ЗАПИСКИ ГЕРЦОГА ЛОЗЕНА

VIII.

(1778-1779).

Путешествие в Лондон. — Роман Жюльетты. — Лозен — дипломат. — Проект завоевания Индии. — Экспедиция в Сенегал.

Леди Харлэнд вернулась в Англию, а я вернулся к своему полку. Я вел там самую спокойную, тихую жизнь, которая как нельзя больше соответствовала моему настроению. В четверти мили от Вокулера находилось имение графов де-Салль, они в это время как раз приехали туда, и я отправился к ним с визитом, как этого требовала честь полка. М. де-Гони, брат мадам де-Салль, служил в моем полку капитаном. Меня встретили там очень хорошо. В честь нас дали несколько больших обедов, балов и празднеств. Мадам де-Салль приехала затем к нам отдавать мне визит, верхом, в драгунском мундире, и этого было вполне достаточно, чтобы я [99] почувствовал к ней навсегда отвращение. Но, тем не менее, дело, конечно, кончилось тем, что я сошелся с ней, хотя находил ее препротивной, некрасивой и невоспитанной. Я сейчас же раскаялся в этом и до сих пор не могу себе простить этого поступка. Эта связь стала мне так невыносима, что я стал приискивать средство избавиться от нее.

В это время приехал к нам де-Стэнвиль сделать смотр моему полку, он остался им очень доволен и пригласил меня на большие маневры в Нанси; я, конечно, принял его предложение и встретился там с несколькими англичанками. Одна из них была миледи Броун (в нее был влюблен де-Лианкур, герцог де-ла-Рошфуко, который и старался делать вид, будто он уже обладает ею), затем еще другая мадам Броун, маленькая и хорошенькая, похожая очень на королеву, но лучше ее; за ней усиленно ухаживал де-Стэнвиль, но, к несчастью, она не говорила ни слова по-французски, а он ни слова по-английски. Я был почти единственный человек, с которым она могла говорить в гарнизоне, это нас очень сблизило, и, чтобы вызвать ее расположение к себе, де-Стэнвиль не позволял мне почти отлучаться из Нэнси.

Я любил эту прелестную молодую женщину, но был настолько честен, что не говорил ей этого, так как знал, насколько опасно для нее иметь любовником француза. Она отгадала мои чувства и сказала мне об этом с такой откровенностью, что совершенно обезоружила меня; при этом она прибавила, что также любит меня.

Моя добродетель не выдержала дальнейшего искуса, и мы оба отдались нашей страсти, но при этом я был так осторожен в своем обращении с ней, что никто в мире не подозревал о нашей связи. К сожалению, мне не долго пришлось пользоваться своим счастьем: бедная маленькая женщина заболела лихорадкой и умерла от нее, оставив меня в глубоком горе.

Я вернулся в свой полк, а мадам де-Салль, к счастью, уже больше не было в имении. Мадам Диллон уехала в Англию, причем чувствовала себя очень плохо, она часто писала мне. Марианна тоже писала мне с каждой почтой. У нее, вероятно, кроме этого, не оставалось ничего в свете. Но в сентябре месяце в письмах ее стало проглядывать какое-то беспокойство, и, наконец, она мне написала, что сестра ее находится в большой опасности, что врачи отчаиваются в ее жизни, и если я хочу ее застать еще в живых, то должен торопиться. Де-Стэнвиль дал мне отпуск, и я тотчас же уехал в Лондон, куда и прибыл 1 октября.

Я нашел там письмо от мадам Диллон, написанное ею уже давно, она тоже хотела проститься со мной перед смертью [100] и писала, что хочет сообщить мне важную тайну, которую, кроме меня, она никому не может доверить, и что после смерти ее мне передадут шкатулку, наполненную интересными документами, которые послужат оправданием жизни, которую она вела. Я собирался ехать в Суффольк, где находилась мадам Диллон у своего отца, но в это время я получил письмо от миледи Харлэнд, которая писала мне, что дочери ее лучше, но доктора предписали ей ехать на воды в Бристоль, они едут туда всей семьей и проездом в Лондоне захватят и меня с собой. Я остался ждать их приезда. В конце той же недели Эдуард написал мне, что через несколько дней они будут в Лондоне и что больной уже гораздо лучше. А через день я получил письмо от Марианны; она извещала меня о смерти своей сестры. И в то же время я получил письмо от бедной мадам Диллон, написано оно было крайне неразборчиво, уже накануне ее смерти. Она жаловалась на то, что не видела меня перед смертью, и повторила снова, что мне передадут от ее имени шкатулку с бумагами.

Марианна писала мне, что они все еще не опомнились от ужасного удара, постигшего их, и не в состоянии оставаться дольше в Спроутоне, а поедут на время погостить к своим друзьям, имени которых она не называла, а затем недели через три будут опять в Суффольке, куда она ждет и меня.

Я нежно любил Фанни и был ужасно огорчен ее смертью. Пребывание в Лондоне стало мне невыносимо. Я провел целых два месяца на водах, где жил совершенно уединенно, и воспользовался этим случаем, чтобы немного подучиться еще по-английски. Я устроился в английской семье, не говорившей совсем по-французски, и действительно это пребывание у них принесло мне огромную пользу.

Во время моего уединения в этом местечке я получил экстренное послание от Морепа, он писал мне о том, что теперь и речи не может быть об экспедиции де-Бюсси в Индию, и просил меня чаще писать ему из Англии. В то время война между Турцией и Россией казалась неизбежной. Я просил Морепа, чтобы он выхлопотал мне позволение у короля отправиться в качестве волонтера в русскую армию. Он на это ответил, что, кажется, русская императрица вовсе не желает иметь в своей армии французских офицеров, но что, если она сделает исключение для меня, король будет этому очень рад и даст мне всевозможные рекомендательные письма, если только меня возьмут на русскую службу.

Я написал императрице и через курьера немедленно же получил очень любезный ответ. Она предлагала мне командовать полком легкой кавалерии, и я, конечно, с радостью принял ее предложение. Я донес об этом Морепа и собирался выехать в Петербург в середине декабря. [101]

Когда я вернулся в Лондон, оказалось, что семья сэра Харлэнда приехала туда за два дня до меня. Эдуард пришел меня тотчас же навестить, и мы отправились обедать к его родственникам, которые меня встретили очень любезно. Но я заметил, что Марианна чувствует себя в моем обществе не так свободно, как всегда. Несколько дней спустя нас оставили с ней как-то наедине, и она в большом смущении попросила у меня назад все свои письма. Я немедленно же отослал их ей и сразу понял, что Эдуард, ухаживая за своей женой, влюбился в свою свояченицу и что, благодаря ему, я не попал в Спроутон, где, по его мнению, я бы слишком часто находился в обществе Марианны.

Я теперь только думал о том, как бы мне получить шкатулку, о которой писала покойная мадам Диллон. Эдуард сказал мне, что не знает, в чем тут дело. Я стал расспрашивать горничную покойной. Она на это ответила, что госпожа ее велела мне передать эту шкатулку в собственные руки, но она отдала ее Эдуарду, с тем, чтобы тот передал ее мне. Эдуард стал уверять, что это неправда, что горничная лжет, и так я и не получил этой шкатулки.

Известие о поражении английской армии под командой генерала Бюргонь около Саратоги заставило Францию принять сторону Америки, и за несколько дней до моего отъезда в Россию я получил письмо от Морепа, в котором он писал мне, что я не должен и думать теперь о поездке в Россию, так как скоро понадоблюсь на службу короля и поэтому должен пока оставаться в Англии.

Однажды, когда я очень грустный катался верхом в Ричмонде, мимо меня пронеслась лошадь, на которой сидела какая-то женщина, испускавшая громкие крики, так как лошадь понесла. Я быстро догнал лошадь и остановил ее раньше, чем что-либо случилось с наездницей. Я предложил ей пересесть на мою лошадь, гораздо более смирную, чем ее, она согласилась, и в скором времени ее догнали два господина, сопровождавшие ее с несколькими лакеями; эта женщина, которой могло быть на вид не более двадцати лет, оказалась одной из самых очаровательных особ, когда-либо виденных мною. Я спросил ее, кто она. Она сказала, что зовут ее мисс Стэнсон и она племянница одного из администраторов Индийской компании. Я потом часто встречался с ней в театрах, в Пантеоне и всегда ее сопровождали оба эти господина. Я находил, что она очень умна и остроумна. Оба господина оказались также очень милыми людьми и все трое, по-видимому, всегда очень радовались встрече со мной, но она никогда не приглашала меня к себе на дом.

Однажды, когда довольно рано утром я прогуливался в нескольких милях от Чельзии, меня застал сильный дождь; мимо [102] меня проехал экипаж, в нем сидела мисс Стэнсон, на этот раз совершенно одна; она предложила подвезти меня в Чельзию, где у нее был свой дом, как она сказала. Она была совершенно одна, я позавтракал у нее и никого, кроме нее, не видел. Она обо многом расспрашивала меня, я на все отвечал очень откровенно, и спросила меня даже, нет ли у меня какой-нибудь любовной связи в Лондоне. Я ответил, что нет, она заставила меня поклясться в том, что у меня нет любовницы и затем сказала, что должна со своей стороны открыть мне, кто она такая. Она мне рассказала, что она не племянница, а любовница старшего из мужчин, всегда сопровождавших ее, что он человек в высшей степени добрый и деликатный и страшно богат, и что только от нее зависит, чтобы он женился на ней.

Она никогда никого не видела, кроме него и его друга, который тоже был заинтересован в делах Индии, что, впрочем, она могла выезжать из дому когда хотела и отправляться куда хотела с одним из них или с обоими вместе; что вообще она очень довольна своей жизнью, но с тех пор, как встретилась со мной, все в жизни для нее переменилось и она скрывает свое чувство ко мне только для того, чтобы не огорчить своего любовника, которого она любила и уважала. Он поехал как раз в это время в Ирландию с своим другом и должен был там оставаться недель шесть. Она прервала на этом свой рассказ, а я спросил ее, не хочет ли она подарить мне эти шесть недель, и действительно, получив ее согласие, я никогда после не раскаивался в этом, так как никогда не проводил так мирно, тихо и хорошо время, как эти шесть недель.

Мисс Жюльетта (таково было ее настоящее имя) оказалась романтической, свежей и неиспорченной девушкой, которая всей душой отдавалась тому, кого любила. Образование она получила довольно солидное, говорила по-французски и по-итальянски, была хорошей музыкантшей, прекрасно пела и играла на нескольких инструментах. Она была необыкновенно мила и изящна. Мы каждый день катались вместе верхом или в фаэтоне по наиболее пустынным улицам. Мы отправлялись в театр в закрытые ложи и возвращались вместе домой. Я только изредка показывался в свете, так как дорожил каждым днем, который мог провести вместе с ней.

Наша связь продолжалась уже пять недель, как вдруг в один прекрасный день я застал ее в глубокой печали.

— Что случилось? — спросил я.

— Мне приходится выбирать между своим любовником и человеком, которому я обязана положительно всем на свете. Завтра приезжает мистер Стэнсон, будьте счастливы и забудьте меня, нам необходимо расстаться. Я еще долго буду оплакивать вас [103] и об одном прошу вас: если даже вас будут приглашать к нам — не приходите; во всяком случае, я надеюсь еще не раз встретиться с вами.

Я еще несколько раз встречал ее потом в Лондоне, ее спутник был всегда очень вежлив со мной и раз даже просил заехать ужинать к ним, но она глазами просила меня отказаться от этого предложения, что я, конечно, и сделал. Несколько времени спустя, они уехали в имение, которое Стэнсон купил себе на севере Англии, а затем она, кажется, вернулась с ним в Индию.

Я очень много выезжал в это время и сталкивался с огромным количеством людей, от которых узнавал много интересного относительно внутреннего положения дел в Англии, о чем наш посланник де-Ноайль и не мог даже знать. Он был очень умен и скромен, и я уверен, что не живи он так замкнуто, из него вышел бы прекрасный посланник. Мне кажется, он бывал бы гораздо чаще в свете, если бы не невыразимая глупость его жены: она каждую минуту приводила его в смущение теми несообразностями, которые выпаливала повсюду, где бывала. Приведу здесь один пример. За одним большим обедом у себя дома она вдруг сказала вслух, что не понимает, почему так много говорят о скромности англичанок, нет во всей Европе других женщин, которые были бы так испорчены, как англичанки, которые иногда заглядывают Бог знает в какие трущобы. Можно себе представить отчаяние и смущение маркиза де-Ноайля при этих словах его жены. Он сказал ей: «Послушайте, вы ошибаетесь, подумайте, что вы говорите».... Но она нисколько не смутилась этими словами и продолжала: «Я знаю, наверное, что во время последнего костюмированного бала герцогиня Девонширская и миледи Грэнби находились в продолжение нескольких часов в самом ужасном обществе по соседству».

Бедный посланник чуть не умер со стыда, а все остальные со смеху.

Если я узнавал что-нибудь, что могло интересовать Ноайля, как посланника, я всегда считал долгом доводить это до его сведения, хотя я и мало знал его, но я никогда не посылал никаких сведений помимо него Морепа.

Но однажды мне в руки попал очень важный билль, приготовленный милордом Норсом для Америки, который он еще не успел прочесть в парламенте. Я отправился к Ноайлю и спросил его, видел ли он этот билль и знает ли вообще о его существовании, Он принял очень независимый и важный вид и заявил, что ему все известно. Я знал, что этого не могло быть, но я перевел разговор на другую тему, несмотря на то, что он все возвращался к биллю, и затем скоро уехал [104] домой. Я не написал ничего де-Верженну, с которым находился в ссоре, но послал специального курьера де-Морепа. Он показал мое письмо королю, а Ноайль мог ответить на запрос по этому поводу только две недели спустя. Я получил потом письмо от Верженна, который просил меня сообщать ему подробно обо всем, что я увижу и что услышу. Я ответил ему очень вежливо, но холодно, что перестал заниматься вообще политикой. Но, несмотря на это, я продолжал посылать де-Морепа и де-Воже свои записки на такие темы, которые до сих пор не интересовали французских посланников. Корреспонденция моя значительно увеличилась и стала отнимать у меня очень много времени. Я стал меньше выезжать. Я стал скучать один и взял себе любовницу, скромную, тихую, милую девушку, как раз такую, как мне надо было в то время.

В это время жена моя сделала мне честь и послала мне письмо с своим поверенным, в котором писала мне о последствиях, которые должны быть результатом разделения наших состояний, и что я должен всецело довериться ей в том, чтобы она могла совершенно самостоятельно располагать своим состоянием. Поверенный ее был крайне глупый и ограниченный человек, который был обо мне, кажется, очень невысокого мнения и нисколько не скрывал этого. Я ответил на письмо мадам де-Лозен в самом шутливом тоне. Начиналось мое письмо так:

«Я, де-Лозен, должен прежде всего сказать, что поверенный мадам де-Лозен человек очень нахальный, во-вторых, что он не знает сам, что говорит, в-третьих, что я от всей Души согласен положительно на все, что может пожелать моя супруга, мадам де-Лозен».

В начале марта месяца 1778 года я послал де-Морепа очень подробную и обширную записку относительно тех мер к защите, которыми обладает Англия во всех четырех частях света. Он прочел мою записку в Совете. Эффект, произведенный этой запиской, был настолько велик, что немедленно же было решено выписать меня из Англии, чтобы я мог дать еще более подробные объяснения по этому предмету, и мне прислали приказание от имени короля как можно скорее и секретнее выехать во Францию.

Я приехал в Версаль и имел несколько конфиденциальных разговоров с королем у Морепа, который относился ко мне с чисто братской нежностью. Де-Морепа, очень огорченный нашей размолвкой с де-Верженном, всячески старался помирить нас, к чему я лично совсем не стремился, но мне пришлось уступить его неустанным просьбам. Мы помирились без всяких объяснений с чьей-либо стороны, и с тех пор я никогда не мог ни в чем пожаловаться на де-Верженна, а он относился ко мне вполне корректно и дружелюбно. [105]

Министры, вообще, оказывали мне большое доверие и, судя по мерам, которые принимались ими, я мог судить о том, что война неизбежна. Но я предложил им еще следующую великолепную комбинацию, исполнение которой было совсем не так трудно, как это казалось с первого взгляда: я предложил устроить банкрот английского банка. Я прекрасно знал все его фонды, которые не отличались слишком большими размерами, а также те источники, помощью которых он мог бы воспользоваться в критическом случае; помощь эта была также невелика. Я предлагал самую простую операцию; я хотел добиться того, чтобы устроить так, что в продолжение одной недели все большие торговые дома в Европе сразу потребовали бы огромные суммы золотом из всех торговых домов Англии, и те, конечно, в свою очередь вынули бы свои вклады из английского банка. Подобная тревога вызвала бы общую панику, и все стали бы требовать свои деньги наличными, что, конечно, должно было явиться смертным приговором банку.

Предложение это было принято с живейшим интересом и всеобщим согласием в комитете, где я впервые высказал его. Но Неккер, которого не было при этом и который узнал о моем проекте только на следующий день, высказался решительно против него. Он говорил, что это разорило бы также все французские торговые дома в Париже. Я этому не поверил и навел справки во всех этих домах. Оказалось, что никто из банкиров не имел ничего против моего предложения, и никто решительно не боялся пострадать от банкротства английского банка, за исключением торгового дома Жермен, который содержался на средства Неккера и был сильно заинтересован в положении дел английского банка. Он приложил все старания, чтобы проект мой не был принят. Он сделал еще больше, он послал в Англию огромную сумму золотом, на тот случай, если помимо него все же попытаются вызвать банкротство этого банка. Король собирался начать войну, высадив десант сразу в нескольких пунктах Англии... Я в это время пользовался такой популярностью, что ничего не предпринималось без моего совета и не было такого почетного поста, на который бы не прочили меня. Но потом вдруг почему-то при дворе переменили мнение, и в марте месяце 1778 года Англии было торжественно объявлено, чтобы она готовилась к войне.

Я не хотел возвращаться в Англию, но де-Морепа этого непременно хотел. Он не сомневался в том, что король английский тотчас же отзовет своего посланника от французского двора, а французский вернется тоже к себе домой, а затем король наверное приступит к переговорам, причем, по мнению де-Морепа, король охотнее всего будет вести эти переговоры через [106] меня, и поэтому он просил меня оставаться в Лондоне столько времени, сколько это вообще будет возможно; он надеялся на то, что дружеские отношения снова восстановятся таким образом между двумя державами, что как только мир будет обеспечен, барон де-Бретейль вернется из Вены, на его место будет послан де-Ноайль, а я буду назначен на пост посланника при английском дворе. Де-Морепа особенно настаивал на том, чтобы я скрывал от Нойаля свою миссию и постарался бы остаться непременно в Лондоне после того, как он уедет оттуда. Я устроил так, что прибыл в Англию дня три спустя после объявления войны. Я тотчас же отправился к нашему посланнику, и он был страшно удивлен при виде меня. Он, кажется, воображал, что я дезертировал.

— Очень рад вас видеть, конечно... но чему я обязан этому удовольствию? Разве вы не знаете? — говорил он в смущении.

— Простите, но ....

— Вы, значит, не видели Морепа.

— Как же, видел, вот вам письма от него и от де-Верженна.

Последний просил его, между прочим, сообщать мне все депеши и вообще все, что могло интересовать меня.

В то время, как я находился у него, он получил письмо от милорда Веймутского в ответ на объявление войны. Он писал, что из личного расположения к Ноайлю король просит уведомить его о том, что он собирается отозвать своего посланника от французского двора.

Маркиз де-Ноайль сообщил мне, что сейчас же пошлет курьера во Францию и по возвращении его, вероятно, тотчас же покинет Англию. Он предложил мне устроиться так, чтобы вместе уехать из Англии. Я сказал, что вряд ли буду в состоянии устроиться так, и что, вероятно, дела мои задержат меня на несколько недель еще в Лондоне. Он заявил, что считает это не совсем удобным ни для Франции, ни для Англии. Я стал уверять его, что в Англии никто этим не будет шокирован, а французский король тоже, вероятно, ничего не будет иметь против этого. Де-Ноайль тогда стал выпытывать у меня, какого рода мои дела, и предложил мне, в случае, если они касались денежного вопроса, занять деньги у него.

Получив отрицательный ответ, он принял тогда официальный и сановный вид и объявил мне, что он не может разрешить мне остаться в Англии и именем французского короля приказывает мне немедленно выехать на родину. Я ответил ему очень холодно, что не считаю его вправе запрещать мне находиться, где я хочу, и поэтому я буду поступать только сообразно [107] своим желаниям, и что я был бы очень огорчен, если бы он решился на поступок, который вряд ли будет одобрен в высших сферах. Посланник при этих словах сконфузился, а посланница пришла в такую ярость, что поглупела еще на сто процентов, и я положительно чуть не умер от хохота, глядя на нее. Курьер, привезший письма де-Ноайлю, привез также мне письмо от де-Морепа; он писал в нем довольно подробно о том, что я должен приложить все старания, чтобы остаться в Англии насколько возможно дольше, пока позволят только обстоятельства. Я попросил узнать у короля, через одного из его любимых приближенных, не имеет ли он чего-нибудь против моего пребывания в Лондоне, на что он ответил очень милостиво, что я могу оставаться в Лондоне так долго, как этого захочу сам, и что если я желаю повидать его и поговорить с ним, то могу в среду, в восемь часов утра, встретить его, верхом, на прогулке в Ричмонд; я, конечно, воспользовался этим разрешением, он прямо подъехал ко мне и сказал, что очень рад, что может засвидетельствовать о том, что ничего не имеет против того, чтобы я оставался как можно дольше в Англии и уехал бы из нее, уверенный в его личном расположении ко мне, что я могу всегда во всякое время приезжать или уезжать из Лондона, если только я не побоюсь повредить себе этим в глазах моих соотечественников, что меня настолько хорошо знают, что никогда не заподозрят ни в чем дурном. Он лично был очень оскорблен Францией и считал ее поступки неблаговидными, он так разгорячился при этом, что мне пришлось напомнить ему, что я француз. Он кончил разговор тем, что заявил, что никто не был бы ему так приятен для переговоров о мире, как я, и обещал, в случае, если дело дойдет до этого, в точности исполнить тогда все мои советы.

Я, как порядочный человек, уже не мог оставаться больше в Англии, сообщил де-Морепа об этом разговоре и просил позволения вернуться немедленно, причем предупредил, что если даже не получу на то согласия, то все равно через месяц уеду из Лондона. Прошел месяц, а ответа на мое заявление я не получил. Я уже собирался уезжать, уже были, поданы лошади, как вдруг прискакал курьер с письмом от де-Морепа из Испании, в котором он умолял меня пробыть еще хоть шесть недель в Лондоне. Но это не остановило меня, и я уехал. Приехав в Калэ, я немедленно сообщил де-Морепа причины, заставившие меня поступить так в данном случае. Он очень рассердился на меня, но никогда не старался отомстить мне за это.

Мой полк стоял в гарнизоне Арш недалеко от Калэ, и я отправился туда вместо того, чтобы ехать в Париж. Я привез [108] с собой одну англичанку и нанял небольшой дом в окрестности Арш. Я очень много занимался своим полком и чувствовал себя в нем превосходно. Герцог де-Кроа, под начальством которого я находился, так был доволен мной, что даже простил мне мою любовницу и как-то приехал ко мне пить чай. Мисс Паддок привезла с собой из Англии очень хорошенькую и совершенно молоденькую сестру, которой, очевидно, предстояла такая же участь, как и ее старшей сестре. Мне стало жаль ее; я поместил ее в монастырь в Калэ, нанимал ей учителей и был очень счастлив, когда мне удалось довести ее образование до конца и выдать ее потом замуж за человека, которого она любила.

Хотя я отсутствовал из Парижа, но министры, которым де-Вуаэ не переставал толковать, что я способен положительно на все, не оставляли меня в покое и то и дело собирались меня назначить то в одну, то в другую экспедицию, которую они думали предпринять, и наконец де-Вуаэ предложил мне заняться взятием Джерси и Гернси, написал мне очень подробно по этому поводу и советовал навести точные справки относительно этих двух островов и сказать, сколько людей мне понадобится, чтобы атаковать их. Благодаря простой случайности, в мои руки попали весьма подробные записки, относящиеся к положению дел на обоих островах, и я послал их де-Вуаэ, причем написал, что если мне дадут три тысячи порядочных солдат и обещают держать все дело в секрете, я надеюсь овладеть обоими этими островами. В Версале, наконец, решились окончательно занять оба эти острова, которым почему-то придавали большое значение, и действительно, захват их оказал бы огромную пользу нашей торговле. Но прежде надо было спросить согласия маршала де-Брогли, который командовал соединенным отрядом и находился в лагере около Восьэ. Он высказался решительно против этого, хотя ничего ровно не понимал в этом деле; он уверял, что здесь надо, по крайней мере, десять тысяч человек солдат и несколько офицеров генерального штаба. Это так возмутило министров, что они решили лучше совсем бросить этот вопрос, чем ссориться из-за него.

Затем де-Вуаэ решил завладеть Уайтом и Портсмутом, причем должен был сам командовать лично этим отрядом, а я должен был находиться под его непосредственным начальством; но и этот проект, сначала принятый единодушно, потом возбудил разногласие и наконец был оставлен совсем. Де-Сартин несколько раз собирался послать меня на Бермудские острова, на остров святой Елены и еще в несколько других мест, но каждый раз дело оканчивалось опять ничем. [109]

В это время полк мой получил приказание отправляться лагерем в Восьэ, и мы вышли из Арша в середине июля, причем я шел со своим полком. На второй день нашего выступления я получил через курьера предписание от короля вернуться сейчас же в Версаль и оставить свой полк. Я прямо отправился к де-Сартину, он сообщил мне, что де-Бюсси отправляется в Индию, где ему даны самые широкие полномочия способствовать там восстанию, и он непременно хотел, чтобы я ехал с ним. Он предлагал мне собрать войско из иностранцев, тысячи в четыре человек, с тем, чтобы я получил их в полное свое командование, он хотел, чтобы две тысячи человек были готовы отплыть со мной в ноябре месяце, а остальные две тысячи должны были прибыть в Индию четыре месяца спустя. Я принял это предложение. Я передал командование своим полком, по собственному желанию и по личной моей просьбе, де-Гонто. Таким образом я из сухопутного войска перешел в морскую службу, но чины мои оставались прежние. И я в это время совершил подвиг, который действительно ставлю себе в заслугу: я в три месяца составил, набрал, экипировал и подучил прекрасный корпус в две тысячи человек. Я выпросил у короля позволение представиться королеве и сообщить ей о моем назначении. Я отправился к ней и просил у нее частной аудиенции, уже очень давно мне не приходилось говорить с ней наедине. Я сказал ей, что, принимая во внимание ее прежнее отношение ко мне, я счел своим долгом сообщить ей о том, что король сделал мне честь назначить меня помощником главнокомандующего своей армии в Индии. Я никогда не видел человека, который более бы удивился, чем она; она не могла смотреть без волнения на человека, к которому два года относилась так хорошо, и который отдалился от нее вследствие придворных интриг, и ей была невыносима мысль, что он отправляется теперь в другое полушарие. Слезы потекли у нее из глаз, и несколько минут она только повторяла: «Ах Лозен! Ах Боже мой!» Наконец она немного оправилась и сказала:

— Как, вы отправляетесь так далеко и расстаетесь со всеми, кого любите и кто вас любил?

— Дело в том, ваше величество, — отвечал я: — что я надеюсь, что в столь отдаленной стране я сумею выказать себя в настоящем свете и докажу, что я далек от интриг, которые мне приписывались здесь.

— Неужели это правда, что вы уезжаете, Лозен? Не могу ли я как-нибудь помешать вашему отъезду?

— Я ни в каком случае не откажусь от этой поездки, чего бы мне это ни стоило, — сказал я. [110]

В это время вошел король.

— Итак, — сказала ему королева: — Лозен, значить, действительно едет в Индию?

— Да, — ответил ей король: — он сам этого захотел, это большая жертва с его стороны, я уверен в том, что он там нам будет очень полезен.

Королева в этот вечер пришла к мадам де-Геменэ, которая все еще находилась в милости, и стала просить ее помочь ей отговорить меня от исполнения принятого мною решения. Мадам де-Геменэ ответила на это, что она в отчаянии от того, что я уезжаю, но уверена в том, что отговорить меня от этого невозможно; несмотря на это, она сделала все, что могла, чтобы удержать меня во Франции. Ей казалось, что сердце королевы настолько глубоко затронуто, что она готова была поручиться мне в том, что если я останусь, оно будет всецело принадлежать мне. Я однако стойко стоял на своем, хотя и не скрывал, что мне это стоило много усилий над собой. Мое самолюбие было удовлетворено, я отказал королеве в ее просьбе. Я доказал ей ясно, что мне ничего не надо от нее и я могу играть важную роль в политике и без ее помощи; я доказал также княгине Чарторыжской, что Европа больше меня ничем не прельщала после того, как я потерял ее.

Я поехал также в Хот-Фонтен и это было огромным испытанием моей твердости, я не мог думать о том, что, может быть, мне никогда больше не придется опять увидеться с теми, кто мне дорог. Мадам де-Геменэ была преисполнена глубокой грусти, которую разделяла и мадам Диллон, и раз двадцать в день я готов был заплакать. Я встретился здесь с мадам де-Мартенвилль, которую знал очень мало, но по просьбе де-Нарбонна устроил ее двух братьев у себя в полку. Она поблагодарила меня за это и, казалось, принимала самое живое участие в моей судьбе, с каждым днем она относилась ко мне с большим интересом, она повторяла постоянно, что не может себе представить, что меня заставляет покидать отечество, она требовала, чтобы я открыл ей свои мысли, свои чувства, и, сама не замечая того, относилась ко мне до чрезвычайности нежно. Я прекрасно понял, что из живейшего участия ко мне она совершенно потеряла голову и влюбилась в меня. Она была красива и так нежна, я вполне разделял ее чувства, она с радостью и совершенно откровенно бросилась мне в объятия, и скоро все об этом узнали, все отнеслись к этому вполне сочувственно. Я проводил здесь все свободное время, которое мне оставалось от поездок в Париж и в Версаль.

Однажды, прочитывая у себя вечером «London Magazine», я нашел точный отчет о состоянии английских владений в Африке [111] и полный перечень их гарнизонов; я сразу обратил внимание на то, что они защищены очень слабо и завладеть ими чрезвычайно легко. Я об этом заговорил с де-Френсисом, который как раз находился у меня, и затем на следующий день мы уже вместе стали говорить на эту тему с Сартином. Я предложил ему поступить следующим образом: эскадру, отправляющуюся в Индию, задержать ненадолго около мыса Зеленого, и оттуда отделить один корабль, четыре фрегата и человек пятьсот или четыреста, чтобы захватить Сенегал и Гамбию и истребить все английские поселения по берегам этих рек. Этот проект ему очень понравился, и он предложил мне взяться самому за исполнение его.

Я не особенно хотел этого, так как здесь предстояли только одни опасности и ни малейшей славы. Наконец я все же согласился взять на себя это, и мы решили, что я поеду в октябре, что отправлюсь на остров Олерон, чтобы навести необходимые справки, а затем в глубокой тайне направлюсь в Брест, здесь получу из гарнизона необходимых мне людей, которых посажу на корабли, займу с ними Сенегал и Гамбию, завладею всеми английскими землями, оставлю там необходимый гарнизон и людей и затем отправлюсь на Зеленый мыс, где меня уже будут ждать Вюсси с индийской армией. Я уехал 28 октября, оставив в отчаянии мадам де-Мартенвилль, и направился прямо на остров Олерон. Приготовленные мною войска были великолепны и готовы уже к посадке на корабли. Я не терял времени и хотел уже ехать в Брест в последних числах ноября, как вдруг через курьера получил письмо от Сартина, который писал, чтобы я, не медля ни минуты, возвращался скорее в Версаль, что он должен непременно лично переговорить со мной. Четверть часа спустя, я уже ехал обратно, причем путешествовал день и ночь; в Версаль я прибыл в четыре часа утра. Де-Сартин отдал приказание разбудить его, когда я приеду; я тотчас же мог говорить с ним; он сказал мне, что непредвиденные обстоятельства значительно замедлили отъезд де-Бюсси, и, может быть, этот отъезд даже совсем будет отложен, так как шевалье де-Тернэ, начальник эскадры, предпринимает тоже самое, но требует гораздо меньше расходов на всю экспедицию и он просит назначить меня начальником десантных войск. Я попросил позволения ознакомиться с планом действия и с инструкциями и предположениями де-Тернэ. Внимательно изучив их, я пришел к тому убеждению, что он собственно воспользовался мыслью и записками де-Бюсси и добился своего назначения вместо него только благодаря тому, что потребовал меньше денег на расходы. Я, конечно, немедленно отказался служить под начальством этого господина, и как ни уговаривал меня де-Сартин, я остался непоколебим в своем решении. [112]

На другой день он снова принялся уговаривать меня и стал предлагать мне все, чтобы заманить меня в это предприятие, он предлагал мне дать отдельный фрегат, командование которым я мог поручить кому хочу. Я упорно стоял на своем. Решено было, что я прямо отправлюсь только в Сенегамбию и, если до 15 февраля не получу никаких известий из Франции, вернусь обратно и снова получу свой полк, который не будет расформирован до моего возвращения.

Не успел я выйти от де-Сартина, как туда пришел деБюсси, и Сартин показал ему план и все приблизительные сметы расходов, составленные де-Тернэ, но при этом, конечно, умолчал об имени автора. Де-Бюсси внимательно все просмотрел и заявил, что автор их дурак, что все вычисления и сметы не верны и составитель их, должно быть, крупный мошенник. Этот отзыв совершенно смутил де-Сартина, он стал раскаиваться в том, что вошел в соглашение с де-Тернэ, и не знал, как отделаться от него.

Я провел целых двадцать четыре часа в Париже и сделал неожиданный визит мадам де-Мартенвиль, которая была ему ужасно рада. Затем я вернулся в Брест и в большой тайне сел на судно «Fendant», находившееся под командой маркиза де-Водрель. Наша маленькая эскадра состояла из двух линейных судов, двух фрегатов, нескольких корветов и дюжины разных транспортов.

Противный ветер, однако, задержал нас еще целых две недели на рейде, и все это время я не смел даже думать о том, чтобы сойти на берег. Я получил здесь анонимное письмо, в котором говорилось, что де-Сартин, подкупленный моими врагами, нарочно дал мне такое поручение, исполнить которое было невозможно, и вряд ли я вернусь живым из этой экспедиции; как доказательство правдивости подобного извещения, указывалось на то, что на эскадре нет многого, необходимого для успешного исполнения возложенного на меня поручения, что списки, данные мне Сартином и присланные затем еще на рейд, также не вполне точны. Меня жалели, хвалили мое мужество и мою кипучую деятельность, но в то же время удивлялись моей неосторожности. Я был настолько хорошего мнения о Сартине, так был уверен в его дружбе, что не придал никакого значения этому письму, отослал его ему и сам поехал дальше.

Мы принуждены были зайти к мысу Белому, чтобы принять на наши транспорты много необходимых предметов и орудий, без которых мы не могли атаковать Сенегал. И тут к своему ужасу я убедился в том, что в анонимном письме говорилось много правды, не знаю, по небрежности ли, или по злому умыслу, но очень многого из того, что было мне обещано [113] Сартином и внесено в списки, теперь не оказалось налицо; лоцмана, присланные мне морским министерством, оказались полными невеждами в своем деле. Де-Водрель, напуганный этим, предложил мне бросить всю эту затею, но я на это не согласился. Мне казалось, что я сумею пристать к берегу без помощи лоцманов, не рискуя при этом загубить королевские суда, и если береговая отмель не защищалась батареями, расположенными на понтонах, я еще имел некоторый шанс выиграть дело, но если там были понтоны, тогда, конечно, пришлось бы пробираться вперед с оружием в руках и много народу должно было погибнуть при этом.

Суда наши пришли без всякой задержки к самой отмели, я сел в лодку с одним из морских офицеров, и мы хорошенько освидетельствовали всю отмель, а затем въехали также и в реку и нигде не заметили понтонов. Мы снова проехали по отмели и вернулись на борт своего судна.

На другой день погода была великолепная, мы расположили весь десант на шестнадцати мелких судах и проехали ту же отмель с маленькими затруднениями, но все же вполне счастливо и нигде не заметили и следов понтонов, а на другой день, 30 января 1779 года, мы находились уже против форта, который и сдался нам после пушечных выстрелов. Я занялся устройством везде порядка, постарался успокоить жителей, особенно торговцев, и вообще всячески заботился о своих пленниках. Все здесь было гораздо спокойнее через двадцать четыре часа после моего прихода, чем за двадцать четыре часа до него. На другой день я послал фрегаты и корветы вдоль берега к следующим фортам.

Я написал маркизу де-Водрелю, что я больше пока не нуждаюсь в его помощи, так как все кругом спокойно, и он может плыть дальше к Мартинике, где он должен был соединиться с д'Эстенгом. Он ответил мне, что сначала должен запастись всем необходимым на берегу для себя и своих больных, число которых увеличивалось с каждым днем. Так как было весьма вероятно, что тотчас после ухода эскадры меня неминуемо атакуют, я хотел устроить себе род понтона и отдал приказание, чтобы один из корветов был введен в реку и служил бы нам защитой своими пушками. Де-Водрель и его офицеры были того мнения, что корвету не пройти по отмели. Я поехал тогда сам на рейд, хорошенько исследовал всю отмель и благополучно провел корвет в реку. Де-Водрель, вовсе не желавший служить под начальством д'Эстенга, стал изыскивать всевозможные способы, чтобы как можно дольше не уходить от нашего берега. Сначала он потребовал от меня огромного количества провианта, без которого как будто не [114] решался выходить в море. С огромными затруднениями мне удалось исполнить его требование, и провиант был доставлен; тогда он пустился на следующую хитрость: он устроил госпиталь на берегу, в самом нездоровом месте, и поместил туда четыреста человек больных, те, конечно, взбунтовались, к ним присоединились также аборигены и мне пришлось усмирять всех, де-Водрель же объявил мне, что не может выходить в море без матросов.

Тогда я отдал ему решительно всех людей, без которых мог обойтись, и послал ему их, а сам заявил, что займусь его госпиталем и позабочусь о нем; последнее чуть не погубило меня, так как нам самим не хватало провианта и приходилось питаться испорченной рыбой. Видя, что однако и после этого де-Водрель все еще не уходит, я приказал собрать ему военный совет и через три дня сниматься с якоря. Ему пришлось таким образом уйти, и он поспел соединиться с Эстенгом во время, так что еще участвовал в бою при Гренаде.

Я тогда, наконец, успокоился и с удовольствием стал изучать страну, столь отличную от Европы. Меня посетило несколько местных царей по соседству, с которыми я и заключил различные договоры. Я вскоре узнал о том, что взяты также Гамбия и несколько других фортов. И тотчас же я отправил во Францию одного из моих офицеров с донесением о моих столь легко давшихся победах, но я хотел остаться до тех пор, пока не укреплюсь окончательно в захваченной мною земле, мне это удалось настолько хорошо, что когда английский адмирал, направлявшийся в Индию, вздумал по дороге туда осадить мой форт, чтобы отобрать его у меня обратно, он после десятидневной безуспешной атаки должен был ехать дальше, ничего не добившись.

Когда, наконец, все было кончено, я начал вооружать одно купеческое судно, на котором я решил вернуться обратно в Европу вместе со своими пленниками. Но в это время мне пришлось пережить очень неприятные минуты. Дело в том, что я хотел оставить гарнизону денег на житье, но казна отпустила мне такую небольшую сумму, что у меня положительно ничего больше не оставалось; тогда мои пленники-англичане были настолько великодушны, что предложили мне располагать всем их наличным капиталом. И я уехал, напутствуемый самыми искренними сожалениями и добрыми пожеланиями всей нашей колонии. Я хотел сделать всем добро, и мне удалось расположить к себе этих людей человечным обращением, к которому они не привыкли со стороны начальствующих лиц.

Переезд наш длился тридцать шесть дней, и мы во время прибыли наконец в Лориан, так как у нас не было больше [115] ни провианта, ни воды. Меня приняли не особенно хорошо в Версале, когда я прибыл туда. Де-Морепа не ладил с Сартином, экспедиция моя в Сенегал очень понравилась королю, и это возбудило неудовольствие его министров, они дулись на меня; король, под их влиянием, тоже отнесся ко мне очень сухо и в первый день не говорил со мной. Мне не дали ни повышения, ни знаков отличия. Де-Сартин хотел мне выдать денежную награду, но я, конечно, отказался от нее. Многое переменилось за время, моего отсутствия.

У Тернэ наконец было отнято звание главнокомандующего над войсками Индии, известие о взятии Пондишери на время заставило отложить всякую мысль о войне с Индией. Де-Сартин изменил данному слову и совершенно уничтожил мой полк, он рассеял его буквально по всему земному шару, и я не мог уже служить больше без своего полка. Он был очень смущен этим, не знал, как мне объяснить свой поступок, и всячески избегал встречаться со мной. Я подал в отставку и не старался больше его видеть.

Двор находился в то время в Марли; моя жена состояла в самой тесной дружбе с графиней Жюль, она была окружена людьми, старавшимися всячески вредить мне. Трудно передать, как высокомерно обошлась со мной королева, а за ней, конечно, и все остальные. На меня едва смотрели, меня почти не замечали. Это, конечно, всеми было замечено, и я сделал глупость и на минуту был даже смущен таким приемом.

В этот вечер играли в фараон, я из приличия поставил несколько луидоров, стоя за де-Фросанком. Рядом с ним сидела маркиза де-Коаньи, дочь мадам де-Конфлан. Я едва ее знал, но она заговорила вдруг со мной, и я, видимо для всех, обрадовался этому, как ребенок. Я находил, что она очень умна и мила, и предупредил ее шепотом, что она очень повредит себе в глазах всего двора, в глазах своей семьи, если будет продолжать разговаривать со мной при всех, так как я в немилости. Она ответила на это, что прекрасно это знает. Мне это показалось так мило с ее стороны, что я совершенно увлекся ею и стал равнодушен ко всему другому. Она вернула мне мое самообладание, и я повеселел и стал опять шутить, заговорил с королевой, насмешил ее и, наконец, она так разговорилась со мной, что стала ко мне такой же, как была три года тому назад, и таким образом этот вечер, начавшийся для меня так печально, кончился самым блестящим образом. Но, уезжая из Марли, я был очень грустен, так как уносил в своем сердце образ этой очаровательной мадам де-Коаньи и не мог забыть ее милого обращения со мной, хотя и понимал, что надеяться мне здесь не на что. [116]

IX.

(1779-1781)

Лозен в армии. — Проекты высадки десанта в Англию. — Борьба за независимость Америки.

Де-Сартин был очень смущен моей просьбой об отставке, он не знал, как сообщить королю о том, что я бросил военную службу, что я сделал это не из каприза, а имел полное основание поступить так и всему виной был он сам. Он начал со мной переговоры по этому поводу через де-Морепа, отношения с которым у него стали значительно лучше. Я ответил де-Морепа, что вышел в отставку потому, что де-Сартин торжественно обещал мне, что не тронет моего полка и даже, наоборот, пополнит его, а вместо того расформировал его и взял к себе корпус де-Нассау, который до сих пор не считался королевским, как мой полк; что я не намерен жаловаться на это, но служить больше не желаю. В этот же вечер говорил со мной и сам король с большой добротой и очень чистосердечно. Он сказал, что отдаст нужные приказания де-Сартину, чтобы тот обращался со мной так, как я этого заслуживаю.

В это время герцог Нассауский сделал было попытку овладеть Джерси, но она не удалась, он потратил на это огромную сумму денег и был почти разорен, так что королю пришлось взять на себя уплату его долгов и позаботиться о его полке, В это время принц Монбарей, военный министр со дня смерти де-Сен-Жермена, предложил мне отдать в полную собственность королевский германский полк, бывший раньше под командой де-Нассау, и сказал, что только при этом условии король уплатит его долги. Выбирать было не из чего, я прямо заявил, что скорее покончил бы с собой, чем стал бы пользоваться несчастием другого.

Де-Сартин опять затеял со мной переговоры, чтобы заставить меня поступить под его начальство. Я поставил тогда следующие условия, которые были одобрены де-Сартином, но которые он, конечно, не выполнил. Я требовал, чтобы мне дали в полное мое владение легион, состоящий из 1.800 чел. пехоты и 800 чел. кавалеристов, и, кроме того, чтобы мне была обеспечена первая вакансия, которая откроется в венгерской кавалерии. Покончив с этим вопросом, я отправился в Хот-Фонтен к мадам де-Мартенвиль, которая продолжала ко мне относиться по-прежнему.

Горькие и вполне справедливые жалобы на то, как Франция обращается со своими военнопленными, которые во множестве умирали в тюрьмах, заставили меня обратиться к Сартину с просьбой назначить меня инспектором над всеми [117] военнопленными без всякого содержания от правительства. Он, конечно, с радостью согласился на такое предложение с моей стороны и дал мне самые широкие полномочия.

Я начал приготовляться к этой новой для меня деятельности, как вдруг услышал, что готовятся сделать десанте в Англию. Я просил де-Монбарей назначить меня одним из участников в этом походе, но он ответил, что это невозможно. Де-Сартин тоже сказал, что хотя ему это очень неприятно, но он тут ничего не может поделать. Я был очень обижен этим, так как мне казалось, что я вовсе не заслужил, чтобы меня обходили и обо мне забыли. Я написал королю, он ответил, что я сделал очень умно, что обратился к нему; что я совершенно прав, желая участвовать в этом походе, и сказал, что я буду находиться в авангарде де-Во. Полк мой очень отличился в этом деле, хотя де-Сартин и на этот раз, как всегда, не сдержал своих обещаний, де-Во тоже очутился не на высоте своего призвания и под видом строгого беспристрастного служаки, главным образом, покровительствовал тому, у кого была сильная протекция.

В то время, как я находился в Сен-Мало, принц де-Монбарей устроил брак своей дочери с принцем де-Нассау-Саарбрук и, чтобы сделать приятное нашему Нассау, захотел его устроить в авангарде дивизии де-Рошамбо, причем выставил его кандидатуру раньше моей. Меня об этом предупредил один из наших офицеров. Этого я, конечно, не мог перенести, так как считался полковником уже с 1767 года, а Нассау только с 1770 года, и написал об этом принцу Монбарей и королю. Конечно, меня не тронули из авангарда и не отняли моего полка.

Де-Во, желая угодить министру и, несмотря ни на что, все же поручить командование авангардом де-Нассау, захотел перевести меня в другое место. Тогда я прямо спросил его, имеет ли он причины быть недовольным моим полком или мною. Он ответил, что очень доволен моим полком; тогда оставалось, конечно, только предположить, что его неудовольствие вызвано исключительно мною лично и мне ничего не оставалось, как снова подать в отставку; он испугался и тотчас вернул мне мое прежнее место.

Д'Орфильи так и не встретил нигде англичан, так что сражений больше не было, и в конце ноября мы опять вернулись в Париж. Я узнал, что за это время мадам де-Коаньи очень сошлась с мадам Диллон, и я очень этому обрадовался, я часто встречался с ней у мадам де-Геменэ, у которой каждый понедельник бывали спектакли, мадам де-Коаньи относилась ко мне очень хорошо и разговаривала со мной всегда очень приветливо, я не смел отдавать себе отчет в чувствах, которые питал [118] к ней, но тем не менее я наслаждался тем, что испытывал их. Как, я влюблен вдруг в эту молодую прелестную женщину, окруженную общим поклонением людей, гораздо более юных и блестящих, чем я? Как она могла любить меня? меня, которому едва разрешили теперь служить хотя бы и в другой части света? — нет, мне нечего было надеяться на любовь, на взаимность. Я часто отказывал себе в удовольствии видеться с ней, слышать ее голос, смотреть на нее, и, кроме того, я не хотел огорчать мадам де-Мартенвиль, которая сразу бы поняла, в чем дело.

Но, тем не менее, она уже начинала надоедать мне, ее отношения к мадам Диллон все более и более портились, она не хотела слушать моих советов, и не трудно было предсказать, что они в скором времени поссорятся. Де-Сартин, конечно, не был в состоянии сдержать свои обещания и исполнить все то, что так торжественно обещал мне в присутствии де-Верженна. Зимою решено было послать французский корпус в Америку и начальство над ним поручить де-Рошамбо. Я навел справки и просил назначить меня в эту армию. Де-Морепа ответил, что это слишком далеко, что он лучше назначит меня в экспедицию, которую предпримет в Англию или в Ирландию де-Бугенвиль. Но Рошамбо нужна была легкая кавалерия, он просил, чтобы ему отдали меня с моими кавалеристами, ему сначала в этом отказали, потом выразили свое согласие, но вопрос этот был решен только в тот день, когда он представлялся в последний раз королю. Я был совершенно поражен, когда узнал об этом от него, так как еще накануне де-Сартин уверял меня, что об этом не может быть и речи. Самолюбие мадам де-Мартенвиль было оскорблено моим желанием уехать подальше, она просила меня сделать ей одолжение и остаться, я отказался, и мы чуть было не поссорились.

День моего отъезда в Брест приближался, я не шел к мадам де-Коаньи, хотя мне страстно хотелось проститься с ней. Я встретил ее у мадам де-Гонто, она обещала мне шутя приехать на другой день в Тюльери, чтобы там проститься со мной, и действительно приехала туда с графиней де-Дюфор и несколькими мужчинами. Я убедился в тот день, насколько я люблю ее. Много раз я собирался сказать ей это, так как готовился навеки проститься с ней; мне казалось, что я ничем не рискую, открыв ей свою душу. Я совершенно был равнодушен к жизни, она снова могла мне вернуть радость и желание жить. Но я не посмел ей этого сказать. Бывает иногда, что наши сокровенные думы остаются не высказанными. Два дня спустя я поехал в Брест.

Войска были посажены на корабли в Бресте 12 апреля 1780 г., но, благодаря противному ветру и не совсем исправным [119] транспортам, нам удалось выйти в море только 12 мая, причем пришлось оставить еще на берегу пехотную бригаду, треть артиллерии и треть моего полка. Де-Сартин и в этом отношении был жестоко обманут, так как по крайней мере половина транспортов была не готова, хотя его уверили, что они все уже готовы и только ждут войска. Я поехал на «Provence», судне с 64 пушками, но под командою плохого моряка.

Нам пришлось перенести очень бурную погоду в Гасконском заливе, наше судно лишилось двух больших мачт. Капитан поднял сигнал, что не может больше держаться на море и должен зайти в док чиниться. Де-Тернэ, однако, был другого мнения, он прислал людей осмотреть наши мачты, прислал нам рабочих починить их, и мы продолжали наш путь. 20 июня мы увидели пять английских военных кораблей, эта маленькая эскадра, гораздо менее сильная, чем мы, конечно, не могла бы уйти от нас, если бы маневрировали, как следует, но де-Тернэ хотел избежать сражения, хотя все-таки ему пришлось сражаться с ними в продолжение трех четвертей часа, причем расстояние между нами было очень велико, и английские суда в скором времени скрылись из виду, выйдя из этого сражения с гораздо большею честью, чем мы.

4 июля мы увидели на горизонте несколько парусов. Оказалось, что это опять английские военные суда. Посмотрев на них в бинокль, де-Тернэ, не потрудившись даже выслать на разведки фрегат, отправился за ними в погоню и сбился с пути; около полуночи два английских фрегата перерезали нам путь и произвели несколько выстрелов из орудий, а затем быстро удалились, так что мы не могли догнать их. Наконец мы вошли в рейд у Род-Эйланда после семидесятидвухдневного перехода, у нас было множество больных и очень мало провианта и воды.

Несколько дней спустя, четырнадцать или пятнадцать английских военных судов, под командою адмирала Эрбуинота, стали крейсировать в виду Род-Эйланда. Нам дали знать из Нью-Йорка, что тут должна происходить посадка на корабли огромной армии, и каждую минуту мы ждали, что на нас нападут внезапно, чтобы застать нас врасплох. Если бы англичане сделали эту попытку в тот же месяц, она, несомненно, удалась бы им самым блестящим образом и эскадра и армия наши погибли бы непременно. Несмотря на дурное состояние наших войск, мы все время работали неустанно над возведением редутов и устройством укреплений.

Де-Рошамбо поручил мне надзор за всем тем, что делалось на рейде и по всему берегу, где бы могли высадиться английские войска, и объявил, что будет сражаться до последней капли крови, но не отдаст Род-Эйланда и не уступит своей эскадры. [120]

Вслед за тем английская эскадра вдруг исчезла, наши больные стали поправляться, и кругом все стало спокойнее. Де-Рошамбо и Вашингтон встретились и переговорили обо всем на континента, в несколько стах милях от Род-Эйланда.

В это время из Европы прибыла эскадра адмирала Роднея в составе двадцати линейных кораблей, и мы снова приготовились к атаке и сейчас же послали за Рошамбо, который как раз в это время еще вел свои переговоры на континенте с Вашингтоном, но, прокрейсировав несколько дней в виду нашего острова, Родней куда-то скрылся с своей эскадрой.

Мы узнали в это время, что английские военные суда, за которыми так неудачно гнался 4 июля де-Тернэ, конвоировали транспорты с тремя тысячами солдат, и таких фрегатов всего было пять штук. Будь де-Тернэ немного распорядительнее и живее, он легко мог бы овладеть ими всеми.

Против него все были очень восстановлены во флоте и в армии, он знал об этом и очень этим огорчался. И действительно, будь на его месте человек решительный, мы могли бы прибыть в Америку с тремя или четырьмя английскими кораблями, пятью или шестью фрегатами и тремя тысячами военнопленных, чем бы, конечно, поразили и обрадовали своих союзников. Де-Рошамбо объявил в Америке, что вызывает туда вторую половину своей армии, которую и ждал с нетерпением. Момент был критический, так как дела американцев были очень неблестящи. В американской армии недоставало денег, людей, провианта; измена Арнольда и поражение генерала Гэтса при Кембдене только еще более увеличивали общее уныние. Де-Рошамбо счел за нужное отправить во Францию офицера, который описал бы подробно ужасное положение дел и просил бы немедленно о помощи. Офицеры генерального штаба, собранные им для совета, все единогласно одобрили его решение и предложили послать меня, так как я хорошо знал де-Морепа, что мне давало большие преимущества в сравнении с ними. Но он объявил им, что выбрал для этой цели своего сына.

Накануне его отъезда на горизонте появилось опять двенадцать английских судов, что нас сильно обеспокоило, но ночью поднялся ветер, и к утру они все исчезли. Сын Рошамбо отправился во Францию на королевском фрегате «Амазонка».

Генерал Грин, взявший на себя командование южной армией после поражения Гэтса, требовал помощи и особенно кавалерии, которую он мог выставить против полковника Тарльтона, сопротивляться которому до сих пор никто не мог, и при этом он утверждал, что, не окажи мы ему этой помощи, он не ручается за то, что южные провинции не отойдут под власть английского короля. Генерал Вашингтон очень хотел, чтобы Рошамбо [121] послал меня с этой кавалерией, я также желал этого, так как надеялся оказать там существенную помощь, я даже не задумался над тем, чтобы служить под начальством Лафайэта, несмотря на то, что я уже давно был полковником, когда он находился еще в колледже. Де-Рошамбо отказал мне и в этой просьбе, и мой поступок вызвал общее порицание в армии, особенно порицал меня маркиз де-Лаваль, который, как и многие другие, дал клятвенное обещание не служить под начальством Лафайэта и получил на это разрешение от Рошамбо. Вашингтон зато вполне оценил мой поступок и часто доказывал мне это потом на деле.

Де-Рошамбо устроил свою армию на зимние квартиры в Ньюпорте. Но недостаток фуража принудил его послать меня в лесистую местность Коннектикут, за восемьдесят миль оттуда. Так как я говорил по-английски, мне пришлось запомнить множество подробностей, которые необходимы были при переговорах.

Я покидал Ньюпорт с большим сожалением, так как пользовался там очень приятным мне обществом.

Мадам Хентер, вдова тридцати шести лет, была мать двух прелестных девушек, которых она прекрасно воспитала; жили они очень уединенно и почти никого не видели.

Я познакомился с ними совершенно случайно, вскоре после моего прибытия на Род-Эйланд.

Сама мать отнеслась ко мне очень дружелюбно, и я скоро сделался в их доме своим человеком. Я в это время опасно заболел, она взяла меня к себе дом, и все трое ухаживали за мной с редкой заботливостью. Я никогда не был влюблен в этих барышень, но если бы они были мои сестры, я не мог бы любить их сильнее; особенно мила была старшая, отличавшаяся редкими душевными качествами.

Я поехал в Лебанон 10 ноября 1780 г., не получив еще писем из Франции. Только одна Сибирь может сравниться с Лебаноном, состоящим из нескольких хижин, разбросанных в огромных лесах.

Я оставался там до 11 января 1781 г., когда, наконец, ко мне приехал генерал Кнос, командующий американской артиллерией, с извещением, по поручению Вашингтона, о том, что бригады в Пенсильвании и в Нью-Джерси, которым надоела подобная служба, убили своих офицеров, открыто взбунтовались, выбрали себе собственных начальников из своей среды и этим возбудили опасение, что они самовольно отправятся в Филадельфию, чтобы потребовать себе выдачи жалования, причитающегося им, или же соединятся с английской армией, находящейся недалеко от них.

Я сейчас же сел на лошадь и отправился в Ньюпорт, чтобы известить об этом де-Рошамбо, который был крайне [122] смущен привезенным мною известием, так как он никоим образом не мог помочь Вашингтону, так как не имел совершенно денег и не получил ни одного письма со времени своего прибытия в Америку. Несколько дней спустя мы узнали, что по постановлению конгресса была выслана небольшая сумма денег, и волнение среди войск улеглось.

Де-Рошамбо послал меня в Нью-Виндзор, где находилась главная квартира Вашингтона, в двухстах милях от французской армии. Вашингтон встретил меня очень радостно и захотел тотчас употребить меня в дело. Он объявил, что собирается в самом скором времени отправиться в Ньюпорт, чтобы навестить де-Рошамбо и посмотреть французскую армию, он говорил еще, что намерен отправиться затем в Виргинию, где в это время хозяйничал Арнольд, и там захватить его; что он хочет, чтобы Лафайэт двигался сушей с легкой пехотой всей армии, что он попросит короля послать эскадру в Чезапик и там высадить солдат, чтобы отрезать всякий путь к спасению Арнольда. Он прибавил, что попросит де-Рошамбо поручить мне командование этим отрядом, так как ему чрезвычайно важно, чтобы французские и американские войска находились в дружественных отношениях, как и их командиры, и что я, владеющий английским языком, являюсь в данном случае необходимым там.

Я пробыл два дня в главной квартире и чуть не утонул, переправляясь обратно через Северную реку. Ледоход на ней был так силен, что мое судно все время бросало из стороны в сторону, и мы чуть было не потонули, как вдруг мимо нас промчалась огромная льдина и мы, нимало не медля, соскочили на нее, а потом с одной льдины на другую, пока наконец не достигли берега, который мы уже отчаивались когда-либо опять увидеть. Прибыв в Лебанон, я узнал там о смерти де-Тернэ, который, говорят, умер от огорчения; там же меня задержали на несколько дней приказания де-Рошамбо, и тогда только я мог наконец вернуться на Род-Эйланд, где уже все громогласно говорили о скором выступлении эскадры с большим отрядом войск. Я просил де-Рошамбо отправить меня с этим отрядом, но он отнесся ко мне очень сухо; тогда я стал говорить ему, что прошу у него не милости, а только справедливости, так как теперь моя очередь быть в деле. Он ответил на это, что в авангарде не может быть никакой очереди, он прибавил еще, что любит храбрых и отважных людей, но ненавидит выскочек. Я сказал, что он отбил у меня совершенно охоту к службе, особенно под его начальством. Он сразу присмирел, стал извиняться передо мной и сказал, что у него есть особенного рода обязательство по отношению к Лавалю и поэтому он [123] должен в данном случае поступить так, как тому угодно; что он обещал ему, что ему не придется служить под начальством бригадира, что этот отряд будет действовать независимо от Лафайэта и не будет находиться под его начальством, и поэтому де-Лаваль просил назначить его командующим на это место. Я ничего на это не ответил, но по моему лицу он видел, что я считаю это большой несправедливостью. Я просил его послать меня в этом отряде в качестве волонтера. Он ответил, что это было бы смешно и странно, и отказал в моей просьбе. Но в тот же день он, видимо, раздумал, назначил командующим барона де-В., который даже не просил его об этом, а помощником ему дал Лаваля, чего тот не простил ему еще и до сих пор,

Вашингтон в это время прибыл в Ньюпорт. Ему очень не понравилось это распоряжение де-Рошамбо и он не скрывал этого. Де-Рошамбо сделал две вещи, которые никоим образом не могли ему нравиться. Во-первых, он дал ему не того офицера, которого он просил, а назначил такого, который должен был действовать самостоятельно и не зависеть от Лафайэта, что вовсе не входило в расчеты Вашингтона. Он дал понять Рошамбо, что тот должен смотреть на его просьбы, как на приказания, но, впрочем, ничего не изменил в его распоряжении.

Эскадра, под командою Детуша, вышла в море с 1200 чело-век команды, а несколько дней спустя генерал Вашингтон уехал из Род-Эйланда. Я проводил его до Стаффорда, а затем вернулся в свой полк, где получил письмо от Рошамбо, который писал, что, так как на него легко могут напасть во время отсутствия эскадры, он желает моего скорого возвращения. Я исполнил его приказание.

Мы уже десять месяцев как выехали из Франции и за это время не получили ни одного экю денег и ни одного письма, но в это время прибыл фрегат «Astree» и сообщил нам, что де-Монбарей и де-Сартин покинули посты министров и их заменили Сегюр и де-Кастри, которые решили, что незачем посылать вторую половину армии; я тотчас же написал длинное письмо, в котором требовал, чтобы мне выслали четыреста человек моего полка, оставшихся во Франции, и что не имеют права отказать мне в моей просьбе, так как иначе это было бы ужасной несправедливостью.

Приблизительно восемнадцать дней спустя после ухода эскадры, вдруг дали знать, что на горизонте появилась эскадра, направляющаяся на всех парусах прямо к острову. Мы все, конечно, тотчас приготовились к атаке и решили, что час нашей гибели настал. Мы никак не думали, что это наша эскадра, но [124] оказалось, что мы ошиблись, это была она. Она так прекрасно маневрировала, что прибыла в гавань Чезапик на двадцать четыре часа позже английской эскадры, которая, однако, вышла позже ее на три дня. День этот принес с собой торжество королевской армии, но наши враги помешали нашим судам войти в гавань, и Арнольд, таким образом, очутился вне всякой опасности. Де-Лафайэт потерпел фиаско в своем начинании и был этим несколько сконфужен. Некоторые из наших судов были очень повреждены, особенно «Победитель», на котором находился де-Лаваль; он сражался, говорят, как лев, но потерял очень много народа.

Я вернулся еще раз в Лебанон, куда де-Рошамбо послал меня с поручением собрать как можно больше лошадей для артиллерии и приготовить все для выступления армии. В это время из Франции прибыл фрегат, привезший сына Рошамбо, который не мог даже достигнуть хоть того, чтобы над ним не насмехались во Франции, а также де-Барра, начальника эскадры, который должен был заменить покойного де-Тернэ. Новые инструкции, присланные двором, заставили Рошамбо желать нового свидания с Вашингтоном, чтобы окончательно установить план кампании армии и флота. Генералы свиделись опять в Харфорде.

На этой конференции было официально постановлено, что французская армия дойдет до Северной реки, там соединится с американской армией, и обе соединенные армии подойдут как можно ближе к Нью-Йорку, эскадра отправится в Бостон и подождет там морские силы, которые еще должны были прибыть из Европы, так как она не могла считаться в безопасности около Род-Эйланда, который более уже не защищался бы сухопутными войсками.

Де-Рошамбо узнал теперь из писем, полученных из Франции, что те, о ком он больше всего заботился, хуже всего отзывались о нем, особенно де-Лаваль, который, вовсе не желая ему зла, написал обо всем откровенно в нескольких письмах, адресованных женщинам, которые не замедлили показать эти письма всем. Я ни слова не писал о нем, это чрезвычайно возвысило меня в его мнении, он стал оказывать мне необыкновенное доверие и даже посвятил в план кампании и непременно хотел, чтобы я оставался у него.

Как только он приехал в Ньюпорт, шевалье Шасселе, пустая голова которого не могла долго останавливаться на одном и том же предмете, предложил вдруг, чтобы наша эскадра оставалась на рейде Род-Эйланда, так как морская армия, которую мы ждали, могла легче всего соединиться с ней в заливе Чезапик, куда потом прибыла бы и наша эскадра. Он переговорил об этом с некоторыми командирами судов, и те согласились [125] с ним. Он настоял тогда на том, чтобы де-Рошамбо переговорил об этом с де-Барра и собрал по этому поводу военный совет из флотских и сухопутных офицеров. Совет решил, что эскадра должна остаться у Род-Эйланда. Я старался всячески противиться этому решению, но большинство голосов было против меня. Я настоял только на том, чтобы под начальством де-Шоази осталось 400 человек французских солдат и немного американской милиции.

Совет поручил мне довести это решение до сведения Вашингтона, я старался отклонить от себя это поручение, так как знал наверное, что он будет возмущен, что на военном совете обсуждали то, что уже давно решено им и Рошамбо. Но, кроме меня, послать было некого. Я отправился скрепя сердце в Нью-Винздор и передал письмо де-Рошамбо, написанное очень небрежно и бестолково. Вашингтон пришел от него в такую ярость, что в продолжение трех дней не хотел меня видеть и только потом, благодаря личному расположению ко мне, снизошел до моей просьбы и написал ответ в весьма холодном тоне; он сообщал о том, что остается при своем мнении, высказанном им на конференции в Харфорде, но что он предоставляет Рошамбо право делать, что он хочет, и послал ему необходимые инструкции для созыва нужной ему американской милиции. Мой ответ, переданный еще на словах, привел Рошамбо в большое смущение, и он, по-видимому, раскаивался в своем поступке. Но второй военный совет подтвердил решение первого, и войска стали готовиться к выступлению.

В продолжение всей этой войны англичане отличались необыкновенной недальнозоркостью, они все время делали то, чего не следовало делать и не пользовались преимуществами, которые им часто представлялись. После ухода войск, они могли напасть на эскадру в Род-Эйланде и истребить ее в конец, им это и в голову не пришло. Французская армия проходила по Америке в необыкновенном порядке, с сохранением самой строгой дисциплины, о которой не имели понятия ни английские, ни американские войска.

Я прикрывал армию с правой стороны, в сорока милях от Северной реки. Де-Рошамбо получил письмо от Вашингтона, в котором тот уведомлял, что хочет употребить меня для секретного, очень важного поручения и поэтому просит меня на следующий же день быть с моим отрядом в одном довольно отдаленном пункте. Де-Рошамбо немедленно послал за мной, среди ночи, хотя я находился в пятнадцати милях от него, и передал мне приказание Вашингтона, который не считал нужным входить с ним в переговоры относительно подробностей этого дела. Я в назначенное время был, конечно, [126] на месте, но этот переход был совершен нами с большим трудом, благодаря ужасной жаре и отвратительной дороге.

Генерал Вашингтон находился далеко впереди обеих армий и сказал, что поручает мне командование отрядом, находящимся перед Нью-Йорком, чтобы защищать форт Книпгаузен, который называли ключом к укреплениям Нью-Йорка.

Я должен был идти опять целую ночь, чтобы атаковать их на рассвете; он прибавил к моему полку полк американских драгун, несколько пехотных американских батальонов и отряд легкой кавалерии. По другой дороге, на шесть миль правее нас, он послал генерала Линкольна с корпусом в три тысячи человек, чтобы взять самый форт Книпгаузен, а я должен был следить за тем, чтобы к форту ниоткуда не поспела помощь. Линкольн должен был приступить к атаке этого форта только тогда, когда я дам ему сигнал, что у меня все готово к этой атаке, но он не выждал этого сигнала и выступил со своим корпусом в атаку, причем понес поражение и потерял бы весь свой корпус, если бы я не бросился ему на помощь. Благодаря мне и моим людям, ему удалось выбраться, наконец, из форта, причем у него убитых было триста человек, а раненых и того еще больше. Когда мне удалось, наконец, доставить его и весь его корпус в безопасное место, я двинулся сам в атаку и был гораздо счастливее его, так как при этом почти не потерял никого из своих людей. Я присоединился тотчас же к Вашингтону, который шел на выручку Линкольна с большей частью своей армии, но его солдаты были так утомлены, что положительно не могли двигаться дальше. Он очень обрадовался, увидев меня, и высказал мне благодарность, также как и моим людям. Он захотел воспользоваться этим случаем, чтобы сделать небольшую рекогносцировку самого Нью-Йорка. Я сопровождал его с сотней своих гусар, нам пришлось находиться все время под ружейными и пушечными выстрелами, но мы, по крайней мере, видели все, что хотели видеть. Эта рекогносцировка длилась трое суток и страшно утомила нас, так как мы день и ночь были на ногах, а питались только фруктами, которые попадались нам по дороге. Вашингтон написал письмо де-Рошамбо, в котором очень хвалил меня, но тот, конечно, не счел нужным посылать это письмо во Францию. Я остановился лагерем около Уайт-Плэнс, где должны были соединиться на следующий день обе армии. Вашингтон поручил мне командование обоими авангардами. Мы прожили в этом лагере целых шесть недель, и я очень устал за это время, так как приходилось делать постоянные экспедиции с целью добыть фуража, причем мы нередко подходили к неприятельским постам. Вашингтон и де-Рошамбо решили [127] еще раз хорошенько изучить местоположение Нью-Йорка, мне поручено было прикрывать их всей кавалерией обеих армий, всей легкой американской пехотой и батальоном французских стрелков и гренадер. Довольно значительный отряд, под командой шевалье Шастелю и генерала Хитр, расположились недалеко от меня, чтобы в случае необходимости я мог бы отступить к ним. Но я подвигался вперед совершенно свободно и даже захватил несколько пленных. Генералы употребили целых два дня на свою рекогносцировку, причем неоднократно подвергались опасности быть подстреленными. Несколько дней спустя, мы выступили из лагеря при Уайт-Плэнс и перешли Северную реку около Рингферри. К счастью, англичане не стали преследовать нас, а между тем нам приходилось довольно плохо, так как мы двигались все время по болотам, и артиллерия и все обозы застряли в них на целые тридцать шесть часов, причем единственным прикрытием их был я с своим отрядом и батальон гренадер и стрелков, составлявший весь арьергард. После перехода этой реки, которому англичане почему-то не помешали, хотя это было бы им очень легко, армия разделилась на две колонны, чтобы легче было доставать провиант, и эти колонны двигались на расстоянии суток одна от другой. Американская армия шла тоже другой дорогой, недалеко от нас. Нам пришлось пройти семьдесят миль, причем мы часто находились в двадцати милях от неприятеля, а иногда еще и ближе. Мы постоянно опасались, что они постараются преградить нам дорогу, что им было бы очень легко сделать. Но де-Рошамбо употребил в дело хитрость и заставил их думать, что мы собираемся атаковать Нью-Йорк, так как он послал комиссара приготовить провиант и фураж в Четгаме, недалеко от Нью-Йорка.

Де-Рошамбо и генерал Вашингтон отправились вперед в Филадельфию, чтобы приготовить там все, что необходимо было для похода армии в Виргинию. Мы расположились лагерем в Джерси, в Соммерсе и в Кортгаузе. Барон де-Виомениль командовал первой дивизией армии, состоявшей из пехотной бригады, артиллерии и моего полка. Мы получили уведомление о том, что в Нью-иорке отдан приказ, чтобы тысяча человек солдата готова была к выступлению, и что в миле расстояния от нас находятся английские войска. Положение де-Виомениля, который к тому же благодаря ушибу ноги должен был ехать в коляске, было далеко не завидное, так как, в случае атаки, он оказался бы почти совершенно беззащитным.

Я счел за самое правильное дать ему возможность скрыться дальше в лесу и для этого мне необходимо было выступить со своим отрядом как можно вперед; я выслал везде сильные [128] патрули по всем путям, откуда могли бы подойти англичане, взял пятьдесят гусар и сам во главе их сделал почти десять миль по дороге в Брунсвик, откуда вероятнее всего можно было их ожидать. Я встретил только несколько патрулей с их стороны, которые после легкой перестрелки с моими людьми поспешили скрыться из виду. Я убедился в том, что английская армия и не думает даже наступать, и успокоил де-Виомениля.

Как ни убеждали со всех сторон сэра Генри Клинтона выйти из Нью-Йорка и атаковать неприятеля, он не решался на это, так как воображал, что его атакуют самого, и даже отозвал обратно в Нью-Йорк все отряды, находившиеся вне его. Мы прибыли, наконец, в Филадельфию, наши войска были встречены там с большим энтузиазмом, мы пробыли там один день, затем отправились дальше.

В первый же наш переход после Филадельфии Вашингтон узнал, что де-Грасс вошел в залив Чезапик с тридцатью линейными кораблями и высадил там три тысячи человек под начальством де-Сен-Симона. Я никогда не видал, чтобы человек мог так радоваться, как обрадовался этому известию Вашингтон. Мы узнали также, что лорд Корнвалийский получил приказание от сэра Клинтона не возвращаться в Портсмут, который мог считаться прекрасным постом, а укрепиться в Йорктоуне, пока к нему не подоспеет помощь. Прибыв к самому берегу залива Чезапик и опасаясь, чтобы милорд Корнвалийский не слишком стеснил де-Лафайэта, отряд которого состоял только из двух тысяч американцев и солдат де-Сен-Симона, он велел посадить всех гренадер и стрелков армии, а также и мой полк на суда всевозможных видов и отдать нас всех под команду де-Кюстина. Я попросил позволения идти с своей пехотой, уверенный в том, что ей первой придется открыть огонь по неприятелю.

Генерал Линкольн следовал за нами тоже по воде, в некотором расстоянии с американской пехотой. Де-Кюстин, сгорая желанием прибыть первым, сел на довольно быстроходное судно и, не останавливаясь и не давая мне никаких указаний, как действовать, доплыл сам до реки Джемс. На третий день нашего путешествия по воде нас застигла страшная непогода, суда наши были отвратительны, некоторые перевернулись, и человек шесть или семь утонуло. Наконец непогода заставила нас пристать к берегу около Аннаполиса, и когда мы опять хотели плыть дальше, Вашингтон прислал мне своего адъютанта с приказанием высадить войска на берег и ждать затем новых приказаний, не двигаясь с места.

Английская эскадра появилась перед входом в залив Чезапик. Де-Грасс вышел из залива навстречу ей, чтобы [129] сразиться с ней, и с тех пор о нем не было никаких известий. И только три дня спустя королевский корвет вернулся с известием, что де-Грасс разбил английскую эскадру и возвращается в залив. Я тотчас снова посадил свой отряд на суда. Но противные ветры настолько задерживали нас, что только десять дней спустя мы наконец доплыли до устья реки Джемс.

Там я нашел Кюстина и в то время, как отдавал ему отчет в том, что произошло во время его отсутствия, за мной прислали Вашингтон и де-Рошамбо, находившиеся недалеко от, нас на одном из корветов. Вашингтон сообщил мне, что Корнвалис отправил всю свою кавалерию и большой отряд пехоты в Клочестер, напротив Нью-Йорка, и он боится, чтобы тот не отступил в ту сторону, поэтому он послал наблюдать за ним корпус в три тысячи человек милиции под начальством бригад наго генерала Виедона, прекрасного администратора, но ненавидящего войну, тем более, что он всегда был против нее, и вообще боящегося даже свиста пуль. Сделавшись бригадным генералом благодаря слепому случаю, де-Виедон по службе был младше меня, что огорчало Вашингтона еще больше, чем меня, тем более, что он хотел назначить меня командовать тем отрядом. Он сказал мне, что напишет Виедону, что всю честь командования он охотно отдает ему, но запрещает ему вмешиваться во что-либо. На это я ответил, что ведь нам неизвестно, каким он окажется в деле, и что если бы он находился под начальством у меня, то я, конечно, заставил бы его беспрекословно слушаться меня, но так как нахожусь под его начальством я, то я и считаю себя обязанным исполнять в точности все его предписания, но что, впрочем, я убежден в том, что мы с ним прекрасно поладим. Я отправился со своим полком догонять генерала Виедона. Его манера блокировать Клочестер, действительно, оказалась довольно странной: он находился в пятнадцати милях от неприятельских постов и не решался высылать патруль дальше, чем на полмили от своего лагеря.

Сам по себе это был прекрасный человек и он желал только одного — не вмешиваться решительно ни во что. Я предложил ему подойти ближе к Клочестеру и на другой же день устроить рекогносцировку английских постов; он согласился на это, и я отправился с ним и пятьюдесятью гусарами. Когда мы находились еще на расстоянии шести или семи миль от неприятеля, он остановился и сказал, что считаете опасным и бесполезным идти дальше, но я так сильно настаивал на своем, что он не посмел отказать мне, и мы действительно так близко подошли к форпостам, что могли хорошенько все рассмотреть. Мой генерал был в полном отчаянии, он заявил, что [130] никогда больше не поедет со мной, так как новее не желает, чтобы его убили.

Я подробно рассказал обо всем виденном де-Рошамбо и сказал ему, что рассчитывать на американскую милицию нельзя и что необходимо прислать мне два батальона французской пехоты. У меня не было ни артиллерии, ни провианта, ни пороху. Я просил его прислать мне все это, и он тотчас же прислал мне артиллерии и восемьсот человек, взятых с судов и находившихся под командой де-Шоази, бывшего старше Виедона и меня по службе. Де-Шоази был прекрасный человек и храбрый воин, но он отличался удивительно вспыльчивым и раздражительным нравом, он постоянно делал всем сцены и не имел ни капли здравого смысла. Он начал с того, что обругал генерала Виедона и всю американскую милицию, назвал их трусами и в пять минут нагнал на них такой же почти страх, как англичане, а это, конечно, не шутка. Он на другой же день собирался идти занять лагерь, в котором я делал рекогносцировку. Генерал Виедон объявил, что он лучше выступит днем позже и остался позади с шестьюстами человек своей дивизии. Перед самым входом в равнину, где стоял Клочестер, явились вдруг драгуны штата Виргинии и объявили нам со страхом, что только что видели английских солдат вне Клочестера и вернулись назад, из боязни встречи с ними. Я поехал вперед, чтобы хорошенько разузнать все. У ворот одного из домов я заметил хорошенькую женщину, подъехал к ней и узнал от нее, что только что от нее выехал полковник Тарльтон, что она не знает, большой ли отряд вышел из Клочестера и что Тарльтон говорил, что он очень хотел бы обменяться рукопожатием с французским «герцогом». Я ответил, что нарочно для этого и приехал сюда. Она стала меня сожалеть, так как ей казалось, что никто не может противиться такому известному герою, как Тарльтон. Американские войска, казалось, разделяли также ее мнение.

Я не отъехал еще и ста шагов, как вдруг услышал, что мой авангард стреляет из пистолетов. Я галопом помчался вперед, чтобы найти такое место, откуда мне было бы удобнее начать сражение. Я заметил вдали английскую кавалерию, в три раза более многочисленную, чем мою, тотчас же бросился на нее, и мы сошлись с ней грудь с грудью. Тарльтон удостоил меня особым вниманием, он собственноручно направил на меня свой пистолет. Мы только что хотели сразиться с ним, как вдруг его лошадь упала, сбитая с ног одним из его драгун, за которым гнался мой стрелок. Я бросился к Тарльтону, чтобы захватить его в плен, но несколько английских драгун встало между нами, так что он сам быстро отступил, [131] оставив мне только свою лошадь. Он выстрелил тогда в меня, но промахнулся; тогда я опять бросился на него в атаку со всем своим отрядом, и нам удалось обратить их всех в бегство, так что они отступили в траншеи около Клочестера. Он потерял одного офицера, человек пятнадцать солдат, а я взял очень многих в плен.

Де-Шоази устроил свой лагерь в одной миле с половиной от Клочестера, наши авангарды то и дело обменивались выстрелами с английскими, и мы не спали ни одной минуты в продолжение всей осады. Так как барону де-Виоменилю было поручено атаковать один из форпостов Нью-Йорка, де-Шоази сделал ложную вылазку по направлению к Клочестеру, он наконец даже решил сделать действительное нападение и овладеть траншеями с оружием в руках. Он велел раздать топоры американской милиции, чтобы она рубила изгороди, но при первом выстреле половина побросала топоры и ружья и спаслась бегством; покинутый таким вероломным образом, он принужден был отступить ко мне, потеряв около дюжины людей.

На другой день милорд Корнвалис предложил сдаться на капитуляцию. Де-Рошабмо захотел послать меня во Францию с этим важным известием и приказал мне явиться к нему, но я вовсе не стремился ехать в Европу и посоветовал ему послать де-Шарлю, что, может быть, помирит его с де-Кастри и заставит относиться лучше к армии. Но он не хотел принять моего совета и настаивал на том, что я должен ехать с этим известием, так как принимал деятельное участие в этом деле. Пришлось исполнить его приказание, но граф де-Шарлю никогда после не мог простить ни ему, ни мне этого. Я сел на королевское судно «Surweillante» и через двадцать два дня был уже в Бресте и немедленно же отправился в Версаль.

X.

(1781-1783).

Версаль в 1781 г. — Любовь Лозена к мадам де-Коаныи. — Вторичное путешествие в Америку.

Приехав в Версаль, я нашел де-Морепа при смерти, но он все же узнал меня и принял меня самым трогательным образом. Он просил обо мне короля и министров, которые обещали ему позаботиться обо мне. На другой день он умер, и де-Кастри и де-Сегюр опять стали обращаться со мной из рук вон плохо.

Известие, привезенное мною, очень обрадовало короля. Я увидел его у королевы. Он расспрашивал меня о подробностях и вообще был очень мил со мной. Он спросил меня, [132] рассчитываю ли я вернуться в Америку. Я ответил утвердительно. Он сказал, что я могу передать его армии, что он будет заботиться о ней. При этом разговоре присутствовал и де-Сегюр. Я ответил, что через две недели думаю вернуться в Америку и передам тогда эти милости выя слова по назначению. Я посоветовал де-Сегюру тотчас же выработать с королем дальнейший план действий. Он сказал, что должен еще подумать раньше и, наконец, только через несколько дней переговорил с королем и сообщил, что я могу ехать в Брест через неделю. Я просил его показать мне все распоряжения короля относительно армии, он отказал мне в этом, и впоследствии я узнал, что король решительно ничего не сделал для армии, даже, напротив, отнесся к ней очень худо. Впрочем, я по себе мог уже судить о том, как во Франции ценились военные заслуги. Де-Сегюр передал мне от имени короля, что его величество изволили быть так милостивы, что разрешили мне сохранить мой полк и по заключении мира предоставить мне командование над ним в продолжение всей моей жизни. Нечего и говорить о том, что эта милость далеко не соответствовала тем обещаниям, которые мне делались до начала войны, когда мне обещали дать первый иностранный конный полк, который будет сформирован в будущем, и даже менее того, что я имел в данную минуту, так как я командовал теперь целым корпусом. Я отказался передавать распоряжения короля в армию, де-Сегюр был этим страшно шокирован, но я нисколько не заботился о его чувствах.

Де-Кастри обошелся со мной еще хуже. Вместо того, чтобы прислать мне четыреста человек моего полка, остававшихся в Европе, он послал их в Африку и там приказал им оставаться гарнизоном даже тогда, когда там все успокоилось; этим он, конечно, дал мне ясно понять, что отнимает всякую возможность служить своему отечеству с пользой. Де-Кастри вообще отнесся очень плохо ко всем людям моего полка и даже офицеров обошел наградами, хотя они вели себя все геройски.

Я нашел, что мадам де-Коаньи относится ко мне теперь еще любезнее прежнего, она выказывала мне столько дружбы, что я не мог устоять от искушения и видел ее почти каждый день и с каждым днем привязывался к ней все сильнее. Я никогда не видел в женщине столько ума и прелести, как в ней, все остальные проигрывали в этом отношении в сравнении с ней. Я говорил себе, что крайне неблагоразумно любить ее, но все же не мог перестать любить ее. Мне все говорили, что она большая кокетка, что она легкомысленна, что она насмехается без всякой жалости над всеми, кто имеет несчастье полюбить ее. Но я нисколько этого не боялся, так как с первого же раза меня поразила ее необыкновенная доброта. Я не [133] надеялся на то, что она меня полюбит, но я рассчитывал, что когда она узнает о том, что творится в моем сердце, она проникнется сожалением ко мне. Я пока еще скрывал свою страсть, но, тем не менее, мысль о моем близком отъезде наполняла мое сердце невыразимой тоской, и она скоро отгадала мою тайну.

Я встретился в Париже с мадам Робинсон, первой любовью принца Гальского, о которой английские газеты говорили так много в свое время, называя ее Пердитой. Она была весела, откровенна, жива и не говорила по-французски. Я казался ей очень интересным, каким-то героем, только что вернувшимся с поля сражения и опять намеревающимся отправиться туда же, очевидно, много выстрадавшим, ей казалось, что нет ничего такого, чего бы она не сделала для этого человека, и она сделалась моей любовницей, чего я, конечно, не скрывал от мадам де-Коаньи. Разве не все равно, как я буду поступать, говорил я себе, ведь она читает в моем сердце.

Пердита окончательно меня разссорила с мадам де-Мартенвиль, которая оказалась уже в жестокой ссоре с мадам де-Геменэ и мадам Диллон; она стала требовать от меня, чтобы я не виделся больше с ними; конечно, я отказал ей в этом наотрез; наши отношения стали очень холодны. Она узнала про Пердиту, еще больше раз сердилась на меня, и наконец объявила мне, что я должен выбирать между нею и мадам Диллон. Нечего и говорить о том, что я не колебался при этом выборе, мадам де-Мартенвиль скоро раскаялась в своем поступке и хотела помириться со мной, но было уже поздно.

Пердита уезжала в Англию и ей так хотелось, чтобы я проводил ее до Калэ, что я не мог ей отказать в этой просьбе. Жертва с моей стороны была очень большая, так как в этот самый день я должен был обедать у мадам де-Гонто, где должна была быть также и мадам де-Коаньи. Я написал мадам де-Коаньи, что не буду обедать вместе с ней и воспользовался этим несколько странным предлогом, чтобы сказать ей, что я обожаю ее и, что бы ни случилось, буду боготворить ее всю свою жизнь. Мадам де-Коаньи вполне поняла меня, поверила моим словам и написала несколько слов, избегая отвечать что-нибудь на мое признание. Ее поведение по отношению ко мне было в высшей степени просто и мило, она не выказывала гнева, так как не чувствовала его, и нисколько не сомневалась в моей искренности, так как не имела для этого никакого основания, она не говорила мне, что никогда не полюбит меня.

Я видел, что за ней ухаживают очень многие и некоторые были крайне опасны для меня, я прекрасно знал, что во многом уже не обладал теми преимуществами, как они, я не был ужо красив и молод, но у меня было сердце, цену которого она [134] знала, весьма похожее на ее собственное и на эти-то сердца я и рассчитывал. Эта любовь, без всякой надежды на будущее, давала мне больше, чем всякая другая любовь. Я старался быть терпеливым, осторожным и готов был пожертвовать всем, только бы чем-нибудь не скомпрометировать ее; она все это чувствовала и, конечно, ценила по достоинству; я не ходил к ней и никогда не видел ее одну, я только изредка мог говорить ей о своей любви, но я мог писать ей об этом, я никогда не встречался с ней без того, чтобы не вручить ей записочку, и она всегда принимала их охотно. Я, конечно, мог бы быть гораздо более счастливым, но я не знал никого, кто был бы так счастлив, как я.

Во время обеда, который город давал в честь дофина, мадам де-Коаньи, прекрасно одетая, как всегда, явилась с пером черной цапли на груди, и тотчас мною овладело безумное желание получить от нее это перо. Никогда еще ни один странствующий рыцарь не мечтал о пере своей возлюбленной так, как я мечтал о нем в эти минуты.

Де-Коаньи собирался тоже ехать в Америку, жена его была от этого в отчаянии. Я тоже был опечален ее горем. Я никогда не думал, что отъезд де-Коаньи причинит мне столько страдания. Всегда откровенная и сострадательная, мадам де-Коаньи не утаила от меня своих слез и своей жалости ко мне. Она проводила своего мужа до Ренн, она хорошо знала, что это будет истолковано не в ее пользу при дворе и написала мне записку: «Защищайте то, что вы умеете так любить». Я действительно старался изо всех сил защитить ее от всевозможных нападок, которые посыпались на нее со всех сторон, все укоряли ее в фальши, в том, что она рисуется, в утрировке, я всегда стоял за нее горой; когда она вернулась, она выразила мне благодарность за мое поведение.

Я часто встречался затем с мадам де-Коаньи у мадам де-Геменэ, у мадам де-Гонто и иногда заходил также к ней. Но счастье это продолжалось недолго. Де-Сегюр, со свойственным ему упорством, не переставал преследовать меня и назначил мой отъезд на три месяца раньше, чем бы следовало. Почти все были возмущены вообще отношением министров ко мне. Мадам де-Полиньяк, которая больше уже не боялась меня и которой иногда было вовсе нежелательно находиться в обществе лишь, к которым королева выказывала слишком большое расположение, постаралась теперь ближе сойтись со мной. Она стала предлагать мне устроиться так, чтобы мне не пришлось совсем уезжать, но я отказался от этого. Я боялся, что если останусь, еще, пожалуй, скомпрометирую чем-нибудь мадам [135] де-Коаньи, которая сердилась за то, что я настаиваю на своем отъезде, я смел надеяться на то, что она любит меня. Но она мне не говорила этого и продолжала быть естественной, но строгой. Накануне моего отъезда я отрезал у нее прядь волос, она потребовала их назад, я беспрекословно вернул их. Она взяла их, глядя мне прямо в лицо, и на глазах ее я увидел слезы, я понял, что еще не все потеряно. Она одна может себе ясно представить то отчаяние, которое я испытывал, уезжая, она одна могла сделать меня счастливым или несчастным. Я уехал, это был самый трудный шаг в моей жизни — сердце мое было полно любви, отчаяния и надежды.

Я приехал в Брест в тот же день, когда показалась английская эскадра, это не помешало однако выйти на следующий день транспорту, отправлявшемуся в Индию, через двадцать четыре часа он был взят в плен англичанами. Я писал с каждой почтой мадам де-Коаньи. Я боялся, чтобы письма мои не надоели ей. Я делал все, что мог, чтобы они не были слишком длинными, но очень редко мне это удавалось. Она отвечала мне довольно часто, жалела меня, я жил только ее письмами. Я никогда не распечатал ни одно из них, не ощущая при этом глубокой радости и благодарности. Мы оставались очень долго в Бресте, нашему выходу мешали противный ветер и англичане. Я просил ее прислать мне перо, которое могло мне доставить такое невыразимое счастье, она ответила мне, что не может прислать его, что когда-нибудь она объяснить мне — почему; мне кажется, ей было искренно жаль, что она не может дать мне его и, тем не менее, я не мог утешиться в том, что должен обойтись без него.

Мы выехали наконец из Бреста, в более чем сомнительную погоду и почти на виду у англичан, при выходе из гавани нас встретил страшный шторм, несколько дней мы находились в опасности быть взятыми в плен или быть выброшенными на берег; признаюсь, что я ничего не имел бы против того, чтобы попасть в плен. Я бы увиделся опять с мадам де-Коаньи, а с этим фактом не могла сравняться ни военная слава, ни победы. Мы вошли потом в реку около Нанта, так как наши суда были очень повреждены; наш капитан послал донесение де-Кастри, сообщая ему, что как только ветер стихнет, мы отправимся для окончательной починки в Лориен. Мы поехали в Нант, и я мог рискнуть ехать оттуда в Париж; я написал мадам де-Коаньи и просил ее дать мне возможность повидаться с ней на полчасика, я просил ее безжалостно отказать мне в моей просьбе, если только я хоть чуточку стесню ее этим, и послать мне письмо до востребования в Тур или в [136] Орлеан, где я буду ждать его. Я умолял ее не советоваться в этом деле ни с кем и решить этот вопроси» самой, хотя бы и в нежелательную для меня сторону.

Я не нашел письма ни в Туре, ни в Орлеане, наконец, я получил письмо, оно было от де-Лиль, он писал мне, что мадам де-Коаньи будет в восторге меня видеть, но думает, что лучше бы свидание это состоялось не в Париже, хотя, впрочем, она предоставляет мне решить этот вопрос. Ни единого слова от мадам де-Коаньи! А между тем ей так легко было мне отказать и в то же время утешить меня, но она не хотела располагать мною, она не была настолько добра, чтобы сказать мне, что «она не хочет». Она обратилась к помощи третьего лица и даже не написала мне, этого было вполне достаточно, чтобы разбить мне сердце. Я так был огорчен этим, что в продолжение десяти или двенадцати дней не был в состоянии написать ей.

Я поехал в Ла-Рошель, чтобы повидаться с де-Воаэ, а затем опять вернулся в Лорен, чтобы сесть на свой фрегат. Мадам де-Коаньи ответила мне так ласково и мило, что сразу успокоила и утешила меня, мне оставалось только пожалеть о том, что я надоедал ей своими жалобами. Наш фрегат получил приказание отправиться в Рошфор, чтобы соединиться с «Орлом» и идти с ним. Я вернулся сухим путем. Мы ждали де-Лафайэта, которого еще задерживали при дворе политические дела, и, наконец, он дал знать, что не приедет. Де-ла-Туш предложил мне свою каюту, и я принял его предложение. Мы выехали из Ла-Рошели 14 июля. На следующий день мы имели столкновение с французским фрегатом «Ceres», он причинил нам огромную аварию. Среди команды появились разные болезни, каждый день умирал кто-нибудь, необходимость запастись свежими припасами для наших больных заставила нас пристать к одному из Азорских островов. Запасшись там овощами, быками и водой, мы продолжали свои путь. Однажды я разговорился с де-Бозоном, который тоже ехал на нашем фрегате. Он начал говорить мне о мадам де-Коаньи, этот разговор был мне как нельзя более по сердцу, но увы, он сказал, что в нее влюблен де-Шабо, который, кажется, и пользуется взаимностью; хорошо, что была ночь и он не мог видеть моего лица. Я не мог подумать об этом без содрогания, но моя вера в мадам де-Коаньи не угасла, я старался думать о том, что она всегда была по отношению ко мне откровенна и честна, тем не менее и не мог забыть нашего разговора с де-Бозоном и с каждым днем становился все грустнее и, наконец, силы изменили мне и я заболел опасно лихорадкой, я боялся проговориться в бреду и настоял на том, чтобы в мою каюту не [137] входил никто, кроме двух лакеев-англичан, которые едва понимали по-французски.

Я был прав в этом отношении, так как не переставал думать о мадам де-Коаньи и в бреду постоянно называл ее имя, а когда мне становилось лучше, я писал ей, и письма к ней были моим единственным утешением. В бреду я также говорил о пере, которое так желал иметь.

Прошло уже двенадцать дней с начала моей болезни, когда вдруг ночью мы встретились с английским кораблем и принуждены были биться с ним. Тогда открыли мою каюту и вынесли меня на мостик скорее мертвого, чем живого. Я привязал письма мадам де-Коаньи к себе на грудь и просил, чтобы меня бросили в море, не раздевая, если меня убьют во время сражения. И в продолжение трех часов я был бесполезным свидетелем ожесточенной схватки. Мы дрались на расстоянии пистолетного выстрела, и наконец английское судно отступило, после того, как почти прикончило с нами. У нас было двадцать человек убитых. Английское судно находилось тоже в таком состоянии, что будь мы немного сильнее, мы могли бы свободно овладеть им.

На другой день мне стало еще хуже. Неделю спустя после этой схватки мы прибыли к американскому берегу около Дельвера. Мы стали на якорь и послали лодку с людьми за лоцманами, так как вход в этот залив был очень опасен и труден. Но напором ветра опрокинуло лодку, и все наши люди погибли, а мы остались без лоцманов, на другой день мы увидели на горизонте эскадру из семи английских кораблей, которые подходили к нам на всех парусах; мы тотчас же снялись с якоря и вошли в залив без лоцманов. Тут к нам навстречу приплыла лодка с «Gloire», которая возвращалась с лоцманами, мы узнали от них, что находимся в плохом фарватере и, вероятно, погибнем за отсутствием провизии и свежей воды. Де-Латуш въехал еще две мили в канал и видя, что надежды на спасение нет, отослал на берег всех пассажиров, документы и деньги. На другой день Латуш потерпел крушение, срубил свои мачты и сделал свой фрегат негодным, на случай, если бы его захватили англичане. «Gloire», который сидел не так глубоко в воде, наконец, дошел счастливо и невредимо до самой Филадельфии. Нас высадили на берег за целую милю от обитаемой местности, и мы остались без одежды и без вещей.

У меня все еще была сильная лихорадка, и я едва стоял на ногах; если бы не сильный, мужественный негр, поддерживавший меня под руку, я никогда бы не добрел до дома, в [138] котором мог немного передохнуть; затем, медленно подвигаясь вперед, я добрался и до Филадельфии. Лихорадка моя усилилась, «каждую минуту терял сознание, французские и американские доктора в один голос твердили, что мне не дожить до конца осени.

В это время отплыл корабль в Европу, и я отослал с ним письмо мадам де-Коаньи, что доставило мне великое наслаждение. Доктора объявили, что и думать нечего, чтобы я ехал в армию, но в это время де-Рошамбо прислал мне своего адъютанта с приказанием немедленно явиться в его лагерь, так как он должен сделать мне чрезвычайно важные сообщения. Я ни с кем не советовался, сел на лошадь и поехал в лагерь, так как решил, что все равно, умереть ли в Филадельфии или где-нибудь на дороге. Но по дороге мне стало значительно лучше и я чувствовал себя очень хорошо, когда прибыл в главную квартиру.

Де-Рошамбо встретил меня очень радостно и объявил мне, что большая часть его армии переправится в Бостон, и сам он думает вернуться во Францию, а мне поручает командование над всеми войсками. Армия должна была выступить дней через десять или двенадцать. Я опять переехал Северную реку и остановился лагерем в графстве Дельвер. Мое здоровье поправилось, я мечтал только получить письмо, но, к сожалению, писем мы не получили.

Наконец вернулся фрегат «Danae», он принес нам много грустных известий, но не принес для меня радостного события — письма от мадам де-Коаньи. Де-Воаэ умер, я потерял также мадам Диллон, мой бедный друг де-Геменэ также потерял все сразу: свою любовницу, свою честь, свое состояние, состояние своих детей и многих других, может быть, и у меня больше ничего не осталось, впрочем, меня это печалило еще менее всего, я готов был бросить все и ехать утешать несчастного, но меня задержали обстоятельства, о которых здесь не стоит распространяться.

Я не получил писем ни от самого Геменэ, ни от жены его, ни от своих поверенных, так что не знал подробностей ужасной катастрофы, я боялся, не больна ли мадам де-Коаньи, весьма вероятно, что она от этого не писала мне, и я ни одной минуты не приписывал ее молчание простой небрежности с ее стороны. Так как она оставалась для меня одна на свете, то я, невольно думая о ней, говорил себе: «Она может не любить меня, но она не может не хотеть утешить меня». Увы, я был от нее за две тысячи миль, жива ли она еще? Самые грустные мысли и предположения не переставали преследовать меня, хотя я [139] был уверен в том, что мадам де-Монбазон, мадам де-Лиль сейчас бы уведомили меня, если бы с ней случилось что-нибудь, так как они знали, как она мне дорога; вероятнее всего, что здесь виновата неаккуратность почты или небрежность лакея, и поэтому я не получил письма во время; я не получил писем от нескольких других лиц, которые мне писали с каждой почтой, но я не думал, что они больны, следовательно и мадам де-Коаньи, вероятно, была также здорова.

Таково было мое ужасное положение, когда де-Рошамбо уехал в Париж. Я опять написал мадам де-Коаньи и был вполне уверен в том, что она не бросит своего несчастного друга, я умолял на коленях написать мне несколько строк; я написал также самому Геменэ, чтобы напомнить ему о том, что у него еще есть друг, которым он может располагать по своему усмотрению.

Шум и суета в Филадельфии стали мне невыносимы, я решил уехать из нее. Путешествие в Род-Эйланд могло иметь для меня одно преимущество: оно приблизило бы день получки писем, и к тому же я мог опять побывать в той прелестной семье, которая так тепло отнеслась ко мне когда-то. Я поехал туда, несмотря на суровую погоду. В Ньюпорте мне очень обрадовались, там я не видел никого, кроме своих друзей, которые окружали меня самыми нежными заботами.

В то время, как я находился в Ньюпорте, в середине марта месяца в Филадельфию прибыл из Франции транспорта «Вашингтон». Барон де-Фокс, мой адъютант, привез мне письма в Ньюпорт. От мадам де-Коаньи их было целых два, одно из Спа от 26 июля 1781 г., другое от 18 октября того же года. Я от души оплакивал смерть мадам Диллон и де-Воаэ, но мадам де-Коаньи была жива и писала мне, я мог ее потерять и не потерял. Я почувствовал такую радость, которая была равносильна моей печали перед тем; с какой трогательной простотой она описывала состояние своей души, она не любила де-Шабо и очень сожалела о том, что я мог поверить этому, она давала мне множество объяснений по этому поводу, хотя мне было достаточно одного слова с ея стороны, чтобы сразу же успокоить меня. Она сожалела де-Геменэ и ни в чем не обвиняла его, она не говорила мне, что любит меня, но она говорила, что рассчитывает всегда быть любимой так, как я люблю ее в настоящее время.

Письма, привезённые «Вашингтоном», доказывали, что мир вероятен менее, чем когда-либо. А между тем, неделю спустя, я узнал в Нью-Йорке, что мир уже заключен. Я уехал из Ньюпорта не без сожаления и не без слез, затем я провел [140] несколько дней у генерала Вашингтона и вернулся в Филадельфию. Фрегат «Деятельный» привез мне приказание отвезти обратно во Францию остальные французские войска. В то же время я получил письмо от мадам де-Коаньи от 22 сентября 1782 г., в нем говорилось, что все письма, которые я от нее еще получу, написаны за пять месяцев перед тем. Не теряя времени, я посадил свои войска на суда, и 11 марта 1783 г. мы отплыли из Вильмингтона во Францию.

(пер. В. А. Магского)
Текст воспроизведен по изданию: Записки герцога Лозена // Исторический вестник. Том 107. Приложение. 1907

© текст - Магской В. А. 1907
© сетевая версия - Тhietmar. 2008

© OCR - Трофимов С. 2008
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Исторический вестник. 1907