Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ИОАНН МИЛЛЕР

Несколько писем Иоанна Миллера, историка Швейцарии, к Карлу Бонстеттену, другу его

(Мы уверены, что эти письма, в которых изображается характер славного человека, будут приятны читателям Вестника. Изд.).

Шафгаузен, 14 мая 1773.

Я давно желал иметь сообщение с другом мудрости, имеющим одинакую со мною цель, одинакий возраст, и которому было бы мне приятно поверить все свои планы, все свои мысли о науках, отечестве, человеке. Араб, странствующий по раскаленным пустыням Ирака, не столь нетерпеливо желает найти прохладительный источник, как я, о милый друг мой! желал стремиться за человеком, тебе подобным. Ничто не противится нашему союзу. Мы оба умеем писать. Берн и Валлекр не разделены морями и мы союзники: так, союзники, Бонстеттен; будем же ими в обширнейшем смысле этого слова.

Пусть будут наши письма, нам одним известные, верным изображением нашего сердца; сохраним в них свои добродетели, свои недостатки, свои мысли [264] еще неясные, планы свои, еще несовершенные, взаимную нашу критику и нежные советы нашей дружбы. Какие бы ни были мои слабости и проступки, я покажусь тебе таким, каков я есмь, с открытым лицем и душею. Храни меня своим благоразумием, и возвращай на добрый путь всякой раз, когда моя пылкость завлечет меня в заблуждение. Мы знаем более своих сограждан; но мы еще весьма далеки от того, чтобы иметь знания всеобщие. Твои и мои замечания вместе принесут нам гораздо более пользы, нежели труд уединенный, неоживляемый пособием и примером. Я желал бы, чтобы мы, так сказать, составили союз чтения, мыслей, суждений. Спрашивай меня свободно о всяком предмете, о котором и с великим трудом не приобрел ты основательного сведения; спрашивай обо всем, что может хотя немного возбудить твое любопытство. Короче сказать, прошу тебя задавать мне все те вопросы, какие тебе вздумается, лишь бы рука твоя писала от твоего сердца.

*

Бессинген.

Я продолжаю читать эту мнимую Философию Истории, но по сие время еще не угадываю, какое имеет намерение автор. Всякой раз, когда вижу Немца, [265] напрягающего все свои силы, чтобы сказать шутку или острое слова, то воображаю великого Галлера в маскерадном платье, танцующего на бале. Благодаря священной важности древних, Тацит величественно пройдет сквозь тесные ряды веков до наших позднейших потомков. Историки новых времен неимеют этой высокой важности: они хотят забавлять, и забавляют - одну минуту. Без всякой зависти смотрю на пышные приготовления некоторых писателей наших; ибо я неимею тех смелых надежд, какие имеют они. Я ограничиваю себя историею моих Швейцаров. Хочу жить, наблюдать и действовать исключительно для этой главной нашей цели моей жизни, и при конце ее представлю свету также просто, как и Юлий Кесарь в своих Комментариях, одни плоды замечаний пятидесятилетних.

Вот что говорит о тебе Боннет: Бонстеттен любит качества сердца, как жареное; а качества ума, как дессерт! Но я знаю, что ты большой лакомка. А госпожа Боннет так уверена в неразрывности дружбы нашей, что я, по ее мнению, и бессмертие приму с тем только условием, чтобы наслаждаться им подле тебя, мой милый Бонстеттен. [266]

*

Бессинген, 2 Марта 1774.

Твой слог весьма отзывается Готическим языком Оттфрида. Он не течет свободно и ясно, а низвергается с крутизны С. Готарда. "Не льзя сказать, чтобы он не был прост; но он с великим усилием пробирается сквозь тучу ненужных членов. Хорошо бы ты сделал Бонстеттен, когда бы принялся перечитывать древних, и старался принаровить Немецкий язык свой к гению их языка: истинное искусство писать есть откровение, которым может пользоваться один только ум, полный картин и мыслей, и сверх того знакомый с оборотами и связью слов живописных или смелых, представляющихся ему в диалектах нашего и чужих языков.

