ВЕРЕЩАГИН А. В.

ПО МАНЧЖУРИИ

1900-1901 гг.

Воспоминания и рассказы

X — По Сунгари

(См. выше: янв., 108 стр.).

Седьмое сентября. — День жаркий. В Хабаровске, на пароходной пристани — величайшее оживление. Поминутно подъезжают повозки, фургоны, телеги с разной кладью, чемоданами, сундуками, ящиками, разными офицерскими вещами и т. п. Вот, должно быть, военная канцелярия приехала. Несколько писарей, усатых, в чистеньких рубахах, погоны с нашивками, озабоченные, снимают с повозок ящики и тащат их на пароход. Начинают уже и “господа" съезжаться. — Но что такое случилось? — Сегодня уезжает командующий войсками генерал Гродеков — брать Гирин, столицу Манчжурии. Чуть не весь город собирается проводить его. Военные почти все здесь. Но и гражданских чинов не мало. Вот подъезжают дрожки. В них сидит толстый-претолстый чиновник, с добродушнейшим лицом, усатый, с бакенбардами. Ему, очевидно, страшно жарко. С трудом слезает он с экипажа, встряхивает пальто на синей подкладке, снимает трехуголку, отирает потную лысую голову и, затем, переваливаясь как утка, тяжелой поступью направляется к пристани. За этим толстяком, точно для контраста, слезает с дрожек другой статский генерал, на [574] красной подкладке. Этот — маленький, худенький, сморщенный и далеко, с виду, не такой добродушный. Хотя он и мал ростом, а достоинства своего не теряет. Смело протискивается вперед, мало с кем здоровается, поправляет на шее Владимира, отряхивается и крепче натягивает белые перчатки. Он вполне готов встречать генерал-губернатора. Тут мелькают околыши и подкладки всех ведомств и всех цветов. Даже желтые, телеграфные, и те явились поклониться.

— Едет, едет! — слышится в толпе.

Действительно, с горы спускалась пара серых в коляске. Командующий войсками, небольшого роста, рядом с высоким, полным адъютантом, подъезжает к пристани, медленно выходит и направляется к пароходу. Толпа колышется. Полиция с трудом сдерживает ее. Генерал любезно прощается, кланяется, многим жмет руки, разговаривает, а в то же время все приближается к сходням. Наконец, он на пароходе. Полевой штаб уже весь давно там. С парохода слышится свисток. Снасти отдают. Колеса начинают медленно вертеться то задним ходом, то передним. Пароход исподволь заворачивает, делая круг, и, наконец, плавно устремляется по обширной зеркальной поверхности, взбивая за собой волны. Пристань становится меньше. Человеческие фигуры исчезают, а наконец и самый Хабаровск пропадает за берегом.

Мы едем Амуром до Михайло-Семеновска, — двести верст, а затем — по Сунгари, на Харбин, — девятьсот верст. Наш штаб состоял при Гродекове, вместе со мной, из двенадцати человек: капитан генерального штаба Гулевич, адъютанты поручик Андреевский и поручик Сарычев, переводчик Добровидов, начальник штаба генерал-майор Селиванов, помощник его полковник Орановский, штаб-офицер для поручений подполковник Лопатин, капитаны генерального штаба: капитан Богданов, капитан Солунский, делопроизводитель коллежский советник Мурышев и окружной интендант генерал-майор Надаров. Иван Павлович — так звали Надарова — был оригинал. Небольшого роста, широкоплечий, ходил переваливаясь. Голос имел басистый. Фуражка его, с длиннейшим козырьком, была известна всему Хабаровску. Надаров, как и генерал Селиванов, хотя с виду был суровый, но в душе был добрый человек, почему подчиненные очень его любили и ценили.

Все мы ехали в самом лучшем настроении. Этому, конечно, много способствовала чудная погода, все время благоприятствовавшая нам. [575] Сунгари — большая река. Во многих местах она не уступает Амуру. Берега же ее гораздо симпатичнее. Здесь нет той безжизненности, той удручающей угрюмости, что на Амуре. Правый берег — высокий, левый же представляет, бесконечные камыши и заводи. Он, около устья, непригоден к обработке. Зато охотникам и рыболовам здесь великое раздолье. Уток, гусей и другой болотной дичи поднимались целые тучи. Правый берег, что дальше, то становится интереснее. Деревни, утопающие в зелени, одиноко стоящие импани, окруженные таинственными стенами кумирни так и манят путника заглянуть и узнать, что там творится, за этими стенами. В особенности это чувство испытывает человек, никогда не видевший Китай и незнакомый со здешними постройками. Растительность богатая. Поля, леса, рощи, сады — так и привлекают взор. Но все это брошено. Нигде не видно ни души.

Вот мы близко проходим от берега. На самом урезе виднеется деревня. У воды, около лодочки, копошатся два китайца. Я пристально наблюдаю за ними в бинокль. Вот они замечают наш пароход, стремительно бросают свое занятие и поднимаются на берег; останавливаются, озираются на нас, и затем скрываются. Пароход минует деревню. Продолжаю всматриваться и, наконец, нахожу китайцев. Боязливо выглядывают они из-за стен, и в то же время, вероятно, опасаются, как бы эти пришельцы не убили их.

Жизнь наша на пароходе идет самая безмятежная, изо дня в день. Тот же завтрак в двенадцать часов, что и в Хабаровске, тот же обед — в семь, та же прислуга — два бравых амурских казака — и тот же лакей Гродекова — китаец Крапка, с вечно самодовольным, улыбающимся лицом.

Еще рано. Я встал и поднимаюсь наверх, на палубу, где капитан парохода. Здороваюсь с ним, сажусь на скамейку и наблюдаю берега. Удивительная эта Сунгари. Она, на мой взгляд, что дальше от устья, то становится шире. Посмотрите, пожалуйста, вот мы уже верст четыреста ушли, а какая ширина! Версты четыре, пожалуй, будет. И как красиво это место! На правом берегу поля кончаются и вдруг начинаются горы, которые обрываются высокой, отвесной скалой. Левый же берег все такой же низкий, покрытый чудной зеленью. Пересекаемый бесчисленными ручейками и канавками, точно стальными полосками, он терялся в беспредельном пространстве. Изредка попадаются нами лодки местных жителей-инородцев — гольдов и гиляков. Они ловят рыбу. Раз как-то, смотрим, [576] спешит к нам на встречу рыбачья лодка. Завидев ее, пароход убавляет ход. На корме лодки сидит, в кожаной самодельной куртке, гольд. Шляпа широкая, войлочная. В веслах работают четыре женщины. Рыбак хватается за брошенную ему веревку и пристает к пароходу. Оказывается, он предлагал нам рыбу. Буфетный повар бежит к лодке и покупает двух порядочных осетриков, четыре рыбы кеты, нельму и две таймени. Рыбак получает за все это добро три рубля и, видимо, остается крайне доволен. Весла дружно ударяются о поверхность воды, и, как скорлупка, легкая лодочка быстро исчезает из наших глаз.

Иду вниз, к себе, в каюту. Навстречу попадается подполковник N., высокий, худой, в кителе, без фуражки. Лысая голова его светится до самых ушей. Озабоченный, несет он пачку каких-то бумаг. Вижу на них бланк: “Наградной лист". — “Ах, батюшки мои! — думаю — да ведь это, значит, он сам и заведует этим делом. Надо с ним быть полюбезнее. Только за что же нас представлять будут? Должно быть, за Гирин. Дай-то Бог поскорее приехать, да взять его!" — И мне уже представляется обширный китайский город, с кумирнями и башнями, обнесенный высокой стеной. Наши войска окружили его. Осаждают. Идет пушечная стрельба. Небо подернуто дымом, гремит канонада. Но потерь с нашей стороны нет. Гродеков стоит на холме, верхом на серой лошади, подобно Скобелеву. Кругом весь наш штаб, тоже верхами. Поминутно кто-нибудь из нас то скачет вперед, на позицию, то возвращается и, держа руку под-козырек, как учил Скобелев, докладывает Гродекову: “ваше превосходительство, приказание исполнено!" — становится на свое место.

Так раздумывал я, сидя в своей каюте.

— Тук! тук! — стучится кто-то в дверь. Вижу — заглядывает широко ухмыляющаяся физиономия Крапки.

— Кусать позалуйте! — докладывает он, поправляя на руках белые нитяные перчатки, и затем спешит оповестить тоже и других. Толстая, черная, как смоль, коса, с заплетенным шелковым шнурочком, болтается около самих его пят.

Гродекова мы видим редко — только за столом. В другое же время он почти не показывается. Раз как-то удалось мне уговорить его подняться на палубу, где я и снял весь штаб вместе с ним, одной общей группой. Совершенно неожиданно для меня группа эта вышла очень удачно. [577]

XI — Харбин.

Если не ошибаюсь, 13-го сентября, поздно вечером вдали замелькали электрические огни. Ближе, ближе; — огни все яснее, и пароход наш становится у пристани. С берега поспешно спускаются к нам на пароход командир корпуса генерал Каульбарс, высокий, стройный блондин, уже пожилой, и еще два каких-то статских господина, в мундирах. Все они проходят в каюту к Гродекову и что-то долго там совещаются. Мы, штабные, собрались в общем зале столовой и с нетерпением ожидаем, скоро ли кончится этот разговор, в такое позднее время, когда пора идти спать. Вдруг ко мне подбегает знакомый адъютант, добродушнейший и милейший господин, и с исказившимся, недовольным лицом кричит:

— Каков скандал! слышали! Гирин взят!

— Как? может ли быть? — говорю.

— Да! да! Рененкампф без боя занял! Вот вам и награды. Вот вам и чины, и кресты! — Похлопывая себя руками по тучным бедрам, он быстро направляется сообщать другим эту, столь неприятную для всех нас, новость.

“Где он это узнал? Подслушал, что ли? Может быть, еще и неправда!" — думается мне. Но нет. Вскоре в общую каюту к нам входит командующий и тихим, ровным голосом объявляет:

— Господа, Гирин взят генералом Рененкампфом! — и затем обратно уходит к себе, где еще оставались Каульбарс и другие.

— Ну, вот, что сидели в Хабаровске, — вот и прозевали! Сидим, сидим — конца нет! Сколько говорили: “пора, пора ехать!" — так ворчал мне на ухо все тот же адъютант. Он страшно недоволен.

— Посмотрите-ка, — говорю ему, заглядывая в окно каюты, где заседало начальство: — какой Каульбарс-то грустный!

— Будешь грустный, когда из-под носа награды выхватили! Вот теперь дожидайся! Второго Гирина не найдешь! — продолжал плакаться мой приятель, и его красное, лоснящееся лицо, казалось, ежеминутно было готово омрачиться слезами.

— А кто же, вон, тот полный господин? — спрашиваю.

— А это Югович, строитель железной дороги. Его очень хвалят. Хороший господин; семьдесят тысяч в год [578] получает — можно жить! А вот тут на сто двадцать рублей в месяц немного разгуляешься!

— А другой, высокий, кто?

— А это помощник его — Игнациус!

Через несколько минут гости наши удаляются, и мы расходимся по каютам.

__________

Солнышко только выглянуло на горизонте, как я уже был на берегу. Накануне, в темноте, ничего нельзя было разглядеть. Теперь же солнце светит ясно, и окрестности отлично видны. Сунгари и здесь красавица. Пристань на высоком берегу. Рабочий люд кишмя кишит. Все больше русские, — китайцев мало. Они еще не собрались после войны. Вдоль набережной грудами свалены всевозможные принадлежности железной дороги: рельсы, шпалы, скрепления, кровельное железо, разные болты, костыли, телеграфная проволока, шкалики и т. п. Позади этих складов, несколько ниже, тянутся ряды построек. Местность эта получила название “Пристань". Постройки все временные, что называется, на живую нитку. Походят скорее на балаганчики или карточные домики. По другую сторону реки виднеются высокие, белые, одинокие трубы, подобно каким-то египетским обелискам!.. Это дымовые трубы, оставшиеся от погоревших наших железно-дорожных построек, разрушенных китайцами во время беспорядков. Ни одного дома, ни одной клетушки, ни одного забора там не было оставлено. Китайцы все сожгли, все уничтожили.

Хотя взрыв китайского негодования против русских в Харбине давно подготовлялся, — чем он вызывался, какими соображениями, я не могу сказать, — но вот, между прочим, какую курьезную причину слышал я от лиц, заслуживающих полного доверия.

Один из служащих на железной дороге завел у себя ручного медведя. Шалить ли медведь стал, или надоел хозяину, не знаю, — только его убили. Сняли шкуру, сало вытопили, а лапы и окорока пошли на еду. Кто-то из недоброжелателей русских, должно быть переводчики, и распространили слух между китайцами, что-де, вот, русские убивают китайских рабочих, едят их, а салом смазывают паровозы. В доказательство же своих слов они начали показывать ободранную лапу медведя, которая, как известно, имеет немалое сходство с человеческой. Этот пустой слух имел громадный успех. Тысячи рабочих разом бросили работу, так что [579] администрация дороги очутилась без рук. Как китайцам ни объясняли, как им ни доказывали, — ничем не могли убедить.

В конце концов они несколько успокоились, когда им зарезали другого медведя и показали лапы. Вот какие, в сущности, дети эти китайские рабочие.

С пристани уезжаем в поезде в Старый-Харбин, где для командующего войсками и для его штаба был приготовлен дом, или, как здесь называют, “дворец" Юговича, и дом Игнациуса. На полпути между Пристанью и Старым-Харбином виден Новый-Харбин. Здесь уже возвышаются красивые двухэтажные каменные постройки: помещение для корпусного командира, его штаба, госпиталь и другие.

На станции Старый-Харбин нас ожидали экипажи. Садимся и торжественно едем через весь городок к нашему новому помещению. Проезжаем казармы охранной стражи, — мимо квартиры начальника этой стражи, полковника Гернгросса, русско-китайского банка и других. Все это временные плохенькие домики, скорее похожие на малороссийские мазанки. Понятно, что среди таких строений дом Юговича, красивой архитектуры, с высокими окнами, окруженный тенистым садом, казался дворцом. В сущности же он походил на обыкновенный дом зажиточного помещика прежних времен. То же самое представлял и дом Игнациуса. При этом необходимо добавить, что хозяева много позаботились о нас, — спасибо им. Оба эти дома были обставлены с полным комфортом. Даже разостланы ковры во всех комнатах.

На обширном дворе у подъезда генерал-губернатора выстроился для встречи, в парадной форме, весь генералитет Харбина. Гродеков выходит из коляски и со всеми здоровается. Кроме знакомых уже нам Юговича и Игнациуса, здесь был наш политический агент в Манчжурии, Люба, полный, добродушный мужчина, с красноватым лицом и со вздернутым носом. Затем начальник охранной стражи, — высокий, худощавый симпатичный блондин, полковник Гернгросс, в мундире пограничной стражи, с зеленым прибором. Кроме того, все начальники отдельных частей. Разместились мы великолепно. Штаб — в доме Игнациуса, а командующий войсками — у Юговича. Сами же хозяева перебрались в скромные домики охранной стражи. Первые дни мы ничем другим не занимались здесь, как визитами. Экипажи и лошадей доставали или у Юговича, или у Гернгросса.

Как-то присылает мне Гернгросс коляску, запряженную [580] тройкой резвых вороных лошадей. Сажусь в нее и кричу кучеру:

— Ступай к господину Даниэль, — знаешь?

