окружали: так велико слово я на востоке, что оно поглащает дюжину людей и лошадей, как ничто.

Шах-эль-дин, которого я не приглашал ехать с собою, следовал сзади, с своим отрядом, в двух или трех милях расстояния. Прибыв на место отдыха и войдя в приготовленную уже для меня палатку, я вскоре получил от него посланника, через которого он просил позволение опять мне представиться. Он опять явился с новыми приветствиями, с новым мешком денег и с новыми провизиями.

Я посетил его в тот же вечер, за что он, во все продолжение моего визита, не переставал изъяснять мне своей благодарности прилагательными превосходной степени. Я приехал и уехал при звуке труб и литавр; и не будь у меня такой длинной бороды, придающей мне очень важный вид, я бы не выдержал, чтоб не расхохотаться от этой музыки. Зато, возвратясь в свою палатку, я нахохотался досыта над великолепием моего положения.

Сегодня утром я расположился лагерем близь Юллиндора, очень древнего города, а Шах-эль-дин явился опять с расспросами о моем здоровье и с обыкновенными своими гостинцами, то есть, с новым мешком денег для моей шкатулки, с прежними прилагательными в превосходной степени для ушей моих, да еще с разными лакомствами и провизиями для моего желудка. Вместе с тем, он представил мне Юлиндорского губернатора, с его длинною и белою бородою и с его бесконечною свитою. Поговорив с ними несколько минут и желая как можно учтивее отделаться от всей этой сволочи, я предложил моему мигмандару прогуляться на слоне но городу, а белой бороде [90] изъявил свое «отчаяние», что не могу и его также пригласят с собою.

После прогулке, я возвратился в свою палатку, где пишу теперь это письмо под разладными звуками серенады, которою угощают меня Юлиндорские артисты. Пишу к вам скрепясь терпением, пока не кончится вся эта потеха: так как они играют по указу короля, то поневоле надо слушать их с терпением.

Но, спросите вы, что в этих мешках, которых у тебя такая коллекция? А вот что. В каждом из них сто одна рупия, или 250 франков. Если Ренджит-Син считает себя обязанным принимать всех своих гостей таким же образом, то я очень понимаю, почему они ему неприятны, и почему он запрещает всем иностранцам въезд в свои владения. Желал бы я знать, где и когда кончится такое внимание с его стороны? Может быть в Лагоре, но верно не прежде; а как отсюда до Лагора шесть переходов, то я соберу еще шесть сот шесть рупий; и солью их воедино с теми тремя стами которые уже удостоены моего прикосновения. До сей поры, я всё сердился на медленность путешествий в Индии; но Ренджит-Син употребляет такие убеждения, которые помирили бы меня даже с поступью черепахи.

Не знаю, не оптический ли это обман, но Пенджаб и его жителя мне очень нравятся. Вы скажете, может статься, что я вижу их сквозь золотой дождь, который, вероятно, придает им много прелести. Это, может быть, и правда; но всё-таки надо признаться, что характер Сейков, из всех восточных народов, самый привлекательный. Простота их и честность должны непременно понравиться Европейцу, после двухлетнего путешествия в Индии, где эти качества довольно редки.

Лагор, марта 12, 1831. Вчера въехал я в здешнюю столицу, и был встречен Г. Алларом за две мили от города. В одной с ним коляске сидели Гг. Вентура и Курт, два Европейца, которые также в службе у Ренжит-Сина. Они выскочили из коляски, я соскочил с лошади, и, когда мы хорошенько перецеловались с Г. Алларом, он представил меня своим товарищам. Потом, мы все [91] четверо сели в его экипаж и поехали в город. Проехав по диким, пустынным полям, покрытым, как и окрестности Дегли, развалинами Монгольского могущества, мы вышли из коляски, через час езды, у входа какого-то очаровательного оазиса. Удивленным моим взорам представился обширный сад, с цветниками, полными левкоев, ирис, роз, с померанцовыми и ясминными аллеями, с бассейнами и фонтанами, разливавшими отрадную прохладу в воздухе, и с прелестным павильоном, отделанным со всею роскошью и утонченностью Восточного вкуса. Это волшебное жилище — мое.

Тут нас ожидал стол, уставленный серебряною посудою и самым лакомым кушаньем. Закусив немного, я весь день бродил с новыми моими друзьями по аллеям моего сада, давая себя душить их ласками, наперерыв. Вечер наступил, и слишком скоро; мы должны были расстаться, потому что Гг. Аллар и Курт живут от меня в двух милях, а в окрестностях Л агора опасно путешествовать ночью. Они уехали, я остался один, в восхищения от своего маленького дворца и от всего, что меня окружало. Я воображал, что надо мною сбывается одна из сказок Тысячи и Одной Ночи.

Мой мигмандар, который уже успел уведомить короля о моем приезде, явился ввечеру ко мне с поздравлениями от его величества и подарками, — роскошными, превосходными плодами и кошельком с пятью сотнями рупий. За этим следовал богатый обед при свечах, в продолжение которого меня окружала и служила мне толпа слуг в шелковых одеждах. Несмотря на всю эту пышность, я имел твердость не есть ничего, кроме хлеба, молока и фруктов, по своему обыкновению, которому обязан доселе крепким моим здоровьем.

