ВЯЗЕМСКИЙ К. А.

ПУТЕШЕСТВИЕ ВОКРУГ АЗИИ ВЕРХОМ

Вместо предисловия.

Не думайте, однако, чтобы это было нечто в роде поездки казака Пешкова по сибирским почтовым трактам в Петербург...

Я задумал свою экскурсию вовсе не для того, чтобы удивлять почтеннейшую публику, а просто потому, что цель всей своей жизни полагаю в путешествиях.

У всякого свой вкус: кто гонится за чинами, кто стремится к наживе, а кто, вот, как я, изучает земной шар в его разных частях со всеми особенностями.

Да я и не новичок в деле странствования: побывал кое-где; уж не говоря о Европе, которую я исколесил по всем направлениям, я побывал и в Азии, побывал и в Африке.

Путешествую я, по большей части, верхом, по той простой причине, что если хочешь заехать в глубь страны, где только и можно увидеть нечто оригинальное, самобытное, то других способов передвижения нет, так как очень часто, кроме горных тропинок, никаких других дорог не существует. Пробовал я применять к путешествиям велосипед; но это оказалось невозможным: эта игрушка нуждается в гладкой, ровной и твердой почве, почти нигде не встречающейся.

Ездить же по морю и приставать в портах не имеет, по моему мнению, большого интереса, ибо тут встречаешь не истинную жизнь народов, а извращенную наносной цивилизацией. [318]

Любоваться необъятностью небес и беспредельною ширью вод можно какой-нибудь час, а если дольше, то это возбуждает такую скуку у мало-мальски мыслящего человека, что хоть выкидывайся за борт.

Я, право, склонен думать, что морская болезнь не всегда происходит от качки, а часто просто от скуки.

По морю я не плаваю никогда, именно из боязни этой скуки, и все свои путешествия совершаю всегда по земле, не избегая, однако, и рек.

О прошлых своих путешествиях я не буду распространяться; они были в свое время напечатаны в Figaro. Напомню только, что я — единственный Европеец, ездивший верхом из Европы в Африку и таким же способом возвратившийся оттуда.

1883 года 13 сентября я выехал из Константинополя, пробрался чрез Малую Азию, Сирию, Палестину, Синайскую пустыню, и 27 декабря того же года достиг Египта. Поднимался в Судан и обратный путь держал опять через Сирию, Мессопотамию, Курдистан и Армению на Кавказ, куда прибыл в июне следующего 1884 года.

Я всегда любил путешествия всем сердцем, и всею душой готов был на всякие жертвы ради них.

Вот что я записал в свою книжку, отправляясь в настоящее путешествие:

«Настоящее путешествие (обширнейшее из всех, до сих пор сделанных мною) я предпринимаю с целью посетить все части Азии и, сделав полный круг по этому материку, вернуться назад, если Господь позволит.

«Коли не буду убит где-нибудь дикими племенами (что мне все пророчат), или растерзан зверями (что, говорят, бывает), или не умру с голода в пустынях (что также возможно), то, кажется, буду иметь некоторые шансы осуществить свое предприятие.

«Дорогой все виденное и заслуживающее внимания буду записывать, и, если мне удастся вернуться назад, поделюсь добытыми сведениями с другими.

«Французские журналы просят, чтобы посылал им с пути свои заметки; но как это сделать? Какою почтой их отправлять? Разве тигры в тропических лесах за это возьмутся или коршуны в пустынях? Я думаю, что иногда придется пробираться [319] и пешком по дебрям, с трудом проходимым, и не слышать голоса человеческого по целым неделям, как случалось с моим почтенным коллегой, Станлеем.

«Где уж помышлять о пересылке чего бы то ни было. Чем просить об этом, лучше молитесь, чтобы я не погиб; тогда узнаете о всех моих похождениях.

«В двух вещах могу дать слово: 1) что не вернусь, не пройдя всего предназначенного в программе, напечатанной в Figaro, 2) что нигде не сделаю и малого переезда по морю.