Теперь наступила епоха великой деятельности литтературной в нашей земле: все умы в движении, творят или готовят творить; но я еще не знаю, имеют ли немецкие головы ту нежность органов, которая составляет великих или блистательных гениев. Теперь чрезвычайное множество молодых людей бросилось в Историю. Некоторые из них подают надежду; но мне вообще не нравится то неуважение, которое показывают они к великим писателям иностранным. Спесь [267] никогда не бывала характером истинного достоинства. Один из этих молодых людей пишет ко мне, что скажу я о Монтескье? Дух законов есть декламация шарлатана в сравнении с тем, что можно было бы написать об этом предмете. И С... неотдает справедливости этой прекрасной книге. Но я, с своей стороны, чем больше читаю Монтескьё, тем более удивляюсь его глубокомыслию. Прибавлю: он имеет такое познание о свете и всех обстоятельствах общежития, какого ни один из писателей Немецких иметь не может.

Этот Вольтер в своей истории никогда не рассматривает, что побудило духовного человека сделать преступление: усердие ли к религии, или другая какая нибудь страсть, совсем оному противная; он, кажется, думает, если судить по тому тону, с каким он говорит о великих людях, что никакой другой истории, кроме его, и читать не будут.

*

Бессинген.

Скажи мне, Бонстеттен: чтоб выучиться смотреть, надобно ли читать Шмитову Оптику? Какаяж и тебе нужда читать и перечитывать скучные Немецкие речи, чтоб выучиться говорить перед [268] Собранием двух сот Бернской республики? Кто одарен сильною душою, кто имеет наполненный живыми картинами, ясными понятиями ум; тот говорит и пишет свободно. Учись Немецкому языку своему в Discorsi sopra la prima decade (в Рассуждениях о первой декаде); в Цицероновых речах против Катилины, в его книге de Legibus; в Полибее, в Фукидиде; а тон, приличный тебе, ты можешь узнать тогда, когда будешь смотреть на Двухсотый совет с надлежащей точки зрения. Я повторю здесь обыкновенный мой символ веры: красноречие республиканское приобретается единственно посредством una longua sperienza delle cose moderne, ed una continua lezione degli antichi (опытны знанием дел новых и беспрестанным чтением писателей древних). Ты способен иметь такое красноречие; а я стараться буду приобрести его.

Один из лучших новейших писателей в Германии есть Винкельман; и он таков более потому, что не трудясь проникнуть во все сокровенности грамматики, напитал ум свой, от натуры хорошо образованный, спасительным млеком литтературы древней, а через то и сообщил ему ту превосходную силу, которой потомство будет гораздо более удивляться, нежели современники. [269]

Старайся образовать слог свой более по Плутарху, нежели по Тациту. Первый, с своим словоохотным простодушием, может уподобиться нежному отцу, который рассказывает детям своим о старине и уговаривает их быть добрыми: народ и судьи охотно покоряются его воле. Последний, напротив, говорит как оракул богов. Важный язык его пугает слабых, и они разбегаются пред ним, как робкие овцы при страшном рыкании царя лесов.

Пришли мне, как скоро возвратишься в Берн, Каталог своей библиотеки, Летопись Альберта Бонстеттена, и Жизнь Кромвеля, которую мне случилось у тебя однажды видеть. В православной библиотеке соотечественников Кальвина я ненахожу ни этой книги, ни сочинений Болинброка. Напрасно будешь искать в ней и Политической Арифметики В. Петти, и Альгаротти, которого я еще совсем не знаю, потому что нигде не находил его в оригинале. Не льзя ли помочь инее в такой ужасной крайности?

Я поступаю теперь, как Император Адриан - самовластно раздаю провинции. Чем более знакомлюсь с обширною наукою правления и дела общего, тем с [270] большим презрением изгоняю из круга занятий моих все идеальное. Мечтания для меня нестерпимы.

*

Женева, 20 Декабря 1774.

