АЛЕКСАНДРИНА ДЕЗ-ЭШЕРОЛЬ

ЗАПИСКИ

КАРТИНА ИЗ ИСТОРИИ ФРАНЦУЗСКОГО ТЕРРОРА.

(Une famille noble sous la Terreur. Alexandrine des Echerollee. Paris. Plon. 1879).

Переворот, совершившийся во Франции в конце прошлого столетия, всегда будет одним из самых поучительных событий в истории. Он постоянно будет привлекать общее внимание и своим всемирно-историческим значением, и в то же время своей индивидуальной, драматической стороной. К французской революции 1789—1799 года будут обращаться, чтобы изучить причины ее вызвавшая, чтобы выяснить исторические законы в ней проявившиеся и оценить влияние, которое она имели на жизнь французского народа и культурное развитие человечества; но вмести с тем ей будут интересоваться потому, что она представляет собой одну из величайших и потрясающих драм, в которой играли свою роль, сталкиваясь между собой, идеалы и заблуждения одного из самых плодовитых культурных веков, под их влиянием пришла в движение и заколыхалась многомиллионная масса, поднимались и гасли как метеоры сотни политических деятелей, оставивших после себя добрую или худую память, когда тысячи человеческих сердец переполнялись такими надеждами, иллюзиями и страстями и переносили такие страдания, какие едва ли совмещало в себе какое-нибудь иное десятилетие в истории человечества. Для оценки всемирно-исторического значения революции, нужна продолжительная научная работа; более того, нужен—опыт веков, который полнее раскрыл бы пред нами ее влияние и ее результаты и дал бы возможность потомству с большей зрелостью судить об этом событии, подобно тому, как мы теперь лучше понимаем катастрофу, постигшую римскую республику, чем современники этого переворота. Но для того, чтобы вникнуть в драматическую сторону [170] французской революции, ее нравственный облик, чтобы понять, каким образом она отразилась на человеке как индивидуальному нравственном существе, и какую роль играл в ней человек—для этого нам важнее всего свидетельство и исповедь современников революции, необходимо, так сказать, личное ознакомление с ними. В виду этой цели для нас драгоценен всякий новый памятник, который расширяет наше знакомство с современниками, дает нам возможность перенестись в их эпоху и среду, переживать их ощущения и взглянуть в их душу; и он будет тем драгоценнее, чем более непосредственна заключающаяся в нем исповедь, чем без искусственнее изложение и чем менее общая, политическая сторона затемняет частный, психологически элемент. В этом отношении представляют особенный интерес изданные два года тому назад в Париже и печатаемые теперь в приложении к «Историческому Вестнику» в русском переводе «Записки Александрины дез-Ешероль» («Записки дез-Ешероль» были напечатаны в первый раз в 1843 году под другим заглавием в небольшом количестве экземпляров, предназначенных только для близких автору лиц), описывающие судьбу одного из многочисленных семейств, разбитых в водовороте революции, и изображающие одну из самых чистых жертв эпохи, на жизни которых так тяжело отразилось это роковое событие. Революция захватила автора Записок счастливым ребенком; детская душа ее развертывалась лишь для того, чтобы болезненно ощущать на себе и на близких страшный рост общей смуты, чтобы нравственно крепнуть в школе самых тяжких испытаний и среди нравственной грязи и разгула диких инстинктов развивать в себе благородные задатки, вложенные в нее природой. Ее рассказ переносить нас в самую глубь провинциальной глуши старой Франции, куда сначала достигали только отдаленные плески революционного водоворота, но уже достаточно сильные, чтобы совершенно замутить и этот тихий уголок. Отсюда читатель следует за семьей невольных эмигрантов в Лион и переживает там с ней всю эпоху террора с ее возмутительными и захватывающими душу переписями; зрелище террора в Лионе тем интереснее, что, за исключением Вандеи, этот большой промышленный город был главным из тех пунктов, где оппозиция мирного населения против насилия якобинцев была настолько сильна, что привела к открытому дружному восстанию и временному торжеству. Правда, тем ужаснее был террор, когда он снова водворился в Лионе. Парижским якобинцам, совершенно поработившим Конвент после изгнания из него жирондистов и их приверженцев, пришлось летом 1793 г. вести правильную осаду Лиона, и когда он был взять приступок войсками Конвента, террористы неистовствовали в нем с удвоенной яростью, как политические фанатики, [171] желавшие искоренить своих противников, и как ожесточенные сопротивлением победители. Во время этого террора молодая девушка потеряла на эшафоте свою тетку, заменявшую ей мать, отца и всю семью, и оставшись в полном одиночестве, обобранная муниципальными комиссарами, избегла сама гильотины лишь благодаря своей крайней моложавости и хилости и участию к ней добрых людей. Долго затем пришлось ей, когда после падения Робеспьера стихнул террор и давал себя чувствовать только отдельными судорожными движениями, скитаться по Франции, увидеть свой родной крове, который присвоили себе чужие, и искать приюта то у друзей, потерявших свое благосостояние, то у старой, выжившей из ума родственницы, которую обирали хитрые слуги и интриганы, пока наконец ей не удалось, хотя и на чужбине, подобно многим из ее соотечественников, собственным трудом обеспечить свое положение. Приглашенная воспитательницей к виртембергскому двору, Александрина дез-Ешероль, сама воспитанная и образованная лишь тяжелым опытом жизни, нашла, благодаря своим душевным качествам и серьезному отношению к жизни, всеобщее уважение и преданных друзей. Она записала свои воспоминания для своей племянницы, которую воспитала и хотела познакомить с прошлой судьбой ее семьи, а вместе с тем, чтобы этим путем заявить свою благодарность тем лицам, которые самоотверженно являлись на помощь к ней и к членам ее семьи в тяжелые года террора— или по крайней мере почтить их память. Из этого видно, что в Записках, о которых идет речь, преобладает личный элемент. Это свойство придает воспоминаниям дез-Ешероль ту душевную теплоту и, прибавим, ту жизненную правду и реальность, которые очаровывают читателя и приковывают его внимание, хотя Записки по своему содержанию не представляют интереса исторических мемуаров в строгом смысле. Революция с ее главными, всем более или менее известными переписями, составляет как бы только грозный фон картины; читателю Записок представляется как бы только ее отражение в душе и в судьбе современных ей людей; но редкий роман с искусной, драматической завязкой, с глубоким психологическим анализом, может в такой степени завладеть вниманием читателя и вызвать в пользу вымышленных героев такое участие, как эти биографические записки молодой девушки о своей семье, потерпевшей крушение в революционной пучине. Интерес, который представляют Записки в этом отношении, дает себя чувствовать читателю с первых же страниц; но мы не станем его здесь касаться и останавливаться на чрезвычайно занимательных биографических подробностям рассказа. Мы хотим поговорить здесь только об историческом интересе Записок, о значение, которое они имеют для истории революции. В этом отношении важен прежде всего психологический момент, который в [172] них высказывается, душевное настроение современников революции, которое они перед нами рисуют.

Мы судим теперь о революции 1789 г. на большом расстоянии, правда—очень удобном для исторической перспективы, но чрезвычайно скрадывающей реальный характер события. Но еще более отдаляют нас от нее общераспространенные сочинения, идеализирующие революцию, подобно истории Мишле, или представляющая ее, например, у Тьера и Минье, в виде отвлеченного процесса, развивавшегося по законам внутренней логики и исторической необходимости. Если читатель, несколько отуманенный этой исторической диалектикой, возьмет в руки книгу, подобную запискам дез-Ешероль, он как будто выйдет на свежий воздух; с его глаз спадет пелена, и он во многом изменит свои суждения. Он поймет и оценит замечание, сделанное Александриною дез-Ешероль в предисловии к своим запискам: «кто не был задет, не был раздавлен революционной смутой, не должен слишком решительно судить о ней. Это значило бы то же самое, как бы под безоблачным небом, среди мирной долины, желать постигнуть силу бури, которая вдали вздымает океан».

Кроме большой осмотрительности и беспристрастия в суждениях о революции, внимательный читатель записок Ал. дез-Ешероль вынесет еще другой результат: он убедится, что ключ к объяснению тогдашних событий и образа действий людей революционной эпохи нужно искать не в одном только влиянии идей XVIII века и исторических условий, вызвавших переворота и определивших его общее направление, но что подкладку действительности составляли—как верно замечено в предисловии—«вихрь политических страстей, властолюбие во что бы то ни стало, овладевшее одними, и беспредельный ужас, который обуял других». Перед читателем раскроется реальная сторона революции, та, которая была всего ощутительнее для ее современников, и он согласится с автором Записок, что непосредственным результатом переворота, который имел целью уничтожение всех сословных и местных различий, было распадение французского народа на два новые сословия,—класс «палачей и жертв». Усвоить себе этот коренной факт, дать себе отчет о вызвавшем его «вихре страстей», который охватил отдельных лиц и массу — есть, конечно, главное условие, чтобы верно понять революцию; читатель, который поставит себе такую задачу, найдет в записках дез-Ешероль много материала, драгоценного для политического и для культурного историка.

Начало Записок вызывает участие в читателе контрастом между семейной идиллией и разрушающими ее порывами революционной бури. В одной из центральных провинций Франции, около города Мулена, стоял замок дез-Ешероль, давно уже принадлежавший старинному дворянскому роду Жиро, утратившему, подобно многим [173] другим дворянским фамилиям, значительную часть своего прежнего благосостояния, но за то эта семья сохранила все типические черты воинственного дворянского сословия Франции; одно поколение этого рода за другим вырастает и стареется в лагере и на полях сражения. Так и отец Александрины, вступив 9 лет в полк своего отца, дослужился до генеральского чина и по завету предков посвятил своих двух сыновей военной службе с самого детского возраста, так что старший уже тринадцати лет был кавалерийским офицером и стоял с полком в гарнизоне. Семья жила в ладах со своими арендаторами и пользовалась полным уважением жителей соседнего города.

Для читателя любопытно найти на первых страницах Записок подтверждение факта, обнаруживающегося и из других провинциальных памятников, что первым признаком совершавшейся в центре государства политической революции, первым результатом, которым она дала себя почувствовать провинции, — была какая-то странная смута умов, панический страх, неведомо кем вызванный и эпидемически распространявшийся. Как в других местностях, так и в Мулене, вдруг стал распространяться слух, что где-то появились какие-то шайки вооруженных людей, какие-то разбойники и грабители (brigands). Толпа заволновалась, схватилась за оружие, образовала из себя народную стражу, избрала для нее офицеров— и революция организовалась. Пожилой уже генерал дез-Ешероль, прогуливавшийся по улицам, был окружен толпой и провозглашен командиром. И в этом случай, как видно, толпа доверчиво отнеслась к своим старым вождям, к местной аристократии, и нашла с ее стороны сочувственное расположение. Но этот первый слой революционного потока, состоявший из людей старого режима, благосклонно отнесшихся к новому движению, был быстро снесен революцией. Происшествия в Мулене и в этом случае представляют нам типические черты эпохи. И в Мулене поводом к раздору была старая, наболевшая рана дореволюционной Франции— подозрительная ненависть к хлебным торговцам вообще, как к виновникам дороговизны. Плохие пути сообщения, законы, стеснявшие внутреннюю и заграничную торговлю хлебом, вызывали при старом порядки частые и несоразмерные колебания цен на этот товар, поощряли спекуляцию и постоянно тревожили население, которое приписывало зло одной только спекуляции и в минуту паники готово было видеть кровопийцу (affameur) в каждом хлебном торговце. Под влиянием такого настроения, жители одной общины, соседней с Муленом, напали на хлебного торговца Ноальи, связали его и повлекли в город. Это было повторением в сотый раз кровавой сцены на Парижских улицах с Фулоном и Бертье, арестованными и замученными толпой на глазах муниципальных властей. Новый командир муленской национальной гвардии с опасностью жизни [174] исполнил свою обязанность—отстоял, не смотря на свои лета, жертву народной ярости и доставил арестанта в городскую тюрьму, а затем, когда буря утихла, выпустил его на свободу. Муленский народ, т. е. проникшаяся революционным фанатизмом часть населения, никогда этого не простил обманувшему его избраннику своему и вскоре дез-Ешероль сам был заключен в тюрьму и подвергся суду.

Одной из причин, почему начальник народного ополчения так скоро утратил свою прежнюю популярность, была эмиграция его сыновей. Много было сказано для характеристики эмиграции, много доводов и фактов приведено в осуждение или в оправдание ее; новее это должно быть сведено к одной основной черте указанного явления, которая может быть выражена одним понятием— честь. L'honneur, это могущественное некогда слова, представляет собой существенную черту старого, феодального строя Франции; недаром построил на нем Монтескье свое определение монархии. Главным-блюстителем этого древне-французского понятия было дворянство; его понятие о чести сложилось при условиях давно минувшего быта, оно кристаллизовалось в течение дальнейшей исторической жизни и получило силу предания; поэтому в конце XVIII в. оно уже находилось в противоречии с реальными условиями жизни, но при столкновении с революцией ожило с новой силой среди того сословия, которое было хранителем рыцарского предания, и вызвало эмиграцию. «L'honneur comptait autant que la patrie», сказал об эмигрантах Шатобриан, который сам был в их числе; записки дез-Ешероль вполне подтверждают это объяснение и метко изображают то настроение, которое овладело тогда французским дворянством и которое слагалось из романтического увлечения, лихорадочного пыла сангвинического самообольщения под влиянием деспотической силы общественная мнения и особенно влияния женщин, побуждавшая многих уехать в лагерь под Кобленцем, чтобы уйти от их насмешек.

Полный контраст с этим движением, в котором сословный дух сталкивается с национальным чувством, представляет революционное возбуждение массы, враждебной к эмиграции и своим недоброжелательством ко всем, кого она подозревала в сочувствии к эмигрантам, увеличивавшей их число. Характеристическим знаменем этой эпохи была политическая невежественность и суеверность массы населения, крайняя податливость с которой она принимала и распространяла самые дикие, несообразные слухи и клеветы. Талантливый историк-психолог революционного общества — Тэн собрал несколько ярких примеров для изображения этого болезненного симптома; автор Записок из своих воспоминаний сообщает новые факты, доказывающее повсеместность этого народного суеверия и однообразие действовавшей под его влиянием фантазии: [175] в Мулене, напр., распространялся слух, что старик дез-Ешероль, велел сделать подкоп под собором, чтобы его взорвать во время всенощного служения, и вся семья его поспешила отправиться в собор, чтобы своим присутствием опровергнуть клевету. В другой раз прошел слух, что мина проложена под главной улицей и будет взорвана во время народного гулянья и что в густом саду одного из соседних домовладельцев запрятаны пушки, из которых будут стрелять после взрыва в смущенную толпу.

Заключение в тюрьму дез-Ешероль не положило конца таким слухам. Один учитель, заключенный вместе с ним, предложил давать его молодой дочери уроки географии и физики и для этой цели велел принести в тюрьму электрическую машину. В это время стояли сильные жары и каждый день над городом в окрестностях собиралась гроза; одного из граждан-патриотов, сделавших донос на дез-Ешероль, убило молнией, когда он скакал в грозу во весь опор; толпа приписала его смерть мести и колдовству старого командира, орудовавшего из своей высокой башни смертельным снарядом, чтобы губить жителей Мулена; опасная машина была унесена и всякие уроки строго воспрещены.

Такие черты, которыми слишком пренебрегали патетические историки, рисуют нам главного и вместе с тем неуловимого к безответственного деятеля революции— так называемый народ, т. е. неопределенную и безразличную людскую массу, которая то дает чувствовать свою силу глухим давлением на мнения и события, то, встревоженная каким-нибудь слухом или возбужденная страстью, набегает как волна, и является на сцену в виде уличной толпы, легковерной, раздражительной и «жестокой как ребенок».

