КАРТАВЦЕВ Е.

В КАИРЕ

(1889 г.)

I

(См. выше: "Поездка в стовратные Фивы", май, 112; июнь, 696)

Мы выехали из Александрии 13-го марта, часов в девять утра.

Вагоны в роде наших — сбоку корридор и в нем ряд отдельных купэ. Но есть и отличия. Верхняя часть двери в купэ стеклянная, так что можно видеть все и по правую, и по левую сторону дороги; зато нельзя укрыться в своем купэ. Обивка вся кожаная; оказывается, это совершенно необходимо, так как при движении поезда поднимаются целые облака пыли такой тонкой, что она проходит внутрь вагона;— при шерстяной или плюшевой обивке ее никогда нельзя было бы вычистить. Крыша вагонов двойная, т.-е. крыша — не непосредственно над потолком, а между ними пространство около 3/4 аршина; сделано это, чтобы оградить пассажиров от действия жгучих лучей египетского солнца.

Брать с собой в вагон позволяют только самые мелкие вещи; все остальное надо сдать в багаж, за который платится сполна, без всякого вычета, и дерут притом неимоверно. Дорог и самый проезд. За билет от Александрии до Каира — 190 верст — что-то около сорока франков с лица. Зато везут хорошо, не по нашему — 3 1/2 часа, т.-е. почти 60 верст в час.

Дорога между Александрией и Каиром — первая из [486] выстроенных в Египте железных дорог; она открыта в 1855 году и обошлась баснословно дешево, благодаря плоской как ладонь местности. Крохотными мостиками в один пролет пересекает она бесчисленное число раз сеть оросительных каналов, разносящих по долине, после спада вод, благотворную нильскую влагу. Больших сооружений только два — мосты через Розеттой и Дамиеттский рукава Нила.

Сначала дорога идет по берегу Мереотийского озера. Прежде оно было пресноводное; затем значительная часть его была осушена и представляла чуть ли не самую плодородную часть Египта, потому что имела наилучшее орошение; с одной стороны, море нередко посылало дожди, а с другой — поливка из Нила не требовала никаких усилий, так как его уровень выше дна озера; но когда французы в конце прошлого столетия высадились в Египте и двинулись на юго-запад от Александрии, англичане вообразили, что, раскопав гряду, отделявшую бывшее озеро от моря, они или утопят в морских волнах многие французские отряды или же очень затруднят движение их. Сказано — сделано. Французов они, конечно, не утопили, а всю котловину прежнего озера наполнили соленой морской водой. Впоследствии сделанный англичанами прокоп был засыпан, но вместо чудных обработанных полей теперь на месте озера отвратительные болота, иногда совершенно заражающие воздух Александрии. Было предположение опять обратить в нивы Мереотийское озеро, но для этого надо бы было сначала удалить массу щелочей и солей, принесенных морем; сделать это можно, напуская большие массы пресной воды и потом выкачивая их; но оказалось, что стоило бы это таких затрат, которые не по средствам Египту.

Первые впечатления пути по египетским железным дорогам совсем особенные. Беспрестанно видишь, что на одном уровне с окнами вагона, а иногда и выше их проходят большие треугольные паруса; между тем ни судов, ни воды не видно. Каналы узки; при разливах Нила в них оседает много ила, который потом вычищают и сваливают на берегах; таким образом вдоль каждого канала образуются стены ила, заслоняющие от глаз проезжего и самые каналы, и все, что на них делается.

Но вот выехали мы к Нилу на мост через Розеттский рукав. Хорошая река. Величием своим она не поражает нас, русских; мы знаем реки пошире; но на западно-европейцев, особенно не видавших нижнего течения Дуная, Нил производит сильное впечатление. Розеттский его рукав у железнодорожного [487] моста очень напоминает Оку в г. Коломне, примерно в начале июня месяца.

Путь от Александрии до Каира довольно однообразен. Но кроме насыпей вдоль каналов нет, кажется, клочка необработанной земли. Население густое, и чем ближе к Каиру, тем гуще.

Деревни и города на каждом шагу. Но что за постройки?! Какие-то не то глиняные, не то навозные кучи. Домишки крохотные, слепленные из нильского ила, перемешанного с соломой; теснота невероятная. Из куч домов выделяются только мечети своею бедой окраской и стройными минаретами. Право, наши деревни, не только северные, малороссийские и степные, но даже центральной черноземной полосы и те смотрят и просторнее, и лучше египетских.

В полях не мало работающего народа; еще более скота: ослов, лошадей, коров, верблюдов; овец, однако, видно немного.

Солнце поднялось уже к зениту, в вагонах становится жарко; воображаю, что должно быть летом около двух, трех часов дня!

Но вот стали попадаться нарядные дачи, окруженные густою и свежею листвою, очевидно обильно поливаемою. До нас доносится нежный запах цветов. Поезд проходит мимо загородных жилищ богатых обывателей Каира. Скоро и самый город. Потянулись постройки — ни дать, ни взять у нас перед железнодорожными вокзалами; одни только пальмы — лишние.

Раздался свисток. Мы приехали.

Десяток голов и рук потянулся в окошко за нашими вещами. Но наученные опытом в Александрии, мы не дались в обиду. Один из нас у окна, другой у входной двери, а К. Н. отправился на поиски; скоро разыскал он коммиссионера Shepheard's Hotel’я; ему с рук на руки сдали мы вещи; он же получил и багаж, усадил нас в омнибус гостинницы, и мы двинулись. Вот переехали мы мост и вступили в Каир.

После пяти минут езды мы были в гостиннице.

На улицу выходит сад и широчайшая терраса под легкой кровлей; на ней расставлено десятка три кресел, всякого рода, мягких, соломенных, деревянных, низких и высоких, узких и широких, раскидных; почти все места заняты; тут и мужчины, и женщины, и дети; кто читает, кто кофе пьет, а большинство болтает; на ступеньках, т.-е. ближе к улице, толкутся [488] драгоманы и коммиссионеры. Это очевидно род гостиной на свежем воздухе и притом такой, которая дает возможность наблюдать уличную жизнь, видеть и встретить всякого приходящего или приезжающего в гостинницу или уходящего из нее. И удобно, и практично.

Нам дали две комнаты. В той, что побольше, поместились Л. И. и я, а в меньшей — K. Н. Плата 20 франков с человека в день — тут и комната, и еда.

Позавтракав и переодевшись, мы отправились осматривать город. Драгоман попался нам неумный и малосведущий, но система та же, что в Константинополе и в Александрии: он за все платит, и, конечно, потом путешественников слегка обсчитывает, а все же оно лучше; иначе необходимость торговаться с извозчиками, с прислугой и духовенством в мечетях, с надсмотрщиками различных зданий, отравляла бы всякое удовольствие; кроме того не путаешься в египетской монетной системе, которая, правду сказать, невыносима: считают на пиастры, но пиастры эти в одном случае равняются нашим 8-ми, в другом — нашим 4-м копейкам; какие спрашивают с вас пиастры, восьми- или четырех-копеечные — догадывайтесь сами; а если ошибетесь и дадите восьми-копеечные вместо четырех-копеечных, сделают вид, что ими-то и нужно платить; в хороших европейских магазинах считают только на серебряные, т.-е. 8-ми-копеечные пиастры, а на базаре живностей, фруктов и тому подобного — на курсовые, т.-е. 4-х-копеечные; но в массе случаев, напр, в местных лавках, мечетях и т. д.— и на те, и на другие, догадывайся тут.

Мы прежде всего хотели видеть мечеть Гассана, лучшее здание Каира. Мы проехали по двум улицам: одна, называемая Муски — прямая, не особенно широкая, вся переполненная лавками и магазинами и чрезвычайно оживленная; другая, под прямым углом к первой, шире и длиннее, но несколько менее торговая.

Подъехали к мечети, представили разрешение на право осмотра, поднялись ступеней на двадцать и вошли в притвор. Притвор этот имеет вид корридора огромной высоты и кончается закруглением; в этом закруглении султан Гассан, строитель мечети, чинил публично суд по делам, доходившим до его разбирательства. Отсюда мы прошли довольно темным корридором, поднялись на несколько ступеней и очутились на переднем дворе мечети.

Все мечети, выстроенные самими мусульманами, а не те, в которые обращены христианские храмы, имеют две главные [489] части. Первая — в роде двора, обнесенного высокими стенами; в двух, трех саженях от них внутрь двора идет ряд колонн; в этой части покрыто кровлей только пространство между наружными стенами и колоннами; в середине двора — большой фонтан для омовений; пол обыкновенно каменный, иногда мраморный. Вторая часть мечети под куполом и сводами — собственно святилище, место не только молитвы, но и богослужения.

Двор мечети Гассана носит явные следы запущения; внутренняя часть мечети хотя и содержится в несколько большем порядке, но все же видимо приходит в упадок. А здание между тем великолепное как по размерам и красоте форм, так и по первоначальной отделке. Длинна его более 65 сажен, толщина стен от трех до четырех сажен, высота большого минарета сорок сажен. Стоит она, правда, уже давненько, с половины XIV-го столетия, да и виды видывала: напр., грозный для египетских арабов день 21-го октября 1799 года; в этот, день подавлено было Клебером, ставшим, после отъезда Наполеона, во главе французских войск в Египте, весьма опасное восстание; арабские фанатики, побежденные в улицах города, заперлись в мечети Гассана; французы не могли оставить их там, проникли в мечеть и штыками очистили ее. Ни один из запершихся там арабов не пережил этого дня.

Из мечети Гассана поехали мы в цитадель. Выстроенная на выступе гор Макотамских, она вполне господствует над Каиром. Лучшее ее украшение — мечеть Мехмеда-Али, отстроенная всего пятьдесят лет тому назад, по наружному виду напоминающая св. Софию. Внутренность ее имеет не только нарядный, но прямо щегольской вид. Мраморы пола, фонтана и колоннад светятся и блестят, словно вчера только поставленные. В закрытой части здания пол сплошь устлан огромных размеров коврами лучшей смирнской работы; ноги совершенно тонут в них. Свет проходит сверху через небольшие окна, стекла которых из цветной мозаики, так что в мечети господствует таинственный полумрак; бесчисленное число люстр, такой же как и в св. Софии формы, спускается от купола и сводов и висит так низко, что люстры кажутся не выше полуаршина над головой.

Мечеть Мехмеда-Али, конечно, не строгого стиля и совсем не имеет архитектурных достоинств, но впечатление, ею производимое, сильное.

В цитадели осмотрели мы колодезь Иосифа, не библейского Иосифа, а Иосифа, или, что тоже, Юсуфа или Саладина, одного [490] из халифов. Замечателен он своей глубиной и имел огромное значение, когда цитадель была самостоятельною крепостью; теперь же стоит без воды и ничего интересного не представляет.

Вышли мы затем на внутреннюю площадку цитадели. Отсюда весь Каир как на ладони. Мало того, виден Нил верст на двадцать вверх и вниз по течению; видны пирамиды; три ближайшие к городу — весьма ясно, другие, более отдаленные, как бы окутаны дымкой.

Вид, надо отдать ему справедливость, великолепный. Мы долго не могли от него оторваться, пока не взглянули в обрыв, которым кончается площадка, отделяемый от нас тонкою железною решеткою, вниз сажен пятнадцать или двадцать. Невольно вспомнился нам отчаянный скачок Эмина-бея, а вместе с тем и страшная страница новейшей истории Египта — кровавая расправа Мехмеда-Али с мамелюками.

Мехмед-Али, родом албанец, был в юности своей цирюльником, затем поступил в армию. Сметливость и исполнительность быстро выдвинули его из рядов сотоварищей. Бесчисленные возмущения в Анатолии и Сирии дали случай отличиться. В Египет попал он уже в положении, соответствующем нашему начальнику дивизии, вскоре затем был поставлен во главе тамошних турецких войск и стал управлять страной. В это время господствовали в Египте мамелюки; они составляли организованную военную силу, пополнявшуюся преимущественно покупкою мальчиков на Кавказе; начальники их, беи, представляли род феодальных владельцев, между которыми распределено было почти все пространство населенных земель; каждый мамелюкский бей в своем округе чинил суд и расправу и взимал подати. Зависимость от центральной власти была почти номинальная. Население, привычное в рабству, беспрекословно повиновалось мамелюкам и одинаково шло за ними, сражались ли они с французами или с войсками повелителя правоверных и владыки страны — султана турецкого. Такой порядок был не по-сердцу властолюбивому и умному Мехмеду-Али. Он сначала попробовал-было смирить мамелюков силой — ничего не вышло; укротит одних — поднимаются другие. И вот решился Мехмед-Али прибегнуть к хитрости. Долго таил он замысел свой и потихоньку приближался к намеченной цели. Начал с того, что прекратил вооруженную борьбу; потом вступил в переговоры с более влиятельными; одному обещал льготы; другого прямо подкупал; [491] третьему услуживал; четвертому умел доказать, что существующий порядок ведет к анархии, в корне подрывает силы страны. Мамелюки видели, что Мехмед-Али признает себя как бы побежденным; между тем продолжать борьбу было бы во всяком случае рискованно — за Мехмедом стояла вся сила турецкой империи; поэтому окончательно раздражать его неуступчивостью они не хотели. Переговоры велись по восточному — не спеша; но дело видимо устроивалось. Многих мамелюков принимал у себя Мехмед-Али; его ум и находчивость очаровали всех. Наконец соглашение было выработано; для подписи его и утверждения клятвой на коране назначено было собраться в Каире. Около пятисот владетельных мамелюков-беев с сильными отрядами вооруженных слуг собрались в столицу; договор был снова обсужден. Подписание и клятва на коране назначены были на 2-е марта 1811 года, а накануне 1-го марта пригласил их всех Мехмед-Али в себе на торжественный прием и пир. В лучших одеждах, на великолепных конях, с оружием, окруженные толпою доверенных слуг, явились они к нему — одних мамелюков-беев было на пире 480 человек. Угощение было царское, прием обворожительный. Довольные и торжествующие распростились они с радушным хозяином и, предшествуемые музыкой и отрядом Мехметова войска, двинулись назад в город, чтобы на завтра в старой мечети Гассана покончить клятвою дело, ради которого собрались все.

Тогдашний выход из цитадели, проделанный в горе, шел излучиной от средней площадки, все углубляясь к самому визу. Двое тяжелых ворот замыкали его: одни внизу, другие у верхней площадки.. Музыканты и провожавший мамелюков отряд уже выходили из дефилэ, когда только втянулся в него хвост процессии — последние бывшие с мамелюками слуги их.

Но едва вышел из нижних ворог цитадели последний ряд отряда Мехмеда-Али, как ворота эти захлопнулись. Произошло смятение. В чем дело?! Толпа напирала к воротам. Но тут захлопнулись и задние верхния ворота, а над головой стеснившихся в дефилэ мамелюков и слуг их появились солдаты Мехмеда-Али. Не много прошло времени, и все стало ясно. Загремели десятки орудий, подкаченных к стенам, и картечь, сверху вниз, по всем извивам дефилэ, стала крошить и мамелюков-беев, и слуг, и лошадей их. В бессильном бешенстве метались они сплошной толпой то вниз, то вверх по дефилэ; но картечь и ружейные залпы делали свое дело — людские [492] и конские трупы заполняли узкое пространство, громоздились друг над другом. Уйти было некуда. Только один опальный наездник Эмин бей, находившийся в задней части процессии, где стены дефилэ были пониже, успел как-то выскочить с конем своим на площадку, откуда только что с таким торжеством выступали все мамелюки. На него накинулись солдаты Мехмеда-Али. Выход был один — отвесная скала, под которой расстилался Каир. Эмин-бей думал не долго и, вонзив в бока коня тяжелые обточенные стремена, заменяющие у арабов шпоры, кинулся вниз с высоты 15-20 сажен. Ему повезло счастье. Перед тем как удариться об землю, он оттолкнулся от лошади вверх. Конь в дребезги разбился о камни, а лихой седок ударился о мягкий труп лошади и ушибся так легко, что немедленно вскочил и успел скрыться в лабиринте каирских улиц. Спасся он один. Когда картечь сделала свое дело, верхния и нижние ворота были отворены и войска Мехмеда-Али покончили со всеми теми, в ком еще оставалась искра жизни.

Так разделался Мехмед-Али с мамелюками. Он мог бы сказать с большим основанием, чем Конрад Валенрод у Мицкевича: "я гидру повстречал и головы все снес одним размахом..." Сила мамелюков была сломлена; земли их взяты Мехмедом. Народ, лишившись своих вождей, конечно, без сопротивления подчинился Мехмеду, а Мехмед через немного лет уже был в силах провозгласить себя независимым от Турции и ее султана.

В цитадели теперь многое переделано. Большая мечеть Мехмеда стоит на том самом месте, откуда начиналось погубившее мамелюков дефилэ. Въезд в цитадель — широкий и удобный. Но не сила египетских хедивов владеет цитаделью — она занята англичанами. На бастионах ее стоят повернутые на город английские пушки, и пушки эти, и подходы к ним — охраняются красными мундирами.

Из цитадели отправились мы в мечеть "Эль-Азхар", что значит: великолепная. Это — главная святыня Каира, некогда центр всего мусульманского просвещения. Здание гораздо больше в длину и в ширину, чем в высоту; сверх того к нему примыкает множество построек, сливающихся с городскими, так что какого-нибудь определенного впечатления она сразу не производит. Внутренность представляет огромное пространство, заполненное целым лесом колонн, более или менее одинаковых по форме и рисунку, но отличных по материалу, из [493] которого сделаны: мрамор, гранит, порфир. Святилище убрано 1.200 ламп.

Мечеть Эль-Азхар основана в 970 году нашего летосчисления. Уже через 10 лет после этого устроено при ней ученое и учебное заведение. Теперь в нем 300 преподавателей и более 9.000 студентов. И те, и другие сходятся со всех концов мусульманского мира и живут в зданиях мечети отдельными группами, по народностям, к которым принадлежат: турки, арабы, бухарцы, персы, наши татары и т. д. Бедные студенты получают каждые два дня запас хлеба, масла, зелени, а раз в месяц небольшую сумму на мелочные расходы. Преподавание идет на арабском языке, что и объединяет эту разношерстную толпу.

При мечети есть также нечто в роде ночлежного дома, в котором не отказывают в приюте и куске хлеба бедным странникам или богомольцам.

Все расходы эти по силам мечети, так как кроме обыденных больших доходов она имеет значительные капиталы и земли.

Очень скоро после своего основания университет мечети Эль-Азхар приобрел огромное значение в жизни мусульманского мира. Он был до середины текущего столетия центром духовного просвещения всех народов, исповедующих ислам. Только в последнее время стал он терять это значение. Завоевание Египта Наполеоном нанесло ему первый удар. Гяуры появились в Каире. Естественно, что взгляды и привычки их не только могли, но и должны были повредить чистоте воззрений кое-кого из преподавателей и студентов. Потом началась реформаторская деятельность Мехмеда-Али и его преемников. Дух нетерпимости, мысль о бесспорном и безусловном преимуществе всего мусульманского над христианским не могли уже господствовать среди питомцев Эль-Азхара в прежней степени и силе. Измаил-паша, страстный поклонник всего европейского, добил в сущности обаяние Эль-Азхара. Строгие мусульмане стали искать новое пристанище для мусульманской мысли и науки, пристанище, где и мысль, и наука эта могли бы найти убежище, вполне обособленное от влияния и соседства христиан. Такое убежище нашлось в Мекке. Туда перебираются ученые и ученики, и Мекка, прежде бывшая исключительно религиозным центром, становится теперь также и сосредоточием науки. Такое соединение влияний религии и науки оказывает действие на усиление духа нетерпимости и может, [494] конечно, со временем очень вредно отозваться на интересах тех держав, в числе подданных которых не мало мусульман.

Своеобразную картину представляла собой мечеть, когда мы вошли в нее. Среди колонн, на всем пространстве ее, кроме святилища, сидели, лежали и стояли, но преимущественно сидели, поджав под себя, по-турецки, ноги, несколько тысяч молодежи, все с книгами в руках или на коленях. Они расположены были группами от пяти и до двадцати человек в каждой. Студенты в менее многочисленных группах видимо подъучивали заданные им уроки; каждый громко выкрикивать или распевал свое; большинство усердно раскачивалось взад и вперед, словно помогая ученью. Группы более многочисленные имели другой вид; составлявшие их студенты сидели полукругом, в центре которого, лицом к ним, помещался преподаватель; он затягивал что-нибудь и пел гнусливым голосом, подымая голову вверх и закатывая глаза. При последней его ноте слушатели все сразу, в унисон, подхватывали его слова и потом несколько раз повторяли одно и то же. Мы долго с любопытством присматривались и прислушивались к такому учению. Потом нас повели дальше в ночлежное помещение одной из групп учащихся. Ни простором, ни чистотой оно не блистало; тюфяки свернуты и свалены в кучу; на ночь они видимо расстилаются на полу; входить в подробности было неудобно — посещение иностранцев принимается здесь очень враждебно. Драгоман советовал уходить поскорее, так как приближалось время вечерней молитвы. Делать было нечего.

Вернулись домой мы еще до захода солнца. Приняли теплые ванны и до обеда успели вполне отдохнуть.

Время путешествующего на Востоке размерено довольно строго. Встают рано, часов в шесть, пьют кофе или чай; при этом легкая закуска — яйца в смятку, ветчина или что-нибудь подобное. Затем отправляются на экскурсии. Утром всего более осмотришь. Устать еще не успел, а жизнь всюду кипит. Часам к 12-ти обыкновенно возвращаются в гостинницу. В половине первого завтрак — кушаний пять, но все довольно легкие; дают и мясо, но не иначе как птичье — белое, так как всякое другое есть среди дня, при тамошней жаре, вредно. К завтраку публика в табльдоте собирается Бог весть в каких костюмах; мы видели какого-то лорда в желтых ботинках, зеленых брюках, красном жилете, синей куртке (куртка и жилет с золотыми пуговицами) и в белой пробковой шляпе, фасона, называемого "тропический шлем" — их носят [495] все английские войска жаркого пояса. Дамы за завтраком тоже не стесняются костюмами; но последние у них более однообразны: недлинная юбка, обыкновенно светлая, а вместо корсажа нечто в роде рубашечки, затянутой широким кожаным поясом; шляпа соломенная, с большими полями.

После завтрака, в самое жаркое время дня, большинство толпится на террасе, о которой говорил я выше; некоторые сидят в читальной; иные пишут. Часа в три подают "ленч" — обыкновенно чай с печеньем; затем едут на новые осмотры. Возвращаются часам к семи, переодеваются, а в 7 1/2 — обед. К обеду англичане и тянущиеся за ними мужчины других наций являются во фраках и белых галстухах. Дамы одеты очень парадно, в толковых и бархатных платьях, с жемчугами и бриллиантами (те, конечно, у кого таковые есть); но декольтэ видеть за обедом на Востоке мне не пришлось ни разу. Подают восемь или девять блюд,— из них три, четыре мясных; за обедом надо подкрепить ослабевшие силы, а так как ночью попрохладнее, то и нет опасности плотно покушать. Тянется обед бесконечно: часа полтора и более. После обеда на террасе особенное оживление: туда высыпает вся гостинница,— очень немногие имеют знакомых в городе. Здесь после обеда идет обмен впечатлений; здесь же условливаются на завтра друг с другом и с драгоманами, куда, когда и как направиться. Часов в десять начинают расходиться, а в одиннадцать в отеле гробовая тишина. Такое распределение дня очень разумно. От полудня до трех часов солнечные лучи падают почти вертикально, воздух раскален. Находиться в это время не под кровом человеку, мало привычному к жаре, очень тяжело; в это-то время и бывает завтрак, отдых и "ленч". К семи часам совсем темно — обед и подают в 7 1/2. Таким образом, в распоряжении путешественников весь день — с потерей только полуденных, самых жарких часов.

II.

Второй день пребывания вашего в Каире мы тоже посвятили городу.

Начали с осмотра сада Эзбекиэ, в двух шагах от нашей гостинницы. Сад этот в самом центре города. Прежде здесь было болото, окруженное песчаной площадью; при особенно высоких разливах Нила, его воды заходили и туда. [496] Измаил-паша приказал выкопать середину площади — образовался большой водоем, который со всеми его разветвлениями обделан теперь камнем; остальное пространство площади было повышено насыпкой земли, обнесено оградой, с каменным фундаментом и массивной решеткой, и. затем устроен сад. Форма сада: правильный восьмигранник, занимающий 4 1/2 десятины. На окружающие сад улицы выходят все главные артерии города, и это бесспорно центр Каира. Сад планирован французскими садовниками. Куртины громадные, покрытые мягкой сочной зеленью; дорожки широкие, усыпанные не песком, а крупным гравием, так что в саду нет и признака пыли; поливка чрезвычайно обильная. Такого разнообразия растительности, как в этом саду, я не видел нигде, да, думаю, и не увижу никогда. На каждом шагу что-нибудь новое, необыкновенное; есть множество видов, которых в Александрии у Антониадиса мы не видели. Причудливость многих форм тоже исключительна! В саду небольшой искусственный водопад, гроты, киоски, беседки, рестораны, молочные и прочее. Много можно сделать пути, лишь бы посмотреть этот сад.

Поколесив по нем порядком, мы поехали по городу. Каир — город большой; в нем до 400.000 жителей. Есть и европейская, есть и африканская, или, вернее сказать, азиатская часть.

Европейский город превосходен. Улицы широкие, шоссированные или макадамивированные. Поливка допотопная, без труб, машин и бочек; феллах прямо тащит закинутый на спину огромный бурдюк или мех с водой; отверстие бурдюка он несколько прикрывает рукой, так что струя воды вытекает половинная и ее он очень искусно расплескивает по улице Хотя способ поливки неусовершенствованный, но тем не менее политы улицы всегда превосходно.

По обеим сторонам улиц широкие тротуары, которые металлическими решетками, покрытыми вьющимися растениями, отделяются от палисадников, засаженных деревьями, кустами и цветами; за палисадниками идут дома. Во многих улицах рассажены по тротуарам пальмы. Эти пальмы и неизбежные палисадники дают всем улицам европейской части города вид широких аллей, рассекающих парк. Дома в два, три этажа, но с очень высокими комнатами. В общественных зданиях, в роде рядов и тому подобного, да нередко и в частных домах, нижний этаж образует снаружи галерею с аркадами; таким образом получается очень удобное место прогулки.

На всех перекрестках круглые площади; посреди них [497] бассейн, обсаженный деревьями и кустами; все это обнесено решеткой и обведено тротуаром.

Что греха таить! когда я осмотрел европейскую часть Каира, я должен был сказать, что на Руси нет ни одного города, который по чистоте, по красоте отделки и по нарядности мог бы сравниться с этой частью египетской столицы. Прототипом ей послужили, говорят, западные новейшие кварталы Парижа. Но в Каире нет сундуков-домов Парижа, так однообразящих лучшие его улицы, а есть в Каире то, чего нет в Париже — жгучее солнце; оно при помощи поливки вытягивает из земли чудные растения, замечательно красящие его улицы.

Объезжаешь город и не можешь надивиться. На материке Африки, едва ли в десяти верстах от безбрежных сыпучих песков Сахары, под самым Макотамским кряжем, пустынным, скалистым и диким, среди черномазых негров, хищных арабов и забитых, тысячелетиями задавленных феллахов — в этой обстановке раскинулся город, могущий соперничать по опрятности, красоте и изяществу с лучшими частями величайших центров европейской цивилизации. Не странно ли это? Правда, достигнуто это путем не только разорения, но даже закабаления Египта. А все же достигнуто и удивляет это во всяком случае.

Азиатская часть Каира куда меньше европейской и той, что уже становится европейской. Она, азиатская часть, сильно напоминает турецкие кварталы Стамбула, но с одним крупным отличием — в ней куда чище, нежели в Константинополе. Очевидно, соседство европейского Каира, блистающего опрятностью, не осталось без влияния на нравы и привычки населения азиатских кварталов, а также и на требования власть имущих. Улицы тоже относительно шире константинопольских, хотя и кажутся темнее; это потому, что дома — в несколько этажей, и каждый последующий этаж выдвигается над предшествующим и затеняет улицу. Нередко верхние этажи так сближаются между собой, что от стены до стены не остается и половины ширины улицы. В жаркое время из окон верхних этажей домов одной стороны улицы перебрасываются в противоположные окна широкие холщевые полосы, так что над улицей образуется нечто в виде крыши, отлично защищающей от жгучих солнечных лучей.

Толкотня и гам в азиатских улицах Каира такие же, как и в Константинополе; здесь, в Каире, они даже резче бросаются в глаза; в Константинополе европейские кварталы — [498] торговые и шумные; поэтому, переходя из них в азиатские, не ощущаешь большой разницы; в Каире, напротив, в европейских кварталах магазины, движение и шум только вблизи сада Эзбекиэ, а далее очень тихо, так как большинство домов — особняки, жилища богатых людей; попадешь отсюда в азиатскую толчею — и она невольно режет глаз и ухо.

Одну из характернейших особенностей каирских улиц составляют ослы. Их там невероятное число; они — главное вьючное животное; на них развозят припасы в огромных двухколесках, и они же, под седлом, заменяют наши плохенькие извозчичьи экипажи. Как вьючное животное, осел употребляется на перевозку всевозможных тяжестей, кроме разве леса и крупных камней; нагружают его нередко так, что из-под ноши еле-еле видна голова спереди да хвост сзади; чуть не на каждом шагу, особенно утром, встречается движущаяся копна сена или свежей зеленой травы, или целая гора угля в продолговатых корзинах, напоминающих формой своей кубари, употребляемые у нас для ловли рыбы; движется эта масса тихо, ровно, и в ней едва разыщешь голову животного; ясно видны только, и то если смотреть прямо вниз, маленькие копытца, постукивающие о камни улицы. Двухколески служат главным образок для развозки съестных припасов; высотой они сажени полторы, а то и до пяти аршин; ослик, в нее запряженный, производит чрезвычайно смешное впечатление; он комически мал сравнительно с экипажем, обыкновенно ниже половины колеса, т.-е. подходит под втулку, и несмотря на это, он свободно тянет эту гору — так сильны и выносливы восточные ослы. Но наибольшее количество их, конечно, в Каире под седлами. Извозчики, двухконные фаэтоны дороги и доступны поэтому лишь иностранцам, да более состоятельным местным жителям; извозчиков же одноконных с дрожками, в роде наших, в Каире нет,— их-то и заменяют ослики; при каждом погонщик, обыкновенно мальчик от 12 до 18 лет; наниматель осла садится на него верхом, а погонщик бежит сзади и направляет животное; седок держит поводья узды, пытается править, но осел не слушает его; седок подгоняет осла, но тот не обращает никакого внимания; раз усевшись на осла, отдаешься в руки его погонщика; по его крику поворачивает осел направо или налево, только от удара его палки ускоряет он бег свой и останавливается тоже только по его команде. Едущих на ослах бездна, мужчин и женщин; последние садятся своеобразно; поместившись на задней части седла, [499] они или подкладывают ноги под себя, или ставят их у передней луки, так что колени приходятся под самый подбородок; никто из нас, европейцев, не усидел бы и десяти шагов в такой позе, а они приспособились и ни одна не шелохнется. Как ни быстро ехать, погонщик никогда не отстанет. Удивительные легкие у этих потомков древних египтян и победителей их, арабов! Сначала удивляешься, как это бежит мальчишка за ослом четыре, пять верст, но присмотревшись, видишь, что это сущие пустяки перед тем, что делают саисы.

"Саисы" — остаток прежнего времени; так называют в Египте бегунов, всегда предшествующих экипажам богатых или влиятельных людей; одеты они в светлые, всего чаще белые куртки и шаравары, богато расшитые серебром и золотом; ноги до колен голые и всегда босые; на головах фески; в руках длинные бамбуковые палки. Бегут они саженях в десяти впереди экипажа и криком, а чаще ударами палки, сгоняют с дороги зазевавшихся пешеходов, навьюченных ослов и верблюдов; у людей особенно знатных перед экипажем двое саисов, у остальных один; пользуются ими не одни мусульмане-сановники; очень нередко встречаются англичане, греки, армяне, катящие в кабриолете в одиночку, а впереди летит саис. Что за неутомимость! лошади идут полным ходом, а саис все несется вперед! Встречаешь катающихся, особенно дам, лошади в пене, в мыле, измучены, а саисы ничего, бегут все тою же легкой походкой. Посмотреть на них приятно: туловище и голова совершенно неподвижны, работают только ноги, да ровно, словно маятник, качаются длинные кисточки фесок.

После первого обзора города мы поехали в ближайшую его окрестность, к так называемым гробницам халифов. В версте к востоку от города, несколько выше его, раскинулись среди моря песку и обломков остатки древних мечетей. В каждой из них покоится прах одного или нескольких халифов мамелюкских династий, их жен и детей. Почти все мечети эти разрушаются. Никто не смотрит за ними, никто не поправляет их, никто даже, кажется, не молится в них. Камень падает за камнем, колонна за колонной, купол за куполом, стена за стеной. А ветер гонит пески и засыпает остатки, бренные остатки прежнего величия. Охраняется и чистится только одна мечеть Баит-бея. В ней, в усыпальнице ее основателя, лежат камни, принесенные им из Мекки: один серый — на нем следы обеих ног Магомета; другой розоватый — на нем [500] выдавалась одна из ступней пророка; не мало благочестивых мусульман приходит облобызать священные следы эти.

Для нас, христианских путешественников, интерес мечети был, конечно, не в следах стоп Магомета. Сама мечеть — один из лучших памятников арабского зодчества. Только в Испании, говорят, можно видеть такую чистоту и красоту линий арабского искусства. Минарет мечети считается самым изящным из сохранившихся в Европе, Азии и Африке. Мечеть, к сожалению, почти со всех сторон облеплена домиками, очень мешающими насладиться общей красотой здания. В мечети этой сохранилось одно из чудес арабского искусства — окна усыпальницы Каит-бея. Проделаны они в верхней части стен и в основании купола; все они очень узки, высоки и забраны стеклянной мозаикой; эта мозаика — чудо искусства. Рисунка в смысле фигур, растений, животных или людей нет. Куски стекла не велики, это остроугольные четвероугольники в вершок длины. Вся красота — в комбинации цветов, а комбинации эти самые необыкновенные и поразительные. Красные, синия, желтые, зеленые, белые, фиолетовые, розовые, черные и всяких других цветов стеклышки подобраны друг к другу удивительно. Смотришь на любой из них и поражаешься: один горит ярким яхонтом, другой светится чудным изумрудом, третий переливает всеми цветами чистого алмаза; посмотришь на окно — в целом совсем не видишь составляющие его стеклышки, почти не замечаешь рисунка, зато в глаза льет мягкий, нежный, успокаивающий свет. В одном окне свет желтоватый; присматриваешься к составляющим окно стеклам, и желтых почти не находишь; в другом свет голубоватый — ищу и не нахожу ни одного голубого стекла. Красота этих мозаичных окон не поддается описанию. Я видел прежде мозаичные стекла в мечетях Константинополя, а потом в мечети Омара в Иерусалиме и в соборе св. Стефана в Вене. Они превосходны. Но мозаичные стекла св. Стефана настолько хуже и грубее мозаичных стекол мечети Омара, насколько эти последние грубее и хуже тех, которыми любовались мы в усыпальнице Каит-бея. Рассказывают, что работал их какой-то художник-стекольщик, человек исключительного таланта; он был во всех отношениях добрый мусульманин и после смерти верно гурии рая приняли бы его в объятия свои, еслибы только не один грех: стекольщик пил мертвую,— сбили его с толку заезжие венецианские купцы. Запьет, бывало, и неделю удержу нет. Станет протрезвляться, протрезвляется дня два; затем берется за [501] работу. Поработает три, четыре дня — и опять закутил. А в эти три, четыре дня выработает кусок окна величиной в кисть человеческой руки. Пробовали поручать работу другим; никто ничего похожего на то, что он делал, сделать не мог. Уж сам халиф и увещевал, и строго корил его — ничто не помогало. Многие годы работал он. Пил и работал. А когда кончил работу, то так закутил, что и месяца не прошло, как он умер.

Путь к могилам халифов и другой — от них — оба по пескам. Дул легкий, но жгучий ветер. Солнце пекло неумолимо. Мы чувствовали необходимость отдохнуть, и направились в гостинницу. Оказалось 47° Цельзия. Прислуга в отеле спрашивала нас: "Хамсин не пугает вас, господа?" — Хамсин? так это ветер хамсин? мы думали, он страшнее.— "Это самый легонький, видите, от него никто и не прячется. А настоящий — беда. Вот поживете в Египте и увидите. Вам, впрочем, бояться нечего: на вновь приезжих он действует слабо".

"Хамсин" значит по-арабски — пятьдесят. Знойный ветер этого имени называется так потому, что дует исключительно в течение пятидесяти дней, ближайших ко времени весеннего равноденствия. Дует он не все время, но, раз поднявшись, продолжается три дня; в первый день он едва заметен; во второй сильнее, а в третий невыносим.

При сильном "хамсине" в воздухе носится тонкая, едва заметная глазу, но едкая пыль, проникающая во все отверстия и даже в поры тела; дыхание затрудняется; кажется, что дышешь воздухом раскаленной печи; слизистые оболочки обсыхают, кожа нередко трескается, наступает крайнее нервное возбуждение, потом головная боль, а у слабых личностей — сильнейшее головокружение; наконец, человеком овладевает тяжелая истома.

На европейцев хамсин действует слабее, чем на египетских уроженцев; на вновь приезжих менее, чем на тех, кто освоился уже с климатом страны.

Но "хамсин" еще не самый страшный воздушный враг Египта. Есть "семум" и "семусин".

"Семум" значит — яд. Ветер этот бывает не часто и проходит над страной в виде бешеного вихря, иногда теплого, чаще холодного. Главная его особенность — масса песку и пыли, которые несет он с собой. Дыхание становится почти невозможным; в нескольких шагах ничего не видно; тучи песку и пыли или несутся с страшной быстротой, или, чем-нибудь задержанные хотя бы на минуту, оседают целыми [502] горами на соответственном пространстве, засыпая все живое. В городах и селах при приближении семума все прячется и запирается. Но горе путникам, застигнутым в пустыне: караван останавливается; верблюды, никем не понуждаемые, ложатся на землю и стараются зарыть ноздри и даже всю голову в песок и без движения выжидают, пока занесет их или пока промчится ураган. По счастию для жителей северо-западной части Африки, "семум" никогда не бывает продолжителен,— минут пятнадцать, двадцать, не более; но и этого всегда достаточно, чтобы погубить многих. Изредка случается, что семум в приморских частях Египта сопровождается ливнем; тогда дышать легче, на землю же падают не пыль и песок, а массы жидкой грязи, и если это явление застанет небольшие лодки в море — все они идут ко дну от тяжести наполняющей их мокрой глины и песку.

Есть наконец ветер, научно совсем еще не исследованный, потому что дует он в десять, двенадцать лет раз. Арабы называют его "семусин". Это бесспорно одно из ужаснейших явлений природы, как бы соединение хамсина с семумом, т.-е. ветер, несущий такие же массы песку и пыли, как "семум", и в то же время такой же жгучий, как "хамсин". История человечества представляет пример того, что может сделать "семусин". Персидский завоеватель Египта Камбиз двинул более 200.000 человек в Нубию; для сокращения пути армия у главной излучины Нила пошла не по берегу реки, а наискосок, пустыней; большая часть дороги была пройдена и передовые отряды были уже в виду Нила, когда вдруг налетел "семусин" и в несколько минут пожрал войско Камбиза; в живых осталась едва двадцатая часть.

Есть признаки, по которым опытные местные жители узнают приближение хамсина или семума. Воздух становится неподвижным, на горизонте появляются серо-желтые облачка, которые потом принимают багровый цвет; животные обнаруживают чувство большого беспокойства; людей давит какая-то тяжесть.

Что за состояние должно быть при сильном хамсине или семуме, не говоря уже о семусине! Мы, как я сказал, попали в легкий хамсинчик, в такой легкий, что в городе нисколько не уменьшилось движение, да и сами мы не думали даже, что задул хамсин, и все же минутами вовсе нечем было дышать...

Вечером у нас были гости. Один из представителей русской колонии и дипломатии в Каире и араб-публицист, горячий патриот, человек, воспитанный в западной Европе, но со [503] страстью юга преданный Египту и его доброму, разумному, красивому, но подавленному вечным гнетом племени...

Гости звали нас в себе: соотечественник — на следующий день завтракать, араб-публицист — через день — обедать. Приглашения мы приняли, но гостей не задерживали, так как утром предстояла нам очень ранняя поездка на пирамиды.

III.

Было совсем еще темно, когда разбудил нас стук в дверь — это новый драгоман m-r Дмитри. Первый каирский драгоман наш был несведущ и бестолков. В два дня он опротивел нам. Мы искали другого, и нам рекомендовали monsieur Dmitry. Дмитри этот красотою не блистал; лицо медно-красное, полное, с слегка надутой миной; брюшко, весьма и весьма приметное, замедляет движения; костюм только что приличный. Сразу видно, что нарядные дамы такого урода брать с собою не охотницы. А между тем он из числа дорогих и наиболее ценимых драгоманов, особенно для далеких путешествий. "Плут он", говорили нам, "смотрите в оба, а то насчитает невесть что; зато умен и знает свое дело". Это-то нам и было нужно. К. Н. тотчас после обеда условился с ним, а часов в 10 вечера он явился объяснить, что к завтрашней поездке на пирамиды все приготовлено, и затем, как бы между прочим, показал написанное по-русски удостоверение, под которым стояли имена профессора Прахова, графа Г. А. Толстого и еще двух спутников их; с ними в 1887 году m-r Дмитри ездил в верхний Египет и Нубию.

— Действительно, по всему видно, тонкий плут этот Дмитри,— говорил А.:— когда условливался, об аттестациях не упомянул ни слова, а теперь сразу покорить сердца хочет.

Этот-то Дмитри и разбудил нас, когда еще не было четырех часов ночи. Быстро оделись мы и пошли вниз. Отель спал. Мы сели в экипаж. На освещенных фонарями улицах ни души. Мы выехали к Нилу. С него потянуло ветерком — стало очень прохладно. Переехали великолепный железный мост с разводною частью для пропуска судов, украшенный громадными бронзовыми львами, и повернули на юго-запад по шоссе, идущему сначала берегом Нила, а потом наискось к горе [504] высокой дамбой, обсаженной с обеих сторон большими деревьями.

Неспешно бегут лошади в темноте, изредка прерываемой светом фонарей, стоящих то на правой, то на левой стороне дороги, за половину притом прикрытых деревьями. Ни звука в воздухе, ни одного встречного существа. Сделали уже более трех верст, как вдруг все мы сразу невольно подались с своих мест в сторону: что-то неопределенное, но громадное словно прыгнуло в коляску и заполонило все ее пространство. Через секунду нам стало смешно. Мы встретились с верблюжьим караваном. Сначала голова, а потом горой нагруженный корпус передового животного заслонили один из фонарей и громадная, внезапно покрывшая нас тень почти испугала нас. Вот второй и третий верблюд... Длинной вереницей идут они, беззвучно ступая по пыльной дороге своими широкими, мозолистыми подошвами; резко и совсем неожиданно выступают против фонарей из полной темноты их чудовищные тени; каждый из них медленно повернет в коляске свою высоко в воздухе поднятую морду и словно с удивлением осмотрит встречных в столь необычное время.

Уже шесть верст проехали мы. Темень все та же. Но вот перед нами, прямо перед нами спустилось на землю что-то серое, даже желтовато-серое; затем опять и опять; вот оно стало расползаться и охватывать нас.

— Туман?!— с удивлением и вопросом в голосе сказал кто-то.

— Какой же тут туман может быть!— отозвались другие да и сам сказавший.

Серое, ползшее вокруг нас, светлело, но не само собой. И на нас, и перед нами спускались не то тучи, не то какие-то светлые слои, то с желтоватым, то с розоватым оттенком. Так иногда на театральной сцене появляются вдруг облака сверху, с боков и снизу, и застилают декорации, а затем снова расползаются и из-за них выступают совсем уже другие картины. И странно — эти светлые массы спускались сверху до нас и от нас ползли ниже в глубину по краям дамбы, а вслед затем поднимались из глубины, открывали все, что было там внизу, сталкивались на одном с вами уровне с новыми, спускавшимися сверху, еще более светлыми массами, сливались с ними и расползались во все стороны.

Вверху светлело все больше и больше.

— Что же это, m-r Дмитри?— невольно вырвался вопрос. [505]

А Дмитри, сидевший на козлах, повернулся к нам боком и с какой-то торжественностью в голосе отвечал:

— Это... это день, господа; день взошел над нами; глазами видно, как теперь спускается он к нам. Взгляните только прямо вверх!

Вверху над нами было уже совсем светло, чуть-чуть только алело. Свет широкими не то слоями, не то волнами, не то облаками спускался к нам и разливался ярче и ярче. Мы уже видели окрестные предметы. Горизонт расширялся с каждым мгновением. Перед глазами нашими будто раздвигались огромные декорации, выступали все новые и новые картины, выяснялась, а потом и ушла куда-то бесконечная даль.

Торжествующе посматривал m-r Дмитри. Видно, не раз наблюдал он впечатление, производимое на нас, детей севера, этим чудным, плавным падением с неба яркого южного дня.

Только много позднее, уже в Петербурге, выяснили мне виденное нами явление. Оно — последствие близости пустыни, откуда ветер приносит массу мельчайших, невидимых глазу частиц; они так легки, что свободно держатся в воздухе; при восходе солнца начинается нагревание и быстрое перемещение воздушных слоев, а частицы, принесенные из пустыни и освещаемые под очень острым углом, принимают различную окраску, в соответствии с тем, каких лучей больше поглощают вещества, составляющие пылинки той или другой части воздуха. Явление становится таким образом понятно, но все же наблюдателя поражает и оно само по себе, и быстрота перехода от ночи к дню, от совершенной тьмы к сияющему свету.

Но вот поворот дороги. На гребне горы разом вырисовались широкие, покрытые лиловатой дымкой грани Хеопсовой пирамиды.

Большие пирамиды, так называемые пирамиды Гизе или Гизех, по имени расположенной у подножие их арабской деревушки, находятся на самом гребне горы, на границе роскошной долины Нила и молчаливой, грозной пустыни. Может, конечно, возникнуть вопрос: как же одновременно и на границе долины, и на гребне горы? Вот в чем дело. Вдоль Красного моря идут высокие горы; они поднимаются прямо и круто; высшие их точки очень недалеки от берега; на запад они представляют наклон, который спускается, образуя Ливийскую пустыню до середины Сахары. Эта-то наклонная плоскость и пробита, с [506] юга на север, долиной Нила. Таким образом на правом восточном берегу Нила самые низкие части гор находятся у берега долины, и чем дальше на восток, тем местность становится выше и выше; наоборот, на левом западном берегу Нила, высшие с этой стороны точки гор находятся на самой границе долины и чем далее на запад по Ливийской пустыне к Сахаре, тем ниже и ниже становится местность. Вот эта-то часть гор, господствующая на запад над Ливийской пустыней, а на восток над долиной Нила, и выбрана была для постановки могильных памятников; на утесе расчищали широкие площадки и на них воздвигали пирамиды.

Мы были в версте от величайшей из пирамид — Хеопсовой. Налево, т.-е. на юг, виднелось что-то в роде ряда навозных куч. Это деревня Гизе или Гизех. От нее по направлению к нам и к пирамидам бежало десятка полтора-два людей в черных или полосатых, белых с черным, бурнусах. M-r Дмитри пояснил нам, что это арабы, сторожа пирамид, единственные на них проводники, живущие исключительно заработком от путешественников. Они заметили нас и спешили на добычу. Шейху, по нашему — сельскому старосте, платится за каждого путешественника что-то по пяти франков, но сверх того необходимо вознаградить и каждого проводника в отдельности, а в какой мере — зависит от состояния кармана, от характера и настроения духа путешественника.

Саженях в полутораста от пирамид подъем в гору становится крут. Мы вышли из экипажа. Толпа арабов окружила нас. Все худощавые, сухие люди. Черты лица правильные, глаза огненные. На плечах плащи, на головах тюрбаны. Все без исключения босые и ноги покрыты такой загрубевшей кожей, что, становясь на острые камни, они и не замечают этого. Каждый вновь приходящий или подбегающий ласково кивает нам головой. Некоторые протягивают руку. Очень многие вступают в разговор — кто по-французски, кто по-английски, кто по-итальянски. Но знание каждого из этих языков ограничивается очень немногими словами, целых же фраз почти не слышно. Все они веселы, оживленны. Идем толпою, пересмеиваемся,— мы друг с другом, они между собой.

Но вот и пирамиды. Чувство какого-то разочарования одолевает у их подножие. Воображение привыкло рисовать их как нечто невероятно величественное и громадное. А тут смотришь — и ничего, кажется, удивительного нет, гора как гора; [507] но немного проходить времени — и начинаешь сознавать первоначальный обман чувств. Мы подходили в середине северной грани Хеопсовой пирамиды; но где оканчивалась грань эта на западе и на востоке — нам было не ясно; верхушка тоже не видна, хотя наклон видимо очень крут. Но вот мы около самой пирамиды и идем вдоль нижнего ряда составляющих ее ступенек. Странно, ступеньки эти мне по пояс. "Неужели и все так? нет, видно только нижний ярус", думаю я. Долгонько однако идем мы вдоль пирамиды. Наконец подходим в ребру, составленному северной и восточной гранями; отсюда решительно не видно, где заканчиваются грани, у начала которых мы стоим. M-r Дмитри объясняет нам, что это место подъема. Стараемся внушить арабам, что мы никуда не спешим, и просим, чтоб вели нас потише. Черномазые скалят зубы, хохочут, дружески треплют нас по плечу. Вокруг каждого из нас по пяти человек. Любопытствую узнать, зачем столько. Один будет держать за правую, другой за левую руку, третий подталкивать сзади, четвертый про запас и он же несет воду, пятый — доктор. "Доктор, зачем доктор, какой доктор?" — с удивлением спрашиваю я.— "Доктор",— уверенным и убежденным тоном отвечают мне, без всяких однако дальнейших объяснений.

Вот мы и готовы. Впереди А. И., потом K. Н., я последний. Начинаем всходить. Поднимаемся по самому ребру, образуемому северной и восточной гранями. Идем зигзагами. Поднявшись на одну ступеньку северной грани, делаем по ней несколько шагов, огибаем угол, ребро пирамиды, проходим три, четыре шага по восточной грани и затем поднимаемся на следующую ступеньку; по ней назад, опять огибаем ребро, опять три, четыре шага по северной грани, новый подъем на ступеньку и опять все тоже. В первые минуты казалось непонятным, к чему все эти зигзаги, во потом видим, что иначе не может правильно разместиться вся кучка людей, составляемая путешественником и ведущими его арабами. Когда идешь по ступеньке пирамиды, один из арабов, держащий руку, обращенную к пирамиде, идет ступенькой выше и держит руку путешественника вверх; другой, держащий руку, обращенную наружу, идет ступенькой ниже; за ним запасной араб, а сзади путешественника — тот, который подталкивает, когда поднимаешься на ступеньку. Чтоб взобраться на нее, приходится обернуться лицом в пирамиде; араб, держащий наружную руку, быстро вскакивает на ступеньку рядом с путешественником и потом на следующую [508] выше, так что обе руки взбирающегося протянуты вверх; тут заносишь колено и в эту минуту оба араба, держащие руки, тянут вверх, стоящий сзади приподымает и подталкивает тоже вверх, а запасной готов подхватить, еслибы скользнула нога иди покачнулось тело. Поднимаешься на каждую ступеньку целым рядом движений, заносишь на нее колено, упираешься в него, заносишь другую ногу, приподнимаешься на ней и потом уже только становишься на обе ноги. Начал было я заносить все время колено правой ноги, но скоро увидел, что нужно переменять ноги, а то не выдержишь, и неудивительно — ступеньки огромные. Две трети их около аршина и двух вершков (узнал я это потом, смерив высоту, на которую приходилось заносить колено), а треть еще выше, едва ли менее полутора аршина; подниматься на эти-то последние ступеньки особенно утомительно.

Начав с свежими силами, я взошел сразу более чем на треть высоты пирамиды. Но болезнь, бывшая у меня лет семь тому назад, дала тут себя знать — в боку сильно закололо, я должен был остановиться. Арабы моментально усадили меня. Запасной, четвертый, подал кувшин с водой и объяснил, что я должен хлебнуть и хорошенько пополоскать рот, но ни в каком случае не проглатывать воду; я так и сделал; затем передо мной очутился "доктор" и стал сначала легко, а потом все сильнее и сильнее массировать то ту, то другую ногу, он растирал и вытягивал, их, и как это хорошо действует! мускулы, сильно болевшие перед тем, совершенно освежели, в ногах не осталось и следа усталости, одно только дыхание было еще тяжело и неровно.

Я взглянул вниз. Теперь только, зная, что мы прошли треть высоты пирамиды, зная высоту ступенек и видя, как представляются мне внизу и наш экипаж, и наш драгоман Дмитри, и окружающие его египетские блюстители порядка, теперь только стал я ясно понимать чудовищную величину громады, на которую лез.

Вот я отдохнул, и шествие опять двинулось. Камни, образующие соприкосновением своим ребро, угол пирамиды, крошатся да отчасти и стираются — видно, не мало народа влезает по ним. После первого привала последовал второй, за вторым третий, каждый все скорее и скорее. Когда я остановился для третьего привала, в боку у меня была такая боль, как никогда, голова кружилась, дыхание порывисто и тяжело, сильная тошнота,— ощущение, ничем не отличающееся от [509] предшествующего рвоте при морской болезни. Я даже думал одну минуту, не вернуться ли,— но узнав, что до вершины уже недалеко, напряг силы и пошел. Вот и верхушка. Мои спутники были уже там. Боже мой, с каким удовольствием опустился я на груду камней, наваленных по середине верхней площадки!

Первые минуты я мало что видел и понимал; то же было и с моими спутниками. "Доктора" опять растирают ноги, опять дают пополоскать рот и позволяют даже напиться. Проходит минут десять; головокружение кончилось, мы совсем оправились и осматриваемся. Над нами шест: он обозначает первоначальную высоту пирамиды, так как несколько рядов камней, такой же величины, как и предыдущие ступеньки, сняты были отсюда и пошли на разные постройки. Площадка, на которой мы находимся, довольно велика; она представляет равносторонний прямоугольник, каждая сторона которого более 12 1/3 аршин. Наши "доктора", оказавшиеся самыми сильными и ловкими из арабов, говорят, что они, за три франка каждый, спустятся с Хеопсовой пирамиды, на которой мы сидим, и взберутся на ближайшую к ней вторую по величине пирамиду Хефрена, сделав это притом не более как в 1/4 часа. Мы соглашаемся. На Хефренову пирамиду путешественники не взбираются, потому что вверху на ней осталась часть облицовки, которою прежде сплошь покрыты были пирамиды. Облицовка эта закрывала ступеньки, так что грани пирамиды представляли не лестницу, как теперь, а наклонную плоскость, из отполированного гранита, такую скользкую и крутую, что на ней едва ли удержалась бы кошка, не только человек. Эта облицовка обеих пирамид разобрана была халифами, и большинство каирских древних мечетей и дворцов выстроено из доставленного ею материала. Вот часть этой-то облицовки и сохранилась наверху Хефреновой пирамиды, не сплошь, конечно, а широкими пятнами. В этом трудность подъема на пирамиду. Получив наше согласие, "доктора" стали быстро спускаться, затем скоро пробежали разделявшее обе пирамиды пространство и полезли на вторую. Мы с биноклями в руках следили за ними. Часто исчезали они, так как поднимались тоже у ребра и не были нам видны, когда переходили на восточную грань. Вот первый из них у узкой полосы облицовки. Он ложится на живот, весь распластался, широко раскинув руки и ноги, и чуть-чуть движется, цепляясь за всякую неровность и медленно подвигаясь в следующему уступу; вот и другой. За 1/2 [510] минуты до истечения четверти-часового срока первый из арабов-докторов был на верхушке и торжественно махал снятым с плеч плащем; второй опоздал минут на пять; третьему взобраться совсем не удалось.

Мы стали осматривать окрестность. На востоке и на юго-востоке тянулась долина, в которой широкой лентой искрил Нил; на северо-востоке Каир с его мечетями, минаретами и садами; на западе, в виде гигантского спуска, идущего от нас вдаль, лежит Ливийская пустыня; редко где приподымаются над нею небольшие песчаные бугры; ни дерева, ни кустика, ни травки — серо-желтый песок и такие же серо-желтые камни; и эта пустыня идет не только от нас, от пирамид,— она охватывает и их; и выровненная площадь, на которой стоят пирамиды, и ближайшая ее окрестность, и спуск к долине, все занесено песком; сами пирамиды аршин на десять в высоту уже засыпаны этим грозным врагом.

Настроение наше было не из розовых; после трудного подъема предстоял спуск, а каков-то он будет — неизвестно; день тоже был непривлекательный: горизонт с востока покрыт желтыми тучами, не дождевыми, а пыльными, и солнце не видно из-за них.

Несмотря на такие неблагоприятные обстоятельства, здесь на высоте, воздвигнутой руками человеческими шестьдесят веков тому назад, невольно охватывало какое-то высокое чувство и совершенно особенное настроение.

Мы попирали камни этого могучего стража пустыни. На восток от него плодоносный Нил, вечно живящий и оплодотворяющий чудную долину, орошаемую им — там жизнь, движение, там колыбель цивилизации, наук, искусств, ремесл, там образовывались, там жили и умирали царства и народы. А тут, налево, на запад — мертвая пустыня, родина жгучего хамсина и удушающего семума, враг всего живого. Вокруг этой пирамиды уже тысячелетие идет страшная борьба между Нилом и пустыней, между Озирисом и Тифоном, между жизнью и смертью. Теперь, кажется, явно одолевает пустыня.

Нужно однако было сходить вниз. Один из арабов снял с себя чалму; она выткана в виде длинной полосы, в роде полотенца. Он обвязал меня ею у пояса, сделав узел сзади, и свободный конец, аршина два в длину, не выпускал из рук. Двое арабов взяли меня за руки. Со ступеньки на ступеньку спрыгивают, стараясь согнуть при прыжке колени для того, чтоб упасть на носки возможно эластичнее; в то самое [511] мгновение, когда ноги касаются ступеньки, на которую прыгаешь, араб, держащий в руках конец обернутой вокруг пояса чалмы, приподнимает вас вверх, отчего прыжок делается еще легче. Я не люблю большие высоты — у меня голова кружится; я думал поэтому, что сходить будет хуже, нежели взбираться; но пирамиды в ширину гораздо больше, чем в высоту, и потому, спускаясь, не видишь перед собою бездну, а только ближайшие ряды ступенек; вот почему головокружения у меня не было; притом я как-то очень приноровился комбинировать прыжки свои с движениями арабов, как державшего конец чалмы, так и двух других, спускавшихся вместе со мною, крепко сжимая пальцы моих рук. Спуск мне показался очень легок, сравнительно с подъемом; сотоварищи же мои нашли его неприятнее подъема. Разница произошла, быть может, оттого, что больной бок мой сильнее страдал, когда приходилось лезть вверх.

Подымались мы, как я уже сказал, зигзагом у ребра, образуемого северной и восточной гранями пирамиды; спускались тоже зигзагами, но с противоположной стороны, у ребра южной и западной граней.

Чувство искреннего удовольствия овладело всеми нами, когда не камни пирамид, а простой песок почувствовали мы под ногами. Кончилась полная зависимость от чумазой толпы, окружавшей нас, движения стали свободны — мы можем пойти куда хотим и как хотим. Арабы обступили нас, и мы не поскупились на "бакшиш" — всю медь, все серебро и все золото, что были на нас троих, все отдали мы и отдали без сожаления... Самое, быть может, тяжелое и неприятное, что только есть в подъеме на пирамиды — это сознание безусловной зависимости от окружающих дикарей, сознание, что если вы живы, то только по их милости, что стоит толкнуть вас, и не останется костей ваших; мало того, бросят они вас, и вы сами не доберетесь до земли. Прежде, говорят, случалось, что арабы взведут европейца на макушку пирамиды, оберут, да и бросят там; бывало даже, что и сталкивали вниз. Теперь это — "преданья старины глубокой". Правительство установило порядок очень простой, но целесообразный. Арабам деревни Гизех поручено "блюсти" пирамиды и взводить на них путешественников; внизу два полицейских, переменяемых еженедельно. В случае несчастья с кем-нибудь из путешественников, шейху деревни — виселица; один и был повешен без всяких разговоров лет двадцать тому назад. Таким образом перед шейхом [512] дилемма — или всю жизнь собирать обильную дань с путешественников, или петля на шею; естественно, он смотрит в оба и в проводники выбирает людей и надежных, и сильных.

Мы все это знали, а все же чувствовали себя на песке пустыни куда лучше, чем на ступеньках пирамиды.

Мы обошли ее с двух сторон; но прежде чем осматривать внутренность, решили напиться кофе в соседней гостиннице, чтоб собраться с мыслями и вполне отдохнуть.

Устроена гостинница, конечно, для англичан. Нумеров двенадцать, пятнадцать и все заняты. Молодежь забавляется охотою в пустыне за шакалами. Кофе показался нам превосходным, тень комнаты упоительной. Посудив да порядив, решили отправиться к большому сфинксу, а в середину пирамиды не лазить, так как там кроме узких корридоров, пыли и удушающего воздуха — ничего нет.

Я не стану рассказывать историю постройки пирамид, описывать подробно их устройство. Интересующиеся этим предметом найдут соответственные данные или в путеводителях, или в специальных сочинениях. Я напомню только существенные факты и цифры.

"Сорок веков смотрят на вас с высоты этих пирамид",— говорил войскам своим Наполеон перед сражением, в котором потом на-голову разбил тогдашних владык Египта, мамелюков. Наполеон ошибался, говоря так: не сорок, а по крайней мере шестьдесят веков смотрели на него и на его воинство с высоты Хеопсовой пирамиды. Новейшие раскопки и открытия дали возможность с большей долей точности установить хронологию династий, царствовавших в Египте в течение пяти тысяч лет, предшествовавших Рождеству Христову. Только события более отдаленных эпох не освещены еще научными исследованиями. Три пирамиды Гизе, две больших — Хеопсова и Хефренова — и одна маленькая воздвигнуты царями мемфисской династии. Пирамиды были могильными памятниками. Древние египтяне, веря в день воскресения, гораздо более заботились об устройстве домов мертвым, чем живым. Жизнь человеческая сама по себе так коротка! стоит ли много хлопотать о ней? Но через многие тысячелетия придет минута, когда душа станет отыскивать покинутое когда-то ею тело. Как радостно будет ей найти его целым и невредимым! Отсюда лишение погребения было величайшим из наказаний египтянина. Отсюда же возведение могильного памятника, предназначенного вместить тело владыки страны, было делом [513] высоко-угодным божеству, своего рода подвигом. Только таким воззрением древних египтян объясняются чудовищные работы, потребовавшиеся, чтоб воздвигнуть такие громады, как пирамиды Хеопса и Хефрена. Хеопсова пирамида имеет теперь, по снятии облицовки, 107 сажен в длину и в ширину, 64 1/2 сажени в высоту. В пространство, соответствующее ее граням, свободно поместился бы собор Петра и Павла в Риме. Для того, чтоб пирамиды производили впечатление красоты и стройности, они должны были бы по теперешней длине и ширине их быть на половину выше того, что они есть. Приданная им форма лишила их красоты и грации, но зато дала такую устойчивость и прочность, что в то время, как другие великие храмы Египта были на половину разрушены землетрясением, в 27 году нашего летосчисления, одни пирамиды остались не только целы, но и невредимы. Грани пирамид расположены математически правильно по отношению к сторонам света: на север, юг, восток и запад; они представляют наклон в 52 градуса, а длина их по ребру от земли до верхней площадки — 82 сажени. Сложены пирамиды из твердого песчаника; камень этот выработывался в горах противоположного берега реки и на верхнем Ниле; доставлялся он сначала водой, а потом по особенно для того устроенной дороге, остатки которой погребены под песками пустыни и под наносами Нила. Сколько положено труда на Хеопсову пирамиду, можно судить по тому, что, по словам Геродота, на ней работало в течение 30 лет слишком по 100.000 человек, сменявшихся каждые три месяца. На покупку чесноку, луку и редьки, составлявших приправку в пище строивших ее рабочих, пошло 600 талантов, т.-е. 2,190.000 рублей на наши деньги, что по тогдашним ценам представляет непомерную сумму.

Таких громадных пирамид только две — Хеопсова и Хефренова. Остальные куда меньше, а есть такие, которые едва выдвигаются из песков пустыни. Вот чем объясняется эта разница. Как только новый царь вступал на престол предков, он выбирал место для своей усыпальницы — всегда, впрочем, на горном кряже западного берега Нильской долины; место это расчищали, и работа начиналась; закладывалась первоначально небольшая пирамида; когда она со всеми внутренними ходами и усыпальницей была готова, а царь, для которого она предназначалась, продолжал еще царствовать, к ней снаружи прикладывали со всех сторон все новые и новые слои камней вплоть до самой смерти начавшего ее царя. По кончине его [514] докладывали до верхушки только тот ряд камней, которого основание положено было при его жизни; в оставленных внутри пирамиды пустотах помещали мумию царя, его жены и по большей части мумии умерших при жизни его детей, а затем заделывали проходы и всю пирамиду покрывали облицовкой. Окончательная отделка пирамиды производилась иногда и много после смерти воздвигшего ее фараона. Таким образом, величина пирамиды была в непосредственной зависимости от числа лет царствования фараона. Чем дольше он был на престоле, тем больше была она. Оттого-то наиболее велики пирамиды Хеопса и Хефрена, так как первый царил 66 лет, а второй 63 года. Может показаться, что рассказ Геродота о том, будто по 100.000 человек тридцать слишком лет строили Хеопсову пирамиду, как бы противоречит только что изложенному; го это только повидимому. Пирамиды над фараонами, пробывшими на царстве год или два, все же не были крохотными зданиями — это было бы непристойно по воззрениям египтян. Minimum размера постройки был вероятно определен не очень малой. Величина пирамиды, соответствующая 25-30-летнему царствованию, никого не могла удивить по ее обыденности. Иначе становилось дело, когда постройка переваливала за первые 30 лет. Каждый новый слой камней, обхватывавших предыдущие, требовал все больше материала и усилий; работа все усложнялась, количество же людей, ею занятых, не могло увеличиваться постоянно; оно ограничивалось пространством, на котором должны были они работать. Таким образом рассказ Геродота очевидно относится лишь во второй половине царствования Хеопса.

Долго не находили вход в пирамиды Хеопса и Хефрена; при Мехмеде-Али пробивали даже галерею в самой толще первой пирамиды и много лет работали, углубляясь все дальше и дальше, пока наконец не наткнулись на корридор, один конец которого вел внутрь здания, в усыпальницу царя, а другой — в наружному выходу. Над царской усыпальницей — другая, повидимому царицына, а над нею еще пять комнат одна над другою; все они узкими проходами соединены с основным, выходящим наружу. Под усыпальницей глубокий колодезь, пробитый в скале и, вероятно, соединявшийся прежде с Нилом.

Возвращаюсь однако к дальнейшим осмотрам нашим. Отдохнув в гостиннице, мы двинулись к большому сфинксу. Это недалеко оттуда — с версту. Мы отправились не пешком, а на верблюдах, чтоб испытать езду на них. Египетские верблюды одногорбые. Седло укреплено на верхушке горба; чтобы [515] на него взобраться, верблюда заставляют лечь; он обыкновенно при этом недоволен и ревет. Садятся верхом, как в обыкновенное седло; ноги вкладывают в стремена. Погонщики советуют однако крепко держаться за обе высокие луки седла в то время когда верблюд будет подыматься. И это совершенно необходимо. Поднимаясь на задние ноги, верблюд при этом дает такой толчок, что, не держась за заднюю луку, непременно перелетишь через голову; а когда он поднимается на передние ноги, то толчок спереди назад тоже такой, что нет ничего легче, как вылететь из седла. Идут верблюды медленно, и качка ровная, но очень широкая. Глядя сбоку, можно сначала подумать, что сидящий на верблюде делает нарочно большие размахи. Когда же верблюд бежит, качка меньше, но она становится очень неприятной и неровной, так что у непривычных к этой езде делается тошнота и даже рвота.

Наш проводник Дмитри уселся на осла. Что за фигура! На голове кефиэ — большой пестрый плотный шолковый платок, которым голова обернута несколько раз, а длинные концы, откинутые назад, прикрывают шею и плечи от действия жгучих солнечных лучей; массивная фигура, с далеко вперед выдавшеюся округлостью брюшка, почти прикрывает ослика, семенящего под ним ножками; голова как-то гордо откинута в сторону; он поглядывает кругом совсем победоносно; толпа арабов так и льнет к нему, а он угощает то того, то другого добрыми ударами длинного ременного повода.

Проехали мимо пирамид. Спустились под гору. Вот и сфинкс. Он теперь откопан от песку, которым был занесен. Туловище львиное, голова человечья — соединение двух символов: силы и мудрости. Лицо попорчено, отбита часть носа и правой щеки — это мамелюки перед битвой с Наполеоном пристреливали по сфинксу свою артиллерию. Фигура лежачая почти целиком высечена из скалы, только часть крупа и лап докончены каменной кладкой. Между лапами небольшой храм. Длина фигуры от лап до корня хвоста 27 сажен. Древность этого памятника трудно определить. Теперь вполне выяснено, что при подготовительных работах по постройке Хеопсовой пирамиды рабочие наткнулись на этот сфинкс и на развалины храма, у преддверия которого он стоял. И сфинкс, и храм, занесены были песком пустыни. Хеопс приказал откопать их. Ни память живших в то время людей, ни иероглифические письмена не сохранили преданий ни о том, когда был высечен сфинкс, ни о том, когда засыпал его песок. [516] Раскопка его Хеопсом выяснена надписями на пирамидах. Пирамиде Хеопса 6.000 лет — сколько же тогда лет сфинксу?! Мы взбирались на хребет чудовища, лазили на его лапы. Повернут он лицом прямо на восток, навстречу восходящему солнцу, и олицетворяет собой бога Ра или Гаруса, по нашему — бог Солнца.

Хотя лицо и испорчено мамелюкскими ядрами, но все же великолепно. Сколько в нем величавого спокойствия, подернутого глубокой, грустной задумчивостью. Смотришь, смотришь на него и еще смотреть хочется. Сколько веков прошло над его головой, сколько событий пронеслось у ног его, сколько поколений приносили ему жертвы! И если бы когда-нибудь хоть слово мог проронить он, нет, кажется, сомнения не произнес бы он ничего иного, кроме слов царя-мудреца Соломона: "суета сует и всяческая суета".

Сфинкс произвел на нас сильное и меланхолическое впечатление. Мы хотели иметь большую его фотографию. Но не случилось. Тогда мы предложили живущему у пирамид фотографу снять группой всех нас, с m-r Дмитри, арабами и верблюдами, и все это на таком расстоянии от сфинкса, чтоб видна была вся могучая голова его, устремленный вперед взор и грустно улыбающиеся губы.

Становилось жарко. Мы зашли посмотреть развалины храма, у входа в который стоял сфинкс; остатков немного, но каждый камень этой кладки весит тысячи пудов. Затем мы заглянули в фотографу, посмотреть группы, снятые с наших великих князей, незадолго перед тем посетивших пирамиды, с их свиты и проводников; потом еще раз уже при содействия Дмитри одарили арабов и пустились обратно в Каир.

Приехали в гостинницу, переоделись и в час дня бодро отправились завтракать в пригласившему нас накануне соотечественнику. Оттуда должны мы были ехать смотреть Булакский музей, собрание памятников египетской старины, единственный по богатству и художественной ценности помещенных в нем предметов. Но не тут-то было. За завтраком спрашивает меня хозяин, играю ли я в винт. Отвечаю и отвечаю сущую правду, что почти не играю, так как не люблю и не умею. Дернуло тут K. Н. сочинить: "ну, нет, мы с женой его уже порядком подъучили"; хозяин обрадовался.— "Вы не можете, не имеете права, господа, отказать мне в удовольствии повинтить с русскими".— Пришлось сесть. Провинтили сотню франков и отделались только в половине пятого. [517] До музея две версты, а закрывается он в пять часов. Делать нечего, опоздали. Как бранился K. Н.!

"Винтить в Каире-то?! За этим что ли из Москвы ехали? Добыть нам разрешение осмотреть дворцы — этого нельзя, повернуться, верно, трудно — а засадить за винт можно!"

— А помните: ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами. Сами накликали. Вот вам и Булакский музей! Делать нечего, поедем посмотреть за город катанье здешней знати.

Так и сделали.

На этот раз катающихся было немного, и ничего особенно интересного мы не видели; попадаются только нередко кареты, на козлах которых сидит евнух; иногда же евнух едет верхом сзади; в дверцах таких карет за стеклами вставлены железные решетки; за решетками сидят гаремные дамы; веселое катанье!

M-r Дмитри провез нас к месту, на котором молодые англичане, офицеры и статские, играют в "поло". Мы долго любовались ими. Играющие разделяются на две партии, по четыре человека в каждой; отличаются партии цветом перевязи через плечо. Посреди арены лежит шар, четырех или пяти вершков в диаметре. У каждого играющего в руках молоток в роде того, что употребляется в крокете, но только гораздо больше, а ручка аршина полтора длины. По данному сигналу все восемь всадников несутся к шару. Задача каждой партии — загнать шар к себе в "дом", у одной партии на одной, у другой на другой стороне арены; если в течение 15 минут это не удалось, игра считается ни в чью. Повидимому, более 15 минут лошадям, без вреда для них, трудно выдержать ту страшную работу, которую тут задают им.

Что за удовольствие смотреть на эту игру! Вот загудел шар под первым ударом и помчался по данному ему направлению; двое игроков той же партии несутся за ним, чтобы новым толчком докатить его до "дому"; но один из противников круто поворачивает лошадь, как метеор проносится перед нагоняющими шар и на бешеном карьере сильным ударом, наотмашь спереди назад, поворачивает шар к середине арены; его друзья видят поворот, настигают шар и новыми ударами гонят его далее к себе. Но и противники не дремлют.

Ни один из играющих не остановился ни на одну минуту. Быстрой рысью едут все они, и едва кто-нибудь заметит, что шар находится в таком положении, что именно он, этот [518] играющий, может скорее других долететь до него, дает шпоры коню, несется как стрела и ловким ударом направляет шар или к себе "домой", или так, чтобы тот очутился под ударами лиц той же партии. Через семь или десять минут, после начала игры лошади уже все в пене. Бешеный карьер, в который приходится им переходить несколько раз в минуту, быстрые перемены одного аллюра на другой, чрезвычайно крутые повороты — все это утомляет и горячит лошадей. С каким мастерством управляют ими седоки; какая свобода движений; какая нужна верность руки и глаза, чтобы на всем скаку нагнать и ударом молотка повернуть быстро катящийся шар! Но и сами лошади принимают участие в игре; кровные, нервные, умные животные отлично понимают, что от них требуется, и нередко видишь, как они, без малейшего движения игрока, вдруг рванутся и как вихрь мчатся к шару. И что же, просмотрели мы четыре партии и не увидели ни одного столкновения. Одни и те же игроки играли по два раза под-ряд; между играми четверть часа отдыху; но два раза на одних и тех же лошадей не садятся.

Зрителей игры больше чем участников. Здесь и седой дипломат, и врач из-под тропиков, и коммерсант, и много военных, а еще больше молоденьких мисс и даже кудрявых детишек. Здесь не видно английской флегмы; все одобряют, все хлопают или громкими возгласами провожают удачный удар.

— Вот это кавалеристы!— невольно вырывается у нас.

Обедали мы в этот день с тремя публицистами-арабами.

Разговор был очень оживленный. Наслушались мы много интересного и о стране, и о коптах, ее аборигенах, и об англичанах, и о нашей местной дипломатии.

— Сами увидите, тогда поверите,— говорили собеседники наши.

И точно, потом увидели.

IV.

16-го марта мы поднялись очень рано. Нужно было ехать на самую отдаленную от центра города станцию железной дороги, версты четыре от нашего отеля. Мы поспешили и попали к первому утреннему поезду.

Полотно дороги проложено верстах в двух, трех от [519] Нила, иногда же в виду его. В одном месте оно проходит лесом пальм, насаженных еще при Мехмеде-Али.

Мы уже видели не мало пальм и в одиночку, и группами, и целыми плантациями, но леса пальм до сих пор еще не встречали.

Престранно иногда складываются людские понятия.

"Лес пальм! какую красоту рисует нам воображение при выражении этом! сколько поэзии привыкли мы соединять с ним! То ли в действительности?

Мы считаем пальму чуть ли не идеалом стройности, грации и красоты.

Стройна она, правда, удивительно. Ствол у корня той же толщины, что и под шапкой, т.-е. футов на шестьдесят выше. Но грации и красоты куда меньше, чем стройности. Она прежде всего недостаточно пропорциональна: при чрезвычайной высоте ствола, он относительно тонок, а крона или шапка ее ветвей недостаточно велика. Стволы молодых пальм почти так же толсты, а кроны так же велики, как и у старых; молодые только гораздо ниже старых, поэтому молодые пропорциональнее и красивее старых. Конечно, в известной обстановке бывают великолепны и старые 150-200-летние исполины, например, когда они высятся над другими деревьями, когда смотришь на них, прикрытых стеной или домом, когда видишь их издали или ночью; во всех случаях этих бесконечный ствол менее заметен или даже вовсе пропадает из глаз и, напротив, очень красиво вырисовывается роскошная шапка мягко выгнутых вай. Не дурны также пальмы, когда они группой в несколько штук стоят на открытой местности и на них смотришь издали; тогда их зеленые шапки ярко выступают на сером фоне земли и еще лучше на горизонте перед восходом солнца или на его закате. Но много пальм на небольшом пространстве, а тем более "лес пальм" — куда как мало привлекателен; скажу более: он наводит уныние, вызывает какое-то чувство беззащитности. Да оно и быть не должно иначе. Лес пальм представляет обыкновенно песчаную площадь, из которой на значительном друг от друга расстоянии подымаются в воздух тонкие, высокие, совершенно голые стволы; верхушки их длинными вайями своими сходятся между собой высоко над головой; но вайи не густы, листья же их узки и со многими просветами; поэтому тени они почти не дают. И ходишь по лесу пальм среди голых стволов, едва видя макушки и без всякой защиты от жгучего солнца. Разве это то, что мы [520] привыкли называть лесом? разве есть здесь то, что мы ценим в лесе?

Для араба, жителя знойной и голой пустыни и такой лес кажется защитой, его и он может пленять своею листвой. Нам нужно другое. Никакой, даже самый плохой наш лес не променяю я на лес пальм.

Мы вышли на станции в 30 верстах от Каира. Здесь ждали нас высланные накануне из города ослы. M-r Дмитри уверяет, что местные плохо выезжаны и слабы. Первый раз я садился на осла. Отлично; едешь — словно в кресле сидишь. Но вот что неприятно: осел, во-первых, слушает только своего вожака; во-вторых, этот последний нередко награждает его ударами; каждый раз при этом осел сильно рванется вперед, и так как вожак бежит сзади и вы не видите, когда ударяет он животное, то толчок, данный рванувшимся вперед ослом, каждый раз неожидан и потому вынуждает держаться в седле крепче, чем это вообще было бы нужно.

Тотчас за станцией начинают перемежаться обработанные поля, поселки и развалины старинного Мемфиса, основанного Менесом, древнейшим из всех царей Египта, имена которых дошли до нас. Менес не только основал город, он его оградил от разливов Нила, воздвигнув выше его громадные плотины.

Мемфис в течение двух или двух с половиною тысяч лет был одним из громаднейших городов древнего мира. Тянулся он от Нила до края долины и горы, на которой стоят Саккарские пирамиды и начинается Ливийская пустыня. Мемфис дал свое имя пяти из царивших в Египте династий (к одной из них принадлежали Хеопс и Хефрен, строителя величайших пирамид) и сохранил исключительное значение даже во времена процветания стовратных Фив.

Сильно пострадал он при нашествии персов; очень подорвало его значение основание Александрии; но окончательно убили его арабы; они не только разорили его, но выстроили несколько ниже по Нилу Каир, причем сделали последний своей столицею и перестали поддерживать плотины, защищавшие город от наводнений.

Строго говоря, развалин Мемфиса теперь и нет. Вся громадная площадь, которую некогда занимал город, представляет ряд холмов, низких и часто прерывающихся; холмы эти обозначают места зданий, сначала завалившихся, затем засыпанных горами мусора и поверх всего занесенных наносами Нила и [521] песками пустыни. Редко где торчит какой-нибудь обломок каменной громады. Холмы эти покрыты пальмами. На более ровных и низких местах, куда не только доходят, но и дольше держатся воды Нила, идут поля феллахов, а на самых значительных возвышениях ютится жалкие деревушки их.

Более часа ехали мы этими развалинами и останавливались только один раз, чтоб посмотреть недавно откопанную статую Рамзеса Великого. Большая часть статуи сохранилась, отбиты только ноги несколько выше колен. Лежит она на подставке и осматривают ее, подымаясь выше ее по особенно для того устроенной лестнице. Сделана она из красного полированного гранита. Мы в первый раз видели крупное произведение древней египетской скульптуры, и потому неудивительно, что оно поразило нас. Это, очевидно, портрет самой тщательной и тонкой работы. Величина фигуры в четыре, пять раз больше человеческой. Сложение фараона прекрасное; члены сильные, но вовсе не носят на себе того атлетического характера, как во многих статуях древней Греции и Рима. Голова и лицо красивы и симпатичны, нос и лоб правильны и прекрасно обрисованы, несколько чувственные губы сложены в мягкую добрую улыбку. Смотря на это лицо, ясно видишь, что оно представляет человека высокого ума и великой души. Есть еще в статуе этой нечто, о чем не думал художник. На нее в общих чертах похожи многие из тех феллахов, коренных жителей страны, которых каждый день видели мы. И характер стана, и оклад лица, и разрез глаз — все тоже. Совершенно ясно, что усопший фараон, статуей которого любуемся мы, и жалкие феллахи, возле которых столько раз эти дни проезжали и проходили мы, произошли от одного корня, ничего не имеющего общего с арабами и другими новейшими пришлыми жителями Египта.

Наконец добрались мы до конца долины и взобрались на горный кряж. Ослики наши тонут в песке; проводники же легко бегут, почти не оставляя на нем следа.

Вот и большая Саккарская пирамида, резко отличающася от всех других. Она древнейшая из пирамид и сложена не из камня, а из кирпичей нильского ила, таких же самых, что и те, из которых возводятся теперешние деревенские жилища туземцев; кроме того она возвышается не небольшими ступеньками, как прочие пирамиды, а представляет шесть огромных уступов. Она на несколько сажен занесена песками, так что в нее теперь нельзя уже и проникнуть; некоторые из [522] ходов ее обвалились, другие же представляют род лабиринта, в котором легко запутаться; в скале, за которой стоить пирамида, сделано было под нею несколько колодцев, куда, повидимому, опускали мумии священных ибисов и быков-аписов, пока для последних не было устроено отдельное погребальное здание

Остальные Саккарские пирамиды гораздо меньше; многие полуразвалились, и большинство их сильно занесено песком.

Мы ехали в дому Марриэта, знаменитого французского египтолога, основателя Булакского музея. Он устроил себе жилье в пустынной балке, в каких-нибудь 200 шагах от открытого здесь Серапеума, и в домике этом провел последние годы своей жизни. Здесь оставили мы ослов и их вожаков, а сами, с Дмитри и арабами хранителями Серапеума, направились к этому памятнику.

Серапеумом называется усыпальница священных быков-аписов. Аписы были обожаемы как воплощение божества Озириса. Не всегда бывал священный апис. Когда рождался теленок, который по приметам своим подходил к тому, что представлять должен был апис, владелец такого теленка обязан был немедленно дать знать об этом в храм Сераписа. Жрецы храма отправлялись освидетельствовать новорожденного. Было 28 примет аписа, и только тот теленок признавался воплощением Озириса, который совмещал в себе всю совокупность примет этих: цвет шерсти, известное распределение пятен по телу и прочее; масть аписа была черная, на лбу — белое трехугольное пятно, на спине — изображение, напоминающее орла или коршуна с распущенными крыльями, у корня языка нарост в роде священного жука... Если осмотр удостоверял наличность всех примет, теленка брали в храм, и по всей стране начинался ряд празднеств и торжеств; кормили, поили его и ухаживали за ним как только можно было лучше. После двух лет давали ему в сообщество стадо чистых телиц, признаки которых были тоже строго определены. При жизни Апису воздавали те почести, которые по обычаю подобали самому Озирису. По смерти плач и траур были по всей стране, а усопший погребался с величайшими почестями в Серапеуме. Если Апис достигал 28-ми-летнего возраста, то в 28-ую годовщину рождения своего он умерщвлялся в особенно торжественной обстановке.

Серапеум — ряд подземных громадных галерей. Направо и налево от них вырыты подобия комнат, одного размера в [523] длину и в высоту и несколько меньше в ширину; в середине каждой — гранитный фундамент, на котором стоит гранитный же полированный саркофаг с выдолбленною внутренностью. Саркофаги эти высотой в полтора и в два человеческих роста и весят от пятнадцати до двадцати тысяч пудов каждый. В них-то помещалась мумия аписа и затем накладывалась крышка соответственной величины и тяжести.

Все саркофаги эти и камеры, в которых помещены они, почти одного размера и формы. Один из них осветил нам m-r Дмитри бенгальским огнем особенно ярко; оказалось, это тот, в глубине которого бывшим хедивом Измаилом-пашой предложен был завтрак гостье его, императрице Евгении; конечно, поместиться в гробе аписа могли только сам хедив, императрица, стол с их приборами и двое слуг; свита же стояла в камере или в галерее.

Исследованных поныне усыпальниц аписов в Серапеуме 24; всех же до сих пор открытых гробниц аписов всего 64. Число это не велико, если принять во внимание, что культ аписов продолжался несколько тысяч лет. Есть вероятно и неоткрытые еще могилы их. Но с другой стороны нелегко, конечно, было найти и теленка, который совместил бы в себе все 28 примет аписа.

Камбиз, после погибели войска его под жгучим дыханием "семусина", распорядился выкинуть мумии аписов из гробов их и разрушить храм. С тех пор Серапеум стал приходить в упадок; пески пустыни занесли ходы в него, а часть галерей обвалилась.

В 1850 году Мариэт случайно наткнулся на небольшого сфинкса. Он вспомнил, что, по словам Страбона, вблизи от Саккарской пирамиды находился Серапеум. Мариэт принялся за раскопки. Первоначально они обнаружили аллею сфинксов; первые из них были в песке аршина на три, на четыре в глубину; но чем далее шли раскопки, тем больший и больший слой песку приходилось снимать. Наконец разрыт был 141 сфинкс на глубине 14 аршин и за ним был обнаружен вход в Серапеум. Другие раскопки Мариэта в той местности повели к открытию памятника жреца Тунари, на котором выгравированы были имена пятидесяти фараонов, начиная с Мейеса, воцарившегося в 5004 году до P. X. Найдено было также множество маленьких каменных табличек с начертанными на них именами фараонов, династий, к которым они принадлежали, числа лет царствования и времени, когда таблички эти [524] были высечены; надо думать, что какие-нибудь торжественные жертвоприношения сопровождали изготовление этих табличек и их, вероятно, сбирали жрецы Серапеума. Открытие памятника жреца Тунари и маленьких каменных табличек дало возмогшим восстановить с большею точностью хронологию династий, царствовавших в Египте в течение пяти тысяч лет до нашей эры и доказало совершенную правильность летосчисления жреца Манефона, жившего в III веке до Рождества Христова, и хронология которого сильно оспаривалась до тех пор.

Осмотрев Серапеум, мы вернулись к дому Мариэта и в тени его террасы отлично позавтракали. Я забыл сказать, что в гостиннице нашей всех уезжающих на целый день снабжают холодным завтраком, фруктами, вином, бутылкой крепкого кофе и приборами. Пока мы осматривали Серапеум, старший из ослятников по указаниям m-r Дмитри приготовил стол и согрел кофе.

Поели мы отлично; затем часок проболтали с арабами, теперешними жильцами дома Мариэта и стражами Серапеума, а затем отправились на осмотр гробницы Ти.

Многие века она была занесена песками; теперь ее раскопали; кровля и фронтон входа сажени на три ниже уровня окружающей ее местности.

Гробница эта — один из интереснейших и наилучше сохранившихся памятников египетской старины. Но чтобы ясно представить себе смысл и значение украшений ее и других ей подобных, надо сказать несколько слов о верованиях, которыми вызывалось сооружение памятников этого именно рода.

По мнению древних египтян, выясненному исследованиями Масперо, человек состоит из четырех основных частей. Первая — тело. Вторая — двойник, нечто легкое, неуловимое, нередко переменяющее свой цвет и как тень или полутень окружающее тело, воспроизводящее все малейшие его очертания и дающее лицу то или другое выражение, игру физиономии. Третья часть — душа, начало движущее и бессмертное. Наконец, четвертая — световое проявление, частица божества, связанная и с телом, и с двойником, и с душой. Пока все эти составные части соединены между собой, человек жив. Смерть — разъединение этих частей. Но смерть не одинаково действует на них. Тело остается и только позднее может разложиться. Душа бессмертна; после суда Озириса она вращается в мире, иногда переходит в животных, но в конце концов, через многие тысячелетия, соскучится по оставленному ею телу и станет [525] искать его, чтоб вновь соединиться с ним. Двойник, как тень, как отражение тела, перестает существовать. Световое проявление, как частица божества, соединяется с божеством, от которого исходит. Когда душа начнет разыскивать тело, она может и не найти его, если оно не было погребено и сохранено в виде мумии; тогда душа вечно останется в тоскливом состоянии, вечно будет искать тело. Сохранив тело в виде мумии, нельзя однако быть уверенным, что душа непременно признает его; она привыкла видеть тело, окруженное двойником, с известным выражением мысли и чувства; двойник же исчез. Как помочь делу? И вот в гробнице, где похоронено тело, помещают изображения покойника, и скульптурные, и рисованные; душа, найдя гробницу и не узнавая сразу тело, присматривается в изображениям и останавливается на мысли, что они относятся к тому именно телу, мумию которого окружают. Для окончательного убеждения души не ограничиваются помещением в гробнице изображений усопшего: стены расписываются картинами, относящимися до главнейших случаев жизни покойного, до предметов, которыми он всего более занимался, помещают на них также портреты лиц его наиболее близких. Душа помнит события жизни человека, часть которого она прежде составляла; не забывает она и окружавшую его обстановку. Воспроизведение того и другого на стенах гробницы рассеевает последние ее сомнения; она окончательно признает покинутое ею некогда тело и входит в него.

Такие взгляды древних египтян, выработывавшиеся конечно только постепенно, дают смысл всему тому, что видим мы в гробницах Ти, фивских царей и во всех им подобных.

Ты, как видно из сохранившейся в гробнице его надписи, был "приближенный царя, охранитель дворцовых входов, глава письмен царских, вождь прорицателей". Человек он был вероятно хороший; по крайней мере ни на одной из стен трехъярусной гробницы его нет сцены, в которой он наказывал бы кого-нибудь или имел раздраженный вид; напротив, очень часто попадаются изображения его с женой, которую он нежно обнимает или треплет по щеке или пальцами руки играет в волосах ее, причем дети его резвятся и шалят возле.

Вход в гробницу — узким корридором, заканчивающимся большой, кубической формы комнатой; отсюда крутой спуск ведет во вторую, еще глубже выкопанную комнату такой же формы, затем еще более крутой спуск в третью комнату. Здесь и была гробница. Стены всех комнат покрыты рисунками, [526] выбитыми в камне и затем закрашенными. Первые комнаты были, конечно, не только вырыты, но и расписаны еще при жизни самого Ти. Смерть застала его, когда отделывалась третья комната на самой глубине.

Рисунки, вырезанные на стенах, изображают всю жизненную обстановку Ти.

Своеобразное чувство овладевало нами по мере того, как мы все ниже и ниже спускались в гробницу. Рассматривая эти бесконечно разнообразные сцены обыденной жизни древнего египтянина, переносишься мало-по-малу в этот мир, так отдаленный от нас, казавшийся нам еще не задолго перед тем таким чуждым и непонятным. В верхней комнате гробницы на нас словно пахнуло этой прежней жизнью, мы впервые почувствовали себя не только в Египте, но в Египте фараонов, в Египте четырех тысяч лет тому назад. Во второй комнате мы были уже поглощены миром этим, мы жили в нем, мы радовались его радости, убитому дикому зверю, пойманной газели; мы сокрушались его неудаче или несчастию.

Незатейлива живопись гробницы, но как она жива, как она говорит уму и сердцу! И вся тогдашняя обстановка, вся обыденная жизнь, все даже мелочи ее обступают и охватывают вас. И чего только, каких картин нет там! Вот Ти в семье. Об этом я впрочем уже говорил. Вот Ти на охоте Здесь в лодке с массой гребцов и вооруженных людей нападает он на гиппопотама; там со сворой собак гонится за легкой антилопой, а здесь сетями тянет рыбу. Вот тот же Ти в своем хозяйстве — то среди стад, то на гумне, то в пекарне, то в плотничьей мастерской. Но жизнь, его окружающая, идет и без его присутствия; и сколько на стенах гробницы его картин этой жизни! Молотьба хлеба копытами животных, уборка винограда, квашня теста и многое, многое другое. Даже видишь, как тогда убивали быка на мясо — это одна из самых ярких художественно-исполненных картин. Есть и подробности, поражающие удивлением — корова телится и двое скотников облегчают ей процесс этот. Есть, конечно, и рисунки с нашей точки зрения не совсем приличного свойства.

Я сказал, что рисунки выбиты в камне. Резец видимо был в руке ловкой и уверенной. Затем рисунки покрыты красками; они сохранились словно вчера наложенные. Но красок этих немного — двенадцать, пятнадцать и все они яркие, определенные. В рисунке не без условности. Вода всегда светло-голубая, птицы зеленые. Перспективы нет. [527]

В комнате, где помещалась мумия, есть на стене сцена похорон; но она исполнена не так ярко и отчетливо, как другие.

Мы пробыли в гробнице Ти часа полтора, два. Едва ли даже лучшие из царских гробниц стовратных Фив могут сравняться с нею по ясности, красоте и художественности рисунков.

Осмотрели мы еще гробницу Унаса, открытую всего два года тому назад; так как в последние дни ветер был из пустыни, то вход в нее, вообще очень узкий, так занесло, что мы едва пробрались. Ведет в нее наклонный тунель сажен в восемь или девять длины, в сажень ширины и немного более 1 1 аршин высоты. Верхушка тунеля из одной гранитной глыбы. Потолок самой усыпальницы выложен огромными гранитными глыбами, поддерживаемыми колоннами из таких же гранитных масс.

Обратный путь к станции мы делали другой дорогою, причем версты четыре ехали по одной из тех громадных дамб, которые под прямым или под острым углом пересекают большую часть Нильской долины и во время разлива служат задержке вод и осадке ила.

К четырем часам добрались мы до станции железной дороги. Пассажирский поезд шел только в шесть часов, а мы спешили в Каир, так как вечером были приглашены знакомыми местными публицистами посмотреть арабскую оперу. Поэтому мы воспользовались проходившим в половине пятого товарным поездом и в товарном вагоне вернулись в Каир.

В девять часов мы были в театре. Снаружи он ничего любопытного не представляет; но внутренность очень недурна, можно даже сказать — нарядна. Театр четырех-ярусный, меньше петербургского Мариинского, но гораздо больше московского Малого. Ковры темно-малиновые бархатные устилают не только фойэ, но и лестницы, все корридоры вокруг лож, самые ложи и партер; сделано это, чтоб уничтожить возникновение всякого звука, который мог бы тревожить публику и отклонять внимание ее от сцены. Наша ложа в бенуаре, рядом с литерной, поместительная, удобная, хорошо отделанная и с аван-ложей, как в московском Большом театре. Мы стали осматривать зал. В партере, в противоположность нашему, мужчин больше, чем женщин, и женщины — француженки, итальянки, англичанки, гречанки, армянки, местных же вовсе не видно. В бельэтаже более половины лож, а в первом ярусе добрый десяток их закрыты белыми занавесями из тончайшей проволоки. Одни [528] из них редкие, с узорами в роде филейных вышивок; другие погуще, как частые узорчатые гардины; сквозь первые легко различать сидящих; сквозь вторые можно что-нибудь увидеть, только внимательно и долго всматриваясь в одну точку, да и то тогда только, когда сидящие в ложе придвинутся к самой занавеске. Завешенные ложи — абонированные богачами-мусульманами для их гаремов. Любезные хозяева наши объяснили нам, что за более густыми занавесями — обыкновенно черкешенки, которыми очень дорожат и которых держат строже других. Конечно, гаремные ложи интересовали нас более, нежели открытые европейские. Мы внимательно всматривались в них. Многие гаремные дамы приехали повидимому целыми семьями; мы заметили и дряхлых старух, и детишек лет шести, семи. Самое представление, повидимому, интересовало гаремных дам меньше, чем публика; многие из них сидели, почти прижавшись к занавесям, иногда упорно в бинокль вглядывались в одно место, а также осматривали ложи и партер, не смущаясь повидимому многочисленными евнухами, их стражами, сидевшими в партере и наблюдавшими за ними.

В первый же антракт я вышел из ложи и поднялся в бельэтаж; корридор правой стороны его перегорожен ширмами, выше человеческого роста с надписью: "reserves aux haremes"; я подумал: "ну, не удастся увидеть ни одну из барынь этих". Но тут же идет лестница в следующий этаж, и с половины ее видна через ширмы вся часть корридора бельэтажа, куда выходят гаремные ложи. Несколько женщин прохаживались там; я остановился и стал рассматривать их; они смотрели на меня; затем две, три из них разошлись по ложам и через минуту оттуда высыпала целая толпа. Все дамы, мало-мальски не совсем старые, одеты по европейской моде; большинство крупные, довольно полные, с густыми бровями и большими глазами — это преимущественно турчанки; красивых из них что-то не видно; выражения лиц мало осмысленные, животные. Лучше черкешенки; те меньше ростом, профиль резко очерченный, овал лица приятный, разрез глаз прекрасный. Меня интересовала эта толпа; они повидимому поняли, что я иностранец, и тоже рассматривали меня, а некоторые энергично жестикулировали. Возвратясь после звонка в ложу, я рассказал о своих наблюдениях. Сотоварищи выразили опасение, как бы не досталось мне от евнухов; но хозяева наши уверили, что в этом отношении опасаться нечего, так как евнухи очень хорошо умеют разобрать, кто иностранец, кто местный, [529] и придираться к иностранцу станут только тогда, когда он продолжительное время живет в Каире, позволяет себе шалости, да и притом человек без состояния и связей. "Если же карман ваш туго набит и есть охота и время заняться волокитством, ручаюсь вам, и двух, трех недель достаточно, чтоб проникнуть к любой из этих дам". Мы, конечно, усомнились в правильности такой аттестации, но наши хозяева-чичероне настаивали на своем. Вот как они объясняли дело. Старинные предания очень ослабели. Живая европейская жизнь проникает уже и за порог гаремов. Поэтому требования обитательниц их гораздо большие, чем прежде, а те удовольствия, которые когда-то вполне удовлетворяли предшественниц их, наводят тоску и вызывают раздражение. Между тем, вследствие многоженства, некоторые физиологические потребности остаются нередко очень мало удовлетворенными. Прежде, при существовании признанного законом невольничества, всякие попытки дам развлечься встречали решительный отпор в евнухах, так как последние знали, что проведай хозяин гарема о их недостаточной бдительности — и дело кончено; в лучшем случае — страшнейшее истязание и вечное заключение, а всего вернее — петля на шею. Теперь не то. Невольничество существует как факт, но не признается законом. Почти все евнухи невольники; содержат их господа скупо, а жить хочется. Вот они и дозволяют подкупить себя. Таким образом, женщины гаремов спят и бредят приключениями, евнухи же ждут хорошей подачки. Стоит обнаружить большое желание и не скупиться, и двери гаремов откроются перед вами. Дама не выдаст евнуха, потому что ей всего хуже придется; евнух не выдаст ее. Ну, а попадутся, тогда барыне плохо; евнух же прибегает немедленно к консулу какой-нибудь европейской державы, ставит себя под покровительство закона о невольничестве и отделывается потерей места. В результате весь вопрос об успехе у гаремной затворницы сводится к известной доле смелости и к возможности щедро заплатить евнуху.

Заговорив про гаремных дам, мы чуть не забыли спектакля. Трудно определить, к какому роду искусства относится представление, на которое попали мы. Главные действующие лица пели свои роли, остальные их говорили, хора не было.

Содержание пьесы странное, постановка наивная.

Сын халифа влюблен в бедную девушку, дочь его кормилицы; она же не отвечает ему и заинтересована каким-то бедным юношей. В первом действии министр халифа, [530] переодетый дряхлым стариком, приходит в дом Асмы, молодой девушки (ее играет еврейка Лёля, лучшая современная арабская певица, женщина высокая, стройная и очень красивая, заработывающая огромные деньги и как певица, и как красавица, доступная очень немногим и очень не легко). Цель переодевания министра — убедиться, действительно ли Асма и ее мать — женщины хорошие, стоит ли Асма любви халифова сына. Потом является бедный юноша, предмет любви Асмы; одет он в пестрый колет средневекового француза или южного немца (это в восточной-то столице!). Затем приходить переодетый сын халифа; рубище изображается длинной белой рубашкой, стянутой у пояса и на которой нашиты пестрые лоскутки — они должны представлять лохмотья. Партию его поет шейх Саламе, лучший арабский тенор, очень видный мужчина.

Во втором акте — любовное объяснение халифова сына. Асма его отвергла. Влюбленный ревнует, бесится и Асму вместе с ее другим ухаживателем отправляет в тюрьму.

В третьем акте — выясняется, что кормилица, начиная кормить ребенка, подменила его; своего сына выкормила как сына халифа, а халифову дочь отправила к себе в деревню. Таким образом Асма оказывается наследницей престола, выходит замуж за влюбленного в нее юношу, а халифов сын делается простым смертным.

Арабское пение сначала раздирает европейские уши. Судя по тем местам, которые пользовались особым одобрением публики, верхом искусства считается у арабов, чтоб певец вокализировал носовыми и горловыми сдавленными звуками как можно долее, пока у него остается хоть капля воздуха в груди. Шейх Саламе (играющий сына халифа) пел, гнуся неистово, хрипел — и тем не менее публика апплодировала ему, как бешеная. К первом акте мы не в состоянии были понять, есть ли в арабском пении какая-нибудь гармония и ритм; оно звучало нам странно, диво, неприятно. Во втором мы уже освоились с ним. К третьем, особенно в пении Асмы-Лбли, мы находили уже и мягкость, и приятность, а K. Н., у которого тонкий музыкальный слух, схватил несколько мелодий, и потом, во время дальнейшего путешествия нашего, нередко напевал их.

Если во всяком случае арабское пение не пленило нас, то как понравился нам язык; сколько в нем звучности; множество открытых гласных и полное отсутствие шипящих.

Наши хозяева рассказывали потом, что арабы очень легко [531] усваивают европейские языки и говорят без акцента; всего труднее дается им русский и почти недоступен польский, по обилию в нем шипящих звуков.

Арабская опера в Каире не постоянная. Те же Лёля и шейх Саламе поют и в Алжире, и в Константинополе, и в Александрии. Попасть на нее приезжему — дело случая, и как мы были благодарны нашим милым новым знакомым, что они дали нам возможность услышать оперу эту при самой притом благоприятной обстановке.

V.

Встали мы поздно; сначала укладывались, так как вечером должны были ехать в верхний Египет, и писали письма. Потом купили себе пробковые тропические шлемы с козырьками спереди и сзади; в шлемах этих между головой и пробкой вложена выгнутая тонкая пружинка, так что воздух постоянно проходит под шлем и выходит в отверстие, сделанное на верхушке его; шлемы покрыты белой материей и к ним прикрепляются длинные легкие шолковые полосы, формой в роде полотенца, которые прикрывают затылок и плечи. Такие шлемы носят все английские войска тропических стран. Они предохраняют от солнечных ударов и заменяют тяжелое кефиэ, для ношения которого требуется большая привычка.

После завтрака А. И. пошел в фотографию сниматься, а мы с К. Н. поехали послушать дервишей-ревунов.

Мечеть, где живут и молятся дервиши эти — за городом. Когда мы приехали, там было уже с десяток экипажей; пришлось обождать, так как впускают в мечеть перед самым началом.

M-r Дмитри объяснил нам, что мечеть эта — частная собственность шейха, начальника каирских дервишей-ревунов, что шейхство передается от отца к сыну, что всех дервишей, принятых в это сообщество или "согласие" (если употребить чисто русское выражение), около двадцати, но большинство их в отлучке, за сбором милостыни или по другим делам, и остается теперь minimum того числа, при котором допускается молитва, т.-е. сам шейх и восемь дервишей; участвовать в службе будут и миряне, приготовляющиеся к поступлению в дервиши; "согласие" этих дервишей пользуется большим уважением среди мусульман Каира. [532]

Минут через десять нас пригласили войти в мечеть. Она не из больших. Пол покрыт циновками, стены и купол выкрашены белой краской, украшений нет. Вообще мечеть имеет запущенный вид.

Возле миргаба, где помещается коран, лежит довольно большой меховой ковер, а перед ним, кучей, бубны, литавры и барабан. На ближайшей в "миргабу" части мехового ковра постлан другой небольшой ярко красный суконный коврик. В довольно большом от миргаба и красного коврика расстоянии раскинуты правильным полукругом небольшие меховые коврики — мы насчитали их восемь. Вдоль стен, кроме той, в которой примкнут миргаб, расставлены простые соломенные стулья — это места для публики; не прошло и пяти минут, как все они были заняты.

Ждали мы не долго. Без особой церемонии или торжественности стали являться участники моленья и занимать свои места; всего было человек двадцать пять или тридцать. Шейх, высокий мужчина в черном длинном халате, с головой повязанной белым платком, пришел последним и поместился на красном коврике; возле него на меновом ковре уселся мулла, а на циновках несколько человек, по большей части очень невзрачных — это, как оказалось потом, были музыканты; участники моленья разместились большим полукругом против шейха, причем некоторые уселись на маленькие меховые коврики, о которых я говорил выше; остальные — между ними сидевшие на ковриках, как вам объяснили, были дервиши; остальные, миряне, или подготовлявшиеся в вступлению в дервиши, или просто подвизавшиеся в богоугодном деле; отличить, однако, по наружному виду дервишей от мирян нельзя. Разнообразие народностей, возрастов и одежды — вот что прежде всего бросалось в глаза в этом собрании. Прямо против шейха сидел негр до того черный, что, казалось, он весь отполирован самым тщательным образом; через три человека от него — блондин с совершенно белым цветом лица; видны были и арабы, и феллахи, и турки. В собрании были люди всех возрастов, от старика лет 80 и до мальчика лет 11 или 12. Одежда также разнообразна: один в широких турецких шараварах и в длинном европейском пальто; другой в бесчисленных халатах бухарского покроя.

Все сидели молча, поджав под себя ноги, опустив головы. Шейх сказал что-то, и все стали раздеваться, снимать все лишнее — и чалмы, и широкое платье. Все снятое каждый сложил [533] сзади себя. И опять уселись молча с опущенными головами и потупленными глазами.

Шейх нараспев произнес какие-то слова. Сидевшие подняли головы и нараспев же стали отвечать ему, постоянно повторяя одно и тоже слово, при этом слегка раскачиваясь то сзади наперед и спереди назад, то с боку на бок. Первоначальный ответ был тихий и протяжный; последующие — все громче и громче, все скорее и скорее и вдруг сразу оборвались.

Прошла минута. Шейх поднялся на ноги и вышел к центру полукруга, образуемого участниками церемонии; поднялись и все они. Шейх снова нараспев сказал что-то; мулла запел совершенно так же, как накануне шейх Саламе в театре, а один из музыкантов на дудке, сделанной из тростника и звуком своим представлявшей что-то среднее между флейтой и кларнетом, стал подыгрывать ему. Еще не совсем окончил мулла, как ему стал отвечать хор дервишей и других соучастников моленья. Они и отвечали ему, и раскачивались в то же время. Сначала, казалось, качанье в бок направо и налево, преобладало над раскачиванием вперед и назад; но чем дольше качались они, тем реже и меньше становились размахи в бок, направо и налево, и тем чаще и «сильнее вперед и назад. Ответ звуками — совершенно однотонный — постоянно усиливался, становился и громче, и глуше, и в то же время все гуще и гуще, все отрывочнее и отрывочнее. И вот он снова сразу оборвался.

Прошла минута, полторы. Опять затянул что-то шейх, опять подхватил мулла и флейта, а там и все остальные. Начали с тех же тихих, сдавленных, медленно выходивших из уст и будто лениво разливавшихся в мечети звуков; таковы же были качанья. Мало-по-малу оживлялось и то и другое; звуки росли, как в пред идущий раз; качанье тоже усиливалось и усиливалось; теперь в бок уже не качались — размахи шли теперь только вперед и назад.

Когда дервиши дошли до той силы звука и быстроты размахов тела, на которых закончили предыдущий нумер, шейх знаком поманил одного из качавшихся; тот выдвинулся из ряда и продолжал качаться и реветь, но уже стоя на месте шейха; сам же шейх уселся на своем коврике. Звуки все усиливались и усиливались. Они ушли много дальше, чем в первые разы, а оборвались так же неожиданно и так же резко, так резко, что мы невольно вздрогнули.

Новая пауза и опять все началось, как и в [534] предшествовавшие разы. Но опять вышла новинка. Когда дошли до той быстроты качания тела и силы звука, на которой закончили второй нумер, музыканты схватили бубны, барабаны и литавры и стали аккомпанировать, в свою очередь усиливая силу и резкость звука.

Новый перерыв и передышка. Затем четвертый нумер в том же порядке, как и предыдущие.

Признаюсь, становилось не по себе. И неловко, и жутко. Брала оторопь.

К концу нумера качанья приняли невероятный вид и быстроту. Каждый из дервишей оказался с громадными, длиннейшими волосами; при быстром качанье волосе летели то вперед, то назад, смотря потому, куда нагибалось тело; они закрывали лицо и падали на пол впереди молящегося, когда он нагибался вперед, и сзади его на пол же, когда он откидывался назад; движение было до того быстро, что, казалось, волоса дыбом стояли на голове, составляя как бы продолжение человека вверх. И какой свирепый, ужасающий вид имели эти фанатики! А звуки, ими издаваемые, все росли и росли и в глубину, и в ширину. Это уже не были человеческие голоса, это были сначала подавленные мучительные стоны. Мало-по-малу они переходили в какое-то пыхтение, потом в рев, и заканчивались глухим ужасным рычанием. Это делали голоса, но литавры, бубны и барабаны невероятно усиливали звук. Внезапно иногда среди глухого стона вдруг вырывался пронзительный свист дудки, до того резкий, что, казалось, кто-то ножен полоснул по коже.

Сила впечатления усиливается, конечно, в огромной степени тем, что и все тридцать человек и все инструменты издают каждый звук вместе, как один человек. Это придает звукам густоту и силу невероятные. Своеобразность и дикость их поразительны.

В пятом нумере с одним из исполнителей, с негром, случилось что-то особенное. Он словно выкатился на середину и, не переставая качаться и реветь, сделал несколько кругов, а потом вернулся на свое место. Это было к нашему счастию, нередко, говорят, бывают припадки с исполнителями в конце молитвы или представления — называйте как хотите то, что видели мы — тогда они падают на землю, бьются об нее с пеной у рта и кончают обмороком.

С нас было довольно и без этого. Я взглянул вокруг себя — не мало бледных, до крайности взволнованных лиц. Со [535] мною то же; я едва высидел пятый нумер; на лице К. Н. написано отвращение.

Начался шестой нумер. Он превзошел все предыдущие. И гул, и свист, и рев, и гром, и нечеловеческое рычание шли друг за другом и как бы налегали друг на друга. Эти невероятные звуки, эти неистово свирепые лица, эти исступленно горящие глаза и наконец этот раздирающий свист дудки, разрывающий глухую массу остальных звуков, как молния в кромешной ночной тьме разрывает и воздух, и тучи,— все это бросало то в озноб, то в жар. Я хотел уйти, но ноги дрожали, и мне казалось — они не поддержат меня. Я сделал усилие и поднялся. Но в это самое мгновение весь адский этот гул и рев оборвался вдруг с такой неожиданностью, силой и резкостью, что я невольно присел.

Что же это!? Оказалось, все кончено. Мы можем идти. Зрители хмуры, многие бледны. Только один фотограф хлопочет и суетится возле своего аппарата. Дервиши сидят без движения, где кто попало. Миряне, из качавшихся и ревевших менее усердно, увязывают головы и надевают халаты. Шейх вышел, двинулась публика, пошли и мы.

Расплатились у входа. Как хорошо теперь на свежем воздухе под пальмами и яркими лучами солнца, в ничем ненарушаемой тишине! дышется свободно и легко, и только когда вспомнишь недавний рев, какое-то щемящее неловкое чувство пробегает по жилам. Нет, слушать дервишей-ревунов во второй раз соберусь я не скоро.

Домой мы ехали без разговоров. Только под конец пути m-r Дмитри стал повествовать нам, откуда среди дервишей явились вертящиеся и ревуны. По словам его, существует легенда (продаю, за что купил), будто какой-то халиф, в расцвете арабской цивилизации, без ума влюбился в красавицу-вдову, неутешно оплакивавшую мужа, павшего на поле брани. Все ухаживанья халифа оставались втуне. А кровь кипела; вот и стал он смирять ее самыми трудными физическими упражнениями. Придворные указывали на это красавице и говорили: смотри, жестокая, как любит тебя халиф; он сходит по тебе с ума. Но вдовица-красавица оставалась холодна и недоступна по прежнему. Упражнения халифа стали объяснять как угодное Богу дело подвижничества. Многие поверили этому, нашлись подражатели. Так и возникла секта.

Вернувшись в гостинницу, мы отправились после побродить в соседних улицах. Мы уже возвращались, когда услышали [536] сзади себя звучный женский голос: "Позвольте немножко по-русски поговорить с вами, господа". Быстро оборачиваемся и видим — стоит перед нами арабка, с головы до ног окутанная в черное. "Я — русская, с базару иду. Вот, знаете ли, и оделась по здешнему, а то ничего не купишь, да еще и засмеют. Услышала, идут господа, говорят по-русски, и самой захотелось поговорить страсть как. Извините пожалуйста".

Какие уж тут извинения! Разговорились. Идем вместе. Рассказывает, что лет шесть тому назад приехала сюда приказчицей, пожила, пожила, выучилась говорить по-английски и по-арабски, ну, и свое заведение открыла. Мы издали намекнули, что, видно, из евреек, и любопытствовали, какое такое заведение. Обиделась. "Какая же я еврейка, разве по говору не слышите? А заведение здесь возле сада Езбекиэ; как следует быть заведение. И раки, и вино, и лимонад, и пиво, и кофе, и все прочее. Зайдите, поглядите". Любопытно взглянуть. Оказалось, в роде наших пивных. Большая комната на улицу со столиками, стульями, прилавками и шкафами для многочисленных и разнообразных бутылок. За этой комнатой другая для приема не посетителей заведения, а гостей хозяйки; часть этой комнаты отгорожена для спальни и кухни. Новая знакомка наша переоделась в одну минуту за своей загородкой и явилась перед нами сорокалетней, полной, пышущей здоровьем бабой. Спросили мы лимонаду, чтоб поддержать коммерцию.— "Есть у меня сиделец араб, живет на квартире, приходит в заведение только вечером часов в пять, а то и в шесть; сидит часов до десяти, а по торговле глядя и дольше. Потому утром я и сама управляюсь, а днем, видите, никого нету, потому пекло. Главное дело — вечер. Тут кто откуда, все соберутся, сидят, курят и пьют. А только против нашего лучше будет. Пьянства там или дебошу это на редкость, разве аглицкие матросики из Александрии приедут".

Просидели мы у нее с полчаса и пошли домой. К шесть часов вечера того же дня мы были на станции и двинулись в Асиут или Сиут, стоящий на границе Верхнего и Нижнего Египта. До него от Каира 300 верст и там оканчивается железнодорожная линия...

Евг. Картавцев.

Текст воспроизведен по изданию: В Каире. (1889 г.) // Вестник Европы, № 12. 1891

© текст - Картавцев Е. 1891
© сетевая версия - Thietmar. 2015
© OCR - Бычков М. Н. 2015
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1891

Мы приносим свою благодарность
М. Н. Бычкову за предоставление текста.