«Найдутся, разумеется, злоязычные люди, которые скажут: «Бог знает, зачем и куда он поехал! Чего стремится достигнуть? Что хочет описывать? Для чего вся эта экспедиция»? Да так, господа, проедусь, вот и все. Я никого не намереваюсь учить. Я рад буду и тому, если рассказ о моем странствовании хотя кого-нибудь займет и отвлечет от винта, поглощающего теперь все досуги».

Пролог и эпилог вместе.

Выехал я 6-го июля 1891 года, в 10 часов вечера, по Нижегородской железной дороге.

Все со мной прощались, как с обреченным на смерть, и говорили: «до Китая-то еще пожалуй доедет, а уж дальше, конечно, нет; теперь там резня; пробраться в Тонкин не будет возможности!»

В Географическом Обществе признали мое предприятие неисполнимым и отказались содействовать мне в нем, о чем имею собственноручное письмо вице-президента, генерала С. Программа моей поездки обсуждалась компетентными людьми и признана неосуществимою.

Мнение патентованных ученых меня, однако, не очень опечалило; предприятия Васко де-Гамы и Христофора Колумба тоже признавались и безумными и неисполнимыми, что, однако, не помешало им увенчаться полною удачей, покрыв неувядаемою славой этих отважных путешественников.

Странны мне люди вообще: как они любят предрешать события и признавать невозможным всякое дело, хотя немного выдающееся из ряду обыкновенных!

Я согласен, что еслибы затевалась экспедиция на луну, по [320] программе фантазёра Жюля Верна, то можно бы было с некоторым вероятием говорить о несбыточности этой мечты, при настоящих средствах науки, ибо закон тяготения, открытый Ньютоном, препятствует всякому удалению какого-либо тела от земного шара. Ну, и закона этого ослушаться нельзя; он крепче всех наших законов, и гражданских, и уголовных.

Но ведь я удаляться от земного шара претензии не имею, все страны, которые я рассчитываю посетить, находятся не на другой какой планете, а на той же земле.

Так что ж в моем предприятии особенно несбыточного? Во всяком случае, хуже смерти ничего не случится, а смерти никто не минует.

Сборы к поездке были, конечно, не малые, так как я уезжал года на два, по малой мере.

Приходилось брать с собою все дорожное хозяйство, разную одежду, и теплую, и холодную, да оружие на всякий случай, чтобы не отдаться уж слишком легко в руки врагам встречным.

Я поехал один с преданным мне слугой, Людвигом, бывшим солдатом, честности безупречной. При этом ограниченность его ума была феноменальная: когда, бывало, ему скажешь: «Людвиг, как ты думаешь, мне кажется, что все люди рано или поздно умрут?» Он отвечал: «Не могу вам этого доложить, я философии не учился».

— «Ну, а как тебе кажется, за пять минут до своей смерти, будешь ты еще жив?» — «Не могу знать-с. Медицина мне также неизвестна».

«Ну ты сообрази, если мы не погибнем в пути, останемся ли мы живы?» — «Никак не могу-с таких мудреных вещей соображать; я не пророк, — вот, если суп прикажете из курицы сварить, это я могу, а научного ничего не знаю».

Относительно приготовления супа из курицы он, действительно, был мастер, и по этому поводу стяжал себе немалую славу среди Французов, когда мы проходили чрез их колонии.

Хотя я и приглашал с собою компанионов, но никто не отправился, вероятно, боясь погибели.

Мне столько наговорили о несбыточности моей мечты, что я и сам вполне уверовал, что не вернуться мне в Европу.

Теперь, в 1894 году, когда я уже возвратился, и почти благополучно (я прибавил «почти», ибо в дороге подвергся четырем нападениям, был два раза ограблен, ранен в плечо [321] пулей и в ногу штыком, прожил две недели в плену у Тибетцев и привез с собою изнурительные тропические лихорадки, не покидающие меня и доселе), мне все прошлое представляется каким-то сном.

Путешествие мое удалось, сверх всякого ожидания; я посетил все части Азии, объехал весь этот континент землей, как и намеревался, повидал почти всех азиатских царей. Ознакомился с большинством азиатских исторических памятников. Осмотрел все архитектурные стили тамошних племен и народов, начиная от тонких прелестных сиамских и бирманских башенок с фарфоровыми гирляндами до массивных и неуклюжих магометанских храмов. Видел роскошную тропическую растительность, о которой северный житель и понятия не может иметь. Наконец присутствовал на китайских допотопных церемониях (я говорю «допотопных», ибо едва ли они изменились с того времени).