Жестокость этого ребенка автор Записок имел случай не раз испытать. Дез-Ешероль опасно заболел в тюрьме; в день суда он был не в силах держаться на ногах и только с помощью тюремщика дотащился до выхода. Вид больного старика, однако, нисколько не смягчил толпы, которая с воплями и ругательствами требовала, чтобы он шел пешком и не смел садиться в приготовленная носилки. Местом суда служила церковь одного из конфискованных монастырей, которая быстро наполнилась разъяренной толпой. Женщины, «подобные тигрицам», кидались на подсудимого, чтобы растерзать его, и во время допроса военный караул был несколько раз принужден прицеливаться в нападавших, чтобы их сдержать. Читатель Записок таким образом как бы сам присутствует при возникновении террора: он видит, как запуганная бессмысленными слухами и бессовестной агитацией толпа начинает сама запугивать других —муниципальные власти, судей и пр., как страх порождает террор. Террор постепенно становится системой и дает себя чувствовать в провинции задолго до начала эры официального террора в Париже —10 августа 1792 года. Он [176] обнаруживается прежде всего в произвольных арестах по нелепому подозрению, в мелочных притеснениях заключенных, в давлении публики на суд и запугивании судей.

Жертвами террора были, впрочем, с самого начала не одни только дворяне и богатые торговцы. В Записках приведен интересный факт, показывающий, каким способом новые власти обращались с народом и буквально применяли к мирному сельскому населению теоретические рассуждения автора «Общественного договора», истолковывавшего всякое насилие над гражданами, несогласными «с общей волей, — приневолением к свободе» («...quiconque refusera d'obeir a la volonte generale y seга contraint par tout le corps; ce qui ne signifie autre chose si non qu'on le forcera d'etre libre». Cont. Soc. L. I, ch. 7.) В одной из деревень уничтожение дворянских привилегий выразилось в том, что церковная скамья помещика была продана сожжению; на ее месте появилась, однако новая почетная скамья для общинного мэра и мэрессы, но крестьяне не хотели потерпеть, чтобы их «мэресса разыгрывала даму», и за это попали в муленскую тюрьму, как противники народной поли.

Приговор суда, оправдавший дез-Ешероль, «не был ратифицирован народом». Хотя он тотчас выехал в свое поместье, это не успокоило толпы. В Мулене происходили многочисленные сборища, на которых говорили о том, чтобы пойти на Ешероль, сжечь замок и снова захватить изменника. С помощью одного преданного фермера, дез-Ешероль удалось тайно выехать из своей провинции, и так как дорога в Париж вела через Мулен, то он отправился в Лион, во второй из больших городов Франции, где в массе населения легче было скрыться. Туда последовали за ним сестра и дочь. Но вместо покоя и спасения беглецов ожидала в Лионе кровавая драма широко разлившегося революционного террора. То было начало сентября 1792 года. Сентябрьские убийства в Париже, т. е. систематическое избиение заключенных в парижских тюрьмах 2—4 сентября вызвали тотчас подобные же сцены в остальной Франции. В Лионе резня в тюрьме (massacre) происходила 9 сентября, и хотя это не было таким организованным политическим действием, как в Париже, где главными виновниками были многие члены революционной коммуны и в числе убийц были наемные исполнители; но и в Лионе бессовестная и сумасбродная агитация вождей играла существенную роль. Возвращаясь из Парижа после 10 августа (разгром Тюльерийского дворца и свержение Людовика XVI), пресловутый Шалье, выставленный в истории Мишле каким-то вдохновленным пророком и героическим мучеником,—на самом же деле фанатик, политический бред которого отличался явными признаками [177] помешательства, по дороге в Лион с империала дилижанса возбуждал толпу неистовыми речами и ругательствами. «Братья и друзья», кричал он, «вы разрушили проклятую Бастилию, но вы низвергли одни только стены; вас ожидает более достойная работа: снимайте головы. Да здравствует народ! да здравствует свобода!» Как в Париже, обезумевшей толпе были и здесь наперед приготовлены и указаны жертвы; несколько офицеров Польского полка (Royal Pologne), арестованных солдатами как изменники и несколько священников, не давших присяги на конституцию, были на глазах всего города заключены в отдельном, плохо защищенном форте Лиона. В Записках дез-Ешероль чрезвычайно живо изображены разгром форта Пиер-Сиза и страшные, отвратительные сцены, бывшие его последствием.

И дальнейшее повествование автора представляет большой интерес для истории Лиона в революционную эпоху. Особенно яркое впечатление выносит читатель из описания осады Лиона войсками Конвента, во время которой дез-Ешероль, как опытному военному, была поручена муниципальным правительством защита ворот св. Иренея. Последовавшее после взятие Лиона бегство отца дез-Ешероль, обыски в его квартире, арест его сестра за то, что она не указывала его места жительства, ее пребывание в тюрьме, ее казнь и другие эпизоды из истории семьи дез-Ешероль хорошо освещают положение дел в Лионе и в остальной Франции в 1793 г. На этом общем фоне выступают несколько исторических личностей, с которыми пришлось столкнуться четырнадцатилетней девушке, напрягавшей все усилия, чтобы облегчить участь своей тетки. И хотя эти лица являются в рассказ только на один момент, на них в эту минуту падает такой яркий свет, что читатель получает полное и неизгладимое впечатление. В числе комиссаров Конвента, руководивших осадой и разорением Лиона, который предполагалось «срыть с лица земли», быль и известный Дюбуа-Крансе, родственник Александрины дез-Ешероль. Вследствие этого, ее тетка повела ее к нему. Правительственный комиссар принял просительниц за своим туалетом; он брился и пред ним держали великолепный серебряный таз. «Вот как!—подумала про себя молодая девушка,—серебряная посуда, которую отнимают у нас граждане-депутаты, находится в их владении». Жена Дюбуа-Крапсе жила в провинции скромной пенсией, а ее место заступала очень красивая женщина, которая любезно приняла дам я забавно шутила над скакавшей по улицам кавалерией из овернских крестьян без седел, в деревянных башмаках и с громадными котомками за спиной, которые они надеялись наполнить при разграблении Лиона. Когда туалет быль окончен, Дюбуа-Крансе подошел к девушке и спросил ее: «Кто ты?» Получив ответ и узнав о причине ее прихода, он сказал: «Ты очень молода; но, по-моему, у тебя вид [178] аристократки; знаешь ли, что я заставляю дрожать всех аристократов?» Затем он прочел прошение и объявил, что он без полномочий, так как отозван Конвентом.

Любопытна также встреча с Марино, членом временной комиссии, управлявшей Лионом, или, вернее, тиранившей этот несчастный город. От этого Марино зависело между прочим разрешение посещать заключенных в тюрьмах, и потому передняя или приемная его канцелярии была всегда наполнена народом. Три дня сряду, от 10 до 6 часов вечера, молодая девушка напрасно прождала в этой толпе. Для избежания просителей, Марино входил в свою канцелярию и уходил оттуда особым ходом; иногда же, когда швейцар приходил жаловаться ему, что прилив публики слишком велик и что он не может справиться с ней, комиссар выскакивал из канцелярии и сам разгонял просителей. Такого рода сцена произошла к концу третьего вечера. Грозный комиссар, высокий и плечистый мужчина, с громовым голосом, напустился на публику с вошедшими тогда в моду республиканскими ругательствами и проклятиями и объявил, что разрешения будут выдаваться только тем, кто представить медицинское свидетельство о болезни заключенного. «Заметьте, однако», прибавил он, «что если врач даст свидетельство вследствие подлой снисходительности, он будет посажен в тюрьму вместе с просителем, а арестант отправлен на гильотину». После этого толпа стала расходиться, побуждаемая криками и жестами Марино. Одна только дама решилась обратиться к нему со своей просьбой. Он спросил ее имя и, узнав его, закричал: «Как у тебя хватило дерзости произнести в этом месте имя изменника? Вон отсюда!». Затем, толкая ее руками и ногами, он вышвырнул ее за дверь.

Сколько было напускного и фальшивого в этой грубости и в этом изуверстве тогдашних правителей Франции, доказывает между прочим пример Марино. Этот зверь, два дня спустя, принимая у себя на дому молодую дез-Ешероль, обошелся с ней вежливо и ласково и снабдил ее драгоценным для нее разрешением.

А вот поведение того же Марино во время осмотра одной из тюрем, где он являлся во всем блеске повой правительственной системы, которая изо всей мoчи подражала псевдоклассическому идеалу республиканской и демократической доблести. «Сколько вас здесь?» спросил он скороговоркой и суровым голосом, вошедши в комнату, где содержалась тетка дез-Ешероль. Получив ответ, он стал осматривать корзинки, в которых арестантки сохраняли свою провизию—он должны были содержать себя на свой счет, что было очень жестоко, так как между ними было много бедных, живших только своим трудом, а боле состоятельные были лишены всех средств, вследствие ареста, наложенного на все их [179] имущество, не исключая домашних вещей. «Пусть богатые кормят бедных», сказал он, заметив крестьянку, стоявшую около г-жи дез-Ешероль; затем, обращаясь к первой, он сказал: «Если ты имеешь какую-нибудь жалобу на этих дворян, то говори», и произнесши для назидания арестантов несколько «красноречивых республиканских фраз», он вышел.

Такие мелкие штрихи имеют большую цену для всякого, кто пожелает представить себе людей революционной эпохи. Но главное значение Записок дез-Ешероль заключается в глубоком и полном впечатлении, которое оставляет в читателе изображение террора. Нередко можно встретить у историков и в литературе какое-то недоверие ко всякому описанию террора во французской революции; один из известных французских критиков (Vapereau L’Annee Litterare. IX an. P.347) встретил, например, почтенное сочинение Мортимера-Терно с несправедливым упреком, будто бы автор видел во французской революции один только террор. Подобный упрек, очевидно, внушен страхом, чтобы внимательное изучение террора не заслонило исторического значения того переворота, от которого ведет свое начало современная Франция. Но прежде чем оценивать значение известного события, нужно знать его действительную историю, а история французской революции непонятна без изучения террора. Террор означает собой известную систему и вместе с тем известное настроение; для одних это была особая политическая организация и орудие власти, для других это слово заключало в себя все несказанное горе, которое только может вместить в себе человеческое сердце. Эта последняя сторона террора нашла себе красноречивое и правдивое изображение в воспоминаниях, о которых здесь идет речь. Террор давал себя чувствовать—сказано в Записках дез-Ешероль—в самых уединенных убежищах; никакой приют не укрывал от него; он проникал в самые отдаленные помещения, стучался во все двери. Каким способом я могла бы описать террор, какая кисть будет когда-либо в состоянии изобразить его! Этого слова впрочем, достаточно, чтобы дать понять все разнородные страхи, заботы и мучения, которыми оно наполняло тогда сердца порядочных людей. Домовые обыски, повторявшиеся все чаще и чаще, нарушали во всякий час спокойствие граждан. Этот новый род пытки едва дозволял несчастным скрывать свое горе и свои слезы в уединении своего убогого жилища. Ночь, еще более благоприятствовавшая террору, удваивая его силу, всего чаще избиралась для этих страшных посещений. Мрак усиливал ужас их и как будто увеличивал самую опасность. Часовые, расставленные на известном расстоянии друг от друга, внезапно пробуждали жителей глухими криками, которые, повторяясь, долго раздавались по плохо освещенным улицам: [180] начинался учащенный стук двери. Малейшее промедление со стороны их, которые должны были их отворить, вызывало нетерпение и гнев; голоса комиссаров слышались сквозь крики солдат. Ужасные ночи, которые ко всем бедствиям того времени еще прибавляли для каждого грозную неизвестность предстоящей ему судьбы со всеми ее тревогами. Всякий недоумевал—остаться ли в постели, или встать, чтобы встретить комиссаров; первое могло показаться слишком доверчивым, а второе быть принято за признак слишком большой тревоги.

Для многих, однако, эти ужасные ночи были только началом других более тяжких бедствий—тюрьмы с ее ужасным помещением и удушающей атмосферой, с грубостью и произволом тюремщиков, с всевозможными лишениями, с мучительной тревогой, внушаемой заботами о близких лицах, и наконец с неотвязчивою мыслью о предстоящем суде и о гильотине. Тюрьма представляла самое наглядное осуществление того идеала равенства, о котором так много мечтали и говорили в ту эпоху. В одной, напр., из Лионских тюрем помещались в общей комнате: «дворянки и пуассардки, монахини и публичные женщины, богачки и служанки, крестьянки и торговки, 4-х летняя англичанка со своей няней, не знавшей ни одного слова по-французски, и среди этой толпы несколько гражданок, которые инкогнито играли роли шпионов».

Судьба тех жертв террора, которые не попадали в тюрьму, была также не легка. Среди их тревог первое место занимала забота о том, чтобы повидаться с заключенными и облегчить их положение. Но с какими трудностями, хлопотами, оскорблениями и опасностями было это сопряжено! Сколько настойчивости, присутствия духа и самоотвержения нужно было 14-ти летней дез-Ешероль, чтобы получить разрешение посетить свою тетку в тюрьме, и сколько мучений она переносила, когда ей не удавалось получить разрешение и она должна была ограничиться тем, что к дверям тюрьмы приносила корзиночку с припасами, за передачу которых приходилось платить последние деньги.

«Мне случалось—рассказывает она—приходить уже в десять часов к воротам тюрьмы, а в двенадцать мы все еще стояли там с нашими корзинками, которые никто не хотел принять от нас. В 12 часов тюремщик запирал ворота на два часа — это было время, которое он посвящал своему обеду. В два часа ворота снова отпирались. Привратники и их жены подходили тогда к толпе, торговались с нами и отказывались принять корзинки, если были недовольны предлагаемой нм платой. Нередко иным приход жилось уносить назад обед по невозможности согласиться на слишком обременительные условия, ибо в числе заключенных было много очень бедных людей.

«Бывало также, что сторожа увеличивали лишения заключенных [181] своей небрежностью или дурным расположением к ним; корзины оставлялись ими во дворе и передавались заключенным только на другой день. Наконец, случалось, что у ворот тюрьмы они на наших глазах раскрывали эти корзины и съедали то, что в них было уложено, прибавляя к нашему горю оскорбительную насмешку и желая, вероятно, дать нам понять, что при такого способе надзора всякая попытка передать заключенным между присланной провизией письма или какие-нибудь сообщения была бы совершенно напрасна.

Хорошо было еще стоять в томительном ожидании целые часы перед тюрьмой при хорошей погоде; но нередко ожидавшим приходилось при этом подвергаться ненастью и стоять в зловонной слякоти, отбросов и нечистот, которые как нарочно скопляли перед воротами тюрьмы. Понятно, что после таких мучений самая тюрьма казалась раем для счастливцев, которым удалось туда проникнуть со своим приношением. А эти приношения, необходимые, чтобы поддержать жизнь заключенных—с какими неимоверными затруднениями приходилось их доставать! В каждом городском участке было определенное число пекарей, которым одним было предоставлено право продавать хлеб. Лавки их были совершенно закрыты. Покупатели по очереди придвигались к маленькому окошечку, которое было сделано в двери, и подавали через него полицейское свидетельство, разрешавшее купить столько-то золотников хлеба... Хлебник, проверив свидетельство, возвращал его и вместе с тем отпускал за деньги указанное в нем количество хлеба. Вереница покупателей часто тянулась вдоль нескольких улиц, так что последним приходилось ожидать своего завтрака до 6 часов вечера.

Однако и эти свидетельства на право купить скудное количество хлеба не всем давались. После заключения в тюрьму тетки расскащицы и наложения ареста на их имущество, к которому быль приставлен особый страж, содержавшийся на их счет, молодая девушка отправилась в участок, чтобы выхлопотать разрешение купить хлеба. «Ты не получишь разрешения», быль ответ, «это противно закону».—Но, гражданин, вы сами знаете, что я не могу добыть себе хлеба, не имея разрешения, что же мне делать?— «Делай, что знаешь». — Что же, мне умереть с голода?—«Небось, ты не умрешь с голода; у всех бывших дворян есть средства; ты из этой породы аристократов, которые всегда умеют выйти из беды; ты унаследуешь от них дух интриги и не умрешь с голода».—Однако, если вследствие ваших распоряжений мне нечем будет питаться, то вы не можете и с меня взыскивать, если я не стану давать хлеба стражу, которого я должна кормить.—«О, это другое дело; он получит для себя разрешение, он хороший республиканец, пусть он придет; ты же не беспокойся; ты сумеешь выпутаться». [182]

Во всем, чего мы до сих пор касались, обнаруживается впрочем только одна сторона террора—страшный гнет тогдашних властителей Франции и мучительная тревога их беззащитных жертв. Но террор быль вместе с тем обширной и организованной правительственной системой; эта система опиралась не на один только беззаветный фанатизм—но на интересы и житейски раз-счет многих тысяч людей. Подкладкой якобинского террора была целая система эксплуатации и наживы; для целой массы людей, всплывших в то время на поверхность общества, террор был просто кусок хлеба; для многих из них кроме того—средство сделать карьеру, получить выгодное место, добыть себе власть и влияние. Эта житейская, будничная сторона террора историками революции большей частью оставляется без внимания;—записки дез-Ешероль и в этом отношении содержать в себе много интересных черт, указывающих, какую пользу извлекали многочисленные агенты террора из своего положена. Террор вызвал к существованию целой рой комиссаров разных наименований и назначены и все они весьма бесцеремонно спешили сделать из республиканского террора доходную статью для себя. Так напр., комиссары, которые после взятия Лиона войсками Конвента ходили по домам и налагали арест на имущества без всяких околичностей, в присутствии владельцев этого имущества говорили между собой о том, какие из секвестрованных предметов им по вкусу и входили по этому поводу в соглашение между собой. Также бесцеремонно поступали комиссары, выдававшие паспорта и свидетельства в благонадежном поведении. Когда молодой дез-Ешероль понадобился паспорт, и ей после казни ее тетки опасно было самой явиться в участок, то это щекотливое дело было улажено с помощью сто франковой ассигнации, переданной через третье лицо одному из комиссаров. После этого молодая девушка могла смело появиться в участке и на глазах у всех подала комиссару какой-то лист бумаги, который был прочитан комиссаром, как будто с большим вниманием и тщательно спрятан в стол; получив, таким образом, мнимое свидетельство о благонадежном поведении, комиссар тут же выдал молодой девушке паспорт, где она была обозначена прачкой.

Не менее пользы извлекали из своего положения тюремщики; им нужно было платить за всякого посетителя, за всякий предмет, который они дозволяли пронести, даже за всякую кружку воды, которую они обязаны были доставлять заключенным. Мало того, они по отношении к заключенным играли роль содержателей «буфетов и гостиниц», которые конечно могли назначать на все произвольные цены. Так напр., главный смотритель тюрьмы, находившейся в монастыре «Реклюз», устроил в своей квартире «общий столь», где за очень дорогую цену желающим давали очень плохой обед. [183]

Однако же многие из заключенных, которые были в состояние уплачивать требуемую сумму, усердно добивались права «садиться за узкий, длинный и грязный стол» тюремщика, в надежде, что m-r Fillon во время трапезы проронить несколько слов о текущих событиях дня, которых бы сколько-нибудь осветили положение арестантов. Тот же тюремщик, снабдив заключенных за хорошую цену необходимыми предметами—кроватями, тюфяками, соломой, одеялами, бельем и т. п., не позволял им, когда часть из них была отправлена в другую тюрьму, вывезти свои вещи. С трудом наконец он согласился разрешить каждому захватить с собой маленький ручной узелок; что же касается до тюфяков, одеял и простынь, то все это он оставил за собой, равно как и проданную заключенным мебель,—конечно с той целью, чтобы продать это еще несколько раз новым гостям, которых он к себе ждал.

Пока подобные сцены происходили в городах, деревня представляла такое же удобное поприще для эксплуатации террора. Когда Александрина дез-Ешероль, после полутора годового скитальчества, возвратилась сиротой и нищей в имение своих предков, она нашла свою больную сестру с ее вирной няней в кухни замка. Кроме кухни и чердака все было секвестровано. Секвестр этот не мешал, однако, фермерам и их многочисленным знакомым занимать помещение в замке и устраивать там шумные роскошный пирушки, которые быстро поглощали их легкую наживу от прекращения арендной платы и падения курса ассигнаций. Эта нажива их однако не удовлетворяла. Нисколько не стесняясь присутствием наследницы настоящих владельцев, арендаторы рассуждали о разделе поместий эмигрантов, на что они рассчитывали с самого начала революции. Эти арендаторы любили молодую девушку, которая выросла на их глазах, жалели об ней, и между тем, растянувшись на газоне около скамейки, где она сидела с своей больной сестрой, спокойно рассуждали о своих будущих надеждах. «Я удовлетворюсь своей фермой», говорил каждый, «и не потребую лишнего». В числе этих фермеров был и крестьянин, жена которого, по тогдашнему обычаю, выкормила в своем доме Александрину дез-Ешероль (ее рeге nourricier).

Однако, даже такое трагическое явление, как эксплуатация террора, не было лишено комической стороны. Последняя между прочим проявлялась в многочисленных попытках устроить себе под покровом террора выгодную женитьбу. На одной из Лионских улиц стоял великолепный дом, принадлежавшей очень богатой старой деве. Богатство это прельстило одного молодого патриота. Не желая им завладеть не всегда верным путем доноса и секвестра, он опутал старушку интригой. Ее напугали, убедили, что ее имуществу и ей самой грозить опасность, что единственное средство сохранить и то и другое—это найти покровителя; [184] брак с каким-нибудь хорошим республиканцем послужить ей верным спасением. Старая дева приходить в ужас, а молодой человек является ее самоотверженным спасителем. Ее влекут в муниципалитете, брачный договор изготовлен; его подписывают, и она возвращается женою своего мнимого избавителя. Но уже через несколько дней брачная жизнь оказалась для обоих сторон невыносимым бедствием, и жена предложила своему молодому мужу значительную сумму с условием, чтобы он отказался от всяких притязаний на нее и на ее имущество. Муж принял сумму и исчез бесследно.

Такие аферы, впрочем, не всегда кончались так успешно для предприимчивых патриотов. У Ал. дез-Ешероль была богатая восьмидесятилетняя тётка, которая уединенно жила в своем имении и уцелела среди общего разгрома. Ей при этом чрезвычайно содействовало то обстоятельство, что у нее был ловкий управляющей, который давно уже распоряжался ее имением как своим собственным и, не желая поделиться с нашей, искусно отводил глаза революционным комитетам. Однажды, когда старушка сидела за обедом с этим управляющими ей пришли сказать, что какой-то крестьянин желает ее немедленно видеть. Она приказала его принять. «Вы знаете», сказал вошедший, «что теперь все стали равны, и я поэтому пришел подвергнуть вас реквизиции»—это был официальный термин, в силу которого комиссар Конвента и правительственные агенты отбирали у частных лиц все, в чем по их заявлению нуждалось государство — хлеб, припасы и одежда для поиска, серебро, лошади и пр. и пр. — Что? спросила старая дева, которая не понимала нового языка. «Я говорю, что теперь, когда мы свободно пользуемся нашими правами, я вас подвергаю реквизиции».—Но что же это значит,—переспросила госпожа де-Мелон, уже терявшая терпение. «А то значит, что вы должны выйти за меня замуж». В ту же секунду старуха вскочила, схватила свою трость и начала ею колотить неожиданного жениха, приговаривая: «А ты хочешь на мне жениться, вот я тебе справлю свадьбу». Пятясь назад к дверям, крестьянин бормотал: «сударыня! гражданка, ведь говорили»... — А! я теперь стала гражданкой, погоди же, вот тебе и еще за гражданку.—Трудно представить себе более забавное столкновение своеобразных представителей двух исторических эпох — старой помещицы — этого отжившего обломка феодального строя, совсем не сознававшей, что кругом ее творилось, и этого крестьянина, по-своему понимавшего права человека и гражданина, обнародованные Национальным Собранием.

Значение, которое имеют Записки дез-Ешероль для истории террора не ограничиваются общим описанием этого общественного пароксизма, наглядным и правдивым изображением вызванных ин бедствий; для историка представляют особый интерес [185] общественные типы того времени, которые выводятся на сцену автором, изображение разных лиц, которые могут служить представителя»! целых классов тогдашнего общества, образчиками того отпечатка, которые наложила революционная эпоха и в особенности террор на разные разряды людей. В самом начале читатель встречается с лицом, на котором отразилась чрезвычайно выдающаяся черта того времени—чувствительность. Чувствительность, начавшаяся с литературы, проникла в последнюю треть XVIII вика повсюду; она завладела между прочим и бюрократией, проникла, по замечанию Токвиля, в официальный канцелярский язык, в донесения интендантов, даже в правительственные указы. В Записках Ешероль мы видим перед собой чувствительного тюремщика, Он не только добрый, сострадательный человек, какие бывают между тюремщиками во всякую эпоху; он не только облегчал положение лиц, ему порученных, насколько это от него зависало; но его глаза наполняются слезами, когда он провожает по коридору тюрьмы дочь к отцу; когда он принес отцу дез-Ешероль оправдательный приговор муленского суда, он, как рассказывает дочь, шатался, плакал, не мог проронить ни одного слова, не был в состоянии держаться на ногах и сел. Не принес ли он смерть? «Что случилось, г. Брюссель?»—спросил арестант,— «что это за бумага?»—Вы свободны, сударь,—проговорил наконец этот добряк, возвысив голос и едва переводя дух от душивших его радостных слез, — вы свободны. «Отец мой схватил его в свои объятия»...

Затем мы встречаемся с одним из благородных представителей и того военного класса, которому Франция гораздо более обязана своим спасением при вторжении неприятеля и своими первыми военными успехами, чем терроризму своих якобинскнх правителей. Не смотря на эмиграцию, увлекшую за собой стольких офицеров, не смотря на то, что многие из последних были вынуждены деморализованными солдатами покинуть свой полк, множество из бывших королевских офицеров продолжали службу в республиканской армии. Благодаря им, Франция сохранила свои военные кадры, среди них находила она отважных и способных исполнителей, прежде чем завершилась новая военная организация и подросли молодые республиканские генералы. Положение таких офицеров было очень трудное; в глазах людей, сочувствовавших старому порядку, и нередко близких родственников и друзей, они были изменниками; а со стороны патриотов и особенно террористов они постоянно подвергались нападкам и подозрениям и часто становились их жертвами. К числу таких офицеров принадлежал де-Герио, начальник артиллерии в Лион. Когда в этом городе вспыхнуло восстание притесненных жителей против муниципалитета, которым завладели террористы, де-Герио получил приказание [186] от своего начальства выступить с артиллерийским парком в Гренобль, для того, конечно, чтоб лионцы не могли воспользоваться им для своей обороны. Де-Герио исполнил приказание, и во время осади Лиона войсками Конвента должен был примкнуть к последним и взять на себя руководство при бомбардировке Лиона. Из этого видно, что де-Герио был из числа точных исполнителей военной дисциплины, ставивших военный долг или военную честь выше всяких политических соображений. Но он из-за этого не забывал соображений чисто человеческих. По взятии города, де-Герио не раз рисковал своей жизнью и жизнью своей семьи, спасая жертвы террора. Он предоставлял военные мундиры или давал поручение по службе посторонним лицам, которые только этим путем могли спастись от преследовали и бежать из Лиона; водворившись снова в арсенале, де-Герио имел даже смелость принять в свое помещение и сажать за свой стол отца дез-Ешероль, т.е. офицера, который на глазах всего города руководил обороной его против войск Конвента. Только это отчаянное средство—пребывание в главной квартире среди офицеров, с которыми он только что воевал, но которые не знали его в лицо,—спасло старого генерала, который пал бы первой жертвой мести террористов без геройского самоотвержения своего товарища.

На ряду с подобными лицами находим мы однако типы совершенно другого рода. Известно, что среди классов, сильнее других проникнутых страшных радикализмом и наклонностью к террору, после адвокатов особенно выдавались врачи и аптекаря. Эти классы поставили особенно много членов «революционных комитетов», представителей местного террора. И в провинции, служившей сценой событиям, рассказанным в Записках, встречаем мы лекаря, который, будучи приглашен к больной девушке, отвечает: «я не хожу к аристократам»; а в самом Мулене мы знакомимся с аптекарем, променявшим свое ремесло на более выгодное звание члена революционного (т. е. полицейского) комитета. Узнавши, что молодая девушка возвратилась в Ешероль, он явился туда в четыре часа утра и произвел ей строгий допрос, выпытывая от нее, где скрываются ее отец и ее братья и что ей было известно о кознях «подлого города Лиона». Покончив допрос и недовольный его результатом, он прибавил громким и грозным голосом: «Слушай внимательно, чтоб я тебе скажу, и смотри, повинуйся этому. Ты имеешь несчастье принадлежать к семье изменников отечеству и должна смыть с себя это пятно, дать возмездие за преступления твоей семьи и очистить скверную кровь, которая течет в твоих жилах; ты можешь это сделать только служа народу, работая на него. Работай на солдат и, что всего важнее, доноси на изменников; раскрывай их преступные замыслы, обнародывай их злодеяния: вот каким способом ты искупишь позор [187] твоего имени, вот каким способом ты можешь служить республике». Уходя он еще кричал издали: «доноси, доноси».

Интересным представителем общественных типов, на которые наложила свою печать революционная эпоха, может служить и священник, встреченный г-жей дез-Ешероль у ее старой тетки де Мелон. Он принадлежал к тому меньшинству духовенства, которое согласилось подчиниться новому церковному уставу и дать присягу в этом. Среди этого меньшинства были убежденные люди и честные мечтатели, подобные известному Грегуару, которые считали возможным преобразовать католицизм в духе революции, но было также много людей, нравственно неустойчивых и сообразовавшихся в делах совести со своими житейскими вкусами и потребностями. И священник, о котором идет речь, сумел своею податливостью снискать к себе снисхождение террористов в опасное время, когда церкви были закрыты или превращены в храм Разума. При таком положении церкви, он, конечно, бедствовал и отчасти жил на счет старушки, которую развлекал своими разговорами. Тем не менее мечтой его жизни была женитьба, и хотя все попытки его оканчивались отказом, он не терял надежды, что счастье ему когда-нибудь улыбнется. Молодая девушка его избегала, но он пользовался временем, которое она должна была ежедневно проводить в обществе своей тетки, и тут, полагаясь на глухоту старушки, говорил племяннице такие вещи, который она при других условиях не позволила бы себе сказать. Жаловаться тетке было невозможно, так как. Кюре пользовался ее полным доверием. Когда старушка привязалась к своей племяннице и это вызвало зависть и интриги со стороны других лиц, сделавшие Ал. дез-Ешероль невозможным дальнейшее пребывание в последнем своем убежище, Кюре предложила ей не только опять настроить в ее пользу старушку, но и убедить последнюю завещать ей все свое значительное состояние помимо других родственников.

Более вредный тишь, чем этот ничтожный служитель гражданской церкви, представляет собой Парсен, плац-комендант Лиона и президент революционного трибунала, приговорившего к казни тетку дез-Ешероль. Прежде чем сделаться видным террористом, он был, как говорили про него, смиренным и плохим башмачником; он был родом из Ниверне и часто бывал в семье дез-Ешероль, но это не помешало ему быть беспощадным, более того—кровожадным по отношению к беспомощной и безвинной женщине. Ее привлекли к суду и приговорили к гильотине за то, что она была сестрой человека, сражавшегося против Конвента, и не могла указать, куда он скрылся. К самым потрясающим местам Записок принадлежать страницы, на которых молодая девушка описывает неоднократная попытки свои разжалобить президента революционного трибунала и добиться у него, чтобы он [188] пощадил дорогую ей жизнь. Она отыскивает его и на дому, где находить его отупевшим от пьянства, с полузакрытыми красными и опухшими глазами, и останавливает его на улице; задыхаясь бежит она за ним и умоляющим голосом объясняет ему свою просьбу, пока он ее не оттолкнул от себя я она уже не в силах догнать его. Когда она в последний раз встретилась с ним, он отделался от нее своей обычной фразой: «как частный человек, я принимаю участие в твоем горе; по как человек общественный, я ничего не могу сделать». Молодая девушка в то время еще не знала, что именно он был главным виновником несправедливого приговора, поразившего ее тетку. Когда в заседании революционного трибунала ему заметили: «против твоей землячки нить никаких улик», он воскликнул: «она должна погибнуть; надо очистить от нее почву республики, она чудовище аристократизма» (un monstre d'aristocratie).

Эти слова рисуют человека, рисуют трибунал и эпоху; подобные факты из эпохи террора могут послужить отрезвляющим комментарием к изложению тех историков, которые смотрят на революцию только с высоты исторического фатализма.

Все до сих нор нами отмеченные личности принадлежат более или менее к образованным классам, руководившим революционным движением во Франции, с настроением и образом мысли которых легко познакомиться при помощи богатого исторического и литературного материала того времени; тем более интереса представляют в Записках меткие характеристики нескольких типических личностей из тех слоев простого народа, на которые опирались террористы и в среду которых историку гораздо труднее проникнуть, так как ему здесь редко приходится делать наблюдения над лицами, отделившимися от массы. Именно такого рода личности, превосходно характеризующая целую массу себе подобных, представляют в Записках гражданин Форе, его жена и его сын. Гражданин Форе—маленький старичок, в парики, одетый в серый сюртук, держа в руки трость с набалдашником из слоновой кости, принимая важную осанку, явился в квартиру семьи дез-Ешероль в Лионе с комиссарами, наложившими арест на их имущество. Окончивши свое дело, комиссары оставили Форе на квартире в качестве стража печатей и обращаясь к госп. дез-Ешероль, объявили: «Гражданин Форе должен обедать с тобой, находиться в твоей комнате и греться у твоего камина».

Кто был этот хранитель печатей лионского муниципалитета? Форе, как большинство лионских рабочих, был ткачом шелковых материй; в прежнее время он усердно работал целую неделю, а но воскресеньям тратил свой недельный заработок; часто он на это посвящал, как и многие из его товарищей, и понедельник. Когда во время революции богатые обеднели, он остался без [189] работы. За это все обвиняли аристократов и он считал себя в полном праве требовать, чтобы аристократы возвратили ему заработок. Теперь он достиг своей цели; охранение печати было выгодным ремеслом, притом очень не утомительным и невинным.

В первые дни он в своей новой должности держал себя очень чинно; он был у себя в полном параде, т. е. в своем сером костюме и в тщательно завитом парики и, не выпуская из рук своей трости, старался принимать холодный и чванный вид, который резко отличался от бесцеремонной манеры комиссаров. «Я думаю также—прибавляет расскащица—что он боялся лютых зверей, около которых ему приходилось жить. Этим именем нас обозначали. Но при всем том он сохранил от своей долгой жизни прежнее уважение к дворянам, от которого он не всегда был в состоянии освободиться, несмотря на свое желание быть якобинцем».

Немного времени спустя, он однако приручился и открыл, что мы не людоеды. В туалете его исчезла прежняя чинность; он перестал надевать свой парадный парик, носил серый колпак и такие же серые туфли; весь день он проводил у камина, усевшись в покойное кресло; ему еще никогда не приводилось сидеть так. удобно. От времени до времени он оборачивался назад, ощупывал спинку кресла и приходил в восторг; затем крепко опирался о спинку, чтобы вполне понежиться; он говорил с довольным видом: «это однако хорошее изобретение—кресло!», и снова подавливая подушки, прибавлял: «как это отлично придумано!». После этого, протянувши ноги и откинувшись назад, он полулежа наслаждался неведомым ему до того комфортом. Это был человека тупой по натуре, более склонный к добру чем к злу, но делавший зло, повинуясь другим, как вещь необходимую или неизбежную; он имел отвращение к казням, но не смел признаться в этом жене и сыну, которые накричали ему, что нужно стоять на высоте времени и быть открытым республиканцем, что означало на их языке—нещадно проливать человеческую кровь.

«Я не могу к этому привыкнуть», сказал он однажды расскащице, ближе с ней познакомившись. «Они меня раз принудили присутствовать при казни; меня после этого три дня и три ночи била лихорадка и долго еще затем я не мог заснуть при виде всех этих голов, который меня преследовали. Хорошо им говорить, я не могу себя приучить к этому. Можно ли любить такое зрелище? Но я не смею сказать это моему сыну; он находить это превосходным, а жена моя без ума от казней. «В прежнее время прибавил он, — с этим нельзя не согласиться, было легче жить на свете. Правда, приходилось работать, но мне хорошо платили и я преспокойно ел свой хлеб. Помню я, что мне пришлось выткать жилет для Людовика XV. Как эта вещь была красива, и я получил хорошие деньги; надо сказать, что все-таки это было хорошее время. [190]

Что же касается до моей жены—прибавил он тихим голосом,— она всегда любила казни; когда кого-нибудь собирались вешать, она ваши раз первая туда бежала. Как я ее ни запирал на ключ, она всегда находила средство исчезнуть и вовремя попасть на казнь».

Эта жена появлялась каждый вечер в тесной квартире дез-Ешероль и сообщала в присутствии этой семьи своему мужу новости дня, т. е. подвиги террористов и казни. Она все видела и не пропускала в своем рассказе ни одной подробности. Она повествовала об этом с таким усердием, что все лицо ее расцветало и обнаруживало, какую прелесть таили для нее эти зрелища. Старик очень побаивался этой жены, которую почтительно называл: гражданка Форе. У них был сын, который в то время попал в члены лионского муниципалитета; это был обыкновенный злодей, алчный и кровожадный, ничем не выдававшийся из среды своих товарищей; отец относился с почтением к своему могущественному сыну и с гордой осанкой говорил про него: «мой сын, муниципал». Однако к этому восхищению примешивался некоторого рода ужас, и это было совершенно понятно. Однажды, во время болезни расскащицы, муниципал навестил своего отца; из-за занавесок своей постели она видела его красный колпак и слышала его отрывистый и сухой голос. «Отец, если бы ты не был хорошим республиканцем, если бы я в тебе подозревал аристократа, я бы донес на тебя и завтра велел бы тебя гильотинировать».—Однако, мой сын, это очень жестоко; сын мой, это слишком жестоко.—«Как жестоко! Знай, что у настоящего республиканца нет ни отца, ни семьи; он знает только одну республику, он любит только республику, он приносить ей все в жертву и предпочитает сделать это сегодня, чем отложить завтра». После этого разговора отец Форе еще вечером весь дрожал.

Вот такие-то факты, такие личности и такие побуждения к террору следовало бы иметь в виду историкам, выставлявшим террор какой-то отвлеченной необходимостью для спасения Франции каким-то патриотическим долгом, грустным, но неизбежным— историкам, осуждавшим Жиронду, как напр., молодой Тьер—за ее борьбу против террористов в то время, «когда усилившаяся опасность сделала насилие более настоятельным (plus urgente) и умеренность менее возможной (moins admissible) (Thiers. H. De la Rev. Fr. T. IV, p. 78).

Какой хаос в чувствах и понятиях господствовал в массе французского населения, увлеченного террором, обнаруживается между прочим еще из следующей черты граждан Форе. Возвращаясь из темницы, где содержалась ее тетка, Ал. дез-Ешероль не раз заставала Форе сидящим за камином и читающих молитвенник ее тетки. Крупная печать этой книги давала ему возможность читать [191] в ней без очков и он проводил за этим занятием целые часы. Это обстоятельство внушило колодой девушке смелость по вечерам читать в слух молитву «о даровании мира», и во время этого чтения не только старик Форе молился с полным усердием, но даже и его жена принимала в этом участие. Такой поступок со стороны молодой девушки быль довольно безрассуден в виду текста молитвы; стоило только кому либо из граждан Форе проронить одно слово их сыну муниципалу—и аристократка неминуемо была бы отправлена на эшафот. Но они не только не донесли на нее, а старый Форе даже сам не раз просил ее, чтобы она прочла ему эту молитву. Это впрочем нисколько не помешало ему, когда молодая девушка после казни тетки уехала из Лиона, присвоить себе с помощью жены значительную часть вещей, порученных его охране и на который он давно привык смотреть как на свои собственные.

Эпоха террора представляет собой не только потрясающую историческую драму, но и драму психологическую, во время которой под давлением событий сильнее развиваются и ярче обнаруживаются дурные и добрые задатки человеческой натуры. И в этом также отношении Записки дез-Ешероль дают читателю интересный материал для наблюдений. Помимо резких проявлений человеческих пороков—корысти, зависти, злобы и жестокости, в связи с политическими страстями, помимо систематической эксплуатации жертв террора со сторона его органов, мы постоянно встречаем и них доказательство того, как легко человек падает нравственно, когда расшатан общественный порядок, потрясены обычные понятия и , нравственные предания, когда бурные события влекут за собой, необычайный искушения и сильнее возбуждают эгоистические инстинкты. Мы видим, напр., жену богатого торговца хлебом, которая, взяв вперед деньги, немилосердно и грубо выгоняет от себя семью, нанявшую у нее квартиру, пользуясь беззащитностью приезжих и невозможностью обратиться к суду при наступившем терроре. Ми видим другую даму, отказывающуюся выдать из вещей, оставленных у нее на хранение—матрас и подушки, которые понадобились владелице этих вещей, когда ее заключили в тюрьму. Мы несколько раз встречаем людей, которые берутся доставить деньги — последние крохи, которых лишают себя жертвы террора, чтобы облегчить на чужбине участь своих родственников,— и оставляют эти деньги за собой. Перед нами старый слуга, с малолетства облагодетельствованный людьми, принявшими участие в его судьбе, который при наступлении революции—imbut des principes nouveaux—покидает дом, относится к членам семьи, которые выросли на его руках, как к зараженным, и встречаясь с ними, не кланяется. Мы укажем, наконец, на секретаря лионского коменданта во время осады, выдающего после взятия города одного из пленных офицеров, которого в Лионе не знали, в надежде спасти [192] свою собственную жизнь, но напрасно рассчитывавшего на великодушие террористов.

Но рядом с этим мы встречаем примеры высокого благородства и самоотвержения. Мы видим людей, с опасностью собственной жизни бросающихся спасать незнакомых, как напр., некто Барр, который почти на глазах разъяренной толпы, окружившей гостиницу, увел под покровом своего мундира национального гвардейца и перевез через Сону полковника Кор. Польского полка. Новые принципы не всем помешали сохранить человеческое чувство к своим противникам. Интересен в этом отношении рассказ одного вандейца, обозначаемого в Записках только под именем Александр. Он был взять в плен и отправлен под конвоем двух жандармов, как шпион, в соседний город, где его ожидала быстрая казнь. По дороге он убедил провожатых дозволить ему войти в кабачок, чтобы подкрепить себя вином. Ему удалось так напоить старшего из жандармов, что тот заснул и свалился под стол. Младший однако пил умеренно и сохранил полную бодрость. Александр с беспокойством взглядывал на него. Но вдруг жандарм, заметив, что его товарищ крепко спить, обратился к арестанту со словами: «я вижу, что вы задумали; я не помешаю вашему бегству и хочу даже помочь вам. Подождите здесь моего возвращения». Он вышел и вернулся с плохим крестьянским армяком и с парой голубей в корзине. «Возьмите это», сказал он; «в этом виде вас везде будут принимать за крестьянина из соседней деревни». И действительно, пленнику удалось добраться до окрестностей Лиона, где он нашел новых покровителей.

Полный контраст с поведением слуги, о котором мы говорили, представляет образ действия няни, приставленной к больной дочери генерала дез-Ешероль. В начале революции она также прониклась новыми политическими страстями и резко высказывала их; но когда семья дез-Ешероль принуждена была бежать, эта женщина не покинула больной—с детства страдавшей помешательством,— и продолжала тщательно ходить за ней, не смотря на секвестр замка и на все лишения и неприятности, которые были следствием этого положения. Когда вернулась в замок, сестра больной, она приняла ее и оберегала как родную дочь; тайком от нее бралась шить рубашки для республиканских солдат и щипать корпию для них и доставляла это в город от имени молодой девушки, чтобы отвлечь от нее злобу революционного комитета. Когда последняя переехала жить к мадам де-Мелон, добрая женщина посылала ей туда свои скудные заработки, скрывая их источник.

Если во время бедствий, обрушившихся на семью дез-Ешероль,. многие из ее прежних знакомых прервали всякое общение с ней и обнаружили крайнюю жесткость, зато другие оказались верными [193] друзьями в несчастии. Между последними заслуживает особенного внимания одна муленская дама—Гримо. Когда Ал. дез-Ешероль после казни своей тетки вернулась в Мулен, тамошний революционный комитета, постановил арестовать ее; но, не желая поместить ее в общую тюрьму, где содержались между заподозренными в аристократизме различные родственники и друзья ее, комитет предписал заключить пятнадцатилетнюю девушку в так называемое депо, т. е. место заключения проституток, обвиненных в уголовных преступлениях. Узнавши об этом, г-жа Гримо, находившаяся под домашним арестом, стала хлопотать, хотя ей пришлось бы покинуть свою собственную семью, о своем переводе в депо, «чтобы молодая девушка не была там одна».

Но самые трогательные эпизоды в этом отношении, настоящую идиллию среди страшной драмы, представляют те главы Записок, которые посвящены описанию крестьянской семьи Шозьер, где находили себе гостеприимное убежище, совет и утешение все жалкие сироты и беглецы, заброшенные туда счастливой звездой. Любопытное лицо этот Шозьер, крестьянин башмачник, несколько трусливый, скрывающей у себя беглецов, но затем, возвратившись из сельского кабака, где он подпил и наслушался яростных демократических речей, объявляющий жене, что завтра же все чужие должны оставить его дом; интересна сцена, когда он однажды, возвратившись домой, объявляет с решительностью, но не без некоторого волнения, что воскресенье отменено и не будет более праздноваться, а вместо этого назначено декади, что он будет работать по воскресеньям, а чистую сорочку будет надевать по декадам,— сцепа, которая однако кончилась торжеством воскресенья над декадами. Но если отец Шозьер несколько комичен, то его жена и его дочь, Магдалина, чрезвычайно почтенны и симпатичны. У этих простых людей, под влиянием христианского чувства долга и прирожденной сострадательности, развилась такая сила любви, такая деликатность и тонкость чувства, такая находчивость и такой самоотверженный, притом совершенно наивный и не знающий себе цену героизм, что читатель расстается с ними почти с таким же сожалением, как и лица, испытавшая на себе их гостеприимство. Но мы не станем здесь касаться подробностей, и отсылая читателей в этом отношении к самым Запискам, ограничимся в заключение одним только замечанием.

Всем известно, какой громадный успех имело в свое время сочинение Шатобриана—les Martyrs—исторически роман из эпохи первобытных христиан, преследуемых язычниками. Этот успех, конечно, нельзя объяснить одним только писательским талантом Шатобриана и «реакцией против принципов революции 1789 г.», как это, напр., еще делает даровитый критик Брандес. Роман Шатобриана заключал в себе глубокую историческую правду, [194] которая за живое захватывала современников, и многие из тогдашних читателей романа находили в нем сцепы и впечатления, которые были пережиты ими самими в недалеком еще прошедшем. В Записках дез-Ешероль описано, как крестьянки деревни Фонтен, близ Лиона, собирались по вечерам молиться в клети тетки Шозьер, которая при свете лампадки, повешенной к балке, читала им Жития Святых, а по воскресеньям запрещенную обедню. Эти сцепы ничто иное как повторения того, что 15 веками раньше происходило в той же местности в эпоху «мучеников», а с другой стороны показывают, насколько поэтические образы и вымыслы Шатобриана имели основания в современной ему действительности. Но историческая правда в романе Шатобриана подернута фальшью, происходящей от аффектации и претенциозности автора; его христианские герои поставлены на ходули; в Записках же дез-Ешероль религиозное чувство, одушевлявшее значительный массы французского народа, изображено во всей его искренности и простоте—с полной правдивостью и безыскусственным реализмом. Таким образом, и в этом отношении, как во многих других, Записки девушки, желавшей сохранить память о судьбе своей семьи в эпоху террора, представляют собой верное отражение этой злополучной эпохи и лучше объясняют многие стороны в истории и в характере революции, чем иные известные сочинения с авторитетными именами.

В. Герье.

(пер. В. Герье)
Текст воспроизведен по изданию: Картина из истории французского террора (Une famille noble sous la Terreur. Alexandrine des Echerollee. Paris. Plon. 1879) // Исторический вестник. № 1, 1882

© текст - Герье В. 1882
© сетевая версия - Тhietmar. 2007
© OCR - Трофимов С. 2007
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1882