— Так точно, знаю-с, — отвечает тот. На нем кумачовая рубаха, бархатная безрукавка и ямская шляпа с павлиньим пером. Едем. Погода прекрасная. Дорога ровная, как скатерть. Местность открытая, слегка волнистая.

“Вот так война! — думается мне. — Вот так Китай! Живешь как дома. Ешь, пьешь отлично! Спишь спокойно! Катаешься себе на тройках! Когда же наконец на войну попадем?" И я сильно начинаю опять сожалеть, что Гирин сдался не Гродекову, а Рененкампфу. К наградам представили бы наверное. А вот теперь дожидайся, когда подвернется такой случай. Второго Гирина, действительно, не будет.

— Тпр-р! — кричит кучер и лихо останавливает разгорячившихся лошадей у подъезда низенького дома. Звоню. Выходит служитель.

— Что, господа дома?

— Никак нет! Барин в канцелярии, а барыня куда-то вышли!

— Передай карточки! — Сажусь опять в экипаж и кричу: — Ступай в Новый-Харбин! — А до него верст пять будет. Тройка резво подхватывает, и, мягко покачиваясь на эластичных рессорах, под громыханье бубенчиков, я снова предаюсь своим прерванным мечтам.

XII — От Харбина до Цицикара.

Так, через неделю времени получаю предписание поехать в Цицикар и осмотреть войска, в смысле, — как было сказано в бумаге, — пищи, одежды и помещения. Хотя мне страстно хотелось попасть в Гирин, эту столицу Манчжурии, но рассуждаю, — ежели я теперь не повидаю Цицикар, то потом уже не придется побывать в нем. А город этот тоже должен быть интересен. Сборы не велики. Приказываю Ивану взять только самое необходимое и на другой день рано утром отправляюсь на пристань. Как раз туда же ехал генерал Д., широкоплечий, осанистый. Борода круглая, с проседью. Направляемся вместе. До пристани верст восемь. Здесь садимся на пароход и переезжаем через Сунгари.

Мост еще только строился. Местность, где должен [581] помещаться вокзал, называется “Затон". Здесь до войны были сосредоточены все главные железнодорожные постройки, депо локомотивов, вагонов и всевозможных материалов для железной дороги. И вот здесь-то и произошла главная катастрофа при возмущении китайцев. Неприятель бросился сюда. Наши отступили, и все, что тут находилось, было сожжено. Трудно представить, какую картину разрушения представляло это место. Сунгари образует здесь маленький залив или затон, почему такое название и получила сама пристань. Тянулись целые ряды обгорелых дымовых труб, фундаментов и бревен. Стояли поломанные и сожженные вагоны, обгорелые и испорченные локомотивы. Куда ни взглянешь, везде валялись рельсы, скрепления, проволока, железо, трубы, части машин, котлы, краны и т. п.

— Сколько тут денег истрачено! Сколько трудов положено! Какие ужасные потери! — толковали мы с генералом Д., рассматривая эту картину.

— Но где же поезд? Ведь дали знать, что в восемь часов пойдет, — басит мой генерал.

— А вот я пойду, поищу начальника станции! — говорю ему. Направляюсь мимо множества разных мелких построек-шалашей, балаганов, навесов, палаток, где временно помещались служащие на дороге. Прыгаю через груды обгорелых материалов, винтов и других вещей. Поднимаюсь на гору, и здесь, у телеграфной станции нахожу начальника.

— Скажите, пожалуйста, когда же пойдет поезд в Цицикар? — спрашиваю.

— Поезд ходит два раза в неделю, и то только легкие паровозы. Тяжелые не могут еще проходить. Вчера вечером один ушел и теперь пойдет дня через три.

— Как же нам дали знать, что сегодня утром пойдет? — с удивлением восклицаю.

— Не знаю-с, — невозмутимо отвечает тот. Иду к генералу и объясняю ему.

— Как же быть? Значит, назад надо ехать! — говорю.

— А попробуем дрезину достать! — возражает он. Идем искать начальника дистанции. Этот оказался гораздо любезнее и сговорчивее.

— Вы отсюда проедете в товарном вагоне, — две станции, — а затем вас будет ожидать дрезина, и вы поедете на ней, — говорит он. И действительно, часа через два подходит паровоз и товарный вагон, с несколькими платформами, [582] с материалом. Мы усаживаемся и трогаемся. Путь еще не ремонтировался и ничего не было устроено как следует. Ездили осторожно. В одном месте был совершеннейший разлив. Дороги не видно. Поезд наш идет, как говорится “по морю, яко по суху". Двигаемся еле-еле. Вот машинист высунулся с паровоза всем туловищем и, придерживаясь за скобу, пристально следит, как пройдет последняя платформа. Не только что рельс, но даже и колес не видно. Вода чуть не заливает к нам в вагон. Едем на ура. Но Бог милостив, минуем разлив благополучно. Садимся на дрезину. Позади нас становятся дорожный мастер, затем мой Иван и шесть солдат с ближайшего поста. Солдаты складывают ружья на пол и принимаются вертеть колесо. Мы очень удобно и спокойно подаемся вперед. Предстояло проехать таким способом около двухсот верст. Сначала такое путешествие мне очень нравилось. Местность совершенно открытая, и ветер гулял сильно. Хотя я и тепло одет, но порядочно продувало. Я завидую рабочим, которые так трудятся у колеса, что даже шинели скинули. Путь очень плох. Много шпал совершенно негодных. Их следовало бы сменить, да некому. Путевых сторожей нет и будок не видно. Вот мы поднялись в гору. Дальше — длинный и очень крутой спуск. Он обозначался густой желтоватой полосой травы, так что ни рельс, ни шпал не видно. Местами эта трава вровень с нашими головами. Рабочие начинают усиленно вертеть колесо. Шибче, шибче. Дрезина летит как бешеная. Просто дух захватывает. Пожалуй, со скоростью версты в минуту несемся. Ну, думаю, ежели в этой траве попадется какое препятствие, — камень или животное — беда: искалечимся. Солдаты перестают вертеть, а дрезина еще далеко летит по инерции. Но все обходится благополучно, и мы опять с трудом взбираемся на гору. В особенности было трудно подниматься против ветра, — тогда хоть выходи вон, да тащи за собой дрезину. Ночевать приехали мы в N-й батальон пахотного полка. Он стоял в полуверсте от дороги, в имении одной богатой китайской вдовы.

Дом, как и все богатые китайские дома, находился за высокими стенами. Офицерству уже дали знать о прибытии генерала Д., и поэтому оно высыпало встречать нас. Чуть не под руки ведут, усаживают, ухаживают за нами.

— Ну, как же вы тут поживаете? — спрашивает генерал, снимая пальто и шашку.

— Ничего, ваше превосходительство, помаленьку живем! — [583] отвечает высокий, худощавый батальонный командир с черной бородой. Другие офицеры, в это время, кто свечи зажигает, кто торопится чай приготовить, кто консервы откупоривает. На столе, среди просторной комнаты, живо появляется закуска. Беру свечу и в сопровождении молоденького, очень милого и добродушного адъютанта, в кителе, обхожу комнату. Меня очень интересует ее обстановка. Мебель превосходная. Какие прелестные скамейки, табуреты, столы — все красного дерева. Даже самые каны, и те чуть ли не из того же дерева. Иду дальше. Осматриваю двери, окна, даже потолки. Все они изукрашены затейливой, тонкой резьбой и тоже красного дерева. Я хожу и любуюсь. Подобной обстановки мне еще не приходилось встречать.

— А что, господа, нет ли у вас китайских божков? — спрашиваю, возвращаясь с осмотра.

— А вон там их целый стол стоит. Выбирайте себе, какой понравится! — возглашает батальонный. Он сидит с моим генералом и что-то разговаривает. Подхожу к столу, смотрю — на нем красуются бронзовые боги, всевозможных форм и величин. Есть большие, в пол-аршина вышиной. Есть маленькие — вершка в полтора. Один бог сидит поджав ноги и улыбается. Другой — оскалил зубы и бросает свирепые взоры. Тут же лежат бронзовые музыкальные инструменты, вроде наших флейт и валторн, чрезвычайно интересные. Я — в восторге. Рассматриваю все это и уже соображаю, что бы поинтереснее увезти. Вдруг слышу позади себя грозный, басистый голос моего спутника.

— Это все военная добыча. Этого нельзя трогать. Это все должно в музей идти. — Подходит к столу, хватает первую попавшуюся бумагу — и давай заворачивать. Хозяева наши, офицеры, смотрят и удивляются, что, дескать, случилось с генералом. Был такой смирный, тихий, а тут ровно белены объелся. Тем временем генерал стремительно все заворачивает, завязывает и просит хозяина все это отправить в Харбин.

— Ну, ладно же. Немного музей получит, ежели так поступать будут! — ворчат офицеры, собравшись около меня в кружок.

— Помилуйте, я для себя берег. Единственного божка, и того отняли. Я лучше бы вам его отдал! — лепечет мой приятель адъютант, чем еще больше усугубляет мою горечь. Генерал же, как ни в чем не бывало, допивает чай и преспокойно отправляется спать, предоставляя офицерам ворчать, [584] сколько их душе угодно. В эту минуту а ужасно был зол на него.

Чуть свет выхожу на маленький дворик. Перед самым домом возвышаются две фамильные усыпальницы, с надгробными плитами. Рядом — часовенка, с очагом для домашнего богослужения. Все очень аккуратно и красиво отделано мелкими кирпичами. Через некоторое время все мы идем смотреть кумирню, находящуюся в полуверсте от импани. Местность степная, открытая. Солнце ярко кругом светит. На беспредельном горизонте виднеются серые, песчаные холмы, покрытые пожелтевшей травой. — Здесь Монголия, — рассуждаю про себя. Недавно мы и станцию проехали, которая называлась “Монголия".

Удивительно красиво предстала нашим глазам эта кумирня. Она хотя и не отличалась каким-либо особым богатством и роскошью отделки от тех, что я видел в Хунчуне, но здесь она стояла одиноко в степи, и поэтому, вероятно, и производила такое особое впечатление. Как водится, ее окружала стена. Поблизости был дом для служащих и еще одно маленькое строение, где помещались, должно быть, заштатные боги и разная богослужебная рухлядь.

Внизу, в кумирне, богов не было. От них валялись только черепки, обрывки одежд, да кое-где бороды и усы. Сами же боги, как я и ожидал, были уничтожены. Стояли одни голые стены. Поднимаемся наверх, на второй этаж. Ступени, высеченные в стене, поросли зеленым мхом, почему я сужу, что кумирня эта должна быть древняя. Наверху я нашел две божественные картины, писанные на коже. Поскорей свертываю их, пока не видит генерал Д., уношу к себе и передаю спрятать Ивану.

Спутник же мой, генерал, в свою очередь тоже не терял времени. Он нашел много разных картинок, богослужебных масок и музыкальных инструментов. Все это опять-таки было отправлено им в Харбин, для хабаровского музея.

Так, через час времени, простившись с гостеприимными хозяевами, садимся на дрезину и едем. Отсюда до конца дороги стояли посты от N-го батальона. Один из солдат, сопровождавших нас, еще версты за две и даже за три не доезжая нового поста, трубил в сигнальный рожок, чем и давал знать о нашем приближении. Смена быстро выстраивалась, и лишь только мы подъезжали, как она заступала свое [585] место. При одной такой смене, возле небольшого мостика, выходим с генералом с дрезины, поразмять ноги. Кругом, далеко протянулись обширные болота, покрытые камышами. Поблизости — небольшое озеро. Утки, гуси и другая болотная птица во множестве плавают и подпускают совсем близко. У моста стоит довольно большая лодка. Она вровень с краями навалена рыбой, похожей на наших налимов, только еще длиннее, так — аршина полтора.

— Что, ребята, это вы столько рыбы наловили? — спрашиваю солдат.

— Никак нет, ваше высокоблагородие, мы только лодку поставим с вечера, а к утру она сама полная навалится, — отвечает один бойкий, черноватый солдат.

— Так никто ее и не ловит?

— Никак нет! мы каждое утро пудов по восемьдесят ее наберем. По постам рассылаем, китайцам даем. Девать некуда! — весело рассказывает он. Подхожу ближе к этому чуду и смотрю. Вдруг несколько рыб выпрыгивают из лодки и пропадают в воде. Взамен их, одна за другой, из воды выпрыгивают тоже несколько и попадают в лодку.

— Дай-ка мне несколько рыбок! — кричу я. — Давай штук пять-шесть! увезем их в Цицикар. Там сварим, попробуем, вкусная ли?

— Очень сладкая уха из нее, ваше высокоблагородие, — одобряют солдаты.

— Вот ведь, напиши я в газете о таком чуде — не поверят. Скажут, пули льет! — говорю моему спутнику дорогой.

— Еще бы! понятно, не поверят! Где же слыхано, чтобы рыба сама в лодку лезла? — бормочет тот, видимо довольный и ночлегом, и посещением кумирен, где ему посчастливилось совершить такое богатое приобретение для музея.

ХIII — Цицикар.

Но вот и конец нашего путешествия на дрезине. Впереди тянется длинный обгорелый поезд. Сначала идут платформы, затем и самый паровоз. Но, Боже, что он из себя представляет! Как китайцы обработали его! Все, что медное, все мелкие части, все снято, отвинчено, отломано. Обхожу паровоз кругом. Котел в нескольких местах чем-то проткнут и представлял голый остов. Нетронутыми остались только [586] колеса, с которыми эти новые мастера ничего не могли поделать.

Поднимаемся в гору. Раскинуто несколько палаток. Здесь, очевидно останавливаются все прибывающие и отъезжающие. Отсюда до Цицикара тридцать верст. Город остается в стороне от железной дороги, которая направляется на местечко Фулярди. До него еще двенадцать верст. Мы находим здесь лошадей и тарантас командира пехотного полка. Садимся в экипаж и едем в Цицикар. Дорога живописная. По пути встречается много деревень. Почва — довольно песчаная. Жителей не видно. Поля не убраны. Жалость смотреть, как этот чудный переспелый хлеб, черный высокий каулян и золотистая чумиза пропадали на корню. По дороге, из-под ног лошадей, поминутно выпархивали фазаны. Такого количества их, как здесь, я еще нигде не встречал. Говорили мне потом, что китайцы ловят их около Цицикара просто голыми руками. Как это они умудряются делать — не знаю.

Въезжаем в обширную деревню. Ни души не видно. Кое-где бегали черные свиньи, виляя своими крючковатыми хвостиками. Хрюкали и рылись острыми мордами в навозе. Повсюду валялся разный хлам, тряпки, корзины, вороха одежд и разная поломанная домашняя утварь. За стенами виднелись крыши зажиточных хозяев. Ворота крашенные, с изображением каких-то чудовищ, крепко заколочены. Не иначе, думаю, что дома эти кто-нибудь да караулит. Не может быть чтобы они были совершенно пустые.