Сегодня утром меня разбудили Гг. Аллар и Вентура. Они ехали к королю, получив от него в прошедшую ночь приказание явиться к нему поутру. Надо вам сказать, батюшка, — не знаю как и почему, обо мне разнесли такую славу в Лагоре, что все горят нетерпением меня видеть, и Ренджит-Син не менее других любопытен. Зная, что эти господа провели со мною весь вчерашний день, [92] он потребовал их к себе в такую необыкновенную пору, чтоб расспросить их обо мне хорошенько, какого я вида и рода животное. Вероятно представление будет сего дня или завтра. Прощайте, любезный батюшка; оставляю вас, чтоб надушить, как можно более, персизмом приветствия, которые я готовлю королю. Надо наговорить ему тьму нелепостей, расхвалить его и себя: это самый верный способ понравиться и удивить на Востоке. Г. Аллар сейчас рассказывал мне, что я мудрейший из людей, — что я все знаю, — все видел, — знаю всю вселенную как свои десять пальцев, и что король и вся Лагорская публика убеждены в этом. Видите ли, как мне надобно искусно маневрировать, чтоб не понизить такого о себе мнения!

Лагор, марта 16, 1831. Я каждый день просиживаю по нескольку часов с Ренджит-Сином, в разговорах о всех возможных и невозможных событиях и науках. Этот человек — настоящий упырь с своими расспросами. Из всех Индейцев, которых я встречал, этот первый, который любопытен; зато уж он и вымещает на мне за равнодушие всей своей нации. Он наделал мне сотни тысяч вопросов об Индии, Англичанах, Европе, Наполеоне; об этом мире и о будущем; о рае и аде, о душе, и прочая. Однако ж, он мне очень нравится; может быть оттого что превозносит меня похвалами. Вчера, когда я от него ушел, он назвал меня полубогом. Видите, батюшка, не шутите вашим Виктором!

Он позволил мне ехать в Кашмир и везде, куда мне угодно; позволил осмотреть все его владения в полной подробности, и обещал, что его покровительство будет везде мне сопутствовать.

Однако не думайте, чтобы мой приятель, Ренджит-Син, был образец добродетели. Нет, далеко до того. В нем нет ни совести, ни чести, когда выгоды его того требуют; но он не жесток. Самым большим преступникам он велит только обрезывать нос и уши или только кисть у руки; жизни никогда не отнимает. К лошадям он имеет страсть, доходящую до сумасбродства. Ему случалось вести самые разорительные и кровавые войны за лошадей, которых ему отказывали подарить или продать. Он отлично [93] храбр, — что довольно редко между Азиатскими государями. Но, хотя военные его предприятия всегда ему удавались, он более хитростью нежели оружием сделался, из частного человека, повелителем всего Пенджаба, Кашмира, и прочая; и несмотря на то, что он родился не на престоле, власть его тверже и обширнее, нежели была власть Великих Моголов, в самое блестящее время их могущества.

Мы все скоро сбираемся оставить Аагор. Г. Вентура, с десятью тысячами войска и тридцатью пушками, отряжается собирать подати с отдаленных провинций. Г. Аллард готовится также куда-то в поход. Сам Ренджит-Син отыскал себе также занятие в том же роде, — это Бонапарт в миниатюре, и никак не может усидеть на месте. Так, через несколько дней, мы все разъедемся в разные стороны.

Лагор, марта 18, 1831. Сегодня Ренджит-Син давал мне прощальную аудиенцию, и я в последний раз просидел с этим необыкновенным человеком. Он пожаловал мне почетный халат, ценою в пять тысяч рупий. Этот подарок состоит из двух Кашмирских шалей отменной красоты и двух таких же шалей попроще; из семи кусков шелковых материй и кисей доброты необыкновенной; всего одиннадцать предметов, что считается самым почетным числом. Прибавьте к тому украшение, — не знаю, на голову или на грудь, — из дорогих камней, худо обделанных по здешнему обычаю; наконец, кошелек с тысячью рупий. Как видите, шкатулка моя очень толстеет.

Это еще не все. Король дает мне людей для моего охранения, одного из своих секретарей для моей с ним переписки, верблюдов для переноски моих палаток и вещей, и, наконец, толпу носильщиков, которые будут заменять верблюдов там, где для вьючных животных нет прохода. Я сказал «наконец», но нет, еще не конец. У соляных копей, куда я прибуду дней через десять, я получу мешок в пять сот рупий, а в Кашмире другой с двумя тысячами. Кроме того, король взял с меня слово тотчас его уведомить, если мне чего-нибудь особенно захочется в Кашмире, чтобы он мог немедленно удовлетворить моей прихоти. [94]

Теперь я попался в руки к Г. Амару. Он сочиняет смету всему хозяйству моему и моей конюшне; не оставляет мне ни каких средств к сопротивлению, и делает все прибавки, какие только могут служить к моему удобству. О, я увезу прелестные воспоминания из Лагора.

А. Ситникова.

Текст воспроизведен по изданию: Письма Виктора Жакмона // Библиотека для чтения, Том 15. 1836

© текст - Ситников А. 1836
© сетевая версия - Thietmar. 2020
© OCR - Иванов А. 2020
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Библиотека для чтения. 1836