АЛЕКСАНДР РОМАНОВИЧ ВОРОНЦОВ

К ИСТОРИИ БЫТА И НРАВОВ XVIII в.

Фамилия Воронцовых принадлежит к старинной русской знати, к ее наиболее культурному слою. Можно сказать, что при устойчивости социального и материального положения этой фамилии в последовательном ряде ее поколений должен был отразиться весь путь, пройденный дворянской культурой за последние два века. Сами Воронцовы оставили нам средство проверить такое предположение, с исключительной заботливостью сохранив свои фамильные документы. Их обширная фамильная переписка, составляющая наиболее ценную часть так называемого Воронцовского собрания, — своего рода портретная галлерея, в которой следующие одно за другим в хронологическом порядке лица наглядно рисуют собой разные этапы исторического процесса в этом разрезе.

Александр Романович Воронцов — выразительная фигура в этой галлерее в качестве представителя своей фамилии в определенную эпоху. Он родился в 1741 г., а уже с 1761 г. началась его государственная деятельность, продолжавшаяся с перерывами до самой смерти (1805 г.). Таким образом, его время — вторая половина XVIII в. По своему официальному положению, т. е. по рангу занимавшихся им должностей (посланника в Голландии и Англии, потом президента Коммерц-коллегии и — при Александре I — государственного канцлера), он был вельможа екатерининского двора и, тем не менее, его трудно назвать представителем этого двора. В своей автобиографии он резко противопоставляет, по воспитанию и направлению, свое поколение позднейшим, 1 тем именно, которые вышли на первое место при Екатерине; в свою очередь в их глазах он был и «тяжол» и старомоден. С другой стороны, отношения между ним и Екатериной были всегда натянутыми: она считала, что Воронцовы «всем родом» ее «не взлюбили», 2 а он видел все «неудобности» ее политики, которые потом с большой остротой указал в известной своей «Записке», представленной Александру I. 3 Всего лучше их взаимные отношения характеризует [106] письмо Екатерины, написанное по поводу его отставки: «Не спорю, что он... талант имеет; всегда знала, а теперь наивяще ведаю, что его таланты не суть для службы моей и что он мне не слуга. Сердце принудить нельзя, права я не имею принудить быть усердным ко мне; заставить же и меня нельзя почесть усердным ко мне, кто не есть. Разведены и развязаны на век будем, ч. е. п. [чорт его побери]!»

По своему культурному облику Александр Романович ближе к елизаветинскому времени и в составе екатерининской знати представляет собой тип культурного придворного, уже готовившийся сойти к концу века с исторической сцены.

Предмет настоящей статьи — Александр Романович в ранней молодости, каким он был во время своей образовательной поездки за границу. Мы имеем возможность узнать его в эту пору жизни благодаря тому, что целиком сохранилась в его архиве относящаяся сюда переписка его с родными. Но не только в силу этого, внешнего и случайного, обстоятельства, а и по своему внутреннему значению пребывание Александра Романовича за границей может быть выделено и особую тему. В это время формировались основы его мировоззрения и складывались практические навыки; в истории его карьеры это был период подготовки к деятельности министра (в тогдашнем смысле слова), к которой предназначало его происхождение и которую сам он, еще перед отъездом за границу, поставил себе целью, применительно к ней строя свою образовательную программу. И в своих письмах он без рисовки и выдумки, с наивной серьезностью рассказывает об этой пройденной им теоретической и практической подготовке к министерскому званию — о своих заграничных встречах и знакомствах, о занятиях и впечатлениях, о своих взглядах и преобладающих интересах, наконец, о бытовых условиях своей заграничной жизни.

Получающаяся в результате картина, конечно, носит довольно яркий индивидуальный отпечаток; но за индивидуальными чертами ясно выступают и общие черты, имеющие типическое значение для данного времени.

I

По собственному признанию А. Р. Воронцова, большое значение в образовании его вкусов и интересов имела его поездка в Париж («eut une grande influence sur ma maniere d'etre apres»). 4 Его отправили в Париж, когда ему было всего 17 лет. Там он должен был поступить в гвардейскую кавалерийскую школу, так называемую chevaux legers, аристократическое учебное заведение, находившееся в Версале «под собственным наблюдением французского короля», где обучались дети самой высокой знати («des plus grands seigneurs du royaume») [107] и куда молодого Воронцова допустили единственно из уважения к его дяде Михаилу Иларионовичу Воронцову, тогдашнему вице-канцлеру. 5 А. Р. ехал в Париж один. «Я не в состоянии дать тебе гувернера, а надеюсь, что ты сам себе гувернером будешь», — писал ему в напутствие отец, Роман Иларионович. 6 Сын, однако, оценивал это обстоятельство, по крайней мере позднее, как доказательство доверия к себе («mа famille eut assez de confiance en moi, — пишет он в автобиографии,— pour ne pas me dormer un espece de gouverneur pour me conduire jusqu'a Paris»). 7 Впрочем, роль гувернеров предназначалась, в некоторой мере, сопровождавшим А. Р. слугам.

Их было двое: один — крепостной, Тимофей Орлов, другой — повидимому, вольный, Яган Рейх. О них отец писал сыну: «люби своих людей и принимай от них представления». 8 Оба время от времени пишут из Парижа — не прямо Роману Иларионовичу, а управляющему домом, Михаилу Афанасьевичу Дееву; но из писем их нельзя извлечь никакого представления ни об их менторских функциях, ни вообще об их образе жизни за границей. Обыкновенно каждый воспроизводит в начале письма одну и ту же формулу: «по сие мое писание, слава богу, обретаюсь все благополучно»; переходя же к новостям, пользуются также довольно стереотипным оборотом: «а во известие вам донести ничего не могу новым известием, что ничего у нас нету и не слышим» (Орлов), или: «изволите упоминать писать ко мне, чтоб какие новые известия вас уведомлять: только ныне у нас ничево нету» (Рейх). Чтобы стать ближе к парижской жизни, Орлов решает даже учиться французской грамматике, по той причине, как он объясняет, что не может «растолковать француской по-руски». Только однажды находим в их письмах, если не более содержательные, то более пространные донесения, — когда Роман Иларионович сам запросил их, через Деева, о поведении сына. На этот запрос Орлов отвечал: «Всепокорно благодарствую за; милостивое ваше писание, что вы по приказу нашего государя Рамана Ларивоновича изволите писать, чтоб смотрели за государем Александром Рамановичем и служили верно. Аднакож мы по приказу служим верно ему, сколко нашей силы возможет, то мы неукоснително и верно служим. А чтож, впротчем, изволите писать, чтоб смотреть за Александром Романовичем: мы худобы никакой за ним не видали, а что впред за ним усмотрено будет, то неукоснително станем к вам писать обо всем». Что касается до Ягана Рейха, то он не изменил привычке к краткой речи и на этот раз, хотя и лучше уловил смысл запроса: «Доношу, во-первых, Александр Романович обращается все благополучно, и уповаем на всевышнего бога, что в своей должности наблюдает и фамилии своей никогда [108] бесчестия не зделает». 9 Что должно было последовать «во-вторых», осталось неизвестным,— может быть, и самому автору.

Зато заглазное наблюдение было чрезвычайно тщательное. Отец выражал желание, чтобы А. Р. писал чаще, каждую неделю, и не только домой, а еще и дяде и другим родственникам. Стоило пропустить одну почту, и уже следовал упрек: «меня очень опечалило, что на нынешней почте писем не имел». 10 Между тем письма стоили А. Р. большого труда. У него был очень дурной почерк, можно сказать, беспримерно безобразный, когда он писал скоро, или начерно, и отец постоянно, иногда в резких выражениях, ставил ему это на вид. «Меня несказанно печалит то, что ты в угодность свою (т. е. не желая себя утруждать.— А. З.) «не стараешься научиться писать ни порусски, ни пофранцузски»,— выговаривал он после первых писем.— «Стыжусь, когда читаю твое письмо; всего дурнее, что ты в письме еще и мараешь слова. Это великая неучтивость: я требую от тебя, чтобы ты писал не скоро и чисто». 11 Но и в последующих письмах каллиграфические усилия. А. Р. не приносили желаемого эффекта. «Не могу у тебя выпросить, чтобы ты научился писать. Хоть стиль хорош, да написано так, что никто прочесть не может, то лучше вместо письма присылай белую бумагу: это все равно. Белую бумагу читать нельзя, так и твои письма». 12 Читатель понял бы негодование Романа Иларионовича, если бы попробовал разобрать (именно надо разбирать, а не читать) хотя бы несколько строк, написанных рукой А. Р.

При всем том семнадцатилетний путешественник был самым исправным корреспондентом: он пишет обыкновенно через 3—4 дня отцу, несколько реже — дяде, и хранящиеся в фамильном архиве четыре объемистых переплетенных тома, да еще солидная пачка непереплетенных его писем за первые два года, проведенные за границей, являются трогательным, хотя и весьма утомительным для чтения, памятником его эпистолярной добросовестности. Но и корреспондентов А. Р.— отца и дядю — нельзя упрекнуть в неаккуратности: 31-й том «Архива Воронцова» заполнен почти весь их письмами. С большой чуткостью они стараются руководить А. Р-чем в его заграничной жизни и предупредить возможные с его стороны ошибки молодости. Они хотят быть его друзьями, хотя и не отказываются в случае нужды от властного воздействия своим авторитетом. «Ты молод,— читаем в одном из писем Романа Иларионовича,— и меня всякой тем стращает, чтоб не испортился твой нрав. Я пишу тебе больше, как друг. Это имя хотя часто употребляется, только редко. Старайся сохранить это драгоценное имя». 13 [109] Он прежде всего должен проникнуться мыслью, что его поведение должно быть «достойно его рождения». «Я не подтверждаю тебе о том,— заканчивает отец свое первое к нему письмо, — чтобы твои поведения всегда согласны были с твоим именем и чтоб как мне, так и брату моему не было сожаления о том, что тебя отпустили так молода вояжировать». 14 Той же сентенцией начинает свою переписку с племянником дядя: «прощай, мой друг, и содержи себя разумно и честно, чтоб отец твой и я, слыша о тебе, могли радоваться»; 15 и в другом письме: «надобно вам сохранить честь российского дворянства и фамилии вашей, которая того от вас требовать право имеет». 16 Он должен с разбором выбирать себе друзей и в особенности избегать «с мотами знакомства». «На те оригиналы, с которых копии сюда выезжают,— предостерегает отец,— надежды мало. Что можно получить с ними в обращении, как не одно о театрах знание и героинях театральных». 17

В связи с этим выступает и другая тема, которая, несмотря на постоянные повторения, не утрачивает до конца своей остроты, — о бережливости. «Помни, мой друг,— пишет Роман Иларионович,—что ты поехал учиться, а не щеголять, и что мотовством доброго имени не наживешь и не удивишь». 18 «Я вам, как дядя и приятель, советую,— вторит брату Михаил Иларионовч,— сколько возможно, от излишних расходов воздержаться и быть хорошим экономом». 19 Оба они сами всю жизнь не выходили из долгов и знали по себе печальные последствия расточительности. «Я сие вам советую, — признается Михаил Иларионович, — к сожалению моему, по собственной экспериенции, что... остаюсь в великих долгах, прожив почти все имение». 20 Роман Иларионович требует от сына, чтобы он прислал «реестры» своим расходам и вообще вел им точный счет: «знай, что по приезде твоем я во всем потребую отчета, и для того должен иметь верную книгу для записи своих расходов». 21 Его тон резко повышается, когда ему кажется, что сын выступил из границ умеренности. «Вояж твой мне уж скучен становится, как для долговременного твоего отсутствия, так и для того, что ты чрезмерную сумму издерживаешь», 22—пишет он, уплатив по двум «ассигнациям» голландского банкира 14 тысяч руб.; а когда, вскоре после того, поступило новое требование, он уже теряет терпение: «объявляю, что ты издержками своими, как видно, дом свой разорить хочешь. Не имеешь ты жалости ни ко мне, ни к брату [110] своему, а напоследок, кажется, забыл ты и самого себя». 23 Он грозит вернуть сына домой до окончания вояжа. Неудовольствие Романа Иларионовича оказалось, однако, в значительной мере недоразумением, и он кончил тем, что просил у А. Р. извинения: «ты примирись со мной хоть за то, что я ни одной из моих угроз не произвел в действие». 24 А Михаил Иларионович, ввиду проявляемого племянником благоразумия, готов даже возложить на него восстановление фамильного благосостояния: «Прошу вас, мой друг,— пишет он, правда несколько позднее, в 1764 г., когда А. Р. был уже посланником в Голландии,— сколько можно стараться меньше расходов иметь, дабы мы в вашей персоне нашли в фамилии нашей хорошего хозяина, ибо мы доныне всем родом больше проживаем, нежели доходов имеем, и такого разума не имеем, чтобы от ежегодного приходу в остатке несколько денег содержать». 25

Не меньше внимания со стороны старших проявляется и к образовательным задачам юного представителя фамилии. Остановивши свой выбор на школе chevaux legers, они принимают живое участие в направлении его умственной жизни. У отца чисто житейский, можно сказать, бытовой взгляд на значение образования. Высказав сомнение, может ли А. Р. за один год, как предполагалось, «научиться основательно» «своим наукам», он так определяет крайний предел их изучения: «в знании надлежит дойти до такой степени, чтобы не посрамить себя, когда тебе в компании случится вступить в рассуждение о каком-нибудь деле». 26 По мере сил и сам он тянется за веком. Вольтер, Монтескье — для него не пустые звуки. Не зная французского языка, он через сына просит учившегося тогда в Париже Дубровского, чтобы тот для него «потрудился в переводе сочинения Монтескиева о Законах или о Разуме Законов». Ему, видимо, льстит знакомство А. Р. с Вольтером, хотя он и пробует использовать это обстоятельство по-своему и довольно неожиданным образом: «Ты старался узнать г-на Вольтера,— рассуди,— обращается он к постоянно беспокоящему его предмету — каллиграфии сына, — если ты к нему отпишешь, он постыдится отвечать такому человеку, который литеры написать не умеет. Постарайся писать лучше». 27 Он недоволен школой, где учится сын, может быть, как узко специальной: «не напрасно ль и то, что ты в шеволежер поступил? Довольно ты исполнил приказ своего дяди». 28 Он предпочел бы, чтобы А. Р. в Академии «Латынский язык и курс Филозофии окончал», а после того учился бы — не в Версале, а в Париже— «физике и правам натуральным». 29 По понятиям того времени, [111] это были обязательные для просвещенного человека науки, которые вероятно, нередко давали темы и для светских разговоров. На латинском языке Роман Иларионович особенно настаивает и следующим образом объясняет его пользу: «мне хочется, чтобы ты в будущем году осенью поехал в Испанию и Португалию, а там духовные в великой чести, и все говорят полатыни, то можешь у них через то любовь иметь, когда говорить можешь по латыни». 30 Он живо интересуется «вояжами» сына и не раз повторяет совет: «все, что случится достопамятного, записывай, чтобы вояж твой служил тебе в пользу». Говоря о поездке в Италию, он рекомендует «объездить все, не оставляя ни одного города», но тут же проявляет родительскую слабость: «и гору как будешь смотреть Этну в Неаполе, то прошу на нее не ходить». 31 На юношу ободряюще должно было действовать, что отец через него хочет удовлетворить и свои интересы, поручая ему то разведать, «по чему продаются наши товары», то проверить какое-нибудь заинтересовавшее его сообщение, в роде того, например, «справедливо ли говорят об Гишпанцах, что оных гордость так далеко простирается, что и крестьяне землю пашут, имея при себе красны епанчи и шпаги, и оные, усмотря проезжающих, на себя надевают, оставляя притом и работу свою». 32

В отличив от брата, Михаил Иларионович не входит в детали программы. Он также, правда, хочет «обстоятельно» знать «о прогрессах учения» А. Р., но внимание его преимущественно сосредоточено на воспитании характера племянника. Жизнь научила его, что в конечном счете благополучие дается человеку спокойствием и душевным миром, следовательно, важны прежде всего те пути, которые ведут к ним: труд добродетель, честь («je vous cahorte а у persister, en vous represantant, que la travail, dans l'age ou vous etes, et surtout l'etude de la vertu et de l'honneur sonti le seul rnoyen qui puisse vous rendre utile a votre patrie et vous procurer dans un age plus avance cette tranquillite et cette [112] paix profonde, qui seules peuvent faire votre bonheur»). 33 Едва ли не больше, чем теоретические знания, старый дипломат ценит опыт и наблюдение, и потому его письма должны были помочь А. Р. ориентироваться в людских отношениях и практических вопросах поведения. Тут даются отдельные наставления о том, как держаться в обществе, чего избегать, на что обращать внимание и общее понятие о требованиях дипломатического такта: надо, пишет он, «иметь крепкую и разумную осторожность в том, чтоб чрез вопросы ваши отнюдь вида не было излишней любопытности, дабы вы в какое-либо пренебрежение через то впасть не могли, и надлежит вам в словах и делах быть весьма дискретну и приобрести себе не наружную токмо похвалу, но существенную доверенность и почтение». 34 Он вводит племянника в сложную сеть международных отношений и даже набрасывает в качестве руководства в путешествии, план обозрения того или иного государства (например, Испании) вскрывая те стороны, которые имеют наиболее существенное значение. Все эти сведения и навыки необходимы будущему деятелю, который хочет быть полезен своей стране. Оба — и отец и дядя — стараются держать А. Р. в постоянном, соприкосновении с русской жизнью, сообщая ему о разных происшествиях и переменах или посылая ему русские газеты и книги. «При сем посылаю к Вам здешние печатные сочинения, чтоб вы из обыкновения не вышли читать книги на русском языке»,— объясняет Михаил Иларионович цель таких посылок. 35 Если смотреть на форму, письма А. Р. оставят впечатление официальности. К отцу он обращается: «милостивый государь батюшка» — в начале письма, а в тексте—просто «милостивый государь»; подобное же обращение и к Михаилу Иларионовичу: «сиятельнейший граф, милостивый государь», а если пишет по-французски, что бывает чаще, то — «votre exelance». Постоянно мелькают обороты: «осмелюсь просить» или «послать», «изволите увидеть», «имею честь вам донести», «если осмелюсь вас трудить» и т. п.. В действительности это — все условные формулы, бывшие обязательными в тех пределах, в каких люди должны были соблюдать принятый этикет. Но в лексиконе А. Р. найдем и другие слова, лучше выражающие его настоящие отношения к его корреспондентам. Тогда еще слово «люблю» в употреблении младших по отношению к старшим принималось за фамильярность, и А. Р. обходится без него, но без ущерба для силы выражения: «ничего на свете мне нет дороже,— признается он в одном случае,— как ваши милости и для которых вое в жертву отдам», 36 или в другом: «за щастие всегда почту, когда буду иметь оказию вам дать опыты стой преданности, которую должен и иметь буду, покуда жив». 37 Одобрение отца — высший критерий и высшая награда для него. [113] Полученный им во время «вояжа» по Испании резкий выговор за расточительность, хотя бы, по его убеждению, и мнимую, поверг его в отчаяние, и после того все потеряло для него интерес. Для него отец — самый бескорыстный и самый справедливый человек на свете. Когда, в сентябре 1760 г., Роман Иларионович был назначен в Сенат, вот как сын, к вероятному его смущению, оценил это обстоятельство. «Публика давно оное ожидала и довольна теперь быть может. Вы, конечно, окажете вскоре, что она не попустому надежду имела. Рассудите, сколько мне приятно будет слышать: отец, которого люблю, один может из нонешного века быть сравнен добродетелию сенаторов римских при установлении Сената. Время после зделало их подобными протчим людям, но по началу оной суд был наполнен добродетелию и любовию к отечеству». 38

Те же чувства почтительности и преданности у А. Р. и к Михаилу Иларионовичу. Последнему он вообще многим был обязан в своем духовном развитии, и в том смысле дядя являлся для него как бы вторым отцом («mоn oncle,— пишет он в своей автобиографии,— s'occupa extre-mement de moi et de tout ce, qui avait rapport a mon education et je puis dire, que j'eus en lui un veritable рere»). 39

Михаилу Иларионовичу он пишет несколько реже, но обыкновенно о тех же материях, что и отцу; даже и признания в своих чувствах, случается, делает почти в одинаковых выражениях, разве чуть более официальных, например: «позвольте, милостивый государь, вновь обеспокоить описанием желания и нетерпеливости моей вас скоро увидеть, жизнь вам мою посвятить и быть при таком человеке, которого я всему на свете предпочитая, всем жертвовать готов». 40 Некоторая церемонность тона объясняется частью высоким положением адресата, хотя бы и близкого человека, частью зависимостью от него будущности А. Р. Но тем более последний считается с мнением «дядюшки» и тем настойчивее старается заслужить его «поверенность».

II

Наставления и советы, которые получал А. Р. через эту переписку, принимались им с полным доверием, и в его письмах мы найдем не мало мыслей, которые являются их откликом. Так благодаря непрерывавшемуся общению с близкими и авторитетными людьми, остававшимися в России, корректировались заграничные впечатления оказавшегося на полной свободе семнадцатилетнего путешественника, разумеется, в пределах тех вопросов, которые затрагивались перепиской. Но были важны также и те душевные расположения, которые успели сложиться у него под домашним кровом и с которыми он ехал за границу. [114]

В автобиографии А. Р. имеются некоторые сведения об его умственной жизни за предыдущий период. В раннем детстве его и брата, будущего дипломата, Семена Романовича, воспитывали с помощью французских гувернеров, благодаря которым они «нечувствительно» овладели французским языком. Уже в возрасте 5—б лет у А. Р. обозначилась склонность к чтению, которая под влиянием часто посещаемой ими французской комедии (при дворе), постепенно перешла в серьезную любовь к литературе. Отец выписал для сыновей из Голландии довольно хорошо подобранную (assez bien choisie) библиотеку из французских авторов, так что к 12 годам А. Р. близко ознакомился, по его словам, с Вольтером, Расином, Корнелем, Буало и другими французскими писателями. В составе той же библиотеки оказалось издание, которое сообщило сильный толчок симпатиям юного читателя и еще в одном направлении,—журнал под заглавием: «Clef des cabinets de princes de l’Еurоре». Отсюда он узнал, говоря его словами, «все, что было самого интересного и замечательного» в России, начиная с 1700 г., и впечатление было настолько глубокое, что окончательно определило его интерес к истории и политике («cet ouvrage eut peut etre plus d'influence qu'on ne le croiroit sur le penchant que j'ai eu pour l'histoire et la politique». 41 Увлечение этими предметами, может быть, подготовлено было и воспитанием, во всяком случае стояло в согласии с ним: при французах-гувернерах братья учились русскому языку, их знакомили также с родной страной, и А. Р. считал, что благодаря этому они не вынесли из своего детства той «индифферентности, даже презрения: к России», которое нередко являлось в результате чисто французского воспитания в аристократических семьях последующего времени. 42

Когда сыновья подросли, отец отправил обоих путешествовать, Семена — по России, Александра — по Европе с тем, чтобы в следующем «вояже» они поменялись местами: в его сознании непосредственное знакомство с разными странами, а особенно с своей, представлялось необходимым условием для будущих государственных деятелей. Не без влияния, надо думать, осталось и пребывание братьев в пансионе Штраубе, профессора юриспруденции при Академии Наук, куда они отданы были Романом Иларионовичем в 1754 г. С другой стороны, мальчики рано введены были в светское общество, бывая часто при дворе и «в лутчих домах», например, Разумовского, Трубецкого, Шереметева. Там, по признанию А. Р-ча, он не только усвоил навыки общежития, но и, прислушиваясь к разговорам взрослых, проникся деловыми интересами («се qui me mit а тёте поп seulement de m'habituer aux usages et lois de la societe, mais de m'habituer a entendre parler d'affaires, et j'avoiie qu'alors meme j'avois une ardeur etonante pour les, affaires et l’occupation»). 43 [115]

Таким образом, молодой Воронцов мог с известной самостоятельностью отнестись к тому, что ждало его в Париже, и прежде всего — к выбору школы. Окончательное решение вопроса о школе зависело от него: «я даю тебе на волю: в Версали будешь учиться или в другом месте, только б не в Париже»,— писал Роман Иларионович. Но на Версале настаивал Михаил Иларионович, а с его мнением надо было считаться. По существу вопрос стоял о выборе профессии: будет ли А. Р. военным или дипломатом. Он был записан, чуть не с рождения, в гвардию, и школа chevaux legers готовила военных людей. А между тем и тогда вкусы его лежали к дипломатии. «Вы знаете,— напоминает он отцу,— к чему я имею склонность, и думаю, что могу быть и способен, то есть к министерству. Я перед поездом 44 имел честь с Вами в том открыться, и мне показалось, что вам мое желание не противно было». 45 И дорогой до Парижа и первое время в Париже он—в постоянных колебаниях, из которых выясняется, что для него представляет ценность только общеобразовательная программа: «Вы мне изволите писать, что на мою волю отдаете, где учится»,— читаем в письме от этого времени.— Мое намерение есть то, что как приеду в Париж, то осведомиться о Академии chevaux legers, учат ли там по-латыни и читают ли философию и натуральное право. Естли ети все науки учат, то не только в едакую строгость, но хоть бы еще строже было, с охотою оддамся, зная, что мне из естово полза будет». 46 Наоборот, науки военные, а в особенности разные упражнения физические он считает для себя излишними: «я никогда не имел большой склонности к экзерцициям тела, а больше старался к экзерцициям разума, рассуждая, что разум всегда должен повелевать телом», а перечисленные им раньше науки как раз и важны, по его определению, тем, что «прочищают разум». 47

Выход найден был в компромиссе: он выбрал chevaux legers, но с тем, чтобы проходить там свою программу. «Науки здесь свои повторяю, сообщает он отцу, и сверх того имею мастеров особенных, которые учат истории, белльлетр, фехтовать и танцовать». 48 После латинского языка и истории предполагалось тем же способом, с помощью «особых мастеров», изучать физику и натуральное право. По истории успехи были особенно хороши: приблизительно через месяц он уже «болшую часть [ее] окончил», «понеже,— объяснял он,— я имею удовольствие иметь такого мастера в сей науке, которой не мало известен в свете». 49 Теперь он совершенно примирился с Версальской школой: «его такое место способное для наук, что нельзя лутче найти», и у него полная уверенность, что при отсутствии в Версали «веселиев», которые [116] в Париже мешают ученью, он в течение года пройдет намеченную программу. В действительности программа была выполнена только отчасти: латинский язык подвигался туго, для натуральных же прав и философии долго не удавалось найти подходящего «мастера». А потом произошла перемена в самом плане.

А. Р. рассчитывал, покончив со школой, переехать в Париж и там, у «вольных мастеров», восполнить пробелы своего образования. Заранее он составил и план будущего «парижского жития», где, между прочим, с точностью расписал все свои расходы: получилась сумма в 24 285 ливров, «правду сказать, немалая,— сознается он в письме к отцу,— только, ей-ей, лишного нету». 50 План, однако, остался без осуществления так как Роман Иларионович, относившийся с большим недоверием к Парижу, решил, что сыну будет полезнее образовательный «вояж», и уже в октябре 1759 г. мы находим А. Р. на пути в Испанию.

Школьная программа не дает нам полного представления о рамках умственных интересов А. Р-ча, хотя бы уже потому, что она в значительной степени отразила в себе пожелания, высказывавшиеся в письмах отцом. На самом деле, как видно из переписки, его умственный горизонт далеко не замкнут школьными предметами, а в кругу этих предметов — их школьной трактовкой. Мы знаем, что еще до поездки в Париж он, несмотря на молодость, был довольно широко знаком с французской литературой. В новой обстановке его литературные вкусы формируются быстрее, и в этом отношении, надо думать, большое влияние имело на него знакомство с писателем, перед которым преклонялся весь тогдашний образованный мир, — с Вольтером. Он уже из Петербурга выехал с мечтой о Вольтере. Из Вены ему очень хочется проехать, ради знакомства с всеобщим кумиром, в Женеву, но неизбежность лишних расходов вынуждает его отказаться от своего желания. «Здесь сказывают, — утешает он себя,— Вольтер будет скоро в Париже, ево Ришелье очень любит; я так и не отчаяваюсь ево там видеть». 51 Однако мечта осуществилась раньше Парижа, в Мангейме, где А. Р. был в июле 1758 г. Знакомство произошло за обедом у курфюрста, и вот как юный поклонник фернейского мудреца описал это счастливое для него событие: «С крайним удовольствием увидел... за столом знатного господина Вольтера, которой весма ко мне ласкался. После обеда, как курфирст и весь двор играл в карты, я имел удовольствие один с ним долго сидеть. Говорили мне, что он весьма жалеет, что я не могу с ним долго быть, и что он надеется, что я сие время не потерял. Я спрашивал у нево совету про учение в Париже, на что сказал, что он бы советовал мне учиться в Стразбурхе, и для ради того хотел мне дать адрес к одному из его приятелей в Стразбурх, которой веема славен к натуральным правам и истории древней и нонишной, и что он [117] сумневается, что в Париже можно найти хороших мастеров». Таким образом, советы Вольтера как бы санкционировали то направление, в каком интересы А. Р. начинали складываться еще дома. Тем сильнее, конечно, было впечатление встречи. «Не прогневайтесь,— заканчивает он свое письмо,— если я несколько дней проживу здесь: тому притчина — господин Вольтер. Несказанное удовольствие иметь можно, как только ево услышишь говорить». 52 После того он виделся с «славным господином Вольтером» в Женеве, куда заехал уже на обратном пути из Испании в Париж. «Весьма ласково был от него принят,— сообщал он отцу.— Каждый день моего здесь бытия у него был». 53 На этот раз, однако, никакого отчета о содержании их разговоров нет. В Париже А. Р. получил письмо от Вольтера и дает обещание все старания употребить «к продолжению такой корешпанденции». 54

Где-то, скорее всего в Париже, он познакомился также с Даламбером, который, между прочим, известил его о времени возвращения Вольтера в Женеву. Но до Руссо ему не удалось добраться: «о господине Руссо, сообщает он, еще и по сю пору не могу добиться, чтоб иметь удовольствие его видеть: толь он дико живет». 55 Помимо таких светил, у него имеются знакомства с несколькими людьми из светского круга, выделявшимися своей образованностью. Таков дюк Дешон (?), человек, «окроме ево знатности» имеющий «репутацию честного и знающего». Он был с А. Р. «весьма ласков» и показывал ему свой «кабинет механической и натуральной истории», ради чего тот нарочно приезжал из Версаля в Париж. «Кабинет у него,—описывает потом А. Р.,— весьма хорошей, так и библиотека. Что еще более удивительно, то, что много имеется вещей из Китая, что и у нас редко: все, что из Китая идет, то в великой адмирации у французов». 56 Еще выше ценит он знакомство со старым маршалом Ноалием (Ноайль), который, по старости своей, никого к себе не принимал,— «со всем тем меня принял,— не без тщеславия подчеркивает он сделанное для него исключение и объясняет отцу, кто такой Ноайль и чем может быть полезен: «Он при последнем правительстве имел великое участие в правлении. Государя Петра Первого здесь видел и дал ему проект о коллегиях, кои он после в нашей империи учредил. Он столько мне ласковостей оказал, что со мной о делах говорил и позволил мне когда его советами ползоватся, о комерции и о политике может мне немалые дать ясности, кои к моему щастию служить могут». 57

Конечно, в том интересе ко всем французским знаменитостям, какой проявляется со стороны А. Р., известную роль играло тщеславие: среди русской знати подобные знакомства входили тогда уже в моду, [118] и А. Р. хорошо известно, что он может, благодаря им, выиграть в мнении своего круга. Но несомненно также, что в известной мере он чувствует на себе обаяние ума и знаний этих людей, и в такой мере его тяготение к ним совершенно искренне. Разве можно было на его месте отнестись безразлично к суждениям Вольтера? Он думает даже, что, снискав расположение Вольтера, он может тем самым вернуть любовь отца, которую он считает утраченной благодаря излишним расходам в путешествии, «если апробация господина Вольтера мне даст опять вашу, прежнюю любовь,— пишет он Роману Иларионовичу из Женевы,— то все возможное старание к сему принесу». 58 При молодости Воронцова личное обаяние делало его особенно восприимчивым к идеям писателя, и мы находим в его письмах явные следы влияния Вольтера, как и вообще той умственной атмосферы, которая создалась тогда во Франции. Это влияние сказывается прежде всего в той отчетливости, с какой он разбирается в характере и направлении появляющихся книжных новинок, несмотря на их разнообразие. «Книг здесь множество новых выходит, выбор в них мудрено сделать»,— читаем мы в одном из писем, и это затруднение особенно им чувствуется, когда ему приходится выбирать книгу для другого, в подарок кому-нибудь из родных или знакомых в России: ведь «прислать книгу, которая не понравится, не только дурно, но и за малой разум почесть можно». 59 В одном случае он предлагает отцу какую-то новую книгу, экземпляр которой он уже послал Ив. Ив. Шувалову, и оговаривается при этом: «только ето не такая книга, чтобы по всему свету ходить, понеже для простого народа она вредительна может быть». 60 А в другом случае, посылая отцу Кандида, «историю, сочиненную Вольтером», он не считает ее подходящей и для Ивана Ивановича: «не осмелился,— как говорит он,— послать Ивану Ивановичу, понеже очень волно писано, в иных местах об нас... А я к нему посылаю новую книгу об езувитах». 61 Он широко оценивает такой институт, как публичная библиотека. «Вчерашнего дня,— пишет он,— был я в библиотеке королевской... Не столько мне было приятно видеть толикое число книг, как способы, кои здешной город дает для инструкции 62 партикулярным людям: дважды в неделю все имеют дозволение в ету библиотеку итти, брать тут книги, перья и бумагу, которое все даром дают; чрез то партикулярной человек, которой не имеет способа книг купить, етим пользуется, одним словом сказать, всякому подается случай быть просвещенным». Он обращает, далее, внимание на то, что в Париже таких библиотек «пять или шесть», и некоторые из них «установлены партикулярными людьми, которые имели любовь к наукам, знали их ползу и следовательно хотели всем способы дать тоже иметь удовольствие...» «Доживем ли мы [119] до того,—спрашивает он в заключение, переходя уже к русской жизни,— что толь хорошие и полезные здания увидим». 63

III

Влияние просветительной философии чувствуется во всех общих рассуждениях Воронцова, этого недоросля, как бы еще недавно его назвали в Москве. Отсюда он воспринял идею вольности в ее отвлеченном виде, которая затем получает более или менее реальные очертания в разных сферах его личного опыта и наблюдения. Реально ощутить ее заставила А. Р. прежде всего пережитая им коллизия в вопросе о выборе профессии. «Бог определил человеку каждому,— рассуждает он,— талант особливый, кой всегда нечаенно в молодости вскроется, то и надо употреблять и давать способы к учению оного». 64 Между тем «у нас в государстве часто детей записывают, не рассматривая их способности», как в свое время записали и его в военную службу, тогда как у него — способности к дипломатической деятельности. «Вы мне простите, — обращается он к отцу,—почтение на час отложа, любовь и откровенность говорят вам: отчево в Англии и в других местах столько находится людей полезных. Все делает вольность, то есть — употреблену быть в том, к чему склонность». 65

Отсюда, казалось бы, один шаг к тому, чтобы признать за всеми право на блага вольности, и не в выборе профессии только, а в гражданской жизни вообще. Но это значило бы стать в открытое противоречие с основой тогдашнего русского быта — крепостным правом, и А. Р. принципиально вопроса не ставит. Только в отдельных поступках сказываются душевные расположения, позволяющие гадать, какой бы он мог дать принципиальный ответ, следуя им, а не практическим соображениям, в эту пору своей жизни. Повидимому, еще и дома он не приучился смотреть на крепостного исключительно глазами барича: по приезде в Париж он шлет письма своим сверстникам, вероятно, из дворовых, и хочет, чтобы они отвечали ему. «Пожалуй,— пишет он Дееву,— попеняй от меня на Николая Орлова, да Николая Нечаева..., что не ответствовали на мои письма». 66 В другом случае он уже активно становится на сторону крепостного, когда в Париже слуга одного русского барина, какого-то Плещеева, [отличавшегося жестокостью, не желая возвращаться с ним на родину ввиду его жестокости, обратился к А. Р. с просьбой, не может ли он походатайствовать перед своим отцом, чтобы тот выкупил его у владельца и записал в свои крепостные. Об этом А. Р. сразу же написал отцу и несколько раз потом напоминал ему, пока просьба не была исполнена; одновременно с тем он просил содействия у Деева, выдвигая моральную сторону дела: [120] «Пожалуйста, постарайтесь, чтобы иль нам достать (т. е. в свои крепостные,— А. З.), иль абшет. Последнее еще лучше: освободим чрез то из тиранcких рук человека и безо всякого интереса». 67

А. Р. уверен, что аксиомы естественного права должны находить себе применение в управлении государством. Узнав, что Роману Иларионовичу поручено Сенатом составление «проекта нового уложения», он чрезвычайно проникся важностью поставленной отцу задачи, «мне ни на минуту из головы не выходит комиссия, которую вам Сенат поручил,— сколько чести щастливое окончание оново вам зделает». И верный усвоенным, им воззрениям, он стремится, в согласии с ними, внести в дело свою посильную помощь. «Ссылаясь на слабое мое знание натурального права,— пишет он Роману Иларионовичу,— я имел разговоры о оном как с господином послом, так и з другими учеными людми. Все мне подтвердили, что уложении никакие столько превосходны быть не могут, как те, которые сим правом основаны». Недели за две до этого письма он послал отцу «реестр авторов, которые лутче о сей материи писали», а теперь, посоветовавшись еще с учившимся тогда в Париже Плещеевым, «который весьма успехи оказывает... в сей науке», и с его «приятелями», посылает «лутчие немецкие книги». 68

Он вообще верит, что просвещение составляет великую силу в государственной жизни. «Государство, какое б ни было, будучи один раз просвещено, само собою пойдет, только бы помешательствы большие не делали»,— формулирует он это свое убеждение и заключает: «дай бот, чтобы мы когда-нибудь могли сие увидеть». 69 Повидимому, вопрос о самых формах государственного устройства не имеет в его представлениях существенного значения. Он отлично различает самодержавную монархию от конституционной и умеет в роли французского парламента его времени подметить моменты, позволяющие сближать его с английским. Он не противник и республиканского строя, едва ли даже не отдает ему преимущество перед всеми другими, судя по тому, как передает свои впечатления от республиканской Швейцарии: «Здесь нравы, для умеренности роскоши, весьма похвальные. Народ трудолюбивой. Веселие, написанное на лице, что всегда видно на гражданах республики: не завися ни от кого, как только от прав, следовательно ляжет спокойно и встанет спокоен». 70 Никаких, однако, выводов в применении к России в письмах этого времени мы у него не найдем.

Может быть, с наибольшей ясностью дух времени диктует А. Р.. суждения в религиозном вопросе. Следуя Вольтеру, он резко отрицательно относится ко всяким проявлениям религиозного фанатизма. Он наблюдал их больше всего в Испании и потом следующим образом описывал своим обычным корреспондентам — отцу и дяде: «Теперь (апрель 1760 г.— А. З.) страшная неделя, то народ во всех местах [121] проезжающих (т. е. которыми проезжали путешественники.— А. З.) столько богомолен, что или в церквах, или в ходу беспрестанно живет. Жалость и смех, видя их процессии, возмет, ибо видишь людей, кои железо из богомольства на себе таскают, а иные бичем так себя немилосердо по спине бьют, что кровь ручьями течет: до чего дурачество человека доводит! И, сделав сто худых дел, одним етим страданием думают спастись». 71 С такой же по существу точки зрения оценивает он наблюдаемое им в Италии богатое убранство церквей: «Церкви здешние,— пишет он из Милана,— да и почти всей Италии, ужасно как богаты, ибо народ очень суеверен». 72 Но ему не чужда и та мысль, что государство может извлекать пользу из религии в своих интересах; по крайней мере как будто такой смысл имеет следующее рассуждение в письме из Рима: «Церковные церемонии здесь ужасно как великолепны... Служба церковная так великолепна и порядочна, что не мало способствует почтению, которое народ имеет к закону». 73

Отображая работу теоретической мысли автора, письма А. Р. рисуют в то же время и общий стиль его душевной жизни. Перед нами юноша делового типа, который своими словами и своими действиями постоянно заставляет нас забывать, что ему всего 17—19 лет. Он и сам, повидимому, часто забывает об этом. Узнав о намерении К. Г. Разумовского поместить своих сыновей в ту же школу — chevaux legers, он тоном совсем солидного человека советует ему через Романа Иларионовича: «скажите ему от меня, чтоб он прежде выпросил от Лопиталя (французского посла в Петербурге.— А. З.) позволение иметь гувернера при его детях... Ето весьма нужно, понеже много здесь робят, а в неекзерцициях (т. е. в свободные от упражнений часы.— А. З.) присмотр не велик. Итак, они более избалуются, нежели пользы принесут». 74 А ведь и сам советник не пробыл еще года в школе. Пользу, личную или государственную, он обычно ставил основным мотивом своего поведения в самых различных обстоятельствах жизни, идет ли речь о науках, об эстетических впечатлениях, о путешествиях, об отношениях к людям. Можно сказать, каждый шаг его рассчитан на приближение к поставленной им себе самому цели, и при всяком уклонении в сторону, хотя бы и вполне естественном по его ли возрасту или по условиям обстановки, у него сейчас же является мысль о напрасно потерянном времени. По пути в Париж он делает остановки в разных городах, дольше других — в Варшаве и Вене, как для осмотра достопримечательностей, так и для ознакомления с местным обществом. Эти остановки входят в план его «вояжа», и тем не менее они уже в Вене начинают его тревожить: «вижу сам,— признается он в письме к отцу,— сколько время проходит, и между тем многоб мог полезного зделать в [122] Париже»; 75 а из Парижа — опять жалоба: «более месяца без дела сижу» и раскаяние, что «не последовал совету Вольтерову» — не остался в Страсбурге. 76 Успехи в науках он решительно предпочитает всякой другой пользе и потому, поступив в Версальскую кавалерийскую школу, не хочет учиться верховой езде: «хотя и польза, что верхом научусь ездить, но опять вредbтельно, что время может пропасть» (т. е. для науки.— А. З.). Вообще он думает устроить свою жизнь так, чтобы избавиться от всех «урывок от наук, которые в Париже молодой человек иметь может». 77 В этом отношении он не прочь противопоставить себя другим русским молодым дворянам, тем, как он едко выражается, «из наших молодцов, которых корпус вояжировал, а не голова». 78 Сколько пренебрежения, например, в его отзыве о племянниках А. Г. Разумовского, устроенных дядей в Вене. «Сказывают,— пишет он из Вены, правда, уже в 1761 г., когда ему исполнилось 20 лет и он стал дипломатом,— что молодеть наша ужасно как испорчена. Примером тому служат здесь пять племянников графа Алексея Григорьевича, которые не только ничего не знают, но и кондуитом своим стыд нам делают, бегая по улицам, ходя в спектакли с такими людми, на которых и смотреть стыдно». 79

Понятна поэтому та горячность, с какой он ответил на сделанный ему упрек в мотовстве: «шлюсь на всех беспристрастных людей, кои меня знали в сем городе (Париже.— А. З.), что знание девок, балов протчих публичных мест, что столь других веселило, мне ни малое удовольствие не делало, и без пристрастия скажу, хотя ето покажется и странно, что мало находится людей в мои лета, кто б толь мало в дебошах наслаждался, как я». 80

IV

Защищаясь от упреков в мотовстве, А. Р. не отрицает, что его жизнь в Париже, а особенно вояжи стоят много денег. Из присылавшихся им Роману Иларионовичу счетов видно, что за первый год заграничного пребывания он истратил более 5 тыс. руб., а за второй, на который приходится путешествие в Испанию,— более 10 тыс. руб. К этим цифрам имеются комментарии: об его парижских привычках читатель может сделать заключение по печатаемому ниже счету (за первый год), 81 а представление об обстановке, в какой он путешествовал, дают его письма к отцу.

В Испанию молодого Воронцова сопровождала целая свита: [123] француз Фавье, очень образованный, по уверениям А. Р., человек, притом бывавший в Испании, которого он взял «для руководства» в путешествии, и трое слуг — один крепостной, знакомый нам Тимофей Орлов, и двое других — французы: «кухмистер» и «парикмахер». Ехал А. Р. в собственной карете, которую приобрел в Париже, и также специально для этого случая куплена была серебряная посуда. Все это Роману Иларионовичу казалось излишним,— и г-н Фавье и в особенности наемные слуги: «на что повара, камердинеры?» — с недоумением спрашивает он, но сам «точно знает», как выясняется из дальнейшего, что к подобным расходам «не надобность, а гордость да тщеславие побудили» сына. 82 С своей стороны, А. Р. дает другое объяснение. На что повар? Но в Испании без своего «кухмистра» обойтись невозможно, потому что там «трахтиры весьма дурны», за всем надо посылать на рынок, между тем «трахтирщики гишпанские столь спесивы, что сами не ходят», и потому когда под влиянием отцовского письма он отпустил повара, ему пришлось питаться всю дорогу «сырой витчиной», и надо еще удивляться, как он «по сю пору мог не занемочь». Не нужен парикмахер? Но в Испании «всякой господин имеет своего парукмахера, следовательно, публичные, одевая только подлость, весьма дурны», и он направляет против Романа Иларионовича его же оружие: «я думаю, вы б сами не захотели.., чтобы я был странно одет, за что, если не запамятовали, и в Питербурхе гневались: неужели я вдруг так переменился и из самых больших нерях зделался пустым петиметром, что ни к лицу моему, ни к мыслям моим веема нескладно». 83

С другой стороны, в письмах А. Р. мы найдем сколько угодно примеров, доказывающих, что по крайней мере его сознанию совсем не чужда расчетливость. Если ему приходится купить какую-нибудь вещь для себя или для домашних, он редко когда не прибавит, сообщая о цене: «нашел весма дешево» или: «ето щитают здесь дешево». При крупных покупках он учитывает обстоятельства, влияющие на цену предмета. Получив от отца поручение купить в Париже карету, он пишет: «я стану стараться, чтобы найти поеженую, понеже гораздо дешевле, так что за две тысячи франков можно найти такую карету..., для тово, что здешних господ толь ветреность велика, что они купят всякие вещи весма дорого, месяц после того за безценок отдадут, чтобы новые опять покупать». 84 Серебряную посуду, о которой была выше речь, он купил «на вес, не платя фасону», воспользовавшись тем, что цена на серебро резко понизилась в Париже, в связи с монетными операциями правительства. 85 Вообще отношение его к деньгам твердое и определенное: «прожить их,— говорит он,— легко можно, если захочешь, а у меня, благодаря бога, такой склонности нет; надеюсь, что и [124] впредь ее не будет». 86 Поэтому даже при полной возможности тратить он считает за лучшее воздержаться. Когда в Варшаве банкир, передавая ему 130 червонцев, сообщил о распоряжении Романа Иларионовича, «чтоб еще дать, сколько будет потребно», А. Р. писал по этому поводу: «однако, я, конечно, етbм абюзировать не буду и оказался б неблагодарным и недостойным ваших милостей, естли б еnу поверенность к худу употребил». 87 Вскоре после того ему представился и случай доказать на деле искренность своих слов: несмотря на предложение отца, он отказался, именно по побуждениям экономии, заехать в Женеву для знакомства с Вольтером, утешая себя в этом лишении соображением, которое в то же время выдает всю силу его желания: «он (Вольтер.— А. З.) еще не так стар, чтобы бог не допустил меня ево видеть, то есть окончив науки, и тогда надеюсь изобресть пользу в ево свидание». 88

В результате этих сопоставлений — поступков и заявлений — получается как будто противоречивое положение. На самом деле противоречие здесь только кажущееся. Несомненно, А. Р. не бросался на удовольствия, какими и тогда богат был Париж, и осмотрительно расходовал средства, считаясь, между прочим, и с стесненным материальным положением отца. Но в тех случаях, когда с денежным вопросом связывалось поддержание фамильной чести, как ее в то время понимали, расчетливость становилась для него недопустимой, и в этих пределах Роман Иларионович был прав, обвиняя его в гордости и тщеславии. Такие понятия были необходимой принадлежностью той среды, в которой он вращался и с которой ему, согласно его планам, предстояло в будущем связать свою деятельность. «Думаю,—писал он отцу еще с дороги, когда впервые ехал в Париж,— что вы и сами от меня не будете. требовать, чтобы я так бедно жил, что стыдно было вашему имени, а есть средство, чтобы себя женерозно, но и не бедно вести». 89

За границей имя дяди юного путешественника, Михаила Иларионовича, сразу же открыло молодому Воронцову доступ в круг самой высокой знати. Впрочем, еще в Риме и Кенигсберге, находившемся в те годы под русской властью, благоприятное положение племянника вице-канцлера дало знать себя в том внимании, которым его окружали виднейшие представители местного светского общества. Его наперерыв приглашают в аристократические дома, и почтенные генералы, как Мейндорф, Кампенгайзен и Финштов, едут к нему, почти мальчику, «с визитой». 90 В Митаве барон Мирбах дает ему на дорогу до Кенигсберга «целой магазейн кушанья», а в Кенигсберге генерал-губернатор настойчиво приглашает поселиться в своем доме. Не удивительно, что в этой обстановке юноша скоро начинает говорить тоном взрослого [125] берет на себя обязательства, налагаемые условиями общежития на зрелых людей. Чтобы представить себе его в этой позе, не надо никаких описаний, а достаточно лишь следующего рассуждения его из письма к отцу: «рассудил ехать с визитом к фельдмаршальше Леси (Ласси); такая дама знатная и у которой муж столько заслуг зделал отечеству,— конечно, не грех всегда почтение зделать». 91 И чем дальше он едет, тем больше блеска видит вокруг себя. В Варшаве русский посланник сказал ему, что король «нетерпеливо хочет видеть племянника своего друга», и на аудиенции, действительно, оказал ему, по его словам, такую «милость», после которой А. Р. почувствовал необходимость «быть женерознее», и «разные подарки сделал». 92 В Вене сначала ему показалось что «знакомства здесь делать труднее, нежели в Варшаве», потому что «народ гордой и мало говорливой»; однако, уезжая через три недели, он уже писал, что был «очень щастлив и многие имел знакомства», между прочим, «господин Кауниц... 93 многие оказывал учтивости», и сама императрица, встречая его в разных домах, всякий раз к нему «подходила говорить», а однажды даже сказала, «что она от всех похвалу [ему] слышит, и говорила, чтобы не избаловался в Париже». 94

Поселившись в Версале, в школе chevaux legers, которая вызывала у него столько сомнений, А. Р. скоро был вознагражден тем, что через нее близко вошел в придворное общество, стал известен и королевской семье, как заставляет думать одно из его писем, где он просит Романа Иларионовича прислать самого хорошего зеленого чаю, объясняя: «дофинша весма до нево охотница и ежели б можно достать такова,... я б ей поднес». 95 Судя по письмам, он имеет большой успех в Версале и прежде всего у короля: «к удовольствию моему нередко слышу от здешних господ, кои с королем кушают, милостивый отзыв, кой он обо мне делает». 96 Благосклонное отношение короля к А. Р. заметил и его слуга Яган Рейх. В письме к Дееву, отступая от своего обычною лаконизма, он рассказывает, как король делал в Версале смотр «всем полкам», на который приехал и А. Р. вместе с послом; «и его величество король,— продолжается рассказ,— изволил долго разговаривать с Александром Романовичем, и зачел речь разговаривать: для чего в траурном платье? разве тебе мундир надокучил? а надлежит ево носить всегда для того: он везде, мундир, годен. И так долго с ним речь продолжал. Ета великая диковинка,— заключает автор,— что он мало (т. е. почти.— А. З.) ни с кем не говорит». 97Может быть поэтому не так много преувеличения было в словах Воронцова, когда он, подводя [126] итоги своему пребыванию в школе, следующим образом характеризует достигнутое им положение в Версале: «Год, кой пробыл в Версалие, мне дал оказию видеть и знать двор, и могу сказать, что имел удовольствие знать и быть любиму от многих, что чюжестранным весма редко удается, понеже во множестве их французы стараются делать выбор; итак, по болшой части они только ходят по спектаклям и з девками». 98 Его положение, хочет он сказать, было совсем другое.

V

Свое удовольствие по поводу сделанных им в Париже знакомств А. Р. высказывает много раз по разным поводам. Он очень ценит их. Конечно, светские успехи льстят его тщеславию; но прежде всего знание придворной европейской обстановки он считает необходимым для себя как для будущего дипломата и даже принял решение составить описание европейских дворов: ведь «у нас,— заявляет он не без претенциозности,— по сю пору ни одного человека нет, которой бы обстоятельно знал дворы, где он был, и привез к нам описание, чему бы следовать могли». 99

Для дипломата светское общество — такой же предмет изучения, как и всякой науки, и потому А. Р. вводит светские знакомства в свой образовательный план, составлявшийся им в предположении, что ему разрешат пробыть в Париже еще год. Этот план один мог бы убедить в необычайной для возраста автора его деловитости. «Вот,— пишет он отцу, — план, который я себе зделал о моей жизни в чужих краях, ежели его апробуете... Я надеюсь, оконча прежде писанные науки (т. е. изучавшиеся им в школе и у «мастеров» в Версале.— А. З.), поехать жить в Париже, где буду прележаться все послеобеда к физике экспериментальной, механике; утро, - понеже при сем всегда в шесть часов вставать,— чтобы ездить смотреть, что есть куриознова в Париже, также во всех манифактурах, и делать знакомства с знатными артистами, что впредь мне будет к пользе служить; а вечер — чтобы видеть как те домы, которые уж знаю, и новые знакомства делать; и думаю, что вы уже не сумневаетесь, что я не худые знакомства зделаю, понеже... с тех пор, как выехал из отечества..., не только бегал от всех худых знакомств, но старался все свои страсти преодолеть, ежели их совсем не утушил, по малой мере разсудок ими повелевал». 100 Бывая при дворе, он прислушивается к тому, что говорят о делах, и от него не ускользает плохая осведомленность русского посла: «я сам часто видал, что король говорил послу о таких делах (русских), кои совсем еще не сообщены ему были». 101 Он стремится быть в курсе дипломатических новостей, не задаваясь вовсе вопросом, соответствует ли такая его любознательность [127] его возрасту. Узнав, что французский король едет в Лион для свидания с королем «непольским», он готов бросить на время свои учебные дела (ведь поездка займет не больше трех недель!), чтобы присутствовать при свидании, «понеже,— объясняет он свои побуждения Роману Иларионовичу,— редко удастся видеть вместе двух государей, и сверх того уповательно, что там великие будут негоциации, и, ежели послы не поедут, думаю, что могу быть в пользу нашего двора, чтоб уведомить, о тамошних делах. Я без хвастовства могу сказать, что о многих делах уведомлял г-на посла». 102 Ему чрезвычайно хотелось бы, чтобы ему, ввиду предстоящего путешествия в Испанию, поручили официально приветствовать нового испанского короля, и он мог бы, таким образом, появиться при испанском дворе с дипломатической миссией: «неужели, будучи в Гишпании, мимо меня сие пройдет?»,— спрашивает он с обидой. 103

Пока, однако, стремление А. Р. к дипломатической роли встречало решительный отпор со стороны Михаила Иларионовича, от которого зависело осуществление его мечты. Старый дипломат считал это преждевременным, и племянник напрасно наполнял горькими жалобами на его равнодушие свои письма к отцу. Но зато не встречает противодействия его жажда деятельности в неофициальных формах, и он действительно пользуется всяким случаем, чтобы заявить о своей готовности служить «своей государыне и пользе отечества». Он узнал, что в Версале есть «презнающий» человек в артиллерии и «инженерстве», который изобрел какой-то новый способ атаки с наименьшими потерями: «такой человек,— соображает он,— весьма бы нужен был у нас», и спешит сообщить о своем открытии отцу. 104 В одном из следующих писем — новое предложение. Если бы на него «положились», он мог бы «достать» для русской службы «самых лутчих артиллеристов и инженеров, понеже,— объясняет он,— я великие способы к тому имею, будучи в Версале». Но и вообще, по его мнению, теперь для нас ввиду слабости французского правительства, наступил «златой век для сыскания разных сортов людей»: «Камерция здешняя вся разорилась. Из Лиона можно лутчих достать мастеровых...» Предлагая свои услуги по этой части, он подчеркивает, что для таких дел нужен знающий и деловой человек, а «наши господа тех более выбирают, кто на поклон к ним ходит». 105 А всего лучше, конечно, собственные специалисты, инженеры и артиллеристы; но чтобы их иметь, нужны хорошие учителя,— мысль, которую А. Р. также развивает в своих письмах: «у нас,— говорит он, между прочим,— только сапожники и перухмахеры, одним словом сказать, всякая дрянь французская к нам приезжает, и уж не один раз слышал говорить пословицу: в государстве слепых кривые царями щитаются». И в этом деле он готов помочь: «Надо знать [128] делать выбор, и ежели б мне поручили, я надеюсь, что успех в том хорошей иметь мог». 106

Во всех этих предложениях нашли выражение более или менее случайно возникавшие мысли. Но в центре практических интересов А. Р. всегда остается основная мысль — о необходимости усиленных мер к развитию торговли и промышленности России. Ее внушили будущему президенту Коммерц-коллегии заграничные впечатления. «Как я не выехал еще из отечества,— признается он,— то думал, что мы уж во всем можем иметь преимущество перед другими. Только я весма обманулся и через вояжи увидел, что еще много недостает». 107 И особенно невыгодно было, в его глазах, сопоставление России с другими странами в отношении именно торговли, которую он, естественно, рассматривает в условиях международной обстановки. Мы сами слишком много покупаем на стороне, а свои товары, не имея своего флота, продаем через посредников, преимущественно через англичан и голландцев. Русские товары можно найти везде, а русского купца почти не увидишь. «Нигде авантажней коммерции так не видел, — сообщает он в письме из Севильи,— как в Кадиксе. Обыватели все богатые и живут во всем возможном довольстве. Чужестранцев пропасть ужасная,— всех нациев торг делается, кроме нашей». То же самое и в других испанских и португальских портах. А между тем в Испании большой спрос на русский хлеб, лес, даже на русскую «бакалию», только вся прибыль от них попадает в карман англичан: «все то, что англичаня у нас берут и привозят в Гишпанию и отдают им с великим барышом, в оборот берут золото и серебро, из которого некоторую часть с великой прибылью нам привозят»; и недаром потому «аглицкая нация, которая лучше всех в свете знает силу и порядок в коммерции, старалась во все время нас в слепоте об оном держать». 108 Передав свой разговор с кадикским губернатором о том, что испанским правительством дано разрешение закупить через одного английского купца на 200 тыс. пиастров «рижских мачтов», он с возмущением продолжает: «ети бы все деньги к нам пришли, естли бы сами комерцию делали, а теперь на серебре англичаня у нас выиграют: слыхано ль дело, что талер, кой стоит 100 копеек в Гишпании, ставится у нас за 125 коп». 109 Все это заставляет его вспомнить Петра Великого: «Сей государь знал всю пользу, что можно изобресть из коммерции, и старание к тому прилагал, но... перемены, кои делались всегдашние после смерти сего великого государя, помешали множество его добрых намерении совершить, а наипаче кои касаются до комерции окружной земли нашего государства». 110

Особенно невыгодным для нас делает баланс наша чрезмерная [129] роскошь. «По выкладкам моим,— рассуждает А. Р.,— как житие пустое многих наших господ в Париже, так и роскошь питербургcкая, состоящая в том, чтобы иметь все то, что в Париже в моде..., удар нашему состоянию делает». Это не значит, что он вообще отрицает искусства, несущие с собой произведения роскоши. Там, где «художества в совершенстве находятся», роскошь не причиняет особого вреда, потому что деньги не отливают за границу, а остаются в собственной стране, переходя только с большей быстротой «из рук в руки». Совсем другое в России, «где не только художества 50 лет как начались, но и старания к тому не прилагают», а потому «последние деньги роскошь вытаскивает и чем нас ослабляет». Он советует «оглядеться и взять в пример» французов, которые не задумались наложить запрещение на некоторые привозные товары, не считаясь с тем, сколько к ним «чужих денег приходит простотой других нациев, которые думают, что все то худо, что не в Париже зделано». Но если бы мы захотели «чужестранные товары совсем закрыть», в таком случае нам следовало бы «фабрики свои завесть». 111 Отсюда его настойчивые советы использовать сложившиеся благоприятно для нас условия во Франции, когда, вследствие материальных затруднений, мастера всякого рода, по нашему приглашению, «с охотою отсюда выедут». 112 Россия, считает А. Р., должна изменить всю торговую политику. В настоящее время некоторые нации, как англичане, пользуются у нас привилегированным положением, согласно заключенному с ними (в 1734 г.) трактату. «Теперь трактату нашему о комерции строк вышел», и при заключении нового не надо допускать никаких привилегий «одной нации перед другой». «Я о том часто говорю с здешними людьми, знающими в комерции, — пишет он,— они всегда говорят: первой пункт комерции — добрые ненарушимые правы, да вольность продавать и брать у кого хочешь». 113

Собственные наблюдения и чужой опыт раскрыли, таким образом, перед молодым Воронцовым и огромную роль торговли в жизни государства и условия ее развития. Уже теперь он связывает с нею свою будущую деятельность. В одном из писем к отцу, указав на то, что он, согласно своему плану, на следующий год своей жизни в Париже «более намерен искать знакомство в разных мастерах, так к фабрикам, как художествам», он приводит дальше и руководящий им основной мотив «мое намерение, чтобы, назад возвратившись в отечество, быть способным к службе нашей государыне». 114 Так возникло у него решение: «стану стараться просветится, как можно более, в комерции». Помимо Парижа, большой материал для наблюдений, как уже было указано, дают ему «вояжи», во время которых он едва ли не больше всего уделяет внимания экономической жизни каждой страны. Отправившись из Парижа в Испанию, он нарочно сворачивает в сторону, чтобы [130] осмотреть Лангедокский канал, и о Франции вообще говорит, что надеется «знать ее не так, как наши господа ее знают, то есть спектакли и променады, но знать всю ее комерцию». 115 Путешествие же по Испании дало ему возможность составить интересное и содержательное описание этой страны. А кроме того, он начинает следить за литературой и собирать издания, которые кажутся полезными. Приобретая для себя «довольное число книг, касающихся до комерции», он посылает выходящие новинки по этой части и своему дяде. «Я к вашему сиятельству имел честь писать уже давно,— читаем в одном из писем его из Парижа, о Journal d'economique, кой здесь всякой месяц выдается. Недавно зачел выдаватся о комерцие. Последней, думаю, может быть полезен у нас, и, ежели не противно будет, каждой месяц буду брать смелость присылать. Во множестве книг, которые здесь выходят, находятся весма полезные». 116 Две недели спустя по тому же адресу посылается «история финансов, книга интересная для администрации». Особенно рекомендует он Михаилу Иларионовичу разные сочинения по вопросам коммерции своего спутника по Испании Фавье, писанные для бывшего французского министра д'Аржансона, в частности, сделанный им перевод английской книги о торговле шелком, которая, как думает А. Р., может принести великие выгоды России, «если мы возмем ее в свои руки».

VI

Переписка освещает и еще один уголок душевной жизни А. Р. — его эстетические переживания. Они появляются не сразу. Нет вовсе упоминаний о впечатлениях такого рода ни в письмах с дороги — от Рима до Парижа, ни из самого Парижа. До конца первого года как будто автор не видел города и окрестностей, где жил. Эти мотивы начинают звучать только с того момента, как он оказался в Испании, и то как-то неуверенно, а полную силу приобретают лишь в письмах из Италии.

И там и здесь всего слабее его впечатления от природы. Пейзаж сам по себе его не трогает. Попутно, несколькими словами, он обмолвился о горах, хотя ранее гор и не видал; а бывши в Неаполе, как будто вовсе не заметил ни моря, ни Везувия. Только однажды он поддался очарованию природы,— когда проезжал Валенсией, хотя и тут в его оценке чувствуется наивно утилитарный момент: «О здешней земле, т. е. государстве Валенсии,— пишет он Роману Иларионовичу,— не могу иной идеи дать вам: естли рай где-нибудь назначен быть, то уповательно, что тут, ибо более, нежели 200 верст земли ничего иного не видишь, как аллеи апельсинных и ситронных деревьев, гренады (гранаты) и деревья, из коих листов червей для делания шолку кормят. Горы, коих во всей Гишпании, как езжу, не переставая видеть, в етих [131] местах только издали оказываются... Итак, инак нельзя думать, видав ето место, чтоб не оно обещано было праведникам в святом писание». 117

Видимо, не захватывает его глубоко и живопись. В письмах своих он молчит о произведениях даже величайших мастеров Испании и Италии. В Риме остатки живописи «во дворце старинных императоров» заинтересовали его, но не художественной стороной: «верить почти не можно, — передает он свое впечатление,— что на плафонах в иных местах с тех пор еще краски держатся». 118 Все же он купил в Италии восемь картин, среди них — одна «из школы Рафаэля», и значительное количество («ящик») «рисунков лутчих зданий и статуй Италии»,—вероятно, гравюр. Отправив все это домой, он озабочен их сохранностью: «сие собрание... мне довольно труда стоит и для того, — просит он отца,— осмелюсь вас трудить, чтобы пожаловать приказать их поставить в кладовую до моего приезда, а чтобы никто до них не трогался». 119

Гораздо глубже эстетическое действие на А. Р. памятников архитектуры. Но у него не всегда находятся нужные слова, чтобы точно выразить впечатление. Об Альгамбре он мог сказать только: «совсем строение иное, чем у европейцев, и в странности своей нечто имеет приятнова»; 120 и почти то же — о «кривой башне» в Пизе: «строение оной довольно странно». Зато в других случаях в его грубых оборотах вдруг сверкнет подлинное чувство восхищения. Вот, например, он едет из Венеции в Милан: «с обеих сторон [дороги] имеешь,— описывает он,— великое множество загородных домов, между которыми один такой, что многие государи лутче снова не имеют», и за этими прозаическими словами — яркое признание: «какая земля Италия,— все вояжи ничто, когда оную не видел». 121

Практическое чутье продолжает управлять им и в путешествии по Италии: «сей город,— отзывается он о Риме,— требует много времени, чтоб видеть оной с пользой». Поэтому он приступил к осмотру римских памятников с большой систематичностью. «Начал я,— пишет он отцу,— с одним антикварием делать курс древностей и вещей примечательных сего города, ходя 4 дни по 3 часа по-утру и столько ж после обеда. Еще все церкви, где видеть есть что, осмотреть не могли. После того начнем видеть остатки древностей... Я всякое старание употреблю, чтобы не зделать неполезным время, которое употреблю на сей город». 122 Но город покорил его и, пробудив жажду эстетического наслаждения, заставил, повидимому, забыть порядок, продиктованный рациональными соображениями. «Что более мое бытие в Риме продолжается,— признается он уже через несколько дней,— тем менее [132] насытится могу видением оново, особливо церкви святого Петра, которую, видев всякий день с тех пор как в Риме, все новое что-нибудь нахожу». 123

Зато, проникшись восхищением перед произведениями итальянского искусства, он критически, несколько даже свысока, отнесся к их владельцам, написав отцу в последнем письме из Рима: «Здесь во всяком доме что-нибудь найти можно примечательного. Только все сии сокровища в нерадении: картины лутчия поставлены в местах, где портиться могут, так как бы в варварских руках были». 124

После Италии ни Вена, ни Париж, ни другие города не возвращают уже А. Р. к этим темам, как будто об эстетических впечатлениях полагалось говорить только применительно к Италии. Только в Штутгарте очень сильное впечатление произвел на него сад при загородном дворце герцога, и он с большой полнотой описал этот сад в письме к Роману Иларионовичу, как «особливо достойный примечания». Он думает и еще раз побывать там, чтобы лучше разглядеть подробности: «Етот весь садик — стужа придет — покрывается кровлей деревянной и топится. Зеленость бывает так, как посреди лета,...» Отсюда несколько пессимистические размышления о свойствах русского человека: «Приходит таковое старание в иных землях, что естли натуры превосходить не может, по малой мере заменой ей служит во многих местах искусство. Имев столько леса, как у нас, содержание такого удовольствия не только государю, но и партикулярному человеку легко б иметь можно. Полно: мы еще далеко от таких выдумок. Не один раз русский имеет притчину досадовать, когда чужия земли со своей сравнивает. И наша очередь придет, толко не нам то видеть» 125.

Предыдущее изложение может оставить впечатление, что душевная жизнь А. Р. целиком заполнена теоретическими или практическими, но всегда важными предметами, и ему по натуре чужды всякие другие интересы и увлечения. Возможен ли такой душевный строй, особенно в том возрасте, в каком находился наш герой, и притом еще у придворного елизаветинского времени? При оценке переписки с этой точки зрения не следует забывать возраст и положение корреспондентов А. Р., которые едва ли одобрили бы всякий другой тон его писем: а еще важнее, что некоторыми своими признаниями он сам как бы предупреждает, что подобное заключение об его душевных свойствах не было бы вполне правильным. Он вовсе не ригорист и — принципиально — не противник удовольствий; но у него составилось решение уклоняться от развлечений в первые два года парижской жизни, пока не будет выполнена намеченная им образовательная программа. А потом его, образ жизни, думает он, может измениться: «я знаю,— пишет он отцу вскоре по приезде в Париж,— вы все сие время мне наградите и позволите тогда пользоваться утехами парижскими» 126. С некоторыми «утехами» он ознакомился, [133] однако, и до назначенного срока. Уже за первый год Париж успел кое-чем привязать его к себе. «Одно только,— признается он,— уезжая в Испанию, что всегда буду сожалеть в Париже, то комедия французская, да знакомые». 127 Но у него не закрыты также глаза на привлекательные качества французских женщин. Знакомый нам приказчик его отца, Деев, соблазненный примером Ягана Рейха, который женился в Париже на француженке, просил А. Р-ча устроить так, чтобы Рейх и для него привез жену из-за границы, француженку или немку — все равно, «только бы была хороша и разумна». 128 И А. Р., одобряя его намерение, с своей стороны в ответном письме высказывает свое мнение о француженках, которое трудно иначе назвать, как восторженным: «Вы очень хорошо делаете, что хотите иметь какую-нибудь французинку. Нет на свете ничего столь приятного, как женщина этой нации, разумная: пороки ее можно считать добродетелию перед другими». 129 У него даже есть определенная теория на счет значения страстей, мы бы сказали теперь — темперамента, в жизни человеческой: «Человек без страсти ничево зделать не может, но уж и добра от нево ожидать нечево. Итак, такие люди мало пользы приносят обществу, а естли бы их много было, то б и вред могли делать. 130

При всем том умственная атмосфера века, которой он дышал в Париже, сказалась на общем складе его мышления. Отсюда он впитал в себя рационалистические тенденции и в согласии с ними все свои мысли, чувства и действия стремится возводить к разумным основаниям, моральным или утилитарным, отчего как будто всегда связан в своем восприятии действительности. Рационалистический налет лежит на его рассуждениях об учении и поведении, о политике и экономике, о парижской жизни и развлечениях. У него потребность сдобрить даже самую простую мысль рационалистической приправой. Вот он решил изучать физику «только после того, как окончит другие науки», и объясняет свое решение: «а то много вдруг начать учить не мудрено, но совершенно знать все вдруг не можно». Казалось бы, сказано достаточно для обоснования этой несложной мысли; но рассуждение продолжается. «Я всякой день признаваю виды, сколько несовершенства в человеке находится». И так, в большей или меньшей степени, во всем. Припомним его признание, что он свои страсти «ежели совсем не утушил», то «по малой мере» у него ими «рассудок повелевал». В жизни благодаря этой «победе» он, вероятно, казался резонером, особенно людям, которые не знали или не любили его; но и друзья чувствовали в нем эту черту, может быть, подсмеивались над нею. По крайней мере так звучит приветствие, с которым однажды обратился к нему его большой друг, которого он частенко «журил», П. В. Завадовский: «Кланяюсь благому и любезному моему наставнику Александру Романовичу». [134]

Годы своего пребывания за границей А. Р. описал еще раз в своей автобиографии через много лет — в конце своей жизни, когда они стали уже далеким воспоминанием. К сожалению, он не закончил своего труда и остановился на первых своих днях в Париже и школе. Конечно, между автобиографией и письмами — значительная разница в содержании и стиле: в письмах внутренний мир автора раскрывается с большей непосредственностью и конкретностью, зато в автобиографии расширены и углублены наблюдения над внешним миром, в особенности над экономической жизнью европейских стран. При всем том поразительна близость в основном направлении интересов и симпатий автора там и здесь, как будто между этими двумя моментами не лежит сорока лет сложной и богатой разнообразными впечатлениями жизни. В зрелом государственном деятеле мы без труда узнаем знакомого нам ученика chevaux legers, если взглянем на характер его деятельности или тех задач, на которые она направлена: и дипломатическое представительство и управление Коммерц-коллегией как раз и были осуществлением того плана, который вырабатывался им в стенах школы, сверх ее официальной программы; а усвоенные им тогда же политические принципы в значительной степени, надо думать, определили его отношение к политике Екатерины и оказались потом в поданной им Александру I «Записке», где доказывалось, что залогом общего благосостояния в государстве служит личная безопасность каждого и что такое обширное государство, как Россия, не может «в целости остаться», а его подданные «пользоваться спокойствием и личной безопасностью под царствованием государя с большой властью и способами», но без постоянных, на твердых законах основанных государственных учреждений, какие «во всех монархических порядочных правлениях бывают». 131 Наконец, и еще в одной сфере жизни чувствуется непрерывность линии его поведения: сторонник «натурального» права, он не делал, однако, попытки освободить своих крестьян и только перевел всех с барщины на оброк; но в то же время он, несомненно, оценил моральную высоту выступления А. Н. Радищева и проявил живое участие к нему в постигшей его тяжелой судьбе, участие, о котором сам Радищев писал: «Не сомневавшись никогда в благодетельном расположении вашего сиятельства ко мне, я в несчастии моем более, нежели когда-либо, чувствовал все пространство вашей ко мне милости. Если бы возможно было мне развернуть мое сердце, верьте: нелицемерною чертою означена бы явилась на нем начертана благодарность неизреченная. Когда все, казалось, меня оставляло, я ощущал, что благодетельная твоя рука носилась надо мною... О, благодетельная душа! Скажи, чем я заслужил, чтобы ты меня благодеяниями преследовал. Слеза благодарности сердечная— вот все, что может тебе воздать несчастной». 132

Текст воспроизведен по изданию: Александр Романович Воронцов. К истории быта и нравов XVIII в. // Исторические записки, Том 23. 1947

© текст - Заозерский А. И. 1947
© сетевая версия - Тhietmar. 2011
© OCR - Хартанович М. 2011
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторические записки. 1947