Едем уже часа два. Подъезжаем к широкому полю чумизы. И вдруг — какая для меня радость! — вижу, жители убирают хлеб. Здесь, в Манчжурии, встречаю это впервые. Жаль, что нельзя выскочить из экипажа, да поближе посмотреть, чем они косят. Точно каким-то коротеньким ножом, в виде крюка, посаженного на палку. После той безлюдной местности, по которой мы ехали от Харбина, очень приятно было видеть подобную картину. Вон, один пожилой китаец, без шапки, голова, почти до самого затылка, бритая, жиденькая косичка закинулась ему за плечи; он старательно машет своим крюком, подкашивая хлеб. Неподалеку вяжет снопы, должно быть, жена его в черном балахоне. Волосы ее заколоты в пучок широкой металлической шпилькой. Поблизости двое детишек, лет четырех, играют, шалят, кувыркаются. Косички их так и болтаются. Но, вот, китаец заметил нашу повозку и пристально всматривается. Синяя одежда на нем очень ветхая. [587] На боку болтается ножик и какая-то подвеска, в виде маленькой тыквы. Он как занес свой крюк, чтобы подрезать солому, да так и застыл в этом положении. Видно, крайне интересны показались ему и лошади, и тарантас наш, а может быть и сами седоки. Ведь у них ездят только шагом, в крытых тележках на двух колесах. В ней ни лечь, ни сесть как следует. Для европейца подобный экипаж — совершенная пытка. А тут все иначе. Как не посмотреть! Подаемся еще верст пять — шесть, и вдали затемнели городские сады, рощи, остроконечные верхи различных построек, башен, кумирен, надгробных памятников и триумфальных арок.

Я весь точно ухожу в этот заколдованный для меня китайский мир. — Что за красота! что за удивительная архитектура! — Издали все эти постройки кажутся однообразны и деланы по одному шаблону. Различие состоит только в отделке и украшении. Вот хотя бы эта арка! Крыша такая же остроконечная. Только углы другие, нежели те, которые я видел в Хунчуне. Черепица, хотя в общем и такая же, стаканчик в стаканчик, но внизу украшена разноцветными изразцами. — Как красиво! Какая прелесть! — невольно восклицаю. А вон влево от дороги стоят белые ворота! Из мрамора они, или из какого белого камня, — не знаю. Останавливаться и подбегать смотреть не хочется. На воротах изображены животные, похожие на львов. А вон там дальше, — это что за диковина? Громадная каменная черепаха и в нее вставлена, саженей 5-6 высоты, каменная доска. Одна сторона черная гладкая и на ней надпись. Въезжаем в ворота. Китайцев толчется пропасть. Здесь уже начинается город, и ехать приходится осторожно. Я таю от восторга. Передо мной китайский город, в его мирной обстановке. Жизнь так и кипит! Впереди протянулась длинная, широкая улица. По обе стороны ее виднеются ряды низеньких каменных домиков, с черепичными остроконечными крышами. Дома эти представляют сплошные торговые ряды, — все лавки и магазины. Перед ними возвышаются разноцветные столбы, точно мачты. Они украшены резьбой, с изображением драконов и других чудовищ, раскрашены и раззолочены. Во всю длину столбов идут золотые надписи. Жаль только, не спросил я, что они обозначали. Народу масса. Мы сразу попали на самую торговую улицу. Куда ни взглянешь — везде китайцы с лоточками и столиками. Вон, у того, что поближе, видно какое-то зеленоватое маслянистое тесто и в нем накрошенные фисташки. В тесто воткнуто, на тоненьких палочках, какое-то [588] печенье, облепленное пережженным сахаром. Рядом, на земле, сидит старик на корточках. Перед ним растянута тряпка и на ней разложены — ножик, две медные пуговицы, трубка для курения опиума и сердоликовая фигурка вроде лягушки, — вот и все. Немного дальше виднеется шалашик из холста. Внутри протянуты веревочки, и все они увешаны мундштуками из агата, всевозможных величин. И чем только тут не торгуют? Позади этих мелких торгашей тянутся ряды настоящих лавок. Хозяева их степенно сидят, в своих разноцветных костюмах, разговаривают и посматривают на проезжающих. На встречу нам попадается много китайцев верхом на мулах. Животные эти мне знакомы еще по текинскому походу, на границе с Персией. Там персияне тоже любят ездить на мулах. Это — крепкое и сильное животное. Оно обладает неоцененным даром — не спотыкаться. Некоторые мулы — замечательного роста и красоты. Вон, — едет молодой китаец, в черной шелковой курме и в шапке с синим шариком. Мул под ним просто красавец, даже и уши не особенно длинны. А ноги-то какие стройные, сухие, точно точеные! Мы встречаем и обгоняем много наших солдат и офицеров. Все они, видимо, чувствуют себя как дома. Вон, едет на зеленой казенной одноколке военный врач. Рядом с ним — сестра милосердия. Оба они очень веселые, смеются и разговаривают. За ними верхами скачут пехотные офицеры: один в кителе, другой в тужурке, — оба при шашках. Кричат, разгоняют плетками встречных китайцев, хохочут и куда-то скрываются в переулке. Подъезжаем к высокой башне. За ней тянется солидная каменная стена, с каменной же решеткой. Вот и ворота с башней! Подле них стоит наш часовой в мундире и с ружьем. Тут раньше жил фудутун (Губернатор). Теперь здесь комендантское управление и госпиталь. Двор большой. Перед входом стоят два каменных зеленых льва на широких белых каменных же постаментах.

— Что комендант дома? — кричит мой генерал, когда мы остановились у самых львов. Один солдат бежит докладывать. Через минуту выходит из фанзы низенький доктор, пожилой, со щетинистыми усами.

— Пожалуйте, ваше превосходительство, зайдите! сейчас за комендантом послали! — почтительно докладывает он.

— Ежели его нет, так помощник его должен быть [589] дома! — сердито басит мой спутник. — Мне должна быть отведена квартира. В ней я хозяин, а тут я гостем должен быть!

— Пожалуйста, зайдите! — упрашивает доктор.

— Не зайду! хоть целый час буду сидеть, а не выйду! Ночую тут! — кипятится Д.

— Эй, разыщите коменданта! — вторично кричит он. Доктор, видя, что генерал этот очень сердитый, предпочитает удалиться, оставляя нас сидеть в тарантасе.

Проходит с полчаса времени. Мы все сидим. Коменданта нет. Мне начинает надоедать такое положение. Наконец является посланный, садится рядом с кучером и указывает, куда ехать. Через несколько минут заворачиваем в узенький переулочек и попадаем во двор. Здесь, в очень чистенькой фанзе, богато отделанной, нам отводят помещение. Генерал успокаивается.

Я поместился в одной фанзе с профессором Рудаковым. По странной случайности, он приехал в Цицикар, как и в Хунчун, почти одновременно со мной.

Лишь только я немного устроился, отправляюсь прогуляться и посмотреть город. Начальнику гарнизона я решил явиться на другой день. Иду туда, где больше всего народ толпится. Тут был базар, вроде нашей толкучки. Продается разная мелочь. Между пустяками можно наткнуться и на хорошую вещь. — Подхожу к одному старику с реденькой, седой бородкой. На голове его — маленькая засаленная черная шапочка, вроде еврейской ермолки. На плечах — синий ватный балахон. Перед ним лежат браслеты из дерева и камня и два широких костяных кольца.

— Для чего эти кольца? — спрашиваю старика и указываю на них.

Тот надевает кольцо на большой палец и представляет, как надо стрелять из лука, чтобы тетивой не попортить палец. Пока я торговал эти вещи, вокруг меня собралась порядочная толпа китайцев. Все они широко улыбались, разговаривали, удивленно смотрели на меня, как на чудище, и, кажется, готовы были начать меня ощупывать. От этого разносчика иду к другому, третьему и т. д. Их тут было бесконечное количество. Я купил несколько подвесок к поясу, серебряных, каменных и деревянных. Больше всего понравились мне старинные вещицы из слоновой кости в виде маленьких божков и амулеток. — Выхожу на главную улицу. Здесь такая толкотня, что упаси Боже! Народ толпами бродил по середине [590] улицы и не думал давать дорогу. Китайцы совершенно спокойно гуляли. Они, очевидно, уже и забыли о войне.

Хотя простой народ заметно освоился уже с присутствием наших войск, но торговля была еще далеко не в полном разгаре. Более половины лавок были закрыты.

На встречу мне идет китаец, переводчик коменданта. Я познакомился с ним, сидя в тарантасе на комендантском дворе. Это молодой человек, без бороды и усов. Одет в синий шелковый халат, а сверху — шелковая же черная курма. На голове — черная шапка с красной шелковой бахромой и черным пером, вставленным в стеклянную зеленую трубочку.

— Здравствуй, Иван! — кричу ему. — Всем китайским переводчикам были даны наши же имена.

— Здравствуйте, ваше высокоблагородие! — отвечает тот, весело улыбается и кланяется, причем делает рукой честь.

— Ты куда?

— Мне базар нада! комендант посылал! Нада узнать, почем скотина продается, для войск цена знать! — коверкает он фразу.

— Пойдем со мной на минутку! я хочу шелковое одеяло купить. Не знаешь ли, чей тут магазин самый лучший?

Переводчик направляется через улицу. В своей широкой юбке и кофточке он имел совершенно вид бабы. Да и на ногах-то у него вместо сапогов какие-то полотняные вышитые чулки на толстых войлочных подошвах. Иван подходит к одному магазину. Тот заперт. Стучит. Через некоторое время половинка дверей отворяется, и оттуда выглядывает китайская голова в черной шапочке с красной шелковой кисточкой. Старик; глаза косые, борода реденькая. Начинается непонятный для меня китайский разговор. Некоторые слова— далеко не благозвучные.

— Хозяина дома нет! Гирин уехал. Продать ничего нельзя! — объясняет Иван.

— Ну, так спроси у него, — он верно знает, где можно купить!

— Опять начинается разговор.

— Вон та лавка, — тоже богатый хозяин, Мукден уехал, — погодить нада, когда вернется! — рассказывает переводчик. Делать нечего, отпускаю его и иду домой. — Все бы можно достать в городе, да жаль, хозяев нет! — думается мне. [591]

________

Проснулся я рано и осматриваюсь. Фанза просторная, светлая. Окно чуть не во всю стену, решетчатое, заклеено бумагой. Посередине вставлено небольшое стекло. Перегородка, отделяющая мою комнату от соседней, тоже решетчатая и тоже залеплена бумагой. Все они из орехового или так называемого в Сибири бархатного дерева, — красивого и очень прочного. Кана, на которой я лежу, тоже из того же материала. Пол каменный. Все прочно и красиво. Видно, что хозяин дома — зажиточный.

— Профессор, вы встаете? — кричу соседу, заслышав его кашель.

— Встаю! пора!

Смотрю, у его подъезда уже стоят несколько китайских полицейских и наш казак с лошадью. Рудаков садится на лошадь и уезжает. За ним спешит и вся его свита. Он едет разыскивать по городу, в казенных архивах, печатных книг, а также рукописей. Все, что найдет интересного, забирает и отправляет во Владивосток, в институт восточных языков. Надеваю сюртук, шарф, шашку, сажусь в тарантасик в одну лошадь, которую мне прислал доктор из госпиталя, и еду являться начальнику гарнизона. Он стоял с полком в укрепленной импани, верстах в трех от города.

Дорога идет ровная, довольно песчаная. Солнце блестит и резко очерчивает вдали, на синем небосклоне, серые глиняные стены импани. На стенах ее горделиво развевается по ветру наше трехцветное знамя. Импань обширная, саженей сто в квадрате. За ней виднеется другая, а дальше третья. Все — со сторожевыми башнями над воротами. На встречу мне едет китайская повозка на двух колесах. Запряжены лошадь, а сбоку корова. Правит китаец в войлочной шляпе с широчайшими полями. За его спиной виднеется женщина в черной одежде, с ребенком на руках. Позади них, во всю длину повозки развалились два наших солдата. Они крепко спят, подложив руки под головы. Подъезжаю ближе к импани. Стены вышиной около трех саженей. Каждая импань рассчитана приблизительно на батальон пехоты, но может вместить в себе, в случае надобности, гораздо больше. Кругом стен выкопаны рвы. Солдаты собрались кучками около кухонь. Кто мясо перемывает в котле, кто дрова колет, кто воду несет в походных котелках. Некоторые же, засунув руки в карманы шаровар, в одних рубахах, стоят и наблюдают. А вон там, изо рва, торчат чьи-то черные стриженые головы. Одна [592] из них быстро поднимается и превращается в бравого, усатого унтер-офицера. Он скоропалительно отдает мне честь и пропадает. Кругом — тихо, мирно, незаметно никакой военной тревоги, точно дома. У ворот приютились с лотками торговцы-китайцы. Сидя на корточках, они преспокойно сбывают нашим солдатам свои товары. Один продает спички и табак. Другой — сладости, печенья и белый хлеб шариками, вроде нашей просфоры. Солдаты, как мухи, облепили торговцев. Слышен говор, восклицания и здоровый веселый смех. Въезжаю в ворота. Двор обширный, гладкий и так убит, что напомнил мне наши гумна или тока, — хоть горох молоти. Вдали виднеется чистенькая фанза, а перед ней полковое знамя, орудие и полковой денежный ящик. Все это завершает часовой с ружьем. По сторонам тянутся солдатские фанзы. Повозка моя останавливается. Я вылезаю.

— Ну, коли не умеете ротой командовать, так нечего и служить! Подавайте рапорт о болезни! — слышу чей-то резкий голос, и из-за угла показывается маленькая, угловатая фигура пожилого офицера в тужурке. Усы щетинистые, подбородок бритый.

Я представляюсь.

— Пожалуйте-с, входите в дом, я сейчас! — просит тот, и указывает мне рукой на двери. Иду. За спиной слышу, как он продолжает читать нравоучение своему офицеру, высокому, красивому поручику брюнету, в мундире, при шашке и револьвере, — должно быть, дежурному по полку.

“Ох! — думается мне: — не желал бы я служить у такого начальника! Уж больно строг он, да и нецеремонен в выражениях"... Не прошло и получаса, как уже я ехал обратно в Цицикар.

_______

Прежде чем заняться моими служебными делами, я страстно желал посмотреть здешние казенные учреждения. Еду к коменданту. Въезжаю во двор, вижу — комендант, пожилых лет капитан, в мундире и в высокой мохнатой сибирской черной папахе, слезал с лошади. Я знакомлюсь с ним и говорю:

— Нельзя ли, капитан, взглянуть на здешнее полицейское управление?

— А пойдемте, я вам покажу, оно близехонько отсюда! — Подходим к воротам. Дом обнесен каменными стенами. За воротами сейчас же возвышалась небольшая стенка в виде ширм, для того, чтобы в случае, если залетит во двор [593] злой дух, так он должен разбиться об нее. И уж только за этой стенкой помещалось управление. Поднимаемся несколько ступеней. Нас встречает сам полицмейстер, китаец, почтенный старик, без бороды и усов, очень подвижный. Весь в шелку: халат на нем синий шелковый, курма коричневая, с широкими разводами. Шапка с красной шелковой бахромой и с синей стеклянной шишкой. За ним следовала целая толпа его помощников, разных писарей и служащих. Полицмейстер берет коменданта и меня под руку и ведет в светлую комнату. Каны устланы красными суконными подушками. Посреди стол, покрытый красным же сукном. Не успели мы сесть, как уже нам подают чай и разные печенья, вроде наших бисквит. Сам полицмейстер беспрестанно обращается ко мне через переводчика с вопросами, как я доехал? благополучно ли? надолго ли? сколько мне лет? что буду делать здесь? и т. д. По китайским обычаям надо было на все это с выдержкой отвечать и тоже спрашивать. Но мне это показалось очень скучно. Меня интересовала обстановка комнаты. В особенности же подмывало увидеть орудия пыток и чем китайцы наказывали виновных. Встаю и начинаю тихонько осматривать, где что лежит. Полицмейстер с удивлением смотрит, что я хочу делать. Заглядываю в соседнюю комнату. Там писарь китаец, наклонившись над столом, старательно что-то писал кисточкой на тонкой бумаге, уперев ее совершенно перпендикулярно к бумаге. Он удивительно ловко и четко выводил свои хитрые знаки. Тушь имеет то дорогое свойство, что не требует просушивания, как чернила. Только написал, сейчас же складывай письмо, — уже просохло. В одном углу нахожу бамбуковую палочку, с ручкой, обмотанной парусиной. Конец палочки запачкан чем-то красным. Я беру ее и показываю полицеймейстеру. Как он, так и помощник его и все присутствующие начинают весело смеяться моей находке.