Путешествие мое продолжалось 2 1/2 года. Это было для меня как бы не прекращающееся театральное представление, и притом самое фантастическое.

Я переходил из жарких стран в холодные, из плодородных в совершенно пустынные, из цивилизованных, как Кохинхина и Индия (в Кохинхине Французами, а в Индии Англичанами комфорт жизненный доведен до такого же совершенства, как и в Европе), в совершенно дикие, как страны Моев, Путаев и Манипур. Приходилось и голодать, как в Монголии, и объедаться, как в Китае. Случалось зимой, в январе месяце (в Бирме) спасаться от жары, купаясь в прудах и реках, и наоборот (в Тибете) летом, в июне, укрываться от 20-градусного мороза тулупами и шубами.

Вернувшись в Европу, я повсеместно был встречен овациями, тем более меня тронувшими, что я не признавал себя достойным сыпавшихся на меня похвал. Предприятие мое, несмотря на все желание извлечь из него возможную пользу для науки, останется все-таки (по случаю потери большинства собранных коллекций (Коллекции эти были отняты при ограблении меня на возвратном пути. Они состояли из растений и животных, между которыми были и совсем еще новые, неизвестные экземпляры.) лишь любопытною, оригинальною, продолжительною прогулкой. [322]

Прогулку эту одна глубокомысленная испанская газета, так и назвала: эксцентричным странствованием по материку Азии, на подобие вечного Жида. Испанцы тут остались верны своему обычаю относиться враждебно к путешественникам: они Христофора Колумба заковали в цепи, Васко-де-Гама заключали в тюрьму, — ну и в меня, малого человека, сочли нужными бросить камень. Спасибо и на том. Это уравновешивает уж слишком восторженные отзывы обо мне милых Французов.

Привожу здесь перевод статьи Figaro, сделанный одною русскою газетой.

Статья эта была напечатана перед моей публичной лекцией у известной г-жи «Adan».

Путешествие в 43.000 верст.

Приглашенные г-жи Adan будут иметь 1-го апреля приятный сюрприз — они услышат от князя К. Вяземского рассказ о его фантастическом путешествии, совершенном вокруг Азии. Между путешественниками не найти более оригинального, и, конечно, ни один из них не увлекался столь сильно страстью к необыкновенным странствованиям.

На последнем собрании Географического Общества князь сказал несколько слов о своих грандиозных экскурсиях по крайнему востоку и Африке; публика с жаром апплодировала герою столь обширного, еще беспримерного путешествия, переданного им приятным и красивым слогом.

Так как в этот вечер должно было быть много других сообщений, то князь Вяземский ограничился одним перечислением стран и городов, чрез которые он, к великому удивлению местных жителей, не спеша проезжал на своих сибирских лошадях.

Он сообщил лишь нам перечень своих побед над пространством, упомянул вскользь о виденных им народах, исследованных реках, осмотренных азиатских столицах в этой беспримерной экспедиции, храбро доведенной до конца человеком, пренебрегавшим опасностями и сказавшим себе при отъезде: «умирают лишь раз в жизни!»

Я хотел видеть этого храброго потомка Рюрика, чтобы [323] уяснить себе, какая сила могла его заставить подвергаться столь многим опасностям и так рисковать жизнью, и я отправился узнать мысли этого удивительного человека.

«Простая страсть, отвечал он мне, улыбаясь. — Меня в жизни всегда и больше всего интересовали путешествия; я хотел узнать тот земной шар, на котором нам суждено обитать. Еще в молодости, читая описания путешествий, я жаждал лично ознакомиться со всем вычитанным, как бывает с человеком, прочитавшим меню роскошного обеда; я ощущал то же самое, когда слышал повествования о далеких странах.

«Я родился в России в 1852 году и, окончив свое образование, отправился путешествовать; изъездил Европу по всем направлениям, большую часть Африки и теперь всю Азию. За последние шестнадцать лет, высчитывая все пройденное пространство, наберется 300.000 верст, то есть, более, чем расстояние от земли до луны. Из этого вы можете заключить, какова была моя жизнь», — прибавил князь, улыбаясь, видя мое удивление. И он продолжал:

«Вот уже, по крайней мере, тридцатый раз, как я приезжаю в Париж. Путешествие мое верхом вокруг Средиземного моря, о котором я сообщил в Географическом Обществе, относится к 1883 году, — я только что женился, и моя жена меня сопровождала. Мы проехали через Кавказ всю Малую Азию, Палестину и приехали в Египет, перейдя по мосту Суэзский канал. Затем, пройдя вдоль всей северной Африки, добрались до Мароккской империи.

«Настоящее путешествие вокруг Азии в 43.000 верст я также сделал, большею частью, верхом. Когда я его задумал, в 1891 г., мои друзья закричали, что это сумасшествие и уверяли в полнейшей невозможности его совершить. Я выехал из Москвы в июле 1891 г. и вернулся в декабре 1893 г., после тридцатимесячного, благополучного почти, странствования.

«Первую часть путешествия по Сибири я проехал на тройке в почтовой бричке, затем уже верхом вступил в Монголию; со мной был капитан Зарембо, перевозчик, повар, несколько казаков и Монголов, назначенных от китайского правительства. Мы проехали пустыню Гоби по древней дороге, проведенной еще Чингис-ханом, затем весь Китай сверху донизу.

«Однажды вечером на нас было нападение. Китайский [324] конвой меня тотчас покинул, и нас спасла лишь быстрота наших лошадей. Я был ранен в ногу и после этого целый месяц должен был продолжать путь в носилках.

«На юге Китая мы встретили менее враждебности; Китайцы там почтительнее к Европейцам, — это, конечно, результат последней войны их с Францией».

Из Китая русский путешественник проник в Тонкин в марте 1892 года, и был встречен там с торжеством всею французскою интеллигенцией.

Продолжая путешествие верхом, он проехал весь Анам и из Гюэ пробрался к Меконгу через еще неизведанные страны Моев и Путаев. Посетив Комбоджи и Кохинхину, он возвращается в Сиам, где осматривает знаменитые развалины Анкоры и Пимая.

У него еще остается несколько сибирских лошадей, которая возбуждают повсюду удивление, но приходится их оставить и добыть слонов, которые днем прочищают путь, вырывая и разбрасывая деревья в сплошном дремучем лесу, покрывающем весь Сиам, а ночью предохраняют караван от тигров. Далее он едет в Банкок, столицу Сиама, и подымается к северу вдоль реки Менама все на своих слонах, проезжает всю Бирманию, сперва с востока на запад, потом с юга на север; в Рангуне оставляет своих слонов, проехав на них более тысячи верст, из Рангуна подымается вдоль Иравади, достигает Мандалая и затем вдоль Чиндуина проникает в страну Чинов; затем, пересекая Манипур и Ассам, достигает Бенгалии.

В феврале 1893 г. князь Вяземский в Калькутте. Пропутешествовав три месяца по Индии, он направляется к северу и через Кашмир и Гималайский хребет проникает в Тибет. В Гималае он проходил провалы в 17 и 18 тысяч футов, где, несмотря на июнь месяц, термометр спускался на 22° мороза. В Тибете, где князь Вяземский нашел население кроткое и гостеприимное, он пытался сходиться с бонзами (буддийскими монахами), населяющими древние буддийские монастыри. Как известно, эти духовные лица, ловкие фокусники, между прочим уверяют, что могут воскрешать мертвых. Князю удалось проникнуть некоторые их тайны; он подметил средства, употребляемые ими, чтобы обходиться долгое время без пищи и питья, в особенности без питья. [325]

— Какая же разгадка этой тайны? спросил я у путешественника.

— Это мой секрет, отвечал князь. — Я единственный Европеец, знающий его. Впрочем, скажу вам, что в наших странах эти опыты могут быть сделаны разве только зимой, и то с немалым риском для здоровья.

К сожалению, все собранные коллекции князя погибли, и притом тогда, когда уже он предполагал, что главные трудности и опасности пути миновали. В китайском Туркестане он подвергся нападению шайки магометанских кочевников, которые ограбили весь его багаж. Две недели путешественник питался одною мукой, из которой делал лепешки на воде. Одному из слуг князя удалось спастись из плена и пробраться в Кашгар, где он уведомил русского консула об отчаянном положении этого неутомимого путешественника. Казаки были посланы, чтобы вырвать его из рук разбойников.

Возвратился князь чрез Памир, Бухарию, Персию и Кавказ, и тем окончил свое единственное в мире по размерам путешествие.

В Тегеране князь Вяземский был милостиво принят шахом, который ему сказал: «я тоже много путешествовал и считал себя величайшим путешественником, но должен сознаться, что вы превзошли меня».

На самом деле, переезд в 43.000 верст сухопутьем составляет подвиг небывалый, беспримерный; ни о чем подобном в истории путешествий и не слыхано.

— Вы должны быть довольны достигнутою славой, сказал я князю: — пальма первенства по части географии в ваших руках; ничего большего в деле путешествий и вообразить нельзя.

— Я этого не думаю, отвечал он мне. — Мир Божий велик: есть страны, которых я не видал. Захваченные мною на тропиках лихорадки заставят меня, действительно, несколько месяцев отдохнуть, но в будущем 1895 году я мечтаю проехать всю Африку в длину с севера на юг, то есть, начиная с Египта до мыса Доброй Надежды.

Князь К. Вяземский сорока лет; на вид он кажется слабым и утомленным, но в глазах заметна ничем непобедимая энергия, — раз принятые намерения он приводит в исполнение с ничем неразрушимою настойчивостью. От его смелости и предприимчивости всего можно ожидать. [326]

В этой статье, разумеется, все очень преувеличено: «грандиозные экскурсии», «небывалый подвиг», «пальма первенства» — поставлены, конечно, лишь для красоты слога.

Может быть, и правда, что столь продолжительного путешествия сухопутьем не было еще делаемо; но что же из этого? в науке ценится не количество, а качество.

Вновь исследованных мною земель мало (то есть, таких, где не была еще нога Европейца).

Я предпослал эту статью, чтобы показать русской публике, насколько моя сумасбродная поездка заинтересовала Европу, и тем оправдать свою претензию на благосклонное внимание русских читателей.

Впрочем, если лишь этим путешествием ограничится моя деятельность, я должен буду с прискорбием сознаться, что прожил жизнь почти бесполезно.

А за всем сим перейду к рассказу.

I.

Сибирь.

Выехав из Москвы, я направился на восток, и пользовался вначале обыкновенными способами передвижения: железною дорогой, пароходом по Волге и Каме и почтовою бричкой по Сибири.

От Москвы до Нижнего путь известен, да его и не замечаешь: езда совершается ночью, а когда проснешься, то уже близки и берега Оки; скорей одеваешься да вещи собираешь, чтобы поспеть к отходу парохода. На этот раз мы еще немного запоздали, приходилось торопиться.

Причины опоздания не было никакой, — и на мой вопрос, кондуктор пренаивно ответил, что поезд опоздал «от тихого хода». Но отчего был этот тихий ход, Аллах ведает.

Я не особенно этому обстоятельству удивился, зная, что наши железные дороги вообще аккуратностью не отличаются.

В Нижнем на вокзале были, по обыкновению, суетня, шум, крик; люди сновали взад и вперед, иные за делом, другие так — поглазеть и потолкаться.

Так как ярмарка еще не начиналась, то пьяных сравнительно было мало. [327]

Взяв себе билет на пароход братьев Каменских до Перми, я отправился на пристань.

Там была такая же сутолка, как и на вокзале, с прибавлением нищих и монашенок, собирающих на построение храмов.

Езда на пароходе по Волге и Каме не представляет особого интереса, да она и была много раз описана, так что я упомяну об этом переезде вкратце, больше для контраста с будущим.

Вообще, курьёзно переноситься из одной обстановки в совершенно другую, а это постоянно должно случаться в таком путешествии, как то, что я предпринимаю.

Пароход, на котором мне пришлось ехать, назывался «Алексей»; он был не из больших, но опрятный и удобный; правда, в каютах немного протекали потолки и из-под полу распространялась какая-то вонь; но с этими неудобствами надо мириться, — бывает и хуже.

Пока перетаскивали на пароход тюки, мешки, чемоданы, с покрикиванием и покряхтыванием, я подошел к капитану (которого здесь называют командиром) и спросил его, поспевает ли пароход в Пермь к отходу поезда в Тюмень.

«Как же, как же», отвечал любезно командир, — «непременно, если по какой-нибудь случайности не запоздает», и передал мне печатное расписание движения пароходов Общества братьев Каменских за 1891 год.

Во главе его значилось, что приход и отход пароходов согласован с движением поездов Моск.-Ниж. и Уральской железных дорог.

После я узнал от своих спутников пассажиров, что это только так пишется, а что на самом деле пароходы ходят сами по себе, а поезда — сами по себе. Пароходы не ждут запоздавших поездов и не заботятся поспевать к часам их отхода.

Один местный помещик рассказал мне типичный случай, по этому поводу, который я и сообщаю, как образец беспечности и бесцеремонности, с которыми пароходные общества относятся к пассажирам.

Поезд из Перми в Тюмень отправляется в 11 ч. 25 м. вечера; пароход по росписанию приходит в 8 ч. По случаю мелководья он запоздал, но мог бы еще поспеть к поезду; [328] на нем было много едущих в Екатеринбург, Камышлов и Тюмень; они спешили и лихарадочно следили за временем; вдруг в 10 ч. и 50 м. пароход останавливается, не доехав двух верст до города, и начинает забирать нефть.

Пассажиры, конечно, на дыбы... к капитану. Тот флегматически отвечает, что если кто торопится, может сойти на берег и добраться до вокзала на извощике. Но извощиков на берегу не видно, люди волнуются, пароход же преспокойно, потеряв полчаса для набора нефти, отчаливает, и прибывает к вокзалу 10 минут спустя после ухода поезда.

Недовольным пассажирам капитан торжествующе показывает печатное объявление пароходных правил, где, между другими параграфами, значится: «пароходы, по прибытии в Казань, Пермь и Нижний, прежде всего забирают остатки нефти, а затем подходят к пристани».

Вот так штука! Значит, пароходная компания предвидела этот случай запоздания, и, чтоб освободить себя от жалоб и нареканий, заранее поместила это в своих правилах.

О, великоумные и предусмотрительные дельцы! доколе будете вы злоупотреблять терпением пассажиров? Доколе не перестанете думать, что Бог творит людей лишь для того, чтобы они наполняли ваши пароходы? Когда же, наконец, вы поймете, что пароходы строют для людей, а не для нефти?

Несчастные пассажиры потеряли целые сутки по случаю этого курьёза, а братья Каменские выиграли несколько копеек тем, что не пришлось возвращаться назад для забора нефти.

Конкурренции по Каме нет. Кроме общества Каменских, ходят еще пароходы Любимова; но их мало, и они ходят редко. Волей неволей все должны ездить на пароходах Каменских и подчиняться их диким правилам.

Так как я заговорил о пароходных курьёзах, то не худо рассказать и еще один.

На Волге нередко устраиваются пароходами разных обществ гонки.

Командиры напрягают все силы, и пароходы летят на всех нарах, обгоняя друг Друга; несчастные случаи, положим, бывают редко, но зато бедные пассажиры в это время с берегов не принимаются и не спускаются на лодках. На пристани такие пароходы прибывают ранее назначенного часа и немедленно опять отправляются, так что и тут поспешающие [329] на пароход и, веря расписанию, прибывающие на пристани аккуратно уже не застают парохода, я должны ждать до следующего дня.

Интересно знать: какая польза и какой толк от таких пароходов не берущих по пути пассажиров? От них даже и компаниям выгоды нет, а только удовольствие одним капитанам.

На этот раз с нами ехал капитан степенный и предупредительный, так что было вероятие, что он гонки не затеет.

Пассажиров набралось на пароход порядочно. Расположившись, кто как мог, стали знакомиться, пошли расспросы: кто куда едет? Зачем? Меня вскоре обступили и засыпали вопросами о предполагаемом путешествии.

Интересовались в особенности дамы и барышