ВЕРЕЩАГИН А. В.

ПО МАНЧЖУРИИ

1900 - 1901 гг.

Воспоминания и рассказы

X - По Сунгари

Окончание.

(См. выше: февр., 573 стр.).

XIX — У дзянь-дзюня

Долго спал я после дороги. Наконец просыпаюсь и с восторгом вспоминаю, что я в Гирине. Боже, как отрадно подумать, что наконец-то окончилась эта утомительная поездка, с ее дозорами и волнениями! Как приятно, после той грязи, протянуться и полежать на чистой постели! А сколько я теперь интересного увижу! Где только не побываю! - Осматриваюсь кругом: фанза просторная, но небогатая. Окно, как водится, чуть не во всю стену, решетчатое, заклеено бумагой и с небольшим стеклом посередине. Снаружи оно заставлено второй рамой, но без стекла, вследствие чего в комнате полумрак. Вот приподнимается покрывало, заменяющее двери, и входит с одеждой и сапогами мой Иван. По лоснящемуся, довольному лицу я вижу, что он успел уже и хорошо выспаться, и закусить, и чаю досыта напиться.

— Здорово! - осторожно говорю ему, чтобы не разбудить хозяина.

— Здравия желаю, ваше высокоблагородие! - весело отвечает он и как-то загадочно улыбается.

— Ну что, отдохнул?

— Так точно! - затем, после некоторого молчания говорит: [131] Здесь живут хорошо! - Все дешево! Чумизе 1 руб. 50 коп. сотня снопов. Фазаны по гривеннику. Яйца десяток тоже гривенник. А в Харбине за солому платили четыре рубля.

— Так купи же ее побольше, да поправляй лошадей, - а то, поди, они страсть замучились.

— Так точно, - я говорил Лопашову. Да здесь у интенданта и денег не берут, - говорят, все приказано от дзянь-дзюня даром отпускать! - и на лице моего верного слуги выражается полнейшее блаженство.

— Ну, пожалуйста, чтобы не сметь ничего брать даром! А то, знаешь, какая может выйти неприятная история! - говорю ему. - Ступай, отвори ставню. - Иван уходит в полном недоумении: “зачем-де платить деньги, когда предлагают даром"?

Ставню открывают, и в комнату врывается яркий солнечный свет. Двор просторный, чистый. Налево живет китайский интендант от дзянь-дзюня, при нашем комендантском управлении. Штат у него, должно быть, большой. Поминутно входят и выходят китайцы. Направо - караульный дом. Там мелькают наши солдаты и казаки. Я умываюсь и спешу одеваться. Надо ехать являться начальнику гарнизона.

— Андрей! - вдруг раздается на всю импань из соседней комнаты повелительный голос коменданта. Он, конечно, слышит, что я встал, а потому и не стесняется.

— Сейчас! - далеко где-то откликается сиповатый голос.

— Ну что, выспались? - спрашивает Михаил Данилыч, появляясь ко мне чуть не в костюме праотца. Он мал ростом, тощ телом, но духом очень бодр. Тонкое лицо его выбрито. Усики закручены.

— Чудно выспался, спасибо! - говорю ему. — Ну, как же вы живете тут?

— Да слава Богу! - и он садится на мою кровать. - Пока все спокойно. Недавно экспедиция была, - хунхузов покрошили. Теперь опять Рененкампф ушел. Хантенгю все еще не сдается. У него и войск много, и пушки есть. Это самый главный противник наш. Он дзянь-дзюня в грош не ставит, - рассказывает Михаил Данилыч.

— Не пора ли к начальнику гарнизона? - перебиваю его. - Он далеко живет?

— В арсенале! Версты четыре будет. Поедемте вместе. Мне, кстати, тоже нужно его повидать! - говорит он.

Михаил Данилыч - мой старый товарищ еще по турецкому походу. [132]

Так, через полчаса, в походной форме, в сюртуках в при шарфах, мы выходим к воротам. Очень неказистый и неуклюжий солдат-китаец с палкой в руках, чтобы разгонять толпу, отдает нам честь рукой. Множество китайцев толпятся и с величайшим любопытством заглядывают в ворота. Сажусь на казачьего коня. Михаил Данилыч идет пешком. Он не любит верховой езды. Лошадь его ведут сзади. Пеший он чувствует себя надежнее.

Сейчас же из переулка мы попадаем на набережную Сунгари. Какая она красивая! Противоположный крутой берег покрыт тонким слоем снега. Одиночные раскидистые деревья картинно выделялись на белом фоне. Как раз напротив возвышалась укрепленная импань, с высокими зубчатыми стенами и башнями. На горизонте громоздились горы, сверкая на солнце вершинами, запорошенными снегом. Река еще не стала. По ее темно-синей поверхности далеко неслась по течению, широко распустив белый парус, - легкая джонка. Но что это за набережная, где я еду! Она скорее похожа на задворки в захудалой станице. Все ямы, провалы, дырявые мосты. Того и смотри, шею сломишь. Теперь я понял, почему спутник мой предпочел идти пешком. Кроме того, дорога подмерзла, было очень скользко, и лошадь моя беспрестанно скользила. Еду осторожно. И лошадь-то надо крепко держать, чтобы не свалиться, да и посмотреть-то хочется по сторонам. Очень уж интересно! Вот мы проезжаем мимо склада гробов. Он помещался как раз за комендантским управлением. Гробы сколочены из широчайших массивных досок, вершка в четыре толщины. На них нарисованы кумирни и разные пейзажи. Местами позолочены. Известно, что китайцы больше всего заботятся о загробной жизни.

На самом обрыве набережной виднеются деревянные стенки, вроде больших щитов, с намалеванными чудовищами. Стенки эти должны защищать хозяина дома от злого духа, ежели бы ему вздумалось прилететь с реки. Ну, тогда, конечно, он прежде всего разобьется об эту стенку. В одном месте дорога идет ровная. Пускаю коня рысью и быстро нагоняю моего Данилыча, который порядочно было ушел вперед.

— Ну что, скоро арсенал? - спрашиваю его.

— Э, нет! Еще версты полторы осталось! Вон, видите, вправо, за рекой, пороховой завод. Арсенал как раз будет против него по сю сторону.

— А это что за флаг? - спрашиваю коменданта. [133]

Здесь наша телеграфная станция. А вон рядом будет жить наш консул Люба. Ему здесь отделывается квартира.

Проезжаем городские ворота. Стена вышиной сажени две. Она в сохранности. Поблизости возвышается кумирня. Народу на улицах очень много. Встречаются и женщины, в черных халатах с широчайшими рукавами. У молодых лица накрашены, в особенности щеки и губы. За ушами торчат букетики цветов. Походка у всех их медленная, осторожная. Точно они ежеминутно боятся упасть... Вон старик-китаец волочит ручную тележку с каким-то товаром и звонко колотит в маленький бубен. Другой несет лоток с какой-то провизией и монотонно выкрикивает. Поминутно встречаются верховые на мулах и на лошадях. Больше попадается свиней черных, огромных, острорылых. Их повсюду видно бесконечное множество. Они беспощадно роются среди самой дороги в ужаснейшей грязи. Кругом царила мирная обстановка. Народ видимо уже привык к нам, - занимается своим делом, работает, торгует и, очевидно, забыл и думать о военных действиях. Вдали замелькали шесты с нашими флагами, а немного дальше, из-за построек, показался и сам арсенал. Он занимал в окружности пожалуй версты две и обнесен высокими земляными стенами, тоже с башнями и бойницами. Здесь жил начальник гарнизона, генерал-майор Айгустов, небольшого роста, худощавый господин, уже седой. Волосы у него были только на висках и на затылке. Айгустов разом располагал к себе своими взглядами и прямой, живой речью.

После обычных приветствий и вопросов, - когда я приехал, как дорога и т. п., - генерал говорит:

— Ну, вот, переезжайте сюда, ко мне. В винт играете?

— Играю.

— Ну, вот и отлично! У меня тут гостит один мой приятель, товарищ еще по корпусу, запасный генерал. Такой славный старик. В винт готов дуться день и ночь. Поиграли бы!

Впоследствии я играл с обоими с ними. Айгустов еще ничего, спокойно играет, но приятель его был положительно невозможен: в середине игры он вдруг вскакивает со своего места, толстый, красный, с представительными седыми бакенбардами, и на всю фанзу хрипло кричит на своего партнера, худенького, скромного поручика:

— Понятия, сударь мой, не имеете об игре! Чутья нет, [134] чутья! Уж ежели вам туза дают, так и отвечайте в эту масть! - и он бесцеремонно машет тому картой чуть не под самым носом. Бедный партнер только пыхтит, терпеливо дожидаясь, когда его превосходительству угодно будет окончить свою распеканцию.

Я решительно отстоял свое пребывание у коменданта. Во-первых, от арсенала далеко бы до остальных частей войск которые мне предстояло осматривать, а во-вторых, я опасался, что туда мне никакой торговец-старьевщик ничего не понесет на продажу.

За мной приехал адъютант 16-го в.-с. стрелкового полка, знакомый мне еще по Хунчуну, поручик Полуэктов. Премилый молодой человек, стройный, красивый. Еду с ним в полк осматривать роты. Полк помещался на краю города, в обширной импани. Флаг на стенах красиво развевается по ветру. Вхожу в первое помещение. Люди выстроены вдоль кан, каждый против своих вещей. Фанза хорошо приспособлена для жилья. Бумажные окна наполовину заколочены войлоком и досками, чтобы не дуло. В середине казармы поставлены печи. Тепло и сухо.

— Здорово, братцы! - говорю солдатам.

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! - дружно отвечают те. Я медленно обхожу шеренги и осматриваю вещи.

— Где у тебя вторая рубаха? - спрашиваю низенького солдата с испуганным, бледным лицом.

— На мне, ваше высокоблагородие.

— А другая? - Солдат молчит и искоса смотрит на товарищей.

— Как же ты меняешь ее? Или все в одной и той же ходишь? Расстегни мундир, покажи! - Солдат расстегивается и вытаскивает черную, как у кузнеца, рубаху.

— Ну, как же ты ее моешь?

— Да так, ваше высокоблагородие, как теплый день, так на солнышке вымоешь ее, ну она и просохнет.

— Господин ротный командир, обратите внимание! - говорю молодцеватому штабс-капитану. Тот следовал за мной по пятам.

— Слушаю-с! - и ротный почтительно козыряет.

— Где у тебя рубаха? - слышу за спиной осторожный вопрос.

— Износил! - доносится глухой ответ. [135]

Я обхожу фанзу кругом. Унтер-офицерские вещи сразу отличались. Между ними часто красовались и цветные рубахи; у рядовых же почти у всех было по две пары белья.

— Пожалуйста, прикажите выстроиться людям на дворе, взглянуть мундирную одежду, - говорю ротному. Тот опять покорно козыряет. Люди выстраиваются в две шеренги. Мундиры еще сносны, шаровары же почти у всех окончательно истрепались и представляли одну сплошную заплату.

— По местам! - раздается команда, и вся эта масса людей, весело, шумно разбегается по казармам. Иду на кухню пробовать пищу. Щи такие, что я с удовольствием ел бы каждый день. Каша пшенная, прожаренная, с луком и маслом, - просто объедение.

— Ну и щи! Ну и каша! - похваливаю кашеваров. - Молодцы!

— Рады стараться! - отвечают те, очень довольные.

— Помилуйте, полковник, как же щам не быть хорошим! Мясо отпускается по фунту на человека в сутки. Скотина дешевая, жирная. Чего еще надо! - объясняет ротный. На смуглом, бородатом лице его видна заботливость о своей части. Так же осматриваю я и другую роту, затем третью и т. д. Везде - повторение одного и того же. Изредка слышался тот же сумрачный ответ: “износил", или: “не выдали", “не получал". Месяц целый осматривал я части, расположенные в Гирине и его окрестностях. В общем, надо правду сказать, люди размещены были сравнительно хорошо. Одежда, за исключением шаровар, была сносная. Что же касается пищи, и говорить нечего. Дома, в России, солдаты никогда так не могли есть.

— А что, ваше превосходительство, ведь следовало бы мне съездить представиться здешнему дзянь-дзюню! - говорю я как-то генералу Айгустову.

— Еще бы, непременно съездите! Ведь он тут близко живет, в нескольких шагах от вас, в своем дворце.

— Пойдемте вместе! - предлагаю ему.

— Пожалуй, пойдемте, - завтра, часов в одиннадцать. Он рано встает. Только надо предупредить его, послать свою карточку, - рассказывает Айгустов.

На другой день, в одиннадцать часов утра, толпа народу стояла у ворот дворца дзянь-дзюня. Генерал Айгустов и я выходим из экипажа и направляемся пешком через [136] целый ряд двориков. Проходим одни ворота, потом другие, - третьи. Вдоль всего нашего пути стоит шпалерами конвой дзянь-дзюня с ружьями. В самом же конце, около последних ворот, ожидал нас сам дзянь-дзюнь в сером длинном шелковом халате и черной шелковой курме. Шляпа черная с красным шариком. Вокруг него толпились приближенные.

Сначала здоровается с ним за руку генерал Айгустов, потом я. Толстый, усатый переводчик, прозванный нашими офицерами почему-то Алексеем Алексеевичем, в богатой шелковой курме и шапке с черным пером, важно говорит мне:

— Его высокопревосходительство господин дзянь-дзюнь просит передать вам, что он радуется и поздравляет вас с благополучным прибытием в Гирин. - Я кланяюсь и в свою очередь спрашиваю его о здоровье. Дзянь-дзюнь - высокого роста, тучный, с маленькой бородкой. Лицо умное, энергичное. Он очень напоминал мне, в своей богатой шелковой одежде, наших архиереев в облачении. Затем нам представляют приближенных и свиту дзянь-дзюня.

— Генерал Чин-Лу! - также торжественно возглашает переводчик. Здороваюсь с высоким тощим стариком в коричневой коротенькой курме, опушенной горностаем.

— Здешний фудутун! - продолжает выкрикивать Алексей Алексеич. Пожимаю руку такому же худощавому почтенному старику и в такой же курме. Лицо его мне не понравилось. Глаза узенькие, хитрые. Фудутун, видимо, был недоволен своим положением в роли покоренного. Он, очевидно, явился по приказанию своего начальника, а не по желанию. Затем я знакомлюсь еще со многими лицами. Тут были и главный судья, и помощник фудутуна, и начальники округов, и много других лиц, более или менее важных. Наконец, нас чуть не под руки ведут в помещение, где жил дзянь-дзюнь. Оно очень просто. Обстановка самая скромная. Входим в просторную комнату и садимся за приготовленный стол. Он накрыт по-европейски. Прежде всего подают чай, в маленьких чашечках, со всевозможным печеньем, а затем шампанское, в стеклянных кружках с ручками. Алексей Алексеич провозглашает тост за Айгустова, потом за меня. Мы же провозглашаем здоровье дзянь-дзюня, его помощника, за процветание Гирина, за дружбу и т. д. Позади дзянь-дзюня и его свиты все время стояла толпа китайцев, разные мелкие чиновники и прислуга. Как мне передавали потом, дзянь-дзюнь [137] волен в жизни и смерти всех жителей своей провинции, за исключением фудутуна и главного судьи. Наконец, мы встаем, благодарим хозяина и уходим среди тех же шпалер конвоя, провожаемые дзянь-дзюнем и его свитой до первых ворот.

На другой день, в двенадцать часов дня, ко мне приехал дзянь-дзюнь с ответным визитом. Генерал Айгустов распорядился выставить ему почетный караул. Прежде всего появляется уже знакомый нам Алексей Алексеич, с красной визитной карточкой. Подает ее мне и говорит: “Его высокопревосходительство дзянь-дзюнь прислал сказать, что он сейчас будет". И действительно, на дворе показывается конвой дзянь-дзюня, но не с ружьями, как вчера, а с невиданными мною до того времени секирами, бердышами и трезубцами. А вот и сам дзянь-дзюнь, в паланкине. Дверцы открываются, и повелитель восточной Манчжурии направляется ко мне.

— Здорово, братцы! - отрывисто кричит Алексей Алексеевич из-за спины своего владыки.

— Здравия желаем, ваше высокопревосходительство! - раздается ответ. Я, генерал Айгустов, комендант, а также полицмейстер Музеус, бравый, высокий поручик, встречаем гостя и провожаем его в дом, где мы приготовили стол и угощение. Подается чай, начинаются взаимные вопросы о здоровье. Кроме переводчика, Алексея Алексеича, сегодня прибыл еще драгоман дзянь-дзюня, тихий, скромный китаец, без бороды и усов, удивительно моложавый. Он очень мне понравился.

— Господин дзянь-дзюнь желает знать, сколько вам лет? - тихим голосом спрашивает меня драгоман. Смотрю на дзянь-дзюня. Он крутит свои длинные усы, улыбается и добродушно кивает мне головой.

— Скажите - пятьдесят лет! - отвечаю ему.

— А сколько лет дзянь-дзюню? — спрашиваю в свою очередь. Драгоман что-то говорит своему господину. Тот опять весело улыбается.

— Семьдесят лет! - отвечает драгоман.

Подают шампанское. Начинаются тосты. Бутылка за бутылкой осушаются. Долго пили мы и разговаривали. Наконец, дзянь-дзюнь решительно встает, благодарит меня, Айгустова и, подобрав халат, быстро направляется сквозь ряды почетного караула к паланкину и скрывается из наших глаз. На другой день драгоман передавал мне, что дзянь-дзюнь [138] очень остался доволен нашим угощением и что он уже давно так весело не проводил время.

XX — Прогулка по Гирину.

Конец ноября. На дворе мороз. В фанзе у меня ночью вода в кувшине замерзла. Железную печь сколько ни нагревай, - как только потухла, сейчас же все тепло выходит сквозь бумажное окно и ватное одеяло, заменяющее двери.

Как-то приходит приятель мой, молодцеватый артиллерийский подполковник Гусев, в черном суконном полушубке без погонь. Рыжие усы и небольшая бородка обмерзли ледяными сосульками.

— Ну и мороз! - весело восклицает он, здороваясь со мной. - Что же, идем кумирни смотреть, а оттуда и на базар пройдем, - говорит он, очищая усы и бороду от льдинок. Гусев был тоже страстный любитель китайской древности. Целые дни проводил он на базарах, в разыскивании разных редкостей, причем тратил на это, как и я, все свое жалованье. Он уже составил порядочную коллекцию. Я очень полюбил Владимира Яковлевича, - так звали Гусева. Он был и молодец по службе, и славный, веселый товарищ. Я не видел его грустным. Он всегда готов был составить компанию. Вот хоть и сейчас. На дворе мороз градусов двадцать, а он зовет прогуляться.

— Идем! идем! - говорю ему и одеваюсь. - Направляемся пешком по главной улице с переводчиком Александром, высоким, некрасивым, очень похожим на обезьяну, к так называемым “Вторым Воротам". Хотя у китайцев и не принято, чтобы чиновный народ ходил пешком, но мы на это не обращали никакого внимания. Тем более, что по их дорогам в экипажах было очень трудно проезжать; верхом же, по гололедице - скользко. Солнце светит ярко. Кругом все бело от снега. Но санного пути нет. Снег тонкий. Дымки из труб поднимаются над фанзами высокими, тонкими струями. В китайских домах дымовые трубы выводятся отдельно от здания. Несмотря на мороз, улицы полны народу. Я никак не ожидал, чтобы китайцы так равнодушно относились к холоду. Они преспокойно сидят себе в своих открытых лавках и разговаривают. На ушах надеты расшитые шелками, в виде сердечек, меховые наушники. Руки засунуты [139] в длинные рукава. Входим в ворота кумирни. Точно из земли появляется бонза. Он очень похож на улагайского бонзу. Без косы, бритый, такой же молодой и разговорчивый. Одет в черное.

Прежде всего он ведет нас показывать ад, как его представляют себе китайцы. От кумирни тянутся по обе стороны длинные флигеля без окон. Они разделены перегородками, как стойла. И вот, в этих-то отделениях поставлены разные изображения людей, богов и животных. Все они изображают различные сцены из жизни. В этом аду, как я заметил, не столько фигурируют мужчины, как женщины. Вот стоят в две шеренги боги, скромные бородатые старики в пестрых халатах с длинными усами. Мимо них проходят женщины, со сложенными на груди руками.

— Это их ведут на казнь, за неверность мужьям, - объясняет Александр с серьезным видом.

В следующем отделении представлено дерево. На него лезет голая женщина, а внизу под деревом стоит собака, и как бы щелкает зубами от злости. Сколько ни старался объяснить значение этой сцены наш почтенный переводчик - я не мог понять его. Третья сцена изображала опять женщину. Она привязана между двух толстых досок, которые достигают ей до плеч. Два палача пилят ее вдоль тела. Голова уже наполовину распилена. По доскам течет кровь, которую собаки подлизывают внизу. Четвертая сцена изображает большую лохань. Человек сунут в нее головой, и от него торчат одни ноги. Пятая сцена изображает палача, который громадным ножом режет преступника пополам.

И вот все в таком же роде. Насмотревшись досыта на эти ужасы, идем в самую кумирню. Здесь, как и в прочих кумирнях, восседал в углублении раззолоченный Будда, саженей двух высоты, а перед ним в две шеренги стояли другие боги. Перед самым Буддой возвышался жертвенник с курильницами и церковными сосудами. Я подаю бонзе полтинник. Гусев - тоже. Тот, очень довольный, прячет деньги в карман, быстро достает откуда-то две пачки тонких свечей, ставит их в сосуд с пеплом и зажигает. Затем звонит палочкой о металлическую вазочку, стоявшую на жертвеннике, после чего сжимает перед собой у груди кулаки и начинает делать перед жертвенником земные поклоны. Свечи ярко горят, бонза старательно молится, а мы с любопытством смотрим и на бонзу, и на всю обстановку. Будда как бы с [140] улыбочкой глядит на нас. Некоторые же боги бросали свирепые взгляды, в особенности один черный, с замахнувшимся мечом.

Бонза кончил молиться. Уходит куда-то, но быстро возвращается с целым хором мальчиков-музыкантов, лет одиннадцати, двенадцати. Все они одеты в рваные халаты. Мальчики начинают играть на своих инструментах. Их было пятеро. Один играет на бубне; второй щелкает кастаньетами; третий насвистывает на дудочке вроде нашей флейты; четвертый ударяет в медные тарелки; а пятый дует в бамбуковый инструмент, из которого раздаются очень гармоничные звуки, похожие на наш орган. Этот инструмент сильно меня заинтересовал. Я прошу мальчика играть одного. Тот очень мило играет какую-то заунывную песню.

— Пожалуйста, передай бонзе, не может ли он указать, где можно купить подобный инструмент, - говорю Александру. Бонза улыбается и что-то отвечает.

— Ну, что? - спрашиваю я.

— Он постарается достать такой, - отвечает Александр. Мы поблагодарили бонзу, дали ему и мальчикам на чай и направились на базар.

Мороз стал как бы полегче. Народу на улицах множество. И пешие, и верхом на лошадях, и на мулах, и на ослах, и в тележках. Попадаются и в паланкинах. Эти последние обыкновенно ехали с конвоем и бросали на встречных гордые взгляды.

Сворачиваем с главной улицы и сразу попадаем на обширную площадь. Здесь народу столько же, как у нас на толкучке. И по середине, и по бокам площади, тянулись ряды балаганчиков с разными мелкими товарами. И чего, чего тут только не продавалось! Крик разносчиков, звон в разные колотушки - были оглушительные. С непривычки у меня голова пошла кругом. Хозяева лавочек восседали на прилавках поджав ноги, курили из длинных трубочек и флегматично посматривали на проходящих. Больше всего продавалось мундштуков. Да оно и понятно, - в Гирине, и даже во всей Манчжурии редко можно встретить китайца, который бы не курил. Здешние торговцы уже отлично знали, что может интересовать русского офицера.

Вон старик, в синем халате, полинялой голубой шапке, машет нам рукой и что-то кричит. Подходим. Он подает [141] нам бронзовую курильницу и многозначительно указывает пальцем клеймо на дне.

— Сколько хочешь? - спрашиваем его. Переводчик отвечает:

— Двенадцать лан просит!

— Э! дорого! - говорю. Китаец хладнокровно кладет вещь на свое место и подает очень хорошенький флакончик из агата дымчатого цвета с коралловой пробочкой, прехорошенький. Покупаю его за два рубля. Толпа народу окружает нас. Чем дальше мы подаемся, тем она становится больше. Наконец переводчик наш, выведенный из терпения, останавливается и сердито кричит на китайцев. Те рассеиваются. На прилавке, за маленьким столом, сидит, поджав ноги калачом, почтенный китаец в черном халате. На голове - шапочка вроде еврейской ермолки. Перед ним стояла банка, и в ней - какие-то билетики. С сознанием величайшего достоинства китаец встречает нас испытующим взором. Я невольно останавливаюсь и спрашиваю переводчика:

— Кто этот человек? чем он торгует?

— Это гадальщик! Вот ежели какой купец едет в дальнюю дорогу, или предпринимает какое-нибудь дело - начинает постройку, или заводит торговлю, тот непременно придет к этому гадальщику и попросит погадать. Ну, он вынет билет и скажет, удачно будет дело или неудачно! - объяснил Александр. Проходим мимо одной харчевни. Народу в ней такая масса, доносился такой шум, что как ни хотелось мне заглянуть в нее, но я не решился.

— Там в банк играют. Такая есть медная коробочка, в которую кладется костяная дощечка. Ну, какой стороной выпадет, тот или проиграет, или выиграет. Много денег другой проиграет. В тюрьму за это попадают! - многозначительно объясняет Александр. В это время, точно нарочно попадается на встречу оборванный китаец. Волосы над лбом в том месте, где должны быть обриты, - отросли и безобразно торчали, как щетина. На плечах он нес четырехугольный толстый деревянный щит, в прорезь которого была просунута голова.

— Это кто такой? - спрашиваю переводчика.

Тот подбегает к наказанному и читает на доске надпись на билете, которым был скреплен щит.

— Он наказан за игру в карты! - отвечает переводчик. Несчастный игрок искоса смотрит на нас и скрывается в толпе. [142] Много чего интересного видели мы в тот день с подполковником Гусевым.

XXI — Картинки из жизни в Гирине.

Часов пять вечера. Еду в тарантасе по главной улице. Вижу, в самом людном месте собралась толпа народу. - Стой! Что такое? - Здоровенный верзила казак, сильно пьяный, с шашкой наголо, идет, качается, водит кругом блуждающими глазами и что-то кричит. Возле него знакомый мне поручик N. полка, верхом на маленькой китайской лошади, старается его усовестить и обезоружить. Казак не слушается и бушует.

— Полковник, помогите мне арестовать его! - просит тот.

— Эй, казак! - говорю провожатому, ехавшему за мной сзади. - Слезай с коня, бери вон того молодца под-руку и тащи в комендантское. Слезай и ты! - кричу солдату, который сидел на козлах. - Я сам буду править. - Те живо бросаются и прежде всего отбирают у пьяного шашку, затем, к великому удовольствию толпы, подхватывают его под мышки и торжественно ведут.

— Сокрушу азиатов! всем головы долой! постою за батюшку Царя и за матушку Русь! - орет он во всю глотку и упирается ногами. Но как он ни упирался, а его, раба божья, все-таки притащили на комендантский двор и усадили в арестантскую.

— Сокрушу-у-у!... Смерть китайцам! - долго еще раздавалось по комендантскому двору, пока сон не одолел и не смежил ему очи.

Время ужина. Иду звать полицмейстера Музеуса. Это был молодчина офицер. Работал он без устали с утра до вечера. На нем лежал и отвод квартир всем прибывающим в Гирин частям войск, госпиталям, складам, всем приезжим офицерам и т. д. Он же должен быль лететь на всякое происшествие, учиненное солдатами, и производить следствие и днем, и ночью. Одним словом, не понимаю, когда только он спал.

Музеус был дома и что-то писал. Лицо озабоченное, хмурое. [143]

Что вы такой пасмурный? - спрашиваю его.

— Да что! просто беда с нашими солдатами, - опять китайца убили! - говорит он с отчаянием в голосе. Музеус начинает усиленно ходить по комнате, засунув руки в карманы и съежившись своим огромным туловищем, точно ему было холодно.

— Да как так случилось?.. Окончательно убили?

— Отправил в госпиталь, - не знаю. Лежит как пласт, голова проломлена. Доктора сомневаются, чтобы выжил.

— Да за что же?

— Да как и всегда, здорово живешь! Говорят, он воду нес, да и задел солдата ведром. А тот схватил сук от дерева, да голову ему и разбил. - Музеус одевается, перекидывает через плечо шашку и куда-то уезжает...

Утро. Сижу у коменданта.

— Ваше высокоблагородие! - солдата привели арестованного, - докладывает вестовой.

— А! это тот артист, что голову китайцу проломил! - злобно говорит Михаил Данилыч. - Пусть приведут! - В комнату входит молодой солдат, в шинели, с одутловатым, бледным лицом. Один глаз у него закрылся от громадного багрового подтека.

— Ты чего китайцу голову проломил? — спрашивает его комендант.

— Никак нет, я не бил! - сумрачно возражает тот, причем от него так ханшином (Китайская водка) и пахнуло, точно из бочки.

— А кто же бил? ведь свидетели есть! - кричит на него Михаил Данилыч.

— Я не первый ударил! Он зачал! Он сам меня ударил, чуть глаз не вышиб! - оправдывается солдат.

— Ну, ладно, ладно, голубчик, ступай себе! - говорит комендант и выпроваживает того за двери.

— Однако же и ему попало! какой синяк под глазом! - говорю коменданту.

— Вы думаете, это китаец ему поставил фонарь! Ничуть! Это его в роте, - как узнали, что солдат натворил, призвали его, да и сделали отеческое внушение. Но это не поможет! - добавляет Боклевский.

К удивлению всех нас, китаец выжил и благополучно выписался из госпиталя. [144]

XXII На китайском обеде.

Как-то приносит мне китаец письмо. Открываю конверт, в нем оказывается визитная красная китайская карточка и письмо англичанина Кемпбеля. Он пишет: - “Здешний богатый купец И-и просит вас завтра обедать в двенадцать часов и посылает вам свою визитную карточку. Он вероятно будет сам у вас сегодня".

“Ну, что же, надо будет съездить. Ежели Кемпбель едет, значит, стоющий человек! Он зря не поедет. Попробуем хорошего китайского обеда". Зная вперед, насколько китайские обеды сытны и продолжительны, - нарочно не ужинаю. На другой день, в одиннадцать часов утра, я, Боклевский и Музеус садимся на лошадей и едем к И-и. По дороге заезжаем к Кемпбелю. Ему подают паланкин. У ворот дома встречают нас дети хозяина и целый штат служащих. За вторыми воротами встречает сам хозяин и его брат, в богатых халатах и курмах. Все они радостные и довольные. Поднимаемся несколько ступеней и входим в роскошно обставленную комнату. За ней рядом другая, такая же богатая. Хозяева, друг перед другом, хлопочут около нас: снимают пальто, усаживают на каны, предлагают подушки под сиденье, спрашивают о здоровье и т. п. Я с трудом решаюсь снять пальто, так как в фанзе очень холодно. Печей нет, и согреваются исключительно над маленькой жаровней. Во всю длину комнаты накрыт обеденный стол, человек на двадцать. Множество блюдечек, со всевозможными сладостями, вроде нашего киевского сушеного варенья от Балабухи, привлекают наши взоры. Тут и орехи засахаренные, и груши, и сливы, и вишни, и мармелад. Затем какие-то корни, похожие на бананы, и разные разности. В стороне, у окна, стоит стол с полусотней бутылок шампанского, уже с подрезанными проволоками, дабы скорей можно было откупорить. Четыре хозяйских сына тоже находятся с нами, очень милые и любезные. Самый младший из них больше всех мне понравился. По-русски он знал всего два слова: “садись", “кури", - которые беспрестанно и повторял мне. Перед обедом хозяин просит нас выйти на площадку перед домом, чтобы сняться группой. Фотограф-китаец уже ожидал там. Мы, конечно, соглашаемся. Я посадил к себе на колени младшего хозяйского сына и так снялся. Группа вышла очень удачна. [145] Идем обедать. Меня садят на председательское место; с одной стороны - Кемпбель, с другой - Боклевский. Музеус садится где-то в конце, чтобы посвободнее было. Он любил китайские обеды, сопровождаемые достаточным возлиянием кому следует. Кроме нас, русских, еще садится человек десять родственников китайцев и самых почетных знакомых. Для такого парадного обеда они одеты в лучшие одежды. Напротив меня, через сени, двери отворены, и я вижу анфиладу комнат. Там помещались жены хозяина. Все они теперь столпились у дверей и с любопытством смотрят на нас. По этикету своему, они не могут присутствовать за обедом вместе с чужестранцами, но смотреть, очевидно, позволяется. Хозяин видит их и добродушно улыбается. Те тоже смеются, стараются подняться на цыпочках, одна перед другой, и заглядывают через головы и плечи. Хотя они находились от меня шагах в пятнадцати, но я хорошо мог рассмотреть некоторых из них. Одна, высокая брюнетка, была очень недурна: довольно полная, с правильными чертами лица. Жаль только, что щеки и губы у нее сильно накрашены пунцовой краской. За ушами торчали металлические заколки в виде маленьких букетиков, как-раз таких, какие мне удалось приобрести в Хунчуне. Но не может быть, чтобы у хозяина нашего было столько жен. Вероятно, тут и дочери его, и знакомые, которых пригласили посмотреть на чужестранцев. Всех женщин столпилось в дверях человек двенадцать или пятнадцать. Между молодыми, расфранченными, вижу одну старуху, в черном халате. Она не особенно-то умильно поглядывала в нашу сторону, и очевидно, не разделяла общей радости. Пока я старался, сколь возможно осторожно, дабы не обидеть хозяина, рассмотреть женскую половину, служителя ставят на стол чашечки с разными сладостями. Затем расставляют те, что стояли раньше. Сам хозяин ходит вокруг стола и все подставляет кушанья. Возле меня становится младший сын хозяина, мой приятель, по имени Лиунтин, и неотступно угощает.

— Садись! - говорю ему и указываю рукой возле себя. Тот грозит мне своим маленьким пальчиком, улыбается, кивает головой на отца и восклицает:

— Отец! отец! - Этим, конечно, он хотел сказать, что в присутствии родителя им не позволяется сидеть. Пробую какую-то засахаренную штучку. Оказывается - вишня. Но какая вкусная, точно свежая! Аромат ее вполне сохранился. Ем [146] другую, третью. Беру из другой чашки, - тоже очень вкусно. Жаль, думаю, такая прелесть подается в начале обеда. Закончим, верно, каким-нибудь мясным блюдом. И вот, я начинаю тихонько отставлять поближе то, что мне больше нравится из сладких блюд. С нами были и наши комендантские переводчики.

— Александр! что, мясное будет? - спрашиваю его. Он, как офицер, сидел за столом недалеко от меня.

— Сначала сладкое будут подавать, а потом свинина будет, рыба будет, баран будет, курица будет! - весело возглашает он. Александр, как и поручик Музеус, тоже любил званые обеды.

Не подали еще и двух блюд, как уже хозяин, а за ним и мой Лиунтин, хватают шампанское и начинают разливать по кружкам. Шум, говор, смех оглашают комнату. Одно кушанье заменяется другим. Служителя подают их на подносах и все в маленьких чашечках. Китайцы едят палочками, очень ловко; нам же, европейцам, поданы китайские фарфоровые ложки, а также ножи и вилки. Сладости длятся очень долго. Перемен двадцать было. Наконец, начинаются и другие блюда. Смотрю, - подают что-то аппетитное в бульоне. Чашка - немного меньше нашей полоскательной. Пробую, - превкусно. Похоже на нашу уху. В ней накрошены какие-то хрящи. Проголодавшись, начинаю глотать ложку за ложкой. Но вспоминаю, что еще много предстоит кушаний, и что следует воздержаться.

— Александр, это что за кушанье? - спрашиваю переводчика.

— Это - жабры акулы, - говорит он. - Это хорошо, надо есть! — По лицу его видно, что он достаточно уже отведал сей прелести.

В это время передо мной ставят чашечку с кушаньем, похожим на какой-то белый кисель.

— Это что такое, Александр? - восклицаю я.

— Кушай! кушай! Это очень дорого стоит! Каждая чашка стоит двенадцать лан хозяину! Это - куриные мозги! - не без гордости кричит тот и старательно принимается кушать свою чашку с драгоценным блюдом.

“Боже мой! что же это такое? Совершенно как у римского богача Лукулла. У того, говорят, тоже подавались целые блюда со страусовыми мозгами. Сколько же, - рассуждаю про себя, - пошло в мою чашку куриных мозгов? И сколько для этого [147] пришлось зарезать кур? А ведь всего было подано двенадцать чашек"!

Мозги были превосходные.

— Господа, за здоровье хозяина! - провозглашает Боклевский.

Все встаем и чокаемся, причем заставляем хозяина выпить кружку до дна. Не успели мы допить бокалы, как уже они снова наполнены. Слуги, точно автоматы какие, без шуму приносят новые и новые кушанья, оставляя те старые блюда, к которым еще не прикасались.

Передо мной, в чашке, красуется что-то вроде черных больших червяков. Это - трепанги. Они тоже очень вкусны. Я стараюсь попробовать каждого кушанья, - хотя понемножку. Но так как всех кушаний подавалось больше сорока, то ежели съесть по одной ложке, то и тогда выйдет сорок ложек. Мы все едим и едим, безостановочно запивая шампанским. Других вин не подавалось. А дамы наши все смотрят и смотрят на нас, - все с таким же любопытством, - смеются, переговариваются между собой и, очевидно, делают замечания по поводу наших физиономий. Но, вот, хозяин наш куда-то пропал. Оглядываюсь - и вижу, что он лежит в соседней комнате на кане и, приложив ко рту трубку с опиумом, закуривает ее над горящей лампочкой. Он заметил, что я наблюдаю за ним, смеется, расправляет свои длинные седые усы и продолжает с наслаждением затягиваться. Затем быстро вскакивает и снова принимается угощать нас. Очевидно, ему невтерпеж долго оставаться без опиуму.

Уже пять часов. А сели мы за стол в час пополудни. Голова начинает сильно побаливать. А обеду и конца, не предвидится. Кушанье за кушаньем, чашка за чашкой все меняются и меняются. Одно блюдо вкуснее другого. Стол заставлен всякими яствами, - пошевельнуться негде. Шум стоит такой, что ничего и разобрать нельзя. Меня подчует уже не один хозяин, а и гости-китайцы. Вон бежит ко мне с бутылкой в руках толстый, плотный китаец. Коричневая шея и курма его чем-то залита. На черных усах висит трепанга. Он, должно быть, выпил не один десяток бокалов.

— Фудутун! фудутун! кричит он: - Шибко хорош. - Наливает бокал, низко кланяется и просит меня выпить. Я чокаюсь с ним, но пить больше не могу. Тот же разом опрокидывает бокал в рот и бежит чокаться с другими. Но вот подают какой-то металлический сосуд, закрытый крышкой. Внизу горят несколько спиртовых лампочек. [148] Открывают крышку. Пар так и вырывается высокой струей к потолку. Смотрю - там варятся в коричневатом соку, вместе со всевозможными травами и зеленью, несколько куриц. Кости из них искусно вынуты. Мясо разварено до такой степени, что китайцы берут его своими тонкими палочками и без всякого труда кладут в чашки. Кушанье было чрезвычайно вкусно. Это был финал. К концу обеда из китайцев остался только один. Тот же, который, подбегал ко мне, давно исчез куда-то, со своей трепангой на усах. Начинало смеркаться, когда, провожаемые хозяевами до самых последних ворот, мы разъехались по домам.

XXIII — Древности и редкости.

Ваше высокоблагородие, китайцы пришли! - докладывает мне как-то утром мой Иван.

— Чего им надо?

— Да вещи разные принесли.

Выхожу в прихожую. Смотрю - стоят два китайца. У одного - голова необыкновенно большая, глаза на выкат, губы толстые. Другой - высокий, худой, довольно стройный. Оба одеты в полинялые синие халаты. Под мышками виднелись узлы.

— Ну, показывайте, что у вас есть.

— Иван, сходи, позови переводчика Александра, - прошу я. Надо сказать, что мне долго не приносили продавать никаких вещей, как я ни хлопотал. Боялись ли китайцы, или почему другому - не знаю. В лавках же и магазинах интересного я не находил. И только после того, как я подарил кое-какие безделушки переводчикам и просил их разыскать древних вещей, стали наведываться ко мне разные старьевщики.

— Здравствуй! - говорит Александр.

— Здравствуй! Вот посмотрим, что они принесли, - говорю ему.

Толстоватый китаец развязывает узел и достает маленькую вазочку из черной бронзы, украшенную орнаментами, на палисандровой подставочке с нефритовой ручкой. Александр, с видом знатока, осматривает ее, указывает пальцем на клеймо и тоном, не допускающим малейшего сомнения, говорит:

— Шибко старая! Династия Мин - пятьсот лет назад.

— Сколько же она стоит? [149]

Он просит тридцать лан; это - тридцать три рубля.

Я долго торгуюсь с ним и, наконец, кончаю за пятнадцать рублей. После того тот же китаец вытаскивает из рукавов, которые заменяют китайцам карманы, несколько древних китайских монет, под названием чохов, в виде наших бритв, - с надписями.

— И-и-и! - визжит Александр совершенно бабьим голосом и машет руками. - Это - Бог знает сколько годов, больше трех тысяч лет! - забавно выкрикивает он и вертит монеты в руках.

— Зачем ты так кричишь и похваливаешь? - говорю ему. - Они только дороже просить будут чрез это.

Монеты я купил за шесть рублей.

Пока я торговал вазочку, другой китаец стоял в стороне и с некоторым презрением посматривал на своего собрата. - “Дескать, что ты там принес, - дрянь какую-то. Вот у меня вещь, так вещь!" - Он разворачивает синее полотно и торжественно ставит на стол, тоже на красивой палисандровой подставке, превосходную, темной бронзы, курильницу, с бронзовой же крышкой. Курильница вся изукрашена орнаментами и надписями. Хозяин ее отходит в сторону, улыбается и лукаво смотрит на меня. Но не успел я хорошенько рассмотреть ее, как мой денщик Иван впускает, уже без доклада, третьего китайца, совершенную бабу. Толстый, лицо в веснушках, бороды и усов и признаков нет, с тонкой, жиденькой косой. Под мышкой виделось что-то высокое, большое, - должно быть, тоже ваза. За этим китайцем быстрой походкой влетает мой приятель, подполковник Гусев...

— Вот видите, какой я честный! Видел вот эту прелесть, она стояла в столовой у коменданта, и не купил ее.
Знал, что она вам принесена! - скороговоркой говорит он,
запыхавшись, и здоровается со мной.

— Не купите, так я куплю! - как бы в утешение добавляет он.

— Ну, значит, вы будете мне цену набивать! - говорю ему.

— И не думаю! Я посмотрю только, что вы скажете! - Садится и с любопытством глядит на китайца, который медленно развязывает покрывало. Перед нами появляется тоже бронзовая ваза, черная, покрытая какой-то темной краской, четырехугольная, с разными драконами и вся увешанная бронзовыми же кольцами, по 25 штук на каждой стороне. [150] Хау! хау! (Хау - значит по-китайски: хорош) - как нарочно опять восклицает Александр, к величайшей моей досаде, и всплескивает руками от удовольствия. Гусев смотрит на меня испытующим взором. По всему видно, что он сейчас готов дать ту цену, которую хозяин уже верно сообщил ему. Ваза эта прямо-таки подкупала меня.

— Шибко, шибко стара-я! - продолжал визжать Александр, опрокидывает ее кверху дном и тычет пальцем в дно.

— Ну, что же она стоит? спроси его! - говорю переводчику.

— Он просит шестьдесят лан, - это шестьдесят пять рублей! - отвечает тот. Александр, находясь у интенданта, навострился переводить китайский счет на русский.

Начинаем торговаться. За пятьдесят рублей я купил эту вазу, да еще за курильницу дал двадцать пять, а всего в тот день купил на девяносто шесть рублей. Гусев много восторгался моими покупками и просил старьевщиков приносить и ему. Он стоял со своей батареей далеко за городом, и потому те затруднялись ходить туда.

XXIV — Сестра милосердия. — Пожар — Переводчик Василий.

Вечер. Железная печка в моей комнате сильно раскалилась. Жара сделалась нестерпимая. Выхожу прогуляться по двору и подышать свежим воздухом. Солнце закатилось, и последние отблески его начинали гаснуть. Как бы взамен им, на безоблачном небе одна за другой загораются звезды. Мороз сильный. У караульного дома собралась большая толпа китайских солдат. Кто с ружьем, кто с шашкой. Это ночной караул. Он каждый день приходит сюда для проверки и для расчета, кому где стоять, - у каких ворот. В Гирине всех ворот восемь. Часовых рассчитали, и они уходят.

На дворе тишина. Изредка потрескивают от мороза дощатые перегородки, разделяющие двор на чистый и грязный. Лошади на коновязях от времени до времени фыркают и стучат ногами о промерзлую землю. Шерсть на них сделалась длинная, оттопырилась и побелела. Здесь зима замечательно постоянная. Как наступили с конца октября морозы, так вот третий месяц нет ни одной оттепели. Китайцев не видно. Ночью они не показываются. [151] В самом дальнем окне, вижу, сидят за столом знакомая мне молоденькая брюнетка, сестра милосердия, а напротив ее - молодцеватый, рослый офицер. Огонь от лампы бледноватым светом слабо озаряет их лица. Сестра что-то убедительно рассказывает своему кавалеру. Тот задумчиво смотрит на нее. Кудреватые черные волосы слегка свесились ему на глаза. Вот он что-то возбужденно отвечает ей. На его мужественном, красивом лице выражается решимость. Вдруг оба они встают. Офицер одевает пальто, шашку, перепоясывается ремнем при револьвере, одевает на голову высокую мохнатую черную папаху, и они выходят из фанзы. Я здороваюсь с ними, и в то же время любуюсь на этого офицера. Что за молодчина! Длинные сапоги и высокая папаха делали его, и без того высокого, еще выше. Они садятся в маленькую таратаечку в одну лошадь, и уезжают себе куда-то, одни, ночью, без всякого конвоя. Да им он и не нужен. Офицера этого я знаю. Он не только, что через Гирин не побоится ночью проехать, но и через всю Манчжурию. Сестру милосердия тоже знаю. Она - очень хорошая, добрая. Она приехала за этим офицером, звать его осмотреть раненного шашкой китайца и расследовать, кто виновен.

_______

Однажды, после сытного обеда, сидит у меня недавно приехавший из Харбина военный следователь. Для него, напротив комендантского управления, на том же дворе отделывалась фанза. Она уже совершенно готова и только протапливается и просушивается. Я заходил в нее сегодня и видел. Вдоль ее стен были разложены тюки, ящики и чемоданы с вещами нашего консула Люба. Тот их только что прислал из Харбина со своим казачьим конвоем вперед. Сам же должен был приехать через неделю. Конвой временно расположился в караульном доме. Мы сидим, разговариваем. Стало темно. Вдруг, слышим, на дворе поднимается тревога. Раздается голос коменданта: - Воды! воды! - затем кричат: - Пожар! горим! - выскакиваем на двор, и - о, ужас! - фанза, предназначенная следователю, была вся в огне. Солдаты, казаки бросаются тушить. Из пламени раздаются учащенные взрывы патронов. Оказывается, что казаки конвоя Люба, вместе с его вещами, сложили и свои сумки с патронами. Прошло довольно много времени, пока они прогорели и возможно было приступить к тушению огня. По городу раздаются тревожные свистки. Народ тысячами бежит к нашей импани. Позади [152] горевшей, фанзы была, как уже я говорил, мастерская гробов. Целые штабеля досок и разного горючего материала разом запылали. Громадный огненный столб дыма потянулся по небу. Китайцы стоят себе, смотрят и, как говорится, палец о палец не ударят. Воды никто не несет. Тут наш комендант и полицмейстер отличились. Точно сейчас вижу, как они без шапок бросаются чуть не в самый огонь, распоряжаются и одушевляют примером и наших солдат, и китайцев. Комендантское управление удалось отстоять.

Утром я еще лежал, в постели, как вдруг входит знакомый мне сосед-китаец, столяр, владелец гробового склада. Я едва его узнал. Всегда веселый, краснощекий, разговорчивый, он бледен, как полотно, страшно похудел и, казалось, постарел лет на двадцать. Не говоря ни слова, он бросается мне в ноги и бьет лбом об пол. Посылаю за переводчиком. Тот приходит.

— Что ему надо? - спрашиваю я.

— Он просит, барин, чтобы вы запретили солдатам и казакам рыться на его пожарище. Там у него зарыты деньги; так вот он и просит, чтобы не трогали.

— Ну, а на сколько у него сгорело? - спроси его.

Переводчик разговаривает и потом отвечает:

— У него было заготовлено материалу и разных принадлежностей на восемьсот гробов. Каждый гроб средней ценой стоил сто рублей. А теперь у него все сгорело.

Я посылаю его к коменданту при записочке. Распоряжение было немедленно же сделано. Вокруг горевшей фанзы были большие запасы дров, соломы и разных других складов. И если пожар не распространился дальше по городу, то я отношу это исключительно к черепичным крышам, которыми в Манчжурии кроют все постройки.

_______

Раз как-то подает мне комендант бумагу и говорит:

— Каков Васька-то переводчик, - не наш комендантский, которому зубы вышибли, а этот, маленький, что с 13-м полком из Ингуты пришел. Вот артист, что выделывал! Он у меня в арестантской сидит!

Читаю, - офицер с этапа пишет, что переводчик при батальоне 13-го полка, во время его следования, на остановках и ночлегах, требовал от жителей, именем командира батальона, денег, шампанского, скотины и пр. бесплатно. В [153] противном же случае грозил жителям сжечь деревню, а их самих перестрелять.

— Ну, что же вы сделаете с ним? - спрашиваю коменданта.

— А вот пойдем, я прикажу обыскать его. - Входим в арестантскую. В низенькой, темной фанзе сидел на кане, покрытой соломой, маленький, тщедушный молоденький китаец, в богатом шелковом халате. Волосы черные, лицо худое, глаза маленькие, узенькие.

— За что вы меня арестовали? - спрашивает переводчик обидчивым тоном.

— А вот узнаешь! - сумрачно отвечает комендант. - Эй, унтер-офицер, осмотри-ка его карманы! - Китайца обшаривают и находят у него 380 рублей кредитными билетами. Кладут их в конверт и приобщают к делу. В тот же день его отправляют при бумаге к дзянь-дзюню, причем прилагают и перевод с письма этапного офицера. Дзянь-дзюня просят наказать виновного. Проходит после того недели две. Я и забыл об этом переводчике. Сижу как-то в столовой и завтракаю. Вдруг входит мой Михаил Данилыч и взволнованно говорит:

— Сейчас в городе Ваську видел, переводчика. На цепи водят. Просто ужас, как изменялся! Тощий, худой, весь черный сделался! Что они с ним творили, - Бог знает! Я велел его освободить и сюда привести.

— Да он как же, - под караулом шел?

— Да! Китайские солдаты водили, и наших два. Ну, я и велел своим вести его сюда. - Не успел он это выговорить, как вбегает переводчик Александр и, запыхавшись, докладывает, что русские солдаты, под начальством какого-то офицера, отбили от китайского караула арестанта и увели. Оказывается, конвой не знал в лицо коменданта, и когда тот велел своим солдатам вести Василия в комендантское управление, так китайские солдаты побежали доложить об этом дзянь-дзюню. Тот послал узнать, в чем дело. Вот и вышел переполох... Вскоре приводят в арестантскую и несчастного Василия. За ним следом приходит китайский чиновник, толстый, лицо гладко выбрито; в синем халате и черной курме. После обычных приветствий мы усаживаем его и подчуем чаем. Затем Боклевский велит привести арестованного. Тот является. На шее у него висела толстая цепь. [154] Ноги скованы кандалами. Сам арестованный так похудел и почернел, что его трудно узнать.

— Вы посмотрите на его руки! - говорит мне Боклевский. Тот показывает их. Ладони были черны как уголь и представляли сплошную рану, из которой торчали кости и хрящи.

— Это его били бамбуковыми палками! - объясняет Михаил Данилыч.

— Александр скажи вот этому чиновнику, не может ли он отпустить на свободу Василия. Довольно уж он настрадался! - говорит комендант. Александр переводит. Василий, слыша разговор, заливается слезами и бросается на колени перед чиновником.

— Он, господин комендант, не может освободить. Его дзянь-дзюнь посадил! - докладывает переводчик. - Тогда Боклевский пишет бумагу дзянь-дзюню, объясняя, что виновный достаточно страдал, вполне искупил свою вину, и что нельзя ли его освободить. - Вместе с этим письмом отправляют и арестованного. Смотрю вслед: на место прежнего богатого халата, на нем надета какая-то черная хламида. Василия ведут китайские солдаты за шейную цепь, точь-в-точь как цепную собаку. Он с трудом передвигал ногами.

На другой день, утром, ко мне вбегает Александр и своим тонким, бабьим голосом таинственно шепчет на ухо:

— Сегодня, рано, рано, - Василию “голова долой"!

— Как так? почему? - смущенно спрашиваю его.

— Дзянь-дзюнь велел! - и Александр пожимает плечами. Так наше ходатайство и осталось ни при чем.

И вот в этой-то строгости китайских законов, по моему мнению, и заключается весь корень, почему в Китае такая масса хунхузов. Ежели бы удалось Василию бежать, он стал бы хунхузом. Нагрубил сын отцу - хунхуз! Обкрадет приказчик хозяина, он бежит и становится хунхузом! - Одним словом, сравнительно за самое малое преступление, за которое у нас подвергаются много-много аресту при тюрьме на один месяц, там - “голова долой"!

XXV — Выступление барона Каульбарса в экспедицию.

13-ое ноября. Утро. Солнце слабо пробивается сквозь двойное бумажное окно. В фанзе - собачий холод. Железная печка давно остыла. [155]

Эй! Иван!

— Чего изволите?

— Что на дворе, - холодно?

— Страсть, стужа какая!

— Давай одеваться. Делать нечего, - думаю. Все равно, надо ехать. Сегодня командир корпуса, барон Каульбарс, выступает с отрядом в экспедицию, уничтожать шайки хунхузов и скопища непокорных китайских войск. Кроме Каульбарса, участвуют еще два генерала, Рененкампф и Фок. Сборный пункт за “Восьмыми Воротами", - верст пять будет. Главная улица в Гирине вымощена деревом, - снегу мало и лошадь страшно скользит. Проезжаю город. Вблизи дороги, обсаженной высокими деревьями, - на равнине виднеются наши войска. Громадными пятнами темнели они на снежном покрове. Подъезжаю ближе и останавливаюсь. Солдаты одеты тепло, в полушубках. Мохнатые папахи хорошо прикрывают уши. Жаль, валенок нет. Положим, я знаю, что сапоги у всех крепкие, но это все не валенки. В сапог много теплого не навернешь. Солдаты смотрят молодцами, офицеры - тоже. Большинство из них мне знакомо. Все они постоят за себя. Да и начальство лихое. Вон тот полковник, в новенькой кавказской папахе, хотя ростом и мал, а куда шустрый! Он недавно прибыл из Poccии, в делах еще не участвовал, а потому так и рвется получить награду. Подъезжаю к нему.

— Ну, давай Бог счастья! - говорю.

Полковник ласково здоровается, улыбается, благодарит и снимает с усов намерзнувшие сосульки.

В воздухе стоит мгла. Солнце, точно в дыму, тускло пробивается красно-багровым пятном.

— Слезай! - слышится чья-то отдаленная команда. Верховые слезают, сбиваются в кучки, разговаривают закуривают. Лошади фыркают, отряхиваются. Командир корпуса уже уехал вперед здороваться с авангардом. На встречу мне едет высокий смуглый генерал. Борода его и усы представляют сплошной обмерзнувший ком. Генерал походит лицом на кавказца, хотя и носит немецкую фамилию. Он только что разнес одного командира за плохие сапоги у нижних чинов, а потому сумрачен. В глазах его читаю заботу: “все ли-де у меня в порядке? Не забыл ли я чего?"

Еду утешать командира. Высокий, усатый, хмурый, стоит тот среди офицеров и жалуется на что-то. Здороваюсь с ним. [156]

Ну вот! Извольте! Смотрите! Уж это ли не сапоги? Каких еще надо? У каждого за спиной еще “улы" имеются, на всякий случай. А ему все неладно. Приехал, накричал! - обиженным тоном рассказывает начальник части. Лицо его, чуть не до самых ушей, обмотано башлыком. А вон едет и мой приятель, высокий, стройный, но уже поседелый полковник, на высокой рыжей лошади. Перед ним - широкая канава. Он молодецки перескакивает ее и направляется ко мне Мы дружески обнимаемся и целуемся;

— Ну всего, всего хорошего! - говорю ему.

— Да! да! хорошо бы иметь успех! Ведь вот которую кампанию делаю. Где, где я только не побывал! И в Турции, в на Кавказе, и в Туркестане! - обидчиво восклицает мой друг. - Он спит и видит “Георгия". Еще недавно встретившись, как-то говорит мне:

— Скажите, пожалуйста! научите вы меня! что бы мне сделать, чтобы получить “Георгия"? Я на все готов!

Смотрю теперь на него и любуюсь. Какой он видный, красивый! Седые усы закручены, нос прямой, лицо румяное. Папаха чуть заломлена на затылок. А ведь ему, я знаю, - под шестьдесят лет.

В это время легкой иноходью на своей маленькой гнедой лошади подъезжает Айгустов. Я и на него любуюсь. Mне в теплом пальто холодно, - зуб на зуб не попадает. А он в холодном - и хоть бы что! Папаха на нем маленькая, уши голые. А ведь на голове-то у него волос немного, - что на ладони. - Удивительно, какой еще бодрый - мой Николай Алексеич!

— Барон! барон едет! - слышится среди офицеров. Командир корпуса очень походит на моего приятеля, старого полковника, - такой же высокий, видный. Блондин; черты лица правильные. Не знаю почему - он напоминал мне английского военачальника Робертса, хотя я того и в глаза не видел. Я и ему желаю счастливого успеха заслужить “Георгия".

Войска приходят в движение. Колеса орудий гулко стучат о промерзлую землю. Трогаются повозки, одноколки, лазаретные фургоны. Солдаты встряхивают на спинах сумки и узлы. Поправляют тесьмы на груди. Вон один, топчет что-то ногой, шевелит ею, затем, с отчаянием на лице, бросается прямо на снег и торопливо переобувается. Сапог жмет ему. Он боится натереть ногу.

Части выстраиваются, штыки выравниваются и длинной [157] колонной, рота за ротой, неслышно ступая по пашне, запорошенной снегом, следуют одна за другой. Я далеко провожаю отряд.

“Холодно будет идти им", думается мне. Морозы здесь, говорят, бывают в это время жестокие. Ведь и сейчас около двадцати градусов. А будет ли из всего этого какой успех? Сколько страданий перенесут люди! Сколько трудностей и лишений! Вряд ли они найдут врага. Шайки хунхузов и бродячих войск не станут сражаться с такими силами. Врасплох же хунхузов не поймать. Ведь, поди, уже и теперь известие что наши войска выступили в поход, по всей Манчжурии разнеслось. У китайцев отличные соглядатаи. Вести разносятся как ветер, в особенности такие важные. Только бы наши не трогали мирных жителей. Во всех этих экспедициях им больше всего достается, - даже и без всяких дурных намерений с нашей стороны.

Остановится, положим, такой отряд в деревне на отдых. Первое, что начинается, это разыскивание дров. Ведь каждое полено, хотя бы и желал, - купить нельзя. Где найдешь хозяина? И вот тащат солдаты, - кто доску, кто жердь из забора, кто корыто, а кто и скамейку, или дверь какую. Ну и пошла работа. И сколько ни следи, сколько ни кричи начальник на своих молодцов, - а после ухода отряда не много заборов и изгородей останутся нетронутыми. А кое-где - и дверей, и косяков не досчитаются.

Догоняю Айгустова.

— Ваше превосходительство! пойдемте домой, пора завтракать. Боклевский давно, поди, дожидает нас! - кричу ему.

— Пожалуй, поедем! - Генерал мой, кажется, тоже озяб. Ресницы заиндевели, борода и усы совсем белые стали. Передаем лошадей казакам, пересаживаемся в экипаж и рысью направляемся в комендантское управление. Я уже заранее предвкушаю удовольствие погреться у железной печки, позавтракать и напиться горячего чаю.

“А каково-то бедным солдатам тащиться по этому морозу!” - думаю про себя.

Вот что рассказывает в своих записках об этой в высшей степени тяжелой экспедиции один из участников ее, поручик артиллерии Щеголев. [158]

_______

XXVI — Воспоминания о хойфацзянской экспедиции С. Н. Щеголева.

13-го ноября, под общим начальством командира 2-го сибирского армейского корпуса, генерала Каульбарса, была направлена из Гирина экспедиция, двумя колоннами: первая, под начальством генерала Рененкампфа, в составе 2 бат., 3-х эскадр., 3-х сотен и десяти легких орудий, собралась у г. Шуаньяна на мукденской дороге и 14-го ноября должна была выступить через г. Яньтушань на г. Мопаньшань; вторая колонна, под начальством генерала Фока, в составе 7-ми рот, 4-х сотен, 4-х легких, 4-х пеших-горных и 2-х конно-горных орудий, выступила из Гирина 13-го ноября по дороге на г. Яньтушань, где обе колонны и соединились 15-го ноября. Отсюда до Мопаньшаня оставалось верст сорок пять. По сведениям противник отступил от Мопаньшаня к г. Гуаньгай, находящемуся при впадении реки Тумынь в Сунгари.

“16-го ноября соединенный отряд, под начальством генерала Каульбарса, выступил из Яньтушаня на Мопаньшань, выделив в авангард три сотни, конную охотничью команду, взвод 2-й каз. заб. бат. и конно-горный арт. взвод. Авангардом командовал генерал Рененкампф. Этот усиленный сорокапятиверстный переход, затрудняемый к тому же частыми речками, плохо еще промерзшими, с проламывающимся под тяжестью артиллерии льдом, лихо был пройден переменными аллюрами, с одной лишь 1 1/2 часовой остановкой на полпути. На месте этой остановки главные силы остановились на ночлег, а авангард продолжал движение и в четыре часа пополудни уже входил в ворота города Мопаньшань, этого гнезда мятежников.

“Администрация города, чувствуя свою вину еще за 17-е октября и боясь заслуженной кары, встретила барона Каульбарса с выражениями покорности победителю и заявила, что все вооруженные шайки, Хан-тен-гю, Ли и др., еще 14-го ноября бежали на юг и юго-восток.

“К 17-му ноября в Мопаньшане сосредоточились все войска экспедиции, т.-е. 15 рот, 20 орудий и 10 эскадронов и сотен.

“Решив очистить долину реки Тумынь от мятежников и захватить их всех в Гуангае, барон Каульбарс двинул из Мопаньшаня, 18-го ноября, три сотни, два эскадрона, [159] охотничью конную команду и четыре орудия, под начальством генерала Рененкампфа, на г. Чао-янь-жень и оттуда правым берегом Тумыни на Гуань-гай, а остальные войска, с ген. Фоком, 19-го ноября, туда же левым берегом, прямо из Мопаньшаня.

“В ночь с 17-го на 18-е ноября выпал глубокий снег, засыпав и без того едва заметные дороги. Генерал Рененкампф выступил из Мопаньшаня двумя колоннами: левую, под начальством командира амурского казачьего полка, полковника Печонкина, в составе одной сотни, двух эскадронов, охотничьей конной команды и забайкальского артиллерийского взвода, направил по дороге на г. Чао-янь-жень, с целью захватить дорогу на Гуань-гай и не дать находящемуся в Чао-янь-жень, по слухам, противнику уйти на соединение со своими войсками в Гуань-гае. Сам генерал повел две сотни нерчинцев, конную охотничью команду и конно-горный артиллерийски взвод напрямик через горы туда же, на Чао-янь-жень.

“Глубокий снег, частые речки, крутые подъемы и спуски, движение по промерзшей пахоти - делали этот переход крайне тяжелым, особенно для артиллерии. Но как люди, так и лошади, казалось, рвались скорее схватиться с противником и легко выносили орудия и всадников на самые крутые подъемы. Несмотря на расспросы встречных жителей, не удалось достоверно узнать, найдем ли мы в Чао-янь-жене мятежников и сколько их. Как я говорил выше, бедняги не решаются указывать на их следы, из боязни впоследствии их мести.

“Наконец наши разъезды донесли, что виден город и огромные толпы китайцев. В это время мы как раз взобрались на вершину довольно крутой горы. Не могу удержаться, чтобы не высказать своих впечатлений в эту минуту, радостную, вероятно, для всех в отряде, а для меня и моих людей в особенности, если принять во внимание, что с самого начала кампании нам еще не удалось ни разу быть “в деле".

“Когда мы были уже наверху горы, вдруг, вижу, скачет ко мне казак-ординарец. Смотрю, физиономия улыбающаяся...

“Ну, думаю, наконец-то"!

— “Ваше благородие, генерал приказали артиллерии на позицию вперед! - проговорил он впопыхах, указывая рукой направление, куда было приказано ехать.

“Я пошел полной рысью по указанному направлению; орудия и зарядные ящики то и дело подскакивали по мерзлой пахоти. Гляжу, генерал уже слез с коня и что-то в бинокль [160] смотрит вперед. Когда я с ним поравнялся, то вдруг увидел себя на краю горы, у подошвы которой расположился довольно большой городок, обнесенный валом и с импанью (род китайской крепости).

“Из города дефилировали толпы мятежников двумя колоннами: на восток и на юг.

“Генерал мне сказал:

— “Снимите с передков, но до приказания не открывайте огня.

“Выслав в цепь охотничью команду, а первую сотню нерчинцев вправо в обход города, генерал наблюдал за городом, и когда вдруг из импани открыли по нас огонь, мне было приказано стрелять по ней.

“После нескольких удачных выстрелов из орудий гранатой, а потом шрапнелью, импань прекратила огонь; по-видимому, гарнизон ушел. В это время первая сотня обошла город и лавою ударила на толпу китайцев, заставив ее повернуть на восток, т.-е. прямо на колонну полковника Печонкина. В то же самое время послышались орудийные выстрелы оттуда. Тогда мятежники, пользуясь складками местности и овражками, скрытно повернули опять на юг. Заметив этот их маневр, генерал с оставшейся у него третьей сотней нерчинцев при двух моих орудиях, решил преследовать противника, пока будет возможно.

“Спустившись тут же с горы и рысью пройдя через город мы преследовали противника через поля, огороды и канавы, пока не настигли опять уже верстах в шести. Помню, здесь я крайне удивился способности китайцев быстро бегать; через какие-нибудь полчаса они уже были в шести верстах от города. В 150 саженях от настигнутого противника я снялся вновь с передков, а третья сотня нерчинцев, под командой подъесаула Грекова, стала обходить противника слева, тогда как подоспевшая к тому же времени первая сотня пошла вправо. По всей линии китайцами был открыт против нас огонь, не причинявший, впрочем, нам вреда, так как китайцы стреляют большей частью без прицела. Видя перед собой столь незначительного противника, каковым представлялся наш маленький отряд, мятежники стали свертываться и начали переходить в наступление, но первый же орудийный выстрел (а артиллерии, надо заметить, китайцы не выносят) заставил их вновь развернуться, и они стали понемногу отступать, видя к тому же, что их флангам угрожают казаки. [161] Но под натиском двух сотен мятежники окончательно побежали, преследуемые лихими казаками и устилая поле своими трупами. Последний момент боя уже происходил почти при луне. Генерал приказал играть отбой. При морозе в 22° мы возвратились в город после преследования, в восемь часов вечера. Так закончился день 18-го ноября в отряде генерала Рененкампфа. Противнику все-таки удалось проскользнуть на дорогу в Гуань-гай, по которой он и бежал, бросая по пути оружие и оставляя много отсталых и раненых. Потери его насчитываются под Чао-янь-женем до 280 человек. С нашей стороны: ранены штабс-ротмистр граф Келлер, один амурский казак и два драгуна; лошадей ранено пять и убито пять. В городе предположено было устроить дневку, дабы дать отдых людям и лошадям; особенно в этом нуждались лошади, которые с семи часов утра до восьми часов вечера работали без передышки и не выходили из хомутов. Но отдых был непродолжителен.

“На следующий же день, т.-е. 19-го ноября, в шесть часов вечера, отряду приказано было выступить дальше по дороге на г. Хэй-ши-тоу. В этом направлении бежал противник. При лунном свете мы выступили из Чао-янь-женя и, сделав переход в двадцать пять верст, в один час ночи остановились на бивуак у деревни Хай-фу, откуда, в семь часов утра, при морозе свыше 25°, двинулись в Хэй-ши-тоу, до которого оставалось тридцать верст.

“Здесь мы видели пример, как развита у китайцев сигнализация. Когда мы располагались бивуаком у Хай-фу, была выслана вперед одна сотня, занять для ночлега деревушку в двух верстах впереди. Когда сотня подходила к деревушке, вдруг, среди ночи, по ней стали стрелять из фанз. Когда казаки бросились в атаку, то в деревушке уже никого не было; как оказалось впоследствии, это были лишь сигнальные выстрелы китайских тыльных разъездов, предупреждавшие о приближении русских.

“На Хэй-ши-тоу генерал Рененкампф пошел, по указанию проводника, кратчайшей дорогой или, вернее, опять-таки без дороги, а прямиком, через горы и овраги.

“Но уже с половины пути движение стало невозможным для тяжелых забайкальских орудий, и взвод этот пришлось отправить на соединение с колонной ген. Фока. Мы же, не задерживаясь на самых трудных местах, спешили к Хэй-ши-тоу, где генерал Рененкампф рассчитывал настичь мятежников. [162] Морозный и тяжелый был переход: несколько раз переходили по льду извилистую реку Тумынь, причем приходилось одолевать высокие, крутые берега; при переходе через одну гору, уже вблизи Хэй-ши-тоу, у меня сломалась ось в одном зарядном ящике. Между тем жители Хэй-ши-тоу встретили нас с музыкой и всякими проявлениями покорности; оказалось, противник ушел в Гуань-гай еще сегодня утром. В Хэй-ши-тоу, где с нами соединилась опять колонна генерала Фока, мы прибыли в три часа дня, а в семь часов вечера приказано было вновь выступать на ночь в поход на Гуань-гай. Решено было все обозы отправить левым берегом Тумыни вместе с колонной генерала Фока, а отряд генерала Рененкампфа в семь часов вечера двинулся без обоза и с двумя лишь моими орудиями правым берегом реки. Обе колонны таким образом теперь двигались на Гуань-гай с целью захватить противника в городе врасплох поутру с двух сторон и не дать ему, наконец, возможности уйти еще куда-либо дальше. Опять на долю нашего отряда выпало следовать без малейшей дороги, взбираться на крутые горы, проходить через кустарники, двигаться по льду реки, который ежеминутно трещал, угрожая проломиться. Особенно тяжело пришлось артиллерии: несколько раз приходилось отпрягать, спускать орудия и зарядные ящики на руках, и все это надо было делать быстро, вновь запрягать и догонять идущие впереди сотни. Если принять во внимание, что все это происходило ночью, да еще при падающем снеге, то можно поэтому судить, насколько этот ночной переход был тяжел и труден, особенно при том условии, что в эти сутки отряд, лишь с четырехчасовым отдыхом в Хэй-ши-тоу, должен был совершить переход от деревни Хай-фу до Гуань-гая в семьдесят верст. Несколько раз, где нельзя было идти по льду, мы взбирались на крутые подъемы и вновь спускались к реке по едва заметной извилистой тропинке; подъемы бывали таковы, что всадники спешивались, а моих маленьких горных пушек лошади втащить не могли. Поминутно они скользили и падали; приходилось людям дружно подхватывать и вытаскивать их по одиночке. В Хэй-ши-тоу во время отдыха не успели даже поесть горячей пищи, попили лишь чайку; поэтому ко всем неудобствам перехода еще присоединилось и чувство голода, которое, признаюсь, изрядно-таки давало себя знать. Но впереди еще Гуань-гай, противник, вероятный бой; на отдых можно рассчитывать при удаче не ранее двенадцати часов следующего дня. [163]

В ночной темноте на горах там и сям стали появляться огоньки, гасли и вновь появлялись в другом месте, дальше по направленно к Гуань-гаю. Очевидно, китайская сигнализация заработала. Очевидно, Гуань-гай близко. Надо спешить, - иначе противник опять уйдет.

Собравшись с последними силами, отряд перелетел последнюю гору и пошел рысью уже по равнине, берегом реки. Стало рассветать. Впереди послышалось несколько выстрелов и вновь все затихло; это наш передовой отряд наскочил на партию хунхузов человек в тридцать, изрубил их и рассеял. Наконец рассвело совсем, и мы очутились в виду Гуань-гая на правом берегу реки Тумыни. Генерал отправил казаков под командой подполковника Павлова вперед, захватить дорогу из Гуань-гая на восток, дабы отрезать противнику всякую возможность к отступлению. В то же время левым берегом подошла колонна генерала Фока. Противник увидел себя между двух огней и бежал в разные стороны, но главная уцелевшая часть, предупрежденная заранее, успела все-таки отойти на реку Катунхэ, к горному хребту Чан-бошань. Силы мятежников доходили до 6.000 под командой заместителя Хантенгю, Люходзы, который и бежал на Котунхэ, где до начала беспорядков имел свою штаб-квартиру, производя разбойничьи поиски в долины Сунгари и Тумынь. Сам Хантенгю в это время уже был в Гирине с повинной и сдавал оружие.

“Сильно истомленным физически, но не нравственно, войскам был дан, наконец, в Гуань-гае трехдневный отдых. Здесь я считаю нелишним упомянуть о некоторых случаях, характеризующих китайцев, как народ вероломный и хитрый, которому не следует вполне доверяться.

“Как я раньше говорил, у Хэй-ши-тоу у меня сломался зарядный ящик; пришлось оставить его в городе для починки. Жители нас встречали с музыкой и поклонами, но лишь только отряд ушел дальше, по моим людям, оставшимся при зарядном ящике, стали стрелять с другого берега реки; кузнеца-китайца, во дворе которого мои люди остановились и который помогал при починке ящика, жители Хэй-ши-тоу поймали на улице и стали бить беспощадно, но мои люди, к счастью, подоспели и выручили несчастного старика. В течение трех суток, что они там прожили, пока из Гуань-гая за ними не выслали взвод казаков, они не ложились спать, держась все время наготове, с оружием в руках. [164]

А вот и другой случай.

“Из Чао-янь-женя шел на соединение с нами транспорт с ранеными. В Хэй-ши-тоу их встретили выстрелами, так-то транспорт, не желая подвергать больных риску, принужден был вернуться обратно. Впрочем, все эти города: Чао-янь-жень, Хэй-ши-тоу и Гуань-гай представляют собой настоящие разбойничьи гнезда; жители их - все хунхузы. Но как трудно узнать хунхуза: когда он спрятал ружье, он обыкновенный манза; поди, разбирай, кто он: на лбу не написано.

“Из Гуань-гая русские войска должны были возвращаться в Гирин, но, для окончательного очищения окрестностей Гирина от оставшихся еще шаек, их направили двумя колоннами различными путями. Колонне ген. Фока приказано было идти на Гирин долиной р. Сунгари; вниз по течению, а барон Каульбарс, с колонной ген. Рененкампфа, пошел обратно через Чао-янь-жень на г. И-тун-джоу, на мукденской дороге, для очищения от шаек верховьев реки Тумынь.

“В начале декабря 1900 г. войска снова собрались в Гирине, пробыв в экспедиции двадцать два дня.

“Так окончился этот славный зимний поход при прогрессирующих морозах, доходивших до свыше двадцати пяти градусов и при сильных резких ветрах.

“Физически, благодаря местным и климатическим условиям, войска были сильно утомлены. К тяжелой работе во время движения, к холодам присоединились еще и многие лишения; очень часто чувствовался недостаток в хлебе, когда окончились свои положенные запасы; не везде можно было достать муки и приходилось довольствоваться китайскими лепешками, которые никак не могли заменить родного хлеба. Ну, да и то сказать, русский солдат умеет довольствоваться малым, когда надо, и вы не услышите от него ни жалобы, ни ропота; съел безвкусную, твердую, как камень, китайскую лепешку, запил ее чайком - и доволен и весел.

“Чувствовался и недостаток в обуви. Сапоги у некоторых за это время изорвались; стали оборачивать ноги тряпками, чтобы предохранить от стужи, надавали улы (род китайской обуви); словом, с внешней стороны многие солдатики теряли молодцевато-франтовской вид, но, несмотря на это, продолжали сохранять бодрый дух и запас энергии на дальнейшие подвиги и перенесение новых лишений.

“А на ночлег - где-либо у нескольких фанз. Всем места [165] на фанзе не хватает, - ну и не тужат; разложили большой костер, навалили соломы вокруг, чтобы не лежать на снегу, и каждый только знай себе поворачивается к огню то спиной, то лицом. А мороз трещит. Разумеется, какой же тут может быть сон и отдых? Однако, ничего, утром выступает в поход бодро, преодолевает все препятствия и идет, не зная, что его ожидает там впереди: теплая ли фанза на дневке, или холодная могила при дороге...

“Вот чем силен русский солдат, вот в чем она сказывается, эта сила русского оружия"...

Поручик Щеголев".

XXVII — Приезд ген. Гродекова.

Слышали? 17-го декабря приезжает Гродеков! - восклицает комендант и машет мне в окно телеграммой, после чего входит в комнату. Лицо озабочено.

— Подумайте, сколько работы! Надо приискать помещение: интендантскому управлению, артиллерийскому, медицинскому, трем генералам, четырем полковникам и двенадцати офицерам! - говорит он с отчаянием в голосе. Всего десять дней осталось, а когда все это сделаешь! - И он задумчивый уходит к себе. Через несколько минут вижу его маленькую фигуру, в меховом сюртуке и шарфе, направлявшуюся куда-то верхом на серой лошади. За ним следовал серьезный, широкоплечий Музеус. Они отправились к дзянь-дзюню, известить о приезде генерал-губернатора и просить об отводе квартир.

Я на другой же день поторопился переехать в импань, отведенную для командующего войсками и его штаба.

А зима стоит себе и стоит все такая же морозная и бесснежная. Выпал маленький снег. Окрестности побелели, да на том дело и стало. Река замерзла крепко. И только по ней можно было ехать в санях, и никуда больше.

18-го декабря, верстах в трех за городом по мукденовской дороге, генерал Айгустов, я, комендант города, полицмейстер, консул Люба, директор русско-китайского банка Кемпбель, Домбровский и контролер Мусатов выехали встречать генерала Гродекова. Его ожидали в одиннадцать часов утра. Но вот и полдень, и первый час, и второй, - а командующего все нет и нет. Пристально смотрим мы вперед по снежной равнине, усеянной редкими одиночными деревьями. [166] Летом здесь должно быть очень красиво. Вон вправо от нас кумирня. Слезаем с лошадей и идем в нее погреться. Сидим целый час. Вперед высланы махальные, в случай чего - чтобы дали знать. Далеко показалась какая-то процессия. Но это не Гродеков. Экипажей не заметно. Садимся на лошадей и едем. Процессия приближается довольно шибко. Вот она равняется с нами. Это несли в паланкине мать гиринского дзянь-дзюня, чуть не столетнюю старуху. Она проживала где-то далеко, верст за двести, и вот теперь, когда восстановилось спокойствие в стране, решилась приехать к сыну. Носильщики, должно быть, уже были извещены о приезде русского дзянь-дзюня, и потому торопились, сколько возможно. За ними следовала необыкновенно длинная колымага, запряженная вереницей мулов. Человек двадцать вооруженных солдат с ружьями сидят в колымаге и сумрачно смотрят на нас. Всю эту процессию завершала рота китайской пехоты. Наконец показывается на горе длинная колонна. Впереди ехало несколько казаков, за ними следовал тарантас, запряженный тройкой прекрасных рыжих лошадей. Я знаю этих коней. Они принадлежат командиру 16-го полка, полковнику Столице. В тарантасе ехал Гродеков вместе с помощником начальника штаба, полковником Орановским. Затем следовал еще тарантас со штабными, а за ними шла казачья сотня полковника Печонкина.

Пар от лошадей так и стоял в воздухе. Хотя лошади шли шагом и дорога была не тяжелая, но земля сильно промерзла, а потому лошадям трудно идти. Втягиваемся в окрестности города. Народу собралось смотреть русского дзянь-дзюня - множество. Вот и казармы 16-го полка. Они красиво разукрашены флагами, по случаю приезда главнокомандующего войсками. Дальше проехать трудно, - такая стоит толпа народу. Здесь должна состояться встреча китайских и русских властей. Тарантас Гродекова круто заворачивает во двор, а за ним и все мы. От ворот до самой фанзы стояли шпалерами представители города и разные чиновники, в своих разноцветных шелковых халатах, курмах, в разноцветных шапках с шариками и перьями. Освещенные солнцем, они были очень красивы. В самом же конце, на приступке лестницы стоял дзянь-дзюнь в парадной собольей курме. Здесь первоначально произошло-было некоторое замешательство. Тарантас остановился, а наш генерал сидит себе и не выходит. Очевидно, он ожидал, что дзянь-дзюнь подойдет к нему. Тот тоже [167] стоит и дожидается Гродекова. И так прошло порядочно времени; положим, недолго, но в такое торжественное время и минута покажется за час. Наконец Гродеков выходит и направляется к дзянь-дзюню. Начальство встретилось очень дружно. Посидели, поговорили с четверть часа, а затем наш генерал едет дальше. Дзянь-дзюнь его не провожает. Как только выехал командующий из ворот, так раздался пушечный выстрел. За ним другой, третий, и пошла пальба. Еще не доезжая до городских ворот, к процессии присоединяется множество уличных музыкантов. Все они идут впереди и, сколько хватает сил, дуют в свои трубы, рожки, свистульки, бьют в барабаны и колотят в медные чашки и тарелки. Подъезжаем к шестым городским воротам. Они тоже разукрашены флагами. Отсюда начинались шпалеры наших войск.

— Здорово, молодцы! Здорово, братцы! - слышится ровный, спокойный голос Гродекова.

— Здравия желаем, ваше превосходительство! Ура! Ура! Ура! - перекатываются волной радостные крики намерзнувших с утра солдат. Толпы народу усеяли все крыши. Долго едем мы городом. Та грязь, где я три месяца назад чуть не утонул, теперь замерзла и укаталась. От шестых ворот до, квартиры Гродекова было версты три. И войск хватило.

ХХVIII — Хунхузная яма. — Секира палача. — Дракон.

С приездом Гродекова начались смотры и парады. Для меня же началось, можно сказать, повторение пройденного. Гродеков замечательно подробно осматривает войска. Вот он входит в ротное помещение. Окидывает взором потолки, стены, пол. - Сухо ли? - поднимает на кане половик, циновку, - как там? Тепло ли? Нет ли сырости? - Подходит к окну, заглядывает. Смотрит под лавки, в ящики! В подвале, где хранится картофель, и туда заглянет. Одним словом - не остается угла, где бы он не побывал. И начальство уже знает это, и потому везде все устроено как следует, а не на показ.

Вот входит Гродеков на ротную кухню. Это маленькая отдельная фанза. В ней поставлена печь и вмазаны котлы. Два кашевара в белых колпаках стоят вытянувшись в струнку.

Здорово, молодцы!

Здравия желаем, ваше превосходительство! [168]

Генералу подают тарелку щей. Пробует.

Хороши! Очень хороши! - говорит он, улыбается и смотрит через очки на солдат. - А ну-ка, каши дай! И каша хороша! Молодцы! — Затем подзывает адъютанта и шепчет ему на ухо: - Дайте кашеварам три рубля! - И так почти на каждой кухне, в особенности где варились щи. Суп, как бы ни был хорош, не вызывал у генерала такого восторга. Гродеков - страстный любитель щей и гречневой каши. У него даже и за официальными обедами подается гречневая каша с молоком. Это у него осталось еще с текинского похода. Еще там, помню, старые приятели его, полковник Арцышевский и Крыжановский, бывало, приглашали его:

Заходите, Николай Иванович, угощу вас гречневой кашей!

А молоко есть? - улыбаясь, спрашивает он.

Найдем и молока!

Ну, зайду, непременно зайду! - отвечал Гродеков, и действительно заходил. Он любил молоко, как Скобелев любил шампанское.

Помню, во время текинского похода, будучи комендантом в Бендесенском укреплении, ожидал я Михаила Дмитриевича из Красноводска. Он ехал с главными медицинским инспектором Реммертом. Уже поздно, а генерала моего все нет. Жду, жду. Наконец в полночь приезжает. Луна светила полным блеском. Входит Скобелев ко мне в палатку вместе со своим спутником. Я предлагаю ужинать, чем Бог послал.

Нет, я есть не хочу! - говорит он. - А нет ли у вас шампанского?

Есть, ваше превосходительство! - отвечаю. У меня было приготовлено, на всякий случай, две бутылки. Последние купил у маркитанта.

Ну, давайте!

Выпили они вдвоем две бутылки, причем на долю Скобелева пришлось девять-десятых, и уехали себе дальше. Бутылка шампанского тогда стоила у маркитанта двадцать два рубля, и то плохого качества - донского. - Но вернемся в Гирин.

Осмотрев войско, Гродеков едет осматривать достопримечательности Гирина, главным образом кумирни.

Раз как-то еду позади его, вижу - экипаж Гродекова направляется куда-то за город. Дальше, дальше - выезжаем на широкую площадь и останавливаемся. Перед нами виднеется маленькая загородка, как бы вокруг памятника, а в середине [169] точно колодезь, закрытый крышкой. “Что такое?" - думаю. Впереди нас ехал китайский полицейский. Гродеков направляется к люку и кричит полицейскому:

— Открывай! - Тот стоит в нерешительности. Наконец отворачивается в сторону и, очевидно, с величайшим отвращением и страхом приподнимает крышку. Всех нас обдает ужасный смрад. Оказывается, мы осматриваем так называемую “хунхузную яму". Здесь ежегодно казнят от двух до трех тысяч хунхузов. Тела бросают в яму. Головы или отдают родственникам казненных, или же ставят в клетку и вешают на деревья или заборы. Вешание это производится особым способом. У меня была такая клетка, потому я и знаю. В ней, в верхней части, проделана дыра. Туда просовывается коса, и вот за нее-то и привешивают к дереву. Висит голова до тех пор, пока не найдется какой родственник и не снимет ее. Или же пока коса не отгниет и не отвалится.

Заглядываю в яму. Боже, что там такое! Яма обширная, несколько саженей в диаметре. Глубина страшная. Тысячи трупов лежали совершенно голые. Одежды ни на одном и признаков нет. Голов тоже нет. Шеи у всех перерублены как кочерыжка. Ужас охватывает меня. Спешу назад, опасаясь, как бы не свалиться в эту ужасную могилу. Гродеков смотрит туда, отходит и только разводит руками. Да ничего и не оставалось больше делать, как развести руками. И что же я тут слышал от переводчика! Будто бы еще недавно один китайский доктор спускался в эту яму, чтобы достать тело одного казненного. Непонятно, как он мог спуститься. Уже от одних убийственных газов он должен быль там моментально задохнуться. Может быть, перед этим крышка долго была открыта или мороз был сильнее - не знаю. Туда, кажется, никакой мороз не проникнет, в такую глубину. Вокруг ямы, на снегу далеко краснели свежие кровавые пятна. Косматые собаки жадно подлизывали их. Поблизости валялись тростниковые лапти казненных, набитые соломой. Лаптями этими даже и палач не интересуется, - до того они плохи.

_______

Вернувшись с осмотра хунхузной ямы, встречаю у себя дома полицмейстера.

— Владимир Александрович! - говорю ему. - Нельзя ли мне достать секиру, которой палач рубит головы хунхузов. Мне бы интересно ее иметь для коллекции. [170]

Ладно! - отвечает он со своей обычной серьезностью. - Я скажу драгоману. - Дня через два или три, заезжаю в комендантское управление и как раз натыкаюсь на такую картину: верхом на серой лошади въезжает туда во двор палач, - небольшого роста, широкоплечий, кривой на один глаз, в красной мантии и в таком же капюшоне на голове. В руках у него была именно та секира, которую я желал иметь. Музеус был дома. Палач с поклоном подает ему секиру. Ее прислал дзянь-дзюнь. Секира была в ладонь ширины, вся стальная, даже и ручка. Весу в ней было восемь фунтов. Лезвие сильно зазубрено, должно быть о шейные позвонки. Даю палачу серебряный рубль. Тот улыбается с каким-то особенным зверским видом, хитро подмигивает кривым глазом, обтирает лицо длиным новым зеленым передником, не забрызганным еще кровью единоплеменников, садится на лошадь и уезжает.

_______

Наступает китайский новый год. Он почти совпадает с нашим. По всему городу день и ночь издается хлопанье хлопушек и музыка. Китайцы отгоняют этим злого духа от своего дома. Рассказывал мне потом генерал Айгустов, что командир корпуса, барон Каульбарс, обратился к дзянь-дзюню с просьбой, нельзя ли запретить жителям хлопать по ночам, так как спать ему не дают. Дзянь-дзюнь же ответил ему на это следующее: - Неужели ваше превосходительство пожелаете, чтобы и вас, и меня народ проклинал потом целый год? Ведь ежели у кого в году случится какое несчастье, как-то: пожар, умрет кто, обанкротится и т. п., то все это неминуемо будет приписано именно тому обстоятельству, что в новый год не хлопали в хлопушки и тем не отогнали злого духа. - Так Каульбарс и отступился...

_______

Ваше высокоблагородие! Вставайте! Китайцы дракона показывают. Очень хорошо! Командующий пошли туда, и все господа тоже ушли! - кричит мне мой Иван, уже поздно ночью. Быстро вскакиваю с постели, одеваюсь и бегу за ворота. Смотрю: человек десять китайцев, в полной темноте, кружились по двору, держа на плечах длинного, толстого дракона, склеенного из тонкой белой прозрачной материи. В нем внутри светились огоньки. Морда и хвост тоже были освещены. То приседая, то выпрямляясь, китайцы очень ловко и эффектно изображали, будто дракон летел и кружился в воздухе. Весь наш штаб стоит у ворот и долго любуется. [171]

Хоть в каком-нибудь театре в Петербурге поставить, так и то с удовольствием смотреть будут! - восклицает наконец наш генерал. Он очень доволен представлением. Велит выдать антрепренеру двадцать пять рублей, серебряные часы, и уходит. Мы тоже - за ним. Китайцы - великие мастера на разные фокусы и представления.

XXIX — Возвращение в Харбин.

7-го января, на другой день Крещения, командующий войсками уезжает куда-то далеко осматривать войска. А так как он решил вскоре возвратиться в Харбин, то я попросил разрешения уехать туда с первой оказией. Морозы стояли сильные. Таких в России я никогда не испытывал. Это вероятно происходило от того, что здесь нет снега. Несмотря на то, что на мне были надеты три теплых фуфайки, теплая тужурка, толстое драповое ватное пальто с мерлушечьим воротником, папаха, башлык, валенки, рукавицы, я все-таки сильно зябнул дорогой. Очень неприятно нам, русским, привыкшим к снежным зимам, ехать в телеге при 30° холода, по голой земле. Лошади скользят, а из-под копыт и колес летит морозная пыль.

Три дня тащился я до Талачжоу, а дальше ехал по железной дороге. Ее за это время уже успели восстановить.

Через неделю вернулся в Харбин и Гродеков. Жизнь наша пошла обычным порядком. Мирно, тихо. Иногда же выпадали и веселые минутки.

_______

Часов девять вечера. В доме Игнациуса, где, как я уже говорил, расположились все штабные, - большое веселье. Сегодня наш общий любимец N справляет свое производство в генералы. За длинным столом, уставленным яствами и винами, сидит человек пятнадцать. Тут и начальник штаба, тут и помощник его, тут и адъютанты. Я тоже тут сижу и слушаю веселые разговоры. Герой празднества, худощавый, с маленькой бородкой, немного лысый, в пенснэ, щедрой рукой подливает гостям шампанское. Все веселы, все довольны. Новый генерал - в особенности. Счастливая улыбка не сходит с его добродушного одутловатого лица. Он искоса посматривает то на свои погоны, то на красные лампасы и любовно гладит их рукой. Гродеков только что сообщил ему эту [172] новость и подарил погоны. Надаров преподнес рейтузы с лампасами. Мундир остался тот же, только прицепи погоны, - ну, вот генерал и готов.

— Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! - так и сыплется на него со всех сторон.

— Ах, не перебивайте, господа! - притворно сердится он и морщится. Новый генерал торжественно рассказывает о своем подвиге, как он занимал со своим отрядом город Б.

— Ну, вот, две роты пошли вправо, - продолжает он рассказывать хриплым голосом. - Артиллерия поднялась на гору. Только открыли огонь...

— Ваше превосходительство! Ваше превосходительство! Вы все говорите, где ваши войска были. А где же неприятель был? - вот что неизвестно! - перебиваю его.

— Ах, какой ты непонятный! - капризно восклицает “молодой" генерал, причем, для пущего изъявления дружбы, переходит с “вы" на “ты". - Ведь я уже говорил тебе, что шел дождик. Ну, китайцы все в фанзах сидели.

— Ха, ха, ха! - покатываемся все мы от хохота.

— Хорош же был неприятель, коли испугался дождя! - басит кто-то. Этим одним разъяснением рассказчик сразу свел на нет весь свой подвиг.

— А слышали ли вы, господа, как генералу О. представлялась депутация, где-то около Хайлара? - кричит весельчак, небольшого роста, капитан генерального штаба. Глаза его уже заранее искрятся от смеха.

— Расскажите, расскажите! - раздаются голоса.

— Докладывают ему, что пришли китайцы-депутаты. “Ну ладно, пускай подождут!" - отвечает генерал. Затем через некоторое время выходит из палатки - смотрит, - нет никого. “Где же депутация?" - спрашивает он. “Ваше превосходительство, - обождать надо маленько! - виноватым голосом просят казаки. - Мы за водой их услали!"

И веселая компания опять расхохоталась.

_______

В конце февраля 1901 года командующий войсками генерал Гродеков со всем своим штабом выехал из Харбина обратно в Хабаровск, по железной дороге на Никольск-Уссурийский. Дорогу к тому времени только что восстановили после погрома.

Конец марта. Вечереет. Сижу я на набережной и любуюсь [173] видом на Амур. Солнце почти совсем закатилось, и только краешком золотит еще скованную льдом реку. Вон влево р. Уссури частью уже вскрылась, и темная поверхность ее резко оттеняется от снежных берегов. Дальше, под самыми горами, мелькают в станице огоньки. До них, пожалуй, верст десять будет. Погода чудная, ветра нет, дышится легко.

“А что это там?" - Как раз среди Амура быстро скользят по сверкающему льду точно какие две черные полоски. А-а-а! Знаю, знаю! - Это гольды возвращаются на собаках из города. Я видел их сегодня на базаре. Они продавали там соболей. Запряженные длинной вереницей, собаки дружно тащили легкие санки. Я никогда на них не ездил. Гродеков же рассказывал, что он однажды попробовал так прокатиться. Привели гольда с его запряжкой. Генерал вышел на реку, сел на санки и поехал. Сначала все шло хорошо. Гольд покрикивает на собак, те бегут отлично. Вдруг навстречу, точно нарочно, попадается чужой пес. Вся свора кидается за ним в сторону, - едва саней не опрокинули. Поскорей вернулись домой.

Говорят, нынче Амур вскроется очень рано, чуть ли не в начале апреля. Речка Плюснинка, что возле Хабаровска, уже давно прошла, а она вскрывается всегда месяцем раньше. Как усиленно бьется мое сердце при одной этой мысли! Так и хочется поскорее попасть домой!

Мимо меня проходит высокий, представительный господин в черном драповом пальто, шляпа котелком, знакомый мне агент пароходного общества.

— Что! Все на Амур смотрите! Торопитесь уехать! - с улыбкой восклицает он и здоровается.

— Да как же не торопиться! - говорю ему. - Ведь я скоро год, как уехал из дому. Билет-то будет ли для меня?

— Будет, будет! Успокойтесь! - отвечает он и уходит... Только два месяца спустя после того я вернулся в Петербург.

Александр Верещагин

Октябрь 1901 г.

Текст воспроизведен по изданию: По Манчжурии 1900-1901 гг. Воспоминания и рассказы // Вестник Европы, № 3. 1902

© текст - Верещагин А. В. 1902
© сетевая версия - Thietmar. 2010
© OCR - Ernan Kortes. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1902