— Что это за палочка? — спрашиваю переводчика.

— Это, ваше высокоблагородие, бамбуковая палка, которой бьют арестантов по ладоням.

— Так, значит, это кровь на конце?

— Так точно, кровь!

— Нельзя ли мне взять ее?

— Пожалуйста, возьмите! — разрешает он. Старик-полицмейстер слышит наш разговор, предупредительно берет палочку, садится к столу и пишет что-то [594] на ней, после чего, очень довольный, передает ее мне на память. Отсюда идем смотреть тюрьму. Тут начинаются опять китайские церемонии. Старик-полицмейстер ни за что не хочет идти первый и все пропускает нас. Мы же, по их этикету должны, со своей стороны, пропускать его вперед. И так до бесконечности. Тюрьма оказалась гораздо обширнее хунчунской, но такая же мрачная, грязная и вонючая. Арестантов не было. Куда их перевели — Бог знает. Тут я заметил, что стены тюрьмы были обсажены колючим кустарником, дабы арестанты не могли перескочить его. Затем идем смотреть арсенал. Это длинный каменный сарай с черепичной крышей. Здесь хранились разные китайские военные принадлежности. Вот лежит на земляном полу куча солдатских военных курток, парусинных, желтых и красных, с круглым клеенчатым клеймом на груди и спине Солдаты наши, помню, неоднократно смеялись над этими клеймами.

— Как раз, ваше высокоблагородие, цель в это клеймо, наповал убьешь, больше не встанет, — рассказывали они.

Рядом лежат солдатские сапоги, белые, парусинные, расшитые зеленым сафьяном.

— А вон там именно то, что так меня интересует. И я вижу — тянется на полках целый ряд луков для стрельбы. Я пристально рассматриваю их. Жилистые тетивы сняты и обмотаны вокруг. Луки сделаны из рога и обтянуты с одной стороны не то кожей, не то какой-то материей. Луков здесь помещалось несколько сот. Я не утерпел, чтобы не выпросить у коменданта парочку на память. Комендант с удовольствием разрешил взять. В другом углу лежали стрелы. Их хранилось здесь тысячи. Все они были перевязаны пачками, штук по сто. Стрелы, аршина полтора длиной, сделаны очень аккуратно, из крепкого дерева и оклеены в три ряда орлиными перьями. Наконечники железные. Я пробовал потом стрелять. Стрелы были настолько прочны, что, впиваясь в каменную стену, они только сгибались, но не ломались. Я не мог перекинуть стрелы дальше шестидесяти шагов. Китайцы же, говорят, попадают в цель за сто шагов. Казаки рассказывали мне, что будто китайцы пробивали ими диких коз, на вылет.

Еду осматривать больницу. Она. помещалась в городе. День солнечный. Еще рано. Влево темнеют высокие городские ворота с башней. Они кажутся выше, чем в Хунчуне. У подножия их больше всего любят толкаться китайцы-разносчики, [595] со всевозможными продуктами, в корзинах, на лотках и просто в каких-то корытах. Шум, крик, гам, звон колокольчиков, бряцанье шаркунков — так и доносятся оттуда. На встречу поминутно попадаются жители в своих черных шапочках, с красными шелковыми шишечками и в курточках. Шаровары синие. Неслышно ступая мягкими войлочными подошвами, торопятся они доставить с базара домой провизию. Удивительную смесь чистоты и неряшливости соединяет в себе китаец!

Так, например, он ни за что не понесет голыми руками куска свинины, а обвяжет его веревочкой, нацепит на палец, и таким образом бережно тащит, точно драгоценность какую, дабы не запылить, и в то же время он решительно не замечает, страшнейшей грязи, и на улице и у своего дома, где, буквально, можно потонуть.

Подъезжаю к больнице. Меня встречает доктор. Здороваемся и идем вместе. Больница расположена в бывшем дворце дзянь-дзюня. Дзянь-дзюнь этот, как говорят, был главным виновником благовещенской катастрофы. Когда он увидел, что попытка его не удалась, что русские одолели, что Айгун взят и что Цицикару тоже не сдобровать, то он не нашел ничего лучшего, как покончить с собой. И как же он покончил? Проглотил золотой самородок. Так как самородок был достаточно большой и угловатый, то он должен непременно, по своей тяжести, прободать кишки и причинить смерть. Так, по крайней мере, меня уверяли и китайцы, и наши доктора.

Входим в первые ворота. Двор чистый. Пол каменный. Кругом — фанзы. Далее — вторые ворота, такой же чистый двор и такие же фанзы. И так три раза. Первая — маленькая комната, как бы приемная. Пол земляной. Стоит куб с горячей водой, разные аптечные принадлежности. Столик с бумагами. Сестра милосердия — в сереньком чистеньком платье, с красным крестом на груди. Голова повязана белой косынкой. Руки смиренно сложены на животе.

— Здравствуйте, сестра! Это ваши больные? — спрашиваю ее.

— Да-с, это мои!

— Ну, что? Как они, поправляются?

— Да, слава Богу, лучше теперь! Только лекарств нет! Не знаем, что делать! Писали, телеграфировали — никакого ответа! В особенности необходимы средства, понижающие [596] температуру! — жалуется она, и на ее бледно-розовом, еще молодом лице выражается глубокая скорбь.

— Доктор, пожалуйста, дайте мне список, какие лекарства нужны! Я сегодня же буду телеграфировать в Харбин, — говорю.

— Слушаю-с, сегодня же передам вам. Он у меня уже составлен, — отвечает доктор.

В первом отделении помещались выздоравливающие. Они стояли у своих постелей, выстроившись в шинелях в накидку.

— Здорово, братцы! Ну что, поправляетесь? — говорю им.

— Так точно, ваше высокоблагородие, теперь получше, — дружно отвечают они.

— Ты какого полка? — спрашиваю худосочного, бледного солдата. Тот заметно был еще очень слаб.

— Читинского, ваше- высокоблагородие! — хрипло отвечает он.

— Что же у тебя было?

— У него тиф был, тяжелой формы! Теперь ничего! Теперь он молодцом! Не правда ли, Мирошенков? — предупредительно говорит сестра и дружески хлопает его по плечу, как ученика, который было проштрафился и теперь обещался загладить свою вину. Мирошенков болезненно ухмыляется и бормочет что-то.

— Да уж и подвалили же нам тифозных читинский и сретенский полк. Разом человек двести навезли! Хоть на пол вали, и места не хватило, — рассказывает доктор таким тоном, точно говорил о дровах.

Входим в одно отделение — больные все лежат вповалку, прикрывшись шинелями.

— Тут какие же? — осторожно спрашиваю сестру.

— Тут все тифозные, тяжелые! — шепчет она, и лицо ее опять становится грустным. Видно, что она не может привыкнуть к подобной мрачной картине.

— Вон тот едва ли и выживет, — и сестра указывает на одного больного, который лежал в углу, закрывшись с головой. Доктор быстро подходит к нему, щупает пульс, машет что-то рукой и отходит.

— Ой! ой! Да как же это воз-мож-но! Да как же это так! Побойтесь Бога! Го-спо-да! Мать род-ну-ю за-ре-за-ли! — вдруг слышу отчаянный крик из соседней комнаты. Спешу туда и вижу: на кане сидит, поджав ноги, молодой рыжеватый [597] солдат, раскинувшись в одном белье. Глаза воспаленные, блуждающие. Он беспомощно озирается по сторонам. Слезы так и льются у него из глаз. Он вытирает их кулаком. По временам стихает, облизывает запекшимся языком потрескавшиеся губы и снова принимается причитать и плакать еще с большей силой, точь-в-точь как ребенок, которого только что высекли.

— Ведь она не ку-ри-ца! Что же взять за-ре-зать! — Пауза. — Прошу ку-ри-цы, не да-ют! Жалко, что ли! — бормочет он бессвязно.

— У него тоже была тяжелая форма тифа. Жар сильный, вот он и бредит! Оно пройдет. Ничего, — успокаивает доктор.

— Изволите видеть: то жалуется, что у него мать убили, то курицы ему не дают, а сам ничего не ест. Сейчас подавали суп из курицы, — оправдывается сестра, как будто опасаясь, что я не поверю тому, что больной только бредит.

— Его бы вынести на свежий воздух. Да и товарищам-то он не дает покоя, — говорю доктору.

— А что же! Это возможно! Эй, вы, возьмите, вынесите его вон туда во двор! Посадите там! — приказывает доктор служителям. Больного берут под мышки и легко выносят под навес, где и садят на каменный приступок. Идем дальше.

— По-бой-тесь Бога, го-спо-да... — доносятся нам вслед причитания больного.

На обширном дворе выстроилась больничная команда, человек полтораста. Здороваюсь с нею. Солдаты дружно отвечают: “здравия желаю". Они заходят кругом меня. Достаю из кармана записную книжку и приступаю опрашивать претензии.

— Ты имеешь что-нибудь сказать? — спрашиваю красного как огонь, рыжего, здоровенного, курносого солдата. Уши оттопырены как у нетопыря. Губы толстые.

— Никак нет! — басит он и пугливо смотрит на меня.

— А ты?

— Никак нет!

— А ты?

— Так точно, имею! — пищит пожилой маленький солдат из запасных, с отросшей седоватой бородой.

— Что же ты имеешь?

— Заработных не получал. В Благовещенске ночь работали, с парохода кулье выгружали. Пять рублей следует. [598]

— Как? За одну ночь пять рублей? — удивленно спрашиваю.

— Так точно, — дружно подтверждает вся команда. Записываю и иду дальше. И так спрашиваю всех.

Отчет обо всем этом я представил по начальству.

XIV — Фулярди.

Рано утром к воротам, где я жил, подъезжает телега, запряженная тройкой разномастных лошадей. Солдат-пехотинец в шинели и черной мохнатой папахе сидит на козлах и держит веревочные вожжи. Мы с Иваном торопливо укладываем вещи, а затем и сами садимся в повозку. Едем в Фулярди. До него тридцать пять верст. Китайцы уже толпились на улицах и перекрестках. Они встают ранехонько, с восходом солнца. Поминутно приходится сдерживать лошадей и криком разгонять толпу. Минуем город. Вправо показывается красивая кумирня. Металлические вершины шестов, торчащих перед ней, ярко блестят на солнце. Крыши красиво загнуты лодочкой, с драконами по углам. Дальше — тенистая роща. Там временно расположился саперный батальон, только что прибывший из Киева. В нем не 186 человек, как то было в самурском батальоне, в нашем текинском походе со Скобелевым, а 1.120 человек. И мне припоминается, как я еще вчера осматривал вещи и одежду этих саперов. Роты выстроились, что батальоны длинные. Люди все как на подбор, молодец к молодцу. Отсталых оказалось из всего батальона человек четырнадцать. А пройти-то им пришлось пешим порядком от Сретенска около тысячи верст. Да еще при каких условиях! Ни полушубков, ни валенок, ни одной теплой папахи! В одних шинелях. А мороз на Тингане хватил больше 15 градусов. Командир батальона, полковник N, хотя и не очень видный из себя, небольшого роста, худощавый, лицо бритое, усатый, говорил густым басом. Характером же, должно быть, обладал железным. Как я слышал, он всю дорогу вел офицеров в мундирах и при шарфах. Не позволял отлучаться от своих частей. И может быть, при тех тяжелых условиях, он только таким способом и мог довести благополучно до места свою часть.

— Как же это вы, полковник, вышли в такой дальний поход без полушубков? — интересуюсь я. [599]

— А мне сказали, что все это я здесь должен получить! — басит он несколько сконфуженно.

Вот обступили меня офицеры, веселые, довольные. Видно, что все они бесконечно рады окончанию такого тягостного похода. Один перед другим спешат они поделиться со мной своими путевыми впечатлениями.

— Ведь что мы перенесли в дороге, полковник! Просто ужас! Не поверите! — визжит хорошенький поручик блондин. На бороде его и губах еще только пробивался первый пух волос.

— На одном привале, — продолжал он, — к нам подходит какой-то офицер, смотрит на наши сапоги, шинели, как на чудо какое, разводит руками и спрашивает: “Да как же это, господа, вы добрались сюда? Как вы не погибли от холода и голода"?

— Нет, позвольте мне сказать полковник, — опять басит командир батальона, настойчиво перебивая хорошенького поручика и слегка отстраняя того. Он сильно волнуется. Прикладывает руку к сердцу и обиженным тоном, точно желая оправдаться, рассказывает:

— Не забудьте, полковник, что на всем пути от Хайлара, почти шестьсот верст, мы не нашли ни полена заготовленных дров! Ни клока сена! Нигде никакого прикрытия от стужи. Лошади у подводчиков так измучились, что обоз до сих пор не прибыл.

“Действительно, — рассуждаю про себя, теперь, сидя в телеге, — поход этот саперам достался не из легких. И как это у них так мало отсталых? Как они не перемерзли? Просто удивительно"!

Сворачиваем вправо, к железной дороге. Вдали виднеются телеграфные столбы. Синеет р. Нони, широкой темной полосой. Песчаные берега ее на ярком солнце кажутся мне золотистыми.

Но что там чернеет, на том берегу? Доносится какой-то странный шум. Точно звон. Прислушиваюсь. Пристальнее присматриваюсь.

— Гуси! — весело кричит наш пехотинец на козлах, и широко ухмыляется своим давно небритым, смуглым лицом. Тычет кнутовищем в пространство и продолжает дергать вожжами.

— Стой, остановись! — кричу ему. Выскакиваю из телеги и спешу к берегу. Иван — за мной. Чтобы не спугнуть птиц, [600] мы присаживаемся за кустом и смотрим. Такого дива я еще и не видел. Вся противоположная отмель, во всю ее ширь, сколько хватало глаз, чернела от гусей. Шум от гоготания стоял такой, что мне неслышно моего Ивана. В эту минуту припоминается мне описание Одюбона, как он однажды наблюдал в Америке пролет голубей. Та картина должна, по моему мнению, как раз походить на эту.

Сижу минут пять, гляжу и наслаждаюсь. Наконец достаю из кабуры свой маленький револьвер и стреляю. Глазам моим представляется следующая картина. Боюсь, что описание мое будет слишком слабо.

С поразительной быстротой и шумом, разом засверкали на солнце, точно серебряные, тысячи крыльев. И постепенно поднимаясь, вытянув длинные шеи, стая за стаей тянутся гуси на юг, тонкими, правильными треугольниками. Выше, выше — и паутиной расползаются в пространстве.

Первые стаи куда далеко отлетели! Их едва видно. А между тем, не только что на дальнем конце отмели, но даже еще и на середине ее, гуси продолжали себе мирно гоготать, греться на солнышке и отдыхать. Но, вот, волной переливаясь, достигает и до них тревога. Тучей, с невообразимым шумом, как один, поднимаются и остальные. И опять, стая за стаей, сплошной вереницей, и такими же длинными треугольниками, тянутся они за товарищами, оглашая и окрестности, и голубое небо резким металлическим криком. И от души пожалел я в эти минуты, что так неосторожно поторопился спугнуть их, не наглядевшись досыта. Вряд ли когда придется мне вторично увидеть подобное чудное зрелище.

— А вон и Фулярди! — опять так же весело кричит наш возница, и снова тычет кнутовищем перед собой. Переезжаем через р. Нони, узкий, длинный деревянный мост на сваях. Вдали виднеются постройки в европейском вкусе, китайские полуразрушенные фанзы, и железнодорожные склады рельс, шпал и т. п. Кое-где темнелись старые, высокие рощи. Мы останавливаемся около маленького домика. Рядом стояло еще несколько таких же построек.

— Что командир роты, капитан Охремович, дома? — спрашиваю денщика, в белой рубахе, подпоясанной ремнем, который, очевидно, выбежал на шум нашего экипажа.

— Никак нет, на охоту за гусями уехали! — отвечает тот. — Они скоро будут! — берет мои вещи и несет в дом.

Я — за ним. Смотрю, две маленькие, низенькие комнаты. Одна [601] с перегородкой. Стены увешаны коврами и оружием, очень уютно. Вскоре является и сам хозяин, небольшого роста, коренастый мужчина, еще в полной силе. Борода русая, окладистая. За ним входит его субалтерн-поручик Колмаков, высокий, стройный брюнет, с черными усами. Оба очень симпатичные. Когда я познакомился с ними поближе, мне чрезвычайно понравилось их взаимное отношение. Между ними не замечалось неприятное различие в положениях, ротного командира и субалтерн-офицера. Колмакову не приходилось переносить того обидного состояния, которое испытывал я, когда попал в сотню на Дунай. Там вахмистр имел гораздо больше значения, чем офицер. Отлично помню, как он первое время смотрел на меня с какой-то презрительной снисходительностью. Дескать, “пущай, себе живет! пожалуй, можно будет ему казаченка какого назначить за вестового". А о командире сотни, моем милейшем Павле Ивановиче, — и говорить нечего. Он прямо-таки смотрел, и на меня, и на моего товарища, другого субалтерна, как на необходимое зло. И конечно, ежели бы только мог, — ни минуты не задумываясь, заменил бы нас обоих простыми урядниками. Тут же — ничего подобного. В отсутствие командира, фельдфебель слушался поручика, точно так же, как и капитана.

На другой день иду осматривать роту капитана Охремовича. Она красиво выстроилась на ротном дворе, в две шеренги.

Перед каждым солдатом выложены на землю его вещи. Все в полном порядке. В особенности оказались хороши сапоги. А это много значит в походе. Кроме тех, что на ногах, еще имелось в запасе сорок новых пар, — да в сапожной мастерской ежедневно изготовлялось по шести пар.

Помещение нижних чинов вполне хорошее: теплое, светлое. Воздуха много.

Идем на кухню. Два кашевара, в чистых фартуках и белых колпаках, аппетитно возятся у котлов. Один наливает на тарелку щи, а другой кладет кашу. Пробую. Щи превосходные, — каша еще лучше.

— Что у вас щи из какой капусты?

— Из манзовской (Китайской), ваше высокоблагородие! — бойко отвечает кашевар, опуская по шву черпак, точно оружие какое.

— У нас, полковник, заготовлена русская капуста, да мы ее еще не начинали, — заявляет командир роты. [602]

— Капуста отличная! — самодовольно подхваливает Колмаков, следуя за мной и покручивая усы. — Картошки тоже закопано в подвале пятьсот пудов! — таким же тоном добавляет он.

— Очень, очень хорошо! — говорю я.

— А вот здесь у меня окорока коптятся! — озабоченно, с видом опытного хозяина, объясняет ротный, останавливаясь около деревянной будки с высокой трубой. — Я по временам посылаю охотиться за кабанами. Ну, вот, как убьют, так и сюда. Сейчас коптится девять окороков! На ночь за рыбой посылаем, — так же весело продолжает рассказывать Колмаков. По лицу его видно, что он очень доволен своей стоянкой. Лучшего и не желает. Долго ходим мы и осматриваем ротное хозяйство.

“Тепло, светло и сытно! — думается мне. — Здесь тифа нечего опасаться. Отлично устроились. Как дома".

На другой день осматриваю госпиталь. В офицерском отделении, вижу, стоит у дверей один больной. Наружность его бросается мне в глаза. Он был тощ как смерть. Щеки впалые. Скулы выдались вперед. Нос обострился. Глаза блуждали и глубоко ушли в орбиты. Шея длинная, тонкая. Он весь был так худ и слаб, что, казалось, дунь на него — и свалится.

— Как ваша фамилия? — с участием спрашиваю его.

— Щепило-Полесский, штабс-капитан сретенского полка! — глухим, гортанным голосом отвечает он. Затем продолжает: — я имел несчастье отстать от своего полка, когда мы двигались от Благовещенска по Манчжурии к Цицикару, и заблудился!

— Ах, капитан, как бы интересно было послушать вас! Но вам трудно говорить. Не можете ли вы письменно изложить, как все это с вами случилось? Очень бы вам был благодарен.

— С большим удовольствием! Ежели вы останетесь здесь дня два, три, — может, и напишу. Только голова моя еще не совсем хорошо работает. Ведь вы видите меня выздоравливающим. А что я был, когда меня привезли сюда! — и он многозначительно машет рукой.

Через три дня я получил от него небольшую рукопись.

В Фулярди находилось отделение Красного Креста. При мне оно еще только устраивалось, а потому сам я его не видел. Говорят, оно было обставлено очень удобно и с полным комфортом. [603] Отделением заведовал профессор харьковского университета, известный хирург Михаил Михайлович Кузнецов, человек еще молодой и энергичный. Так и вижу его, — небольшого роста, худощавый, в черном сюртуке и длинных лакированных сапогах, бегает он без шапки по госпитальному двору и суетится около своих повозок. Тут же хлопочут и сестры милосердия, и доктора.

Я скоро сошелся с профессором. Он был такой же любитель разных китайских редкостей и древностей.

_______

День клонился к вечеру. Иду проведать моего милого Михаила Михайловича. Вхожу во флигель, где он живет.

— Дома профессор? — восклицаю.

— Дома, дома! — слышится его голос. Открываю дверь, смотрю — в просторной, светлой комнате стоит сам хозяин над сундуком и что-то роется.

— Здравствуйте, полковник. Как хорошо, что вы зашли! Я хотел вам показать вот эту вещь, — и он с торжественным видом, бережно разворачивает передо мной, изображение какого-то китайского божества, писанного красками на коже.

— Это величайшая древность. Этому, по крайней мере, пятьсот лет! — с восхищением восклицает профессор. Любуется, щурится и относит картину несколько от себя. Я тоже долго любуюсь ею.

— А это что у вас там за головки? — спрашиваю его и указываю на лежащие в сундуке как бы фарфоровые куколки.

— А это тоже редкость!

Он бережно свертывает картину, прячет ее на прежнее место, и затем подает мне одну головку. Она металлическая, раскрашенная и точно отрубленная по шею.

— Такие головы вешаются родственниками казненных хунхузов на изображение Будды. Чтобы он был к ним милостивее на том свете, — говорит он.

— Возьмите вот эту парочку, у меня еще есть! — любезно предлагает профессор и подает мне.

Я, конечно, с величайшей благодарностью прячу их в карман. Затем спешу к себе домой, достаю из чемодана серебряное украшение в виде женской головной гребенки, очень изящное, и, чтобы не остаться в долгу, дарю его Михаилу Михайловичу.

— Ну, вот, спасибо, очень благодарен! Чрезвычайно [604] миленькая вещь! — говорит он, рассматривая подарок, и, очень довольный, прячет его вместе с прочими вещами...

Так в ненастные дни
Занималися мы...

XV — Заблудился.

Рассказ штабс-капитана сретенского пехотного полка Полесского-Щепило.

“16 сентября этого года второй батальон сретенского пехотного полка, где я командую 5-й ротой, в 6 1/2 часов утра выступил из Цицикара на гор. Мерген, для занятия разных пунктов по-ротно. Командир батальона, подполковник Даль, оставил меня, в полку, получить казенные деньги, с тем, чтобы я немедленно догнал их. По уходе батальона, приблизительно через час, я уже двигался верхом по дороге на Мерген, причем следовал за скотом, принадлежащим батальону. Скот гнался нижними чинами и был от меня в расстоянии полторы-две версты. Я двигался шагом, в рысь же переходил только на короткие расстояния. По пути пришлось пройти не особенно длинный лес. Пока поравнялся со стадом, прошло часа два. Но каково же было мое изумление, когда я увидел, что скот этот — манчжурский и гонится китайцами.

— Куда пошли солдаты? — спрашиваю погонщиков.

“Один из них, довольно хорошо знающий наш язык,-ответил!: “ваша солдата ходи на тот деревня", причем указал направление, — как теперь помню — северо-восточное. Поверив китайцу, я пришпорил коня и направляюсь на указанную деревню. У меня конь молодой, крепкий и имеет хорошую “ходу". Доехав до деревни в какой-нибудь час, здесь батальона своего я не застал. Китайцы быстро обступили меня и предлагали разные вопросы (знающие по-русски) вроде: откуда я, куда иду и зачем, много ли идет казаков со мной и пр. Расстояние до этой деревни было верст десять, не меньше, так как от леса ехал я почти безостановочно рысью. Я спросил, нет ли чего купить поесть, на что получил ответ отрицательный; затем просил ведра, достать воды коню; в этом мне также было отказано, причем говорящий по-русски указывал разных лиц из толпы, у кого есть ведро. Те же грубо и враждебно отвечали: “бутунда, ходи, худо" [605] (“бутунда" — не понимаю). Таким образом, здесь мне не пришлось ничего купить, — самому не напиться и коня не напоить. На вопрос же мой, куда пошли солдаты, один взялся провести меня на конец деревни и указать путь. Я упустил из виду сказать, что все без исключения китайцы торопили меня покинуть их деревню и убираться поскорее, причем понукания эти были, насколько я заметил, характера враждебного, так как они напирали на коня и махали палкой и руками. В ответ на это я им говорил, что завтра придут к ним казаки. Китаец, провожавший меня, указал, куда пошли наши солдаты. Видя, что направление указанное должно быть правильное, т. е. на север, я снова поскакал большой рысью вперед. В этот день я проехал много деревень. Везде встречал китайцев, говорящих по-русски, и везде слышал один и тот же ответ насчет еды и ведра: “бутунда, ходи, нету, худо", относительно же движения батальона: “ваша солдата ходи там", причем указывали ложное направление. В восемь часов вечера этого дня я добрался до богатой деревни. Тут было множество сена, хлеба, лошадей и скота. Здесь также встретил я китайца, говорящего по-русски. Спросил, нет ли чего купить, — например, чаю или какого-нибудь китайского печенья. Тот любезно ответил, что здесь есть хорошая харчевня, где можно купить и жареного мяса, и чаю, и кофе. Я было обрадовался этому, и попросил провести меня, на что он, по-видимому, с охотой согласился. Подводит к концу деревни, и затем говорит: “ходи, нету харчевни, ваша солдата стоит в три верста от деревни лагерем". Когда я возвращался обратно по этой деревне, то меня сопровождала масса китайцев, с наглыми лицами; они галдели по-своему и чему-то радовались. Придя к положительному заключению во враждебности этой сволочи, я решил выехать в степь по обратной дороге, где я заночевал верстах в пяти от этой деревни, в снопах скошенного овса. Я говорю — заночевал; в сущности же я не спал, как эту первую ночь, так и все последующие моего печального странствования, чему виной мой конь, которого опутать было нечем, пустить же его не решался, боясь, что зайдет далеко, и я его не найду. Все ночи пришлось держать его в поводу, или привязывать к поясному ремню, причем в последнем случае руки мои отдыхали. На них, кстати сказать, за все это время, конь, дерганьем головы, наделал мне много водяных мозолей, которые лопались, грязнились, а в настоящее время хотя и проходят, но есть нарывы. В [606] дороге, вследствие этих поранений рук, управление конем было крайне мучительно.

“На следующий день, с зарею, в 4 1/2 ч. утра, решил я вернуться обратно в Цицикар, так как движение на Мерген, без схемы, положительно считал невозможным. Направился я на деревню, которую, по тогдашнему моему разумению, я проезжал вчера. Там опять есть не продают я ведра не дают. Конь не пил уже более суток; я же пил воду из лужи, совершенно белого цвета, как бы разведенную мылом. Воды набирал бутылочкой с машинкой для сельтерской воды. Проскакав опять несколько деревень по направлениям, указываемым китайцами, я пришел к заключению, что путаюсь и проезжаю другие деревни. Тогда я еду в боковые деревни, вправо и влево, но ни в одной из них не нахожу сходства. Все они так однообразны, что очень трудно заметить какие-либо приметы для отлички их друг от друга. Мне оставалось одно: ехать в Цицикар в южном направлении чрез опрос китайцев, чему я и последовал. Направился на юг без дорог, которых, уместно сказать здесь, в Манчжурии нет меж деревень, а имеются лишь отдельные колеи, которые быстро исчезают, или с поворотом идут обратно. Около трех часов дня я заметил усталость коня, что объяснил жаждой, которую он испытывал уже вторые сутки. Мне пришла в голову довольно удачная мысль — разрезать револьверный шнур и приспособить его к машинке моей маленькой бутылочки. Это мной было сделано немедленно, и в следующей же деревне и далее я вытаскивал по тридцати — сорока бутылочек из колодезя воды, чем несколько утолял жажду коня. Больше этого количества доставать воды я не мог, так как сильно сам утомлялся. Заночевал в этот день также в степи, в снопах. Остановился в шесть часов вечера. Ночь такая же холодная, бессонная, мучительная... причем обижал меня и конь. На третью ночь ночлег был в степи; ни хлеба, ни овса, никаких посевов не было. Под голову несколько раз я нарывал руками травы, которую, укрывая носовым платком, приспособлял как подушку; конь же, во время моей дремоты, съедал ее, и я оставался без подушки. Так прошло четверо суток. Ехал я не менее шестидесяти — семидесяти верст в день. Выезжал не позже 4 1/2 — 5 часов утра, словом, — как свет. В эти четыре дня я ел какую-то мелкую черную ягоду и сочную листовую траву, которую ел и конь мой; ягода оказалась горько-сладковатого вкуса, листья же — большие, сладкого вкуса, [607] довольно приятные. Кушанье это запивал маленьким глотком воды, которой я очень дорожил, в виду обременительности ее добывания. Я чувствовал, как силы мои с каждым днем упадали. На пятый день я нашел на дороге небольшой кочан китайской капусты. Поднял его. Он оказался грязным и сильно завядшим. Кочан этот служил мне пищей в течение всего пятого дня. Ночь пятого дня была замечательно теплая. Лежа на снопах, с глубокой тяжестью на сердце, обдумывал я свое ужасное, в полном смысле слова безвыходное положение. Голод мучил и томил меня до головокружений. Впереди — та же бесцельная езда. А дальше и дальше — полное изнеможение, потеря сил и голодная смерть... В первый раз я ощутил в душе безысходную скорбь и отчаяние; я заплакал, но затем сейчас же заснул. Не знаю, был ли это сон или забытье. Во всяком случае, он продолжался часа два, и я очнулся довольно бодрым. Это было часа в два ночи приблизительно. Часы разглядеть в темноте я не мог. Дальше время до света ужасно тянулось, так как в эту ночь мне явилась новая светлая мысль, — во что бы то ни стало разыскать телеграфные столбы. Этой мыслью я переживал минуту за час. Рано утром я взял направление на запад, зная, что столбы те идут с юга на север. Ехал целый день переменным аллюром. Заночевал вновь в снопах скошенной чумизы. На другой день поехал в обратном направлении, т. е. на запад, имея все ту же цель — пересечь линии телеграфных столбов. Вновь день пропал. На восьмой день я опять продолжал это движение.

“В три часа дня я окончательно изнемог и остановился в деревне. Коню воды достать был не в силах. Вытащил лишь себе бутылку, которую выпил тут же у колодезя; достал еще, выпил вновь; наполнив бутылку еще раз, я ушел, ведя коня в поводу, в степь; отошел от деревни версты три. Здесь я потерял всякую надежду, что спасусь от голодной смерти. Голод меня уже не томил и мучений я не ощущал. Лежал на снопах и положительно ни о чем не думал. Глядел на тучи и заходящее солнце. У меня явились прекрасные галлюцинации; первая — из тучи рельефнейшим образом вырисовывалась тройка лошадей, впряженных в старинный помещичий экипаж. Экипаж и кони — в воде. Кони пьют. Четкость каждой фигуры была изумительна. Дальше, в других местах, вырисовывались мужские головы в швейцарских, с длинными полями, шляпах, с перьями. Рельефно видел во весь рост свою жену, в шляпе, [608] в профиль, и моих сыновей: четырехлетнего Бориса и одиннадцатимесячного Валерия. Они шалили в детской кроватке. Рисовались еще хижины, деревья и проч. Бутылочку воды я уже выпил, и надо было вновь идти в деревню, взять воды и на завтрашний день.

“Собрав силы, я встал, но снова сел; ноги меня уже не держали, и я шатался. Посидев несколько минут, вновь приподнялся, и в этот раз не упал, и пошел с конем набрать воды. Манчжуры, когда а набирал бутылкой коню воды, весело галдели и смеялись. На третий день странствования я наткнулся на гряды неубранного горошка, собрал его целый карман, что также мне служило пищей до самого конца. Утром, на седьмой день, я нашел гряду убранной редьки; на ней на мою долю досталось недорослых редек несколько штук — около десятка, но меня аппетит уже оставил, есть не хотел, был очень слаб, причем — дыхание частое, лихорадочное, и я сознавал, что у меня сильный жар и что я простудился.

“Как провел ночь седьмого дня — не помню. На восьмой день я двигался по какой-то большой, наезженной дороге. Китайцы говорили, что она идет на Мерген, но я не обращал уже на них внимания, шел по ней совершенно равнодушно, не зная, куда иду и зачем. Не думал ни о чем. Впереди, к вечеру, показался большой лес, а в нем — китайские деревни. Вода у меня была, и я в эти деревни не поехал, а остановился в степи. Нашлось несколько копен хлеба, еще не свезенных китайцами.

“Эта последняя ночь моих мучений была самой для меня тяжелой: был сильный мороз, вода в лужах замерзла. Руки, в изорванных перчатках, обмерзли, ноги — тоже. Сам от холода всю ночь не мог, как говорится, попасть зуб на зуб... но все же и она прошла. Утром еду по этой большой дороге. Проехал версты четыре, въехал в лес, вдруг — выстрел, и мимо лошади пробежал громадный фазан; я взглянул в сторону выстрела, увидел трех солдат, но себе я не поверил, зная, что у меня уже были галлюцинации. Когда же я остановился и солдаты подошли ко мне, я был охвачен чувством страшной радости, до умиления, — у меня снова слезы. Прежде всего я спросил, какой это пост; один из них ответил, что это — не пост. Я им объяснил о всем, что произошло, и приказал, чтобы они меня вели в свое помещение обогреться и, если можно, выпить чаю. В ответ я услышал: [609]

— Ваше благородие, да вот Цицикар. Вас ищут разведчики, наряженные для этого, а командир полка, говорят, объявили китайскому дзянь-дзюню доставить вас живым или мертвым в полк, иначе — плохо будет.

“Цицикар был передо мной, а я мерз сильно простуженный в каких-нибудь четырех верстах.

“Так счастливо окончилось мое голодное путешествие. Еще одни сутки — и голодная смерть мне была неминуема. Я едва мог слезть с коня, — ослабели мускулы ног и рук. На другой день, больной и расслабленный, я был отправлен в деревню Фулярди, в 9-й подвижной полевой госпиталь на лечение".

XVI — От Харбина до Толочжоу.

Начало октября. Светлое, морозное утро. Двор, улицы, крыши домов — все бело, все покрыто тонким слоем снега, выпавшего за ночь.

В Харбине, на площадке, перед русско-китайским банком, составив ружья в козлы, выстроилась рота. Солдаты, в полушубках и папахах, шалят, смеются, топчутся на месте, толкают друг друга и вообще стараются согреться. Им, очевидно, уже надоело ждать. Поблизости, на крылечке, сидит командир роты, высокий, усатый поручик, пальто в рукава, при револьвере и шашке.

Я разъезжаю тут же верхом на вороной лошади, в теплом пальто и папахе, и тоже при оружии. В конце площадки двое статских, банковские чиновники, в визитках и барашковых шапках, озабоченно укладывают вещи на длинную китайскую двуколую подводу. Она запряжена шестериком маленьких китайских лошадей цугом, попарно. Рядом стоят еще нисколько таких же подвод. И чего-чего только не навалено на них: ящики с посудой, книгами, одеждой. Вон блестит самовар; торчит из раскрывшейся картонки черный шелковый цилиндр; болтается по земле рукав от фрака. Проезжаю мимо ротного командира.

— Ведь вот, полковник, — этим господам давно было известно, что сегодня в восемь часов выступать. А уж больше часа дожидаемся! — обидчиво жалуется он, кивая на статских. Приподнимается, крутит папироску и зализывает ее языком. [610]

— Да и еще с час простоим! Смотрите, сколько повозок пустых! — с досадой говорю ему.

Китайцы-погонщики, в ватных куртках и таких же шароварах, привязанных на тесемочках, в широчайших меховых шапках, стоят у лошадей и терпеливо дожидаются. Но, вот, по промерзлой дороге, грузно подкатывают две больших русских троечных телеги с вещами. На них довольно удобно расположились контрольные чиновники, в фуражках с синими околышами. Один из них — мой старый знакомый по Хунчуну, Мусатов. За этими повозками подъезжают еще три. Впереди всех останавливается тарантас тройкой. В корню запряжена высокая, пятивершковая гнедая лошадь, а по бокам — два маленьких буланых лошака. Длинные уши их презабавно болтались. В тарантасе сидел, в енотовой шубе, агент восточно-китайской дороги Домбровский, худощавый блондин, с бритым лицом и длинными усами. Далее следовала громадная китайская фура. Она горой была нагружена вещами. Китайцы — удивительные мастера перевозить на своих двуколках тяжести. Меня уверяли, что они наваливают иногда по двести пудов на одну подводу. За этим возом следовала легонькая китайская повозка с полотняным верхом. В ней сидела Аннушка, прислуга Домбровского, укутанная и обвязанная платками, шалями и пледами с головы до ног.

Аннушка была великая искусница жарить шашлык. Я всю дорогу объедался им. Чуть только где привал, хотя и небольшой, смотришь, огонь у нее уже разведен, и сама она, раскрасневшись, вертит над раскаленными угольями сочную палку шашлыку.

А вон и моя повозка парой. Лошади маленькие, китайские, отличные! В корню белая, а сбоку вороная. Ни в какой грязи, ни на какой горе они не выдавали. Только крикнешь, бывало, на них, так рады изорваться. Конями правил казак охранной стражи, Лопашов, родом терец. Иван же мой сидел на возу, за барина.

И лошадей, и повозку, и самого Лопашова, любезно одолжил мне начальник охранной стражи, полковник Гернгросс.

Лопашов был большой оригинал. Что его, бывало, ни спросишь, он одно отвечал: — “Так точно!" — или: — “Никак нет". — Другой какой-либо фразы, за четыре месяца, что он у меня пробыл, я от него не слышал.

Маленький, коренастый, с красным, багровым носом и щетинистыми усами, стриженный под гребенку, он всегда был [611] сумрачный, угрюмый, недовольный. Голос имел грубый, резкий. Ходил вечно в синей мерлушачей китайской шубе, которую не скидывал с плеч. В ней он и спал, и Богу молился, я лошадьми правил. Где он достал эту шубу, и сколько за нее заплатил, не могу сказать, — полагаю, что не дороже того, сколько дал за свою чечунчу в Хунчуне мой милейший Матвей Матвеич.

Лопашов терпеть не мог китайцев, и презирал их всеми силами своей души. При каждом удобном случае, он норовил вытянуть их плетью. Много трудов стоило мне, дорогой, удерживать его от этих попыток. Впрочем, иногда он бывал и добрый, — когда ему нужно было выманить что-либо. Тогда он разом точно перерождался. Становился ласковым, веселым и чрезвычайно вкрадчивым.

Как сейчас помню, сижу я в Гирине, в своей фанзе, у окна, рядом с помещением коменданта. Неподалеку разгуливает по двору почтенный китаец, интендант при комендантском управлении, в синем шелковом халате и коричневой курме. Шляпа черная с пером. Коса жиденькая. Он важно курит свою маленькую трубочку на длинном мундштуке и глубокомысленно о чем-то раздумывает. Вдруг, вижу, к нему спешит мой Лопашов. Полы шубы развеваются. Сам веселый, глаза масляные, ноздри раздуты.

— Ходя! (Ласковое название китайца) Ходя! тютень е? табак! табак! — выкрикивает он и машет ему пустым кисетом. Тот, не изменяя позы, с снисходительной улыбкой, добродушно достает висевший у него сбоку шитый шелковый кисет, и начинает пересыпать табак.

— Вот ходя! вот молодец! душа человек! — подхваливает казак, совершенно забывая, что тот ни слова не понимает по-русски. Обобрав чуть не весь табак, он преспокойно уходит, даже и не думая чем-либо отблагодарить китайца. Но вернемся назад.

Вся эта колонна, под моим непосредственным наблюдением, идет в Гирин. Кроме меня, Мусатова и Домбровского, ехал еще управляющий отделением русско-китайского банка в Гирине, англичанин мистер Кемпбель, такой же худощавый и такой же бритый, как и Домбровский, и его помощник Красин. Они везли на нескольких подводах серебро в Гирин, в слитках и китайских ямбах (Ямб – китайская серебряная монета. Она бывает ценностью от 50 к. До 50 рублей) [612] Наконец готовы и банковские деятели. На последнюю китайскую подводу они разложили тюфяки, подушки, разлеглись на них, и теперь едут себе очень спокойно.

Длинной вереницей вытягивается колонна. Впереди идет взвод с самим ротным командиром, а дальше тянутся подводы, большинство китайские, шестериками. Колонну замыкает остальная часть роты, при фельдфебеле.

Я еду в Гирин с той же целью, с какой ездил и в Цицикар, т. е. осматривать части войск: их пищу, одежду и помещение. Как дитя радовался я этой командировке. Да и как было не радоваться? Когда же бы я мог в другой раз побывать в сердце Манчжурии и увидеть все тамошние чудеса? Ведь Гирин — не Хунчун, не Цицикар. В нем насчитывают более трехсот тысяч жителей. Гирин — столица Манчжурии. В нем — резиденция дзянь-дзюня. Средоточие торговли и цивилизации края. Там арсенал, монетный двор. — Будет на что посмотреть, полюбоваться. Будет, где что и прибрести.

Не могу теперь без улыбки вспомнить, с какими излишними предосторожностями выступили мы из Харбина. Город еще из виду не скрылся, как уже далеко впереди следовали четыре солдата дозором. Двое шли самой дорогой, — и двое по бокам. Между тем на встречу нам беспрестанно попадались транспорты, солдаты, мирные китайцы.

Вон тащится наш дозорный солдат полем. Солнце поднялось высоко. Снег растаял. Земля распушилась. Ноги у него, бедного, глубоко вязнуть в пашню. Полушубок теплый. Останавливается служивый передохнуть. Снимает папаху, вытирает мокрый лоб, поддергивает холщовую сумку с патронами и сухарями, перекидывает винтовку на другое плечо, и снова бредет дальше, пробивая грудью переспевшую, желтую чумизу. Я вскоре снял боковых. На последующих же этапах брал конных казаков, дабы не мучить пехоту.

_______

Мы двигаемся очень медленно, версты четыре в час, не больше. Останавливаемся, отдыхаем. Варим пищу, и дальше едем, все вдоль железнодорожного пути. Его уже поправляют после китайского погрома. Во многих местах шпалы вытащены, рельсы тоже, и только самое полотно да канавы указывали, где должна идти дорога. Было совершенно темно, когда мы втянулись на ночлег в обширную, полуразрушенную деревню. Очень неприятно проходить ночью мимо развалин. [613] Продранные окна, раскрытые настежь двери, проломленные стены, и без того печальные, в сумраке ночи казались еще мрачнее. Так и мерещилось, что, вот-вот, выскочат хунхузы. Останавливаемся в конце деревни у ханшинного (Водочного) завода, обнесенного высокой каменной стеной. Благодаря только этим стенам, он, вероятно, и остался цел. Ворота широко распахиваются, и наши повозки, одна за другой, начинают скрываться, точно в пропасть какую. Здесь же был и постоялый двор. Хозяева-китайцы, в своих черных куртках и шапочках, с ключами в руках, озабоченные шмыгают мимо меня в темноте, чтобы достать чумизы лошадям, зерна и разных разностей. В Манчжурии сена не косят. На место него идет в корм солома. Просторно расположился наш обоз. Запылали костры. Солдаты варят пищу. Освещенные огнем, очень картинно стоят они над кострами, греют руки, разговаривают, смеются. Им отводят длинную фанзу, с теплыми канами. Мы же все располагаемся в другой фанзе рядом с хозяевами. Ворота запираются, и вскоре все засыпает. — И снится мне, что на нас нападают китайцы. Луна ясно светит на небе. Я, рядом с командиром роты, стою у стен двора. Солдаты, просунув ружья в амбразуры, ожидают приближения неприятеля.

— Пли! — слышится команда ротного командира, а затем отчаянные крики раненых китайцев. Одновременно с этими криками, мне чудится сильный ветер, свист как бы от пуль. Просыпаюсь, — оказывается, во время сна, я каким-то образом пробил в окне бумагу, и холодный ветер сильно дул мне в голову. Спутники мои крепко спят, укрывшись одеялами. В конце фанзы, на кухне, мелькает огонек. Направляюсь туда. Смотрю, сидят два китайца, тихонько разговаривают и что-то работают. Осторожно подхожу ближе, и при свете слабо мерцающего ночника вижу стол. На нем лежит груда нарубленной мелкими кусками свинины. Китайцы берут их и своими необыкновенно длинными и крепкими ногтями на указательных пальцах, как ножом, соскабливают мясо с костей. Мясо кладут в кучку, а кости бросают отдельно.

— Вот так угощение будет! — думается мне, и я вспоминаю, с каким удовольствием ел в Цицикаре, в харчевне, подобное кушанье. Как противно показалось оно мне теперь! [614] Иду во двор. Только чуть начинает брезжить. Звезды бледнеют и одна за другой гаснут на небе. Горизонт подергивается огненной полосой. Кругом тихо, морозно. Все покрыто серебристым инеем. Лошади кое-где ржут и фыркают. Пора запрягать, дорога дальняя. Неизвестно, что может по пути случиться.

— Эй, там! позвать старшего! — кричу. Через минуту тот является.

— Здорово!

— Здравия желаем, ваше высокоблагородие!

— Пошли на пост, чтобы прислали четырех казаков в провожатые, да пора поить и запрягать.

— Слушаю-с! — слышится ответ, и солдат скрывается. Двор исподволь оживает. Коней ведут поить. Китайцы-погонщики возятся около своих повозок, перекликаются, торопливо курят из маленьких трубочек и принимаются запрягать лошадей. Все мы уже напились чаю, лишь один англичанин наш, мистер Кемпбель спит, укрывшись с головой, несмотря на то, что его неоднократно будили.

— Красин! будите его хорошенько, — говорю его помощнику, тучному мужчине, с окладистой бородой с проседью.

— Мистер Кемпбель! Мистер Кемпбель! уже все встали! Пора! — кричит он, наклоняясь над своим патроном. Англичанин, в ярости, весь красный, вскакивает с постели.

— Нет, пол-ков- ник! — тянет он. — Так не-во-з-мож-но! Вы поезжайте, а я останусь один! Я не могу так рано вставать! Это невозможно! — Укутывает пледом голову и снова бросается на постель в полном отчаянии. Раздается дружный хохот. — Но вскоре он встает, быстро глотает стакан за стаканом полухолодного чая и настойчиво следует за своей повозкой пешком, чтобы хорошенько согреться.

Скучно следовать за пехотой. Торопить же нельзя, — идем
по маршруту.

_______

Мы уже дней пять, как в дороге. Местность — что дальше, то живописнее. Все поля и поля. Несмотря на позднее время, хлеб, по причине военных действий, всюду остался неубранным. Тысячи десятин чумизы, кауляна, бобов — сохли на корню и погибали.

Поднимаемся на пригорок. День солнечный, чудный. Окрестности далеко видны. Местность слегка волнистая. Вдали белеют вершины гор, покрытые снегом. Темнеют рощи, стены [615] одиночных импаней. Желтеют груды хлеба и соломы. На встречу нам попадаются толпы китайцев-рабочих. С котомками за спиной, спешат они в Харбин на заработки, — к железной дороге. Некоторые, побогаче, едут на подводах. Вон тащится двухколесная фура восьмериком. Точно гора какая! Впереди к оглобле приложен белый флажок с русской надписью; читаю: “Житель города Сан-Чен-Пу, — Чин-Лу, — едет в Харбин — с торговой целью. Прошу начальников частей чинить ему свободный пропуск. Начальник гарнизона — полковник N". Вот уже сколько таких подвод встретили мы, и у всех лошади, хотя и маленькие, но очень хорошие, сытые, береженные. Сбруя вся украшена медью. Любо смотреть! Интересно, что у китайских повозок колеса вертятся вместе с осью, как у вагонов.

Высоко, точно на платформе, расположилось на возу человек двадцать китайцев. Они распивают себе там чай, курят, играют в карты. Погонщик длинным бичом оглушительно щелкает и погоняет лошадей.

Далеко впереди шагают наши солдаты. Я уже давно покинул своего коня и еду в тарантасе Домбровского. Так гораздо спокойнее. Оглядываюсь назад, — за мной едет крытая повозка с Аннушкой. За этой повозкой тащится контрольная. Лошади их устали. Пар так и валил от них. Им не под силу везти такую тяжелую телегу. Еще далее виднеется подвода с англичанином и его помощником. Они все так же удобно лежат, растянувшись на матрацах, и разговаривают. А вон и моя. Белый коренник далеко виден. За повозкой тихонько выступает мой верховой конь, привязанный за повод. В самом же конце колонны, порядочно растянувшись, “пылит" пехота, сверкая на солнце штыками.

Подходим к зажиточной деревне. Она мало разрушена. Видны кумирни, богатые фанзы.

“Помним, братцы, как стояли...
На Амурских берегах!"

- тоненьким тенорком затягивает наш бравый запевало любимую ротную песню, и машет рукой.

“Мы стояли, долго ждали
Командира своего!"

- дружно подхватывает хор. — Далеко по окрестностям раздаются звонкие голоса песельников. Солдаты подтягиваются я дружнее отбивают ногу. Им, очевидно, самим приятно [616] посмотреть, какое впечатление произведет их пение на китайцев. Тем временем жители со всех сторон бегут на встречу нам, послушать русских песен. Мужчины гурьбой стоят вдоль улицы. Женщины и дети осторожно, с любопытными лицами, выглядывают из дверей и из-за стен домов. Мальчишки взбираются на крыши и изгороди, и оттуда глазеют на нас.

“Вы скажите, мои братцы,
Как вы служите царю!"

- отчетливо выкрикивает запевало и посматривает по сторонам.

Обоз наш уже далеко миновал деревню, а китайцы все еще стоят за околицей, и в недоумении провожают нас глазами, как бы соображая, радоваться ли им, или горевать.

Солнце еще высоко. Мы приближаемся к р. Ляленхе. Вдали виднеются постройки. Курятся дымки от костров. Мелькают человеческие фигуры. А вот и железнодорожный мост. Во время войны он быль сожжен, и теперь ремонтировался.

Пока наши переправлялись по временному мосту, выхожу на берег. Кругом — рабочих множество, но русских мало. Все китайцы. Инструменты у них другие, нежели у наших. Топоры маленькие, узенькие, на длинных топорищах. Стамески, долота, пилы, ножи — все другое. Подхожу к дорожному мастеру. В суконном пиджаке на меху и форменной фуражке, он степенно расхаживал между рабочими и наблюдал.

— Вот, забежал взглянуть на вашу работу! Скоро ли мост будет готов? — спрашиваю его.

— Да как материал. За нами дело не станет. Месяца два, три. Вот, пожалуйте сюда. Извольте взглянуть: сваи наращиваем. Старые обгорели. Так вот, чтобы новые не бить, и наращиваем, — предупредительно рассказывает он.

— А вот здесь, в этом месте локомотив потоплен. До сих пор лежит в воде, — его не видно. — Мастер указывает рукой.

Бревен, досок лежало на берегу великое множество. Я хожу, осматриваю, благодарю мастера за любезность, сажусь в тарантас и еду дальше. Вдали виднеются рощи. Темнеют стены импаней, крыши кумирен.

— Вон где рощи, там и Толочжоу, штаб нашего полка, — говорит мне ротный командир. Он идет рядом со мной, слегка придерживаясь за крыло тарантаса. Я радуюсь. Мы [617] прошли сто двадцать верст. До Гирина остается еще сто восемьдесят. В Толочжоу — смена конвоя.

Вечереет. В уютной общей столовой расположились вокруг стола человек двадцать офицеров. Тут и свои, тут и проезжающие. Толочжоу — такой пункт, что все, едущие в Гирин и обратно, непременно должны сюда заехать. Здесь — постоянные гости. 18-й восточно-сибирский стрелковый полк — замечательно гостеприимный и хлебосольный. Кто только, в эту китайскую войну, не попробовал здешних щей и не поел горячих битков на сметане! И где они только доставали сметаны? Китайцы коров не доят и ничего молочного не едят. Как хорошо 18-й полк умеет устраиваться! Был я, например, в их бане. Да ведь какая баня! — настоящая русская, на три отделения, даже и дождичек есть. И как залез я, грязный, промерзший, на жаркий полок, да как начал меня банщик, здоровенный стрелок, помахивать горячим веником, так я в такой восторг пришел, что забыл и Манчжурию, и колонну свою.

Но вернемся к рассказу. Тут же сидят и мои спутники. На столе лежат груды карт и денег. Играют в штос. Мечет высокий, рыжий штабс-капитан. Лицо в веснушках. Он сумрачен. Ему не везет. И всему виной поручик охранной стражи, полный, красивый блондин. Счастье валило ему до смешного. Какую карту ни поставит — все берет. Он сидит возле меня.

— Ну-с, готово! — угрюмо вопрошает банкомет и искоса посматривает на “охранника", — так звали в Манчжурии офицеров охранной стражи. Тот, между тем, шутя просит меня:

— Выбирайте карту!

— Нет, уж вы сами выбирайте, я не знаю, — говорю ему. Тот берет семерку, хватает пачку кредиток и, не считая, кладет их на стол, под карту. Тем временем банкомет обводит взором всех играющих.

— У вас что? — слышится его опавший голос.

— Пять рублей карта! — хрипит старик полковой врач, маленький, седенький. Он, видимо, играет не из интереса, а от скуки, чтобы не сидеть одному дома. Ему, старику, с молодежью веселее.

— У вас? — слышится тот же вопрос.

— Пять рублей!

— У вас? [618]

— Десять рублей карта! — басит контролер. Он также сумрачен. Он тоже проигрался.

— Ну, у вас! — и банкомет небрежно кивает головой в самый конец стола. Там сидел огромный, рыжий, неуклюжий статский. Лицо все в угрях.

— Рупь! — пищит тот тоненьким голоском, в противоположность своему огромному росту, и радостно потирает руки. Он уже порядочно выиграл, но все боится увеличить куш.

Штабс-капитан решительно поворачивает колоду. Присутствующие впиваются в нее глазами. Наступает полная тишина. Слышен только шелест карт.

— Дана! — басит контролер и тащит из банка десятирублевку.

— И мне дана! — хрипит доктор и самодовольно гладит тощей рукой седые усы, пожелтевшие от табачного дыма.

— И мне рублик пожалуйте! — визжит верзила статский, подпрыгивая на стуле, как малый ребенок. Штабс-капитан хладнокровно рассчитывается. Эти карты ему — пустяки.

“Что-то семерка скажет?" — очевидно, думает он.

— Хватить ли в банке, господа? — восклицает кто-то.

— Хватить, хватить! — слышится ответ. Все устремляются следить за игрой.

Очередь за семеркой.

— Вот! Вот семерка! — шепчет чей-то голос осторожно.

— Нет, восьмерка! — шепчет другой.

Карты медленно выпадают одна за другой, направо и налево. Семерки все нет. Все присутствующие как бы замирают. Наконец и семерка. Она берет.

— Фу ты! грех какой! — отчаянно вопит банкомет и вскакивает со стула. Весь красный от досады, отсчитывает он проигрыш, сует остаток в боковой карман своего мехового сюртука и поспешно уходит, — должно быть, за деньгами. Счастливый охранник проверяет, сколько он выиграл; оказывается — четыреста пятьдесят рублей.

Мне надоело смотреть. Иду спать. В просторной комнате сидел у стола молоденький офицер, в одной рубахе и шароварах, и читал книгу.

— Вы что здесь один сидите? — спрашиваю его.

— Я не играю. Я недавно из экспедиции пришел! — застенчиво отвечает он.

— Из какой экспедиции?

— А меня за хунхузами посылали! Да не особенно удачно [619] кончилась! — рассказывает он, и молодые бледноватые щеки его покрываются легким румянцем.

— А вы бы описали мне вашу поездку! — прошу его. — Пожалуйста, будьте добренький! Очень обяжете. Принимайтесь теперь же! — упрашиваю его.

Поручик нехотя достает с полки портфель, бумагу, чернила и садится писать.

— Половинка-то у меня уже готова! — как бы про себя бормочет он. — Пожалуй, к утру и окончу.

Просыпаюсь, — еще совсем темно. На столе горит свеча. Рядом лежит оконченная рукопись. На окне виднеется железная кружка с надписью: “На построение церкви 18-го вост. — сиб. стрелкового полка, в деревне Толочжоу". На полу, на разостланных бурках спят офицеры. Среди них, поджав ноги калачом, сидел в одном белье мой вчерашний приятель, толстый, симпатичный охранник. Тихонько посмеиваясь про себя, он пересчитывал деньги.

— Что, поручик, много выиграли? — спрашиваю его.

— Да побольше трех тысяч! — и он машет рукой, как бы желая сказать: и сам не рад, — столько выиграл, что даже совестно.

Слезаю с постели и подхожу к нему.

— Дайте-ка мне одну сторублевку! — и беру кредитку.

— Зачем вам? — как бы испуганно спрашивает поручик и улыбается.

Я складываю бумажку в несколько раз и быстро опускаю ее в кружку.

— Ну! что вы? Зачем? Я и то хотел в Харбине на нашу церковь пожертвовать! — заявляет он.

— А вы разве охранной стражи офицеров обыграли? Ведь здешних, 18-го полка. Ну, так здесь и пожертвуйте. От трех тысяч можно.

Охранник машет рукой и продолжает считать.

XVII — Стычка с хунхузами при Уан-цань-туне.

Вот что гласила рукопись. Жаль, что она оказалась без подписи. Не знаю, кого теперь и благодарить за нее.

“Часа в четыре дня 2 октября 1900 года пришел житель Сиу-кинь-ли дер. Уан-цань-тунь с жалобой, что хунхузы ограбили его и его дом. Командир дивизиона, полковник Шверин, [620] он же начальник гарнизона г. Шуан-чен-пу, послал меня с конным отрядом для поимки этих хунхузов. Взяв с собой 16 человек (из них 13 учебной команды), вооруженных винтовками и шашками, хлеба, сахару и чаю на два дня, я в шесть час. вечера выступил по направлению к деревне Уан-цань-тунь, в 80 ли (37 верст) от г. Шуан-чен-пу. Проводником служил вышеупомянутый ограбленный житель, а переводчиком — некто Уан-чен-ли. В скором времени после нашего выхода, нам пришлось остановиться на ночлег, так как сделалось совершенно темно (мы выступили во время заката солнца); остановились мы на постоялом дворе в деревне, в семи верстах к западу от нашего города. Китайцы не хотели нас сперва пускать, так как принимали нас за хунхузов, и впустили только после долгих разговоров и убеждений со стороны нашего проводника и переводчика. Ради предосторожности я назначил три смены дневальных, каждая в два человека, вооруженных ружьями.

“Переночевали благополучно; на рассвете 3 октября двинулись дальше. По дороге мы не плутали, так как проводником был житель той самой деревни, в которой расположились хунхузы. Три четверти всей дороги шли мы рысью, так как я боялся, что хунхузы уйдут, и нам их не догнать (что уже однажды и было). Жители встречавшихся нам по дороге деревень, узнав от переводчика цель нашей поездки, по-видимому очень радовались, так как большинство из них потерпело от этих хунхузов достаточно.

“Чем ближе мы становились к дер. Уан-цань-тунь, тем более трусили наш проводник и переводчик. Деревню эту мы увидели примерно верст за пять. Боясь, что хунхузы, увидя нас, уйдут, я прошел все это расстояние рысью. Проводник и переводчик сильно отставали; во избежание их побега, я приставил к ним одного конного вестового. Наконец мы подъехали к этой желанной деревне. С виду она казалась покинутой жителями. По дороге нам попалось двое-трое ребят. Проехав полной рысью почти всю деревню и не встретив ничего подозрительного, мы увидели в конце ее большую толпу китайцев, которые, не замечая нас, подпустили нас шагов на двести, после чего вдруг рассыпались во все стороны, причем большинство из них бросилось во двор того дома, у которого они стояли. С виду он походил не то на ханшинный завод, не то на постоялый двор; был обнесен глинобитной стеной, с двумя воротами и башнями с [621] бойницами. Это моментальное исчезновение китайцев показалось мне подозрительным, так как мирные жители никогда не разбегались при появлении нашего отряда. Я бросился вслед за толпой полным галопом. (Поспешность эта впоследствии оказала большую услугу, так как не дала китайцам времени хорошенько приготовиться к отпору). Оставив несколько человек у одних ворот, я ворвался с остальными в другие ворота, преследуя толпу по пятам. Во дворе уже бегали китайцы в форменных военных мундирах, с ружьями. Лишь только успели люди спешиться, как раздался выстрел. До этого времени ни один китаец не был нами тронут. После первого же выстрела со стороны китайцев, я приказал своим рубить. Люди с беззаветной храбростью бросились на китайцев; первый показал пример бомбардир учебной команды, Платон Заболотный, причем рассек голову одному китайцу; за ним бросились остальные. Преследуя бегающих китайцев, многие из наших последовали за ними в фанзы. Но сейчас же выбежали оттуда, так как они оказались полны вооруженным противником. После первого же выстрела, я, не желая подвергнуть даром лошадей опасности быть убитыми, приказал выводить их со двора, что и было выполнено людьми, оставшимися при лошадях. Лошади были помещены во дворе дома против ханшинного завода; двор этот был обнесен глиняной стеной около двух аршин. Между тем, пока мы справлялись с китайцами во дворе, остальные успели засесть в фанзах и открыть по нам сильный огонь из окон, дверей, крыш, стен и башен. Это произошло в то время, когда выводили лошадей. На нас посыпался целый град пуль, причем были убиты два нижних чина и два ранены. Единственное объяснение того, что мы все не были уничтожены этим убийственным огнем — это трусость китайцев. Я собрал к себе человек пять и стал отстреливаться, прикрывая этим лошадей и коноводов. В этой перестрелке было подстрелено несколько китайцев, причем на мою долю пришлось два. Лишь только лошади были выведены, я отошел с людьми к воротам и стал на улице спиной к глиняной стене, чем и обеспечил себя и людей от выстрелов с тыла; с правой стороны нас защищали ворота. Коноводы с лошадьми были в двадцати шагах против нас по другую сторону улицы во дворе. Люди были прикрыты до известной степени стеной, лошади же оставались открыты неприятельским пулям, и прикрыть их не было никакой возможности. Китайцы заняли стены, [622] над которыми стояли и башни с бойницами. Таким образом наш отряд был разделен улицей на две части. При мне было человек пять; из них один был с раздробленным пулей плечом. Остальные были с коноводами; один из них был также ранен, но легко, в бок. Видя, что люди до известной степени прикрыты, я сделал им перекличку: оказалось, что двоих не хватает; один из них был убит у меня на глазах во дворе в то время, когда выводил лошадей, другого же не видел никто (впоследствии выяснилось, что он был убит пулей за одной из фанз).

“Стоя таким образом, друг против друга, мы могли держаться против превосходного в силах противника. Мы обстреливали улицу в обе стороны. Другая же часть наших обстреливала стену, под которой мы стояли, и ворота, чем и обеспечивала себя от вылазки. Имей мы возможность скрыть лошадей от пуль и большой запас патронов, наше положение не было, бы так тягостно; но, к несчастью, ни того, ни другого у нас не было. Таким образом с начала стычки до этого времени прошло с час времени. Китайцы вначале осыпали нас пулями, главным образом направляя их на коноводов. Через некоторое время они перестали торопиться и стреляли изредка, не давая ни минуты отдыха. Как я уже говорил, прошло с час времени, когда среди китайцев стало заметно какое-то оживление. Они открыли сильнейший огонь по лошадям, желая этим отрезать нам средство к отступлению. В это же самое время замечен был обход противника с обоих наших флангов. Часть китайцев, обойдя деревню с обеих сторон, стала к нам приближаться, скрываясь за местными неровностями. Подсчитав число патронов — их оказалось от двух до трех на ружье — и видя полную невозможность укрыть лошадей, я решился отступить. Захватить с собой убитых не было никакой возможности, так как они были на дворе, наполненном китайцами.

“Приказываю людям по очереди перебегать через улицу к лошадям. Первым перебежал раненый. По всем перебегавшим китайцы открывали страшный огонь. Мы отвечали им, чем и можно объяснить удачу этой проделки. Переправив таким образом людей к лошадям я закончил это неприятное путешествие.

“Китайцы, по-видимому, поняли наше намерение и открыли ужасный огонь. Палили со стены, из ворот, из-за углов завода. Стреляли продольно с улицы и огородов. В это время [623] никто из нас не был ни ранен, ни убит. Спасение наше должно считать чудесным. Я приказал садиться на лошадей. Лошади страшно горячились и бесились в этой ужасной свалке.

“В это время раненого никто не видел, почему он и был ошибочно сосчитан убитым. Впоследствии выяснилось, что он спрятался в фанзу, так как не мог принимать участие в бою. Лишь только люди сели на лошадей, я приказал скакать им цепью, чтобы не представлять из себя большой цели. Вырвавшись из двора, мы попали в огород, по которому проехав шагов триста, я остановил команду, чтобы удостовериться в наличности людей и лошадей. Китайцы продолжали стрелять, но пули эти не беспокоили нас. Проводник и переводчик скрылись с самого начала, и нам пришлось ехать прямо без дорог, держа направление на восток, чтобы не сбиться с пути. Это было около 1 1/2 часов пополудни. Приехали мы в город в шесть часов вечера. Люди вели себя превосходно: безусловное послушание, беззаветную храбрость, искреннейшую преданность своему начальнику — вот что они проявили за эти полтора часа времени. А были минуты по истине трагические. Геройские подвиги были совершены бомбардирами Шевелевым и Чумантывым. В минуту отступления, несколько лошадей вырвались, и два человека остались без лошадей; тогда вышеупомянутые бомбардиры, остановив своих лошадей, подсадили себе каждый по одному человеку, вывезли их в поле, где те и пересели на пойманных лошадей, и темь спасли их от неминуемой гибели. Бомбардир Шпаковский, нисколько не заботясь о себе, бросился за лошадью своего офицера и, помогая ему сесть, старался прикрыть его собой и своей лошадью от неприятельских пуль.

“Бомбардир Воронов на дворе отвел рукой дуло ружья, направленного в нас, и зарубил стрелявшего китайца. Да и каждый из них сделал что-нибудь достойное и славное, что осталось наполовину незамеченным. Нетрудно драться в открытую и на виду у многих, но трудно там, где не на кого надеяться, кроме как на себя".

XVIII — От Толочжоу до Гирина.

Прошло дней шесть, что мы покинули гостеприимный Толочжоу. Дорога все время идет довольно сносная. Хотя, надо правду сказать, вследствие ли военного времени, или просто у [624] них не в обычае, только она была совершенно запущена. В другом месте надо бы яму засыпать или завалить фашиной, а между тем приходилось объезжать Бог знает куда и возвращаться чуть ли не на то же самое место. Спуски с гор тоже попадались очень трудные. Вот перед нами один такой спуск. Первой трогается громадная двуколая китайская фура, осьмериком, моего друга Кемпбеля. О том, чтобы затормозить или задержать повозку, у китайцев и речи нет. Зачем? на то коренник есть, — он выдержит. Передний погонщик, в своей лохматой шапке, с трубкой в зубах, ведет выносных в поводу. Фура всей своей тяжестью ложится на коренную, маленькую, круглую лошадку, гнедой масти, похожую на английского клепера. Она прямо-таки садится на задние ноги и скользит как на салазках. И это без всякого усилия со стороны хозяина, по одному только его крику. Спина у несчастной совершенно сгибается в дугу. Кажется, вот-вот она не выдержит, лопнет, и фура кувырком полетит в кручу. Но верный конь выдерживает и шаг за шагом спускает все ниже и ниже. Здесь опять мы сталкиваемся с удивительным контрастом: с одной стороны, китаец необыкновенно тщательно ухаживает за конем, холит и бережет его, и в то же время самым бессердечным образом тиранит его, заставляя спускать с горы страшную тяжесть безо всякой поддержки. Замечательно, как понятливы китайские лошади. Часто случалось видеть, как встречный осьмерик, желая дать нам дорогу и круто сворачивая в сторону, перепутывался постромками самым невозможным образом. Но стоило только хозяину крикнуть два-три знакомые им слова, как уже лошади выравнивались и шли своим чередом. Вожжей я не видел. Китайцы правят одним бичом, пощелкивая им то с одной стороны лошади, то с другой. Вероятно, от этого стеганья я встретил очень много кривых и даже совершенно слепых лошадей. Одного китайца спрашиваю через переводчика, как это он ездит на слепом кореннике?

— А зачем ей глаза? слепой спокойнее, — идет, не смотрит по сторонам и везет лучше.

Вот, подите и разговаривайте с ним! Под конец дороги я так пригляделся к китайским лошадям, что сразу мог отличить слепую. Она, бедненькая, ступает не так смело и постоянно водить ушами, как бы прислушивается.

Китайские двуколые повозки сработаны на диво. Оси у них деревянные. Ободья у колес широкие и все сплошь убиты [625] гвоздями. Шины — я нарочно мерил — они в два пальца толщиной и не сплошные, а с маленькими промежутками, составные. Как китайцы умудряются перевозить на них по полутораста в даже двести пудов — это их секрет! Положим, мне случалось видеть за границей, в особенности в Париже, как там перевозили в двуколках тяжелые камни, но ведь зато там и лошади запряжены, что слоны. А ведь этих от земли не видно! — без вершка и даже без двух. И, вот, на такой-то, можно сказать, пигалице, китаец преспокойно спускает с горы такие тяжести. Удивительно! — В одной нашей китайской подводе шла с боку корова, не выше китайской лошади. Я частенько наблюдал за ней. Все триста верст до Гирина она отлично везла, — нигде не отставала и не путалась.

Солнце клонилось в вечеру, когда наша колонна, порядочно растянувшись, приблизилась к местечку Улагай. Еще издали увидели мы высокие земляные валы, поросшие вековыми деревьями. За ними, в тени, возвышались две кумирни: одна — внизу, другая — на пригорке. И по величине их, и по наружному виду заметно было, что кумирни эти незаурядные и что их стоило посмотреть. Да и дорогой я много слышал о них. Останавливаемся и идем к кумирне. Стучим в ворота. Отворяет молодой бонза, по нашему — монах. Бритый, без косы, в черной блузе и такой же черной шапочке. Он с радостным видом ведет нас. Видно, что мы уже не первые гости, и что труды его не остались неоплаченными. Двор чистый, мощеный. Везде прибрано. Бонза отворяет двери, и посреди кумирни видим — в некотором углублении восседает золоченый Будда, огромный, сажени две вышиной. Стены все резные и раскрашены. По бокам стоят, тоже раскрашенные, разные другие идолы, со всевозможными выражениями лица: и злые, и добрые, и насмешливые. Церковные сосуды, оловянные, стояли тут же, на жертвеннике, перед Буддой. Эта кумирня хотя была и красиво отделана, но она новая, а потому для меня не интересна. Спешу в другую, что на пригорке. Говорят, та — старая. И действительно, эта была необыкновенно красива и интересна. Кумирня местами поросла мхом. Она построена на горе, и к ней вели несколько десятков каменных ступеней, тоже поросших травой. Внизу, перед входом в кумирню, стоял громадный бронзовый сосуд с какими-то изображениями и надписями. Ничего подобного я еще не видел, а потому с великим любопытством ходил вокруг и осматриваю. Затем, все входим в кумирню. Здесь сразу повеяло стариной. На что [626] ни взглянешь — видно, что все здесь сооружено сотни лет назад. Кумирню эту, как мне объяснил бонза, построила, пятьсот лет назад, одна богатая владетельная вдова. Она жила здесь в крепости, за этими рвами и стенами, много лет и даже вела войну с соседями.

В особенности интересен грот, в котором помещался Будда. Он весь резной и раскрашен очень оригинально.

Бонза, по-видимому, остался нами доволен. Домбровский снял с нас здесь у кумирни фотографическую группу.

На другой день, около полудня, мы приближались к Гирину. Еще верст десять не доезжая до него, началась отчаянная дорога. Ухаб на ухабе, рвы и канавы. Двадцать верст мы тащились целый день. Местность гористая: то спускаемся, то поднимаемся. И лошади, и люди сильно измучились. Наконец, часа в четыре вечера, с одной горы близехонько увидели мы длинные стены, а за ними — бесконечное пространство, покрытое маленькими одноэтажными домами. Среди них возвышались башни, кумирни с характерными двухэтажными крышами лодочкой, украшенные драконами по бокам и высокими шестами в виде мачт. То был Гирин. Невыразимо радостно мне было увидеть этот город.

— Вот он где, — этот Гирин! Вот он, тот заколдованный для меня мир, с его удивительными нравами и обычаями! Посмотрим! посмотрим! — восклицал я в душе.

Но прежде чем добраться до пристанища, нам пришлось перенести немалую муку.

Вот и городская стена, вот и ворота с башней. Наш часовой, с ружьем, берет на караул, а рядом с ним китайский солдат, с большим клеенчатым клеймом на груди и раскрашенной палкой в руках, точно каким веслом, отдает нам честь. Впереди едет моя пара. Лопашов верхом, для того, чтобы облегчить повозку, а Иван правит. Вдруг, и лошади, и повозка, и мой Иван исчезают куда-то. Привстаю в тарантасе, — о, ужас! — мы въехали в улицу. Никаким пером нельзя описать, что это была за грязь! По сторонам тянулись деревянные мостки, по которым пешеходы высоко проходили, точно по лавам. Смотрю, — бедный мой Сивко сидит где-то глубоко внизу, в грязи, как собака, и беспомощно смотрит по сторонам. “Воронка" же и не видно. Он весь смешался с грязью. Перепуганный Иван, по грудь в вонючей жидкости, возился вокруг телеги и вытаскивал вещи. Колонна остановилась. Солдаты и погонщики бросаются помогать [627] Ивану. Кончил я тем, что взял солдат из конвоя; они вытащили и лошадей, и повозку, и вещи. Лошадей повели в поводу, а все остальное понесли на руках в комендантское управление. Комендант города, Михаил Данилыч Боклевский, оказался мой старый знакомый. У него я и остановился.

От городской башни до комендантского управления, всего версты три, я ехал с четырех до девяти часов вечера. Вот какова была дорога!

А. И. Верещагин

Текст воспроизведен по изданию: По Манчжурии. 1900-1901 гг. Воспоминания и рассказы // Вестник Европы, № 2. 1902

© текст - Верещагин А. В. 1902
© сетевая версия - Thietmar. 2010
© OCR - Ernan Kortes. 2010
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Вестник Европы. 1902