Проведя несколько часов за Историею моих Швейцаров, я нахожу себя лучшим, нежели после Макиавеля. Это занятие делает мне отечество мое столь драгоценным, что я не редко прихожу в восхищение, замечая, что и ты, мой Бонстеттен, начинаешь любить его более прежнего. Твоя любовь к нему была бы моим подкреплением и заменила бы для меня многое, когда бы я решился, подобно тебе, предпочесть первую степень в маленькой моей республике десятой или миллионной в империи обширной; или когда бы для меня было довольно, ограничив себя в этом тесном уголке мира делами благородными и тихим достоинством, привлекать уважение и внимание людей великих, а не предавать себя в добычу их зависти на сцене открытой.

Оставшись здесь, я избрал бы целию жизни моей placidam cum libertate quietem, науки, семейственное счастие. Соответственно другой цели, словесность была бы одним только посторонним способом к моему возвышению; согласно же с сею [271] последнею, я занимался бы словесностию по любви в ней самой; я видел бы в ней прелесть бытия, одушевление жизни общественной, один из сильнейших узлов дружбы.

Я положил за правило никогда не говорить: это правление хорошо, это правление дурно. Я говорю: это правление или таково, или не таково, каким ему быть надобно в отношении ко времени его или месту. Всякое дурное правление сделалось дурным постепенно; не потому чтобы оно было недостаточно в своем образовании первоначальном, а потому что самые законы пришли уже в изменение и упадок. Мысли твои о выгодах такого правления, в котором бы все равны были между собою совершенно, почитаю несбыточною мечтою - ты обольщен Жан-Жаком. Такого правления никогда небывало. Ни где ненаходим мы столь поразительного и непристойного неравенства, как в демократиях; а демократия совершенная никогда не могла более пяти минут продолжаться.

Твоя Метафизика меня мучит. Со времен Плиния никто уже не подходит близко к Везувию, а со времен Эмпедокла никто не бросался в отверстие Этны; и ты, мой друг, невзирая на то что [272] Лейбниц исчез в пучинах Метафизики, и что самый Боннет иногда теряется в ее лабиринтах, весьма бы хорошо сделал, когда бы остался вместе с нами на земле, чтобы говорить, писать и действовать, как учат нас Макиавель и приятель наш Марк Туллий.

*

Я получил письмо от нашего друга Нихольса. Вот умный человек, с которым сердечно желал бы познакомиться короче, и который по многим отношениям был бы для меня весьма полезен. Он не понимает, как может такой благоразумный человек, как ты, недоволен быть вашею аристократиею. Я согласился бы на это, говорит он, когда бы с ним поступали тирански; но он сам рожден был тираном. Он огорчил меня неприятным известием: обстоятельства его таковы, что он не может еще назначить сроку своего путешествия в Италию и Швейцарию. Кто же покажет мне путь к Фирмиану, единственному на свете человеку, который может поместить меня в приличный мне круг действия и дать мне способ делать такие дела, которые достойны будут описания, или писать такие книги, которые достойны будут прочтения! [273]

Сен-Леже презирает душевно твоих любимцев Римлян. Они потомки, говорит он, невольников древнего Рима и еще Рима испорченного. Сидней его герой и философ философов. На твердой земле он не находит свободы, и в самой Британии, как думает он, ее слишком мало. Он враг чинов и отличий, и любит одну свободу; он увещавает и меня подражать его примеру. Миллер! говорит он мне: забудь о чинах, и свобода признает тебя своим защитником, а потомство станет тебя боготворить. Но если ты хочешь быть просто невольником блестящим - в час добрый! наживай деньги! но ты купишь фортуну целию свободы, спокойствия, бессмертия и уважения людей честных! выбирай.

*

Теперь понимаю, что было причиною восхищения твоего от Жанту (Там жил Боннет). Боннет читает мне свои Рассматривания. О Бонстеттен! как это чтение возвышает мою душу! как все пожертвования для добродетели и свободы кажутся низкими и маловажными, когда посмотришь на них с этой высоты! Как бедствия [274] жизни для меня теперь ничтожны, и как я радуюсь, что еще существую! Катон, Цицерон, Тацит, Нютон, Поп... для чего не могу я в эту минуту видеть их всех перед собою! Для чего мой добрый Нихольс не может слушать вместе со мною этого чтения, и разделять со мною тех чувств, которые оно во мне производит! Избави меня Бог от ненавистной мысли, что мир есть произведение случая! Нет, я верю, я должен верить, что Существо, непостижимое для моего рассудка, но обожаемое мною в сердце, управляет громадою этих миров. Я вижу Сципионов сон; но когда и Рим и Карфаген представляются мне одними пылинками, что будет Ромень-Мотье, Бонстеттен (Маленький городок в Pays de Vaud)?

*

Колоньи, 21 марта 1776.

Письмо твое делает честь Провидению. Столь кажется мне приличным Его правосудие наградить тебя тем счастием, которого давно уже ты достоин. Я не мог разделять твоей радости - ибо она есть личная моя радость. Мне кажется, что собственное мое счастие сделалось верным с той минуты, в которую сделался счастлив друг мой; ибо я давно [275] уже привык соединять судьбу мою неразрывным союзом с твоею. Я знаю, в обыкновенной душе любовь заглушает спокойнейшее и более кроткое чувство дружбы; но в душе высокой и твердой, в душе Бонстеттена, каждое чувство и каждая добродетель имеют свое определенное место; и самая чрезмерность одного не может быть вредною для прочих.

Я привел в порядок свои исторические материалы, которые простираются до 1050 года. Сокровища мои чрезвычайны. Я переменил свой план: первое потому, что моим читателям нужна история одного Швейцарского союза, и нет никакого дела до прежних, несуществующих владений; второе потому, что одна прекрасная картина лучше несравненно двадцати маленьких эстампов; и наконец третие потому, что наша история прежде союза ни для кого не может быть занимательна. Все это произвело новый план, который сообщаю тебе на рассмотрение.

Глава 1-я. Начало союза. Здесь даю я понятие о первых трех кантонах, о древнем физическом их состоянии, о их свободе, о духе Габсбургского дома, и наконец о причинах, положивших основание [276] союзу. Прежде не знал я, каким образом включить в главный рассказ сокращенное описание дел наших праотцев, предшествовавших союзу; я был в нерешимости, заставить ли говорить моих трех Швейцаров по образцу Тита Ливия, или просто представить одни собственные свои мысли, как сделал Мантескьё в своих Рассуждениях о величии и упадке Римлян. Теперь кажется мне весьма возможным вмешивать нечувствительно в мой главной рассказ, подобно Тациту, повествование о происшествиях древних и правила, которые положить я намерен.

2-я Глава. О состоянии городов соседственных с тремя кантонами и их участие в общем деле. Здесь говорю я о Луцерне.

3-я Глава. Продолжение. Цирих.

4-я Глава. Продолжение. Берн. Здесь, на пример, открываю я в духе свободы, которая оживляла дворянство Бургонии, начало Бургиньонской аристократии, установившейся в Берне, Фрибурге и Золотурне. Словом сказать, я образую мои области, возвышаю их и пишу биографию каждой. [277]

5-я Глава. Причины успехов союзного оружия. Войны с Австриею отчасти известны, отчасти чрезвычайно скучны. По этой причине и я непозволяю себе входить в подробности, приличные более летописцам; но открываю одни причины побед и следствия их, по образу и по подобию моего президента Монтескьё в его Рассуждениях о величии и упадке Римлян (Глава 2). Одно только это может быть теперь для нас важным; а польза есть главная моя цель. Пускай записные ученые скопляют мелочные предметы, занимающие одно любопытство; я хочу замечать единственно то, что хорошо или дурно, что полезно или вредно; в этом отношении История моя будет иметь некоторое сходство с Рассуждениями о величии и пр. Таково содержание первых пяти Глав: ты их получишь, как скоро они будут написаны; надеюсь, что кончу их в четыре недели. Я постараюсь, чтоб слог мой был вместе и важен и прост. Важность приятна республиканцам и старым людям.

Не имея права по летам моим на общее уважение, хочу заслужить его по моему характеру; а определить мой характер перед глазами современников и потомства предоставляю моей Истории. Но, [278] друг мой! ужас объемлет меня, когда посмотрю на себя, двадцатипятилетнего юношу, идущего по тому блистательному поприщу. на котором толикое множество великих людей древнего Рима, новой Италии, Греции, Франции, Британии, венчались бессмертными своими лаврами. Я вижу их тени, спрашивающие одна у другой в изумлении: достоин ли этот отважный занять между нами место? Я вижу себя в присутствии потомства, того беспристрастного судилища, которое некогда сравнит меня с сими великими образцами, и потом осудит или на бессмертие или на вечное посрамление. И тени прародителей наших мечтаются моим взорам; они угрожают возмутить спокойствие моего сна, если обезображу священные лики их моею кистию. С робостию также вхожу и в многочисленные сборища великих людей нашего века; я желал бы обратить на себя их внимание; желал бы их занимать и им нравиться! Но как же трудно молодому человеку, еще неимеющему имени, проложить дорогу и к уму и сердцу сих обладателей нравственного мира! Страшуся и тебя, моего друга; ибо я полагаю любезнейшую славу мою в том, чтобы друг мой мною гордился. Но посреди сих ужасов поддерживает меня твердая уверенность, что я открыл в предмет [279] моем многие новые стороны; что могу себя смело назвать не собирателем, а историком оригинальным, и что наконец незамечаю в себе и тени зависти, напротив я исполнен живейшей любви к предшествовавшим мне великим людям.

Но, друг мой, требую от тебя, чтобы ты нескрывал от меня ни одной мысли об этой Истории, и также о том, как должно писать ее. Требую этого от тебя как дара; ибо мысли твои почти всегда справедливы, новы и замечательны.

Осведомься, нет ли в каталоге вашем Боденовых сочинений: De methodo Historiae и de Republica. Пришли мне эти книги, если найдутся. Боден умеет мыслить, а его никто нечитает!

*

Жанту, 14 Мая 1777.

Боннет печатает свои новые замечания о насекомых, 200 стр. in 4°. Это прекрасно, как роман; особливо статья о пауке удивит тебя.

Великий Галлер пишет к Боннету и жалуется на уединение. Оно делает душу его задумчивою и мрачною. Книги единственная его отрада. Он [280] пересматривает свои Немецкие сочинения; но едва достает ему довольно деятельности, чтобы поправить некоторые фразы. Посети его, друг мой; собери последние лучи этого угасающего света; не покинь Галлерова гения в те минуты, когда он еще сияет перед захождением своим за пределы мира. Друг мой! Галеры умирают - эта мысль наводит меня на уныние. Когда подумаю о такой потере, то рад оплакивать и себя, и тебя, и всю Европу. Сын его поручил мне доставить ему несколько растений. Приезжай ко мне; мы навестим его вместе.

*

Жанту, 22 Июля 1776.

Мне грустно, милый друг, неизъяснимо грустно! Ни что так не приводит в волнение сердца, как смерь человека с великим духом. Сульцер, этот добродетельный муж, этот любезный мудрец, этот всеобъемлющий ум, Сульцер, которого мы видели, с которым я провел здесь четыре восхитительных дня, с которым я говорил, смеялся, печалился, чувствовал, друг Боннета, слава Германии - его уже нет! он умер в том маленьком городке, которой есть и место его рождения; он заезжал в него на возвратном пути в Берлин. [281]

Я писал к Бодмеру, которого просил сообщить мне все подробности этого горестного случая. Материалисты должны умолкнуть перед смертию Сульцера! Как может быть, чтобы Творец угасил эту душу, возвышавшуюся на такую высокую степень света!... Когда я воспоминаю об уме Сульцера, о его сердце, о его любезном характере, о привлекательной ясности его лица; то кажется мне, будто начинаю вдвое любить и науки и добродетель. О! пойдем, Бонстеттен, по той дороге, которую выбрал для себя Сульцер; отделим души свои от этих чувственных душ, которые толпятся на низкой степени человечества; пойдем спокойно, рука в руку, при свете наук, ободряемые утешительною дружбою, во сретение сего последнего дня, который прекратит существование наше в мире. Главным благодеянием судьбы моей почитаю то, что она провела тебя прямо во мне посреди осьми сот миллионов людей. Здесь, мой друг, в уединении, отделенный от всего мира, один между землею и небом, даю тебе и совести моей твердый обет, что наши души, на веки неразлучные, будут всегда совокупно, соединенными силами стремиться к одинакому и общему нам совершенству. Тот самый Бог, Который соединил все кольца великой цепи [282] творения, тот самый Бог повелел нам быть друзьями, быть счастливыми друг от друга; следовательно, любя добродетель и мудрость, нам не прилично оплакивать Сульцера по примеру людей обыкновенных. Оставить слабым душам бесполезную горесть и тщетные жалобы, возвысим мысли свои к рассматриванию его добродетелей, воспрещающих нам унывать и плакать. Почтим его память не суетными и скоропогибающими похвалами, но удивлением искренним, и если возможно, последованием его великому примеру (Verum animum tuum ab infirmo desiderio et muliebribus lamentis ad contemplationem virtutum ejus voces, quas neque lugeri, neque plangi fas est. Admiratione eum, potius quam temporalibus laudibus, et si natura suppeditet, imitande decoremus).

Вчера начал я читать, вместе с Боннетом, рассуждение Сульцерово, напечатанное в Записках Академии. При этом случае сравнивал я те характеры, которыми некоторые славные писатели отличаются один от другого в слоге своем. Монтескьё, всегда превосходный, первой степени гений; Сульцер мудрец Сократовой школы; Галлер умный человек, имеющий необъятные сведения; Лейбниц великий философ, совсем недумающий [283] писать, и от того чрезвычайно небрежный в слоге. В сочинении, о котором я говорил выше, Сульцер рассуждает о Гении - прекрасный отрывок. Автор рассыпал в нем щедрою рукою многие семена замечаний новых; на всякой странице виден автор Теории изящных искусств, просвещенный любитель древности, глубокий и тонкий судия произведений искусства, наконец Профессор. В слоге его встречаются редко - я сказал бы почти никогда - обороты и формы гения. И я и ты сотворены, кажется, более любить Монтескьё, нежели Сульцера.

Ментескьё, Тацит, Тит-Ливий, Блакстон, Макиавель, все великое Греции, вечного Рима, все то что произвела мужественная сила Севера, свобода Британнии, образованность Французская, и трудолюбивая ученость Германской нации, все то что нам осталось от революции мира и чего не истребили варвары в течении двух тысячь пятисот лет - памятники гения и мудрости толикого множества великих людей - все это, друг мой, для нас открыто, есть наша собственность, может служить нам пищею. Все веки собирали для нашего, а Тот, Которого невидимая рука сохранила для [284] нас сии богатства, Тот говорит нам: читайте, и научайтесь.

*

Жанту, 29 Июля 1776.

Каждый день около шести или семи часов сряду работаю над Историею моих Швейцаров... Теперь дело идет о Берне. Сколько опытов, которым надлежало бы просвещать государства на щет их истинных выгод, исцелить людей от пороков, предохранить народы от тиранства, а государей от деспотизма, и сии опыты все для нас потеряны! Люди грешат по невежеству, по незнанию настоящей своей пользы: для того-то и надлежало бы им просвещать себя опытами веков. Они ошибаются также и от того, что слишком слабо чувствуют те истины, в которых уверены рассудком. По этой причине и недовольно того, чтоб извлекать из Истории важные мысли; но надлежит переделать ее снова и совершенно в другом свете представить. Когда я подумаю о том, сколь много было бы можно сделать, и как еще мало сделано; тогда уверяюсь, что XVIII веку еще много осталось прибавить к будущему усовершенствованию человека. И это в особенности должность [285] Истории: язык ее имеет силу непобедимую.

Ж.

Текст воспроизведен по изданию: Несколько писем Иоанна Миллера, историка Швейцарии, к Карлу Бонстеттену, другу его // Вестник Европы, Часть 52. № 16. 1810

© текст - Каченовский М. Т., Жуковский В. А. 1810
© сетевая версия - Тhietmar. 2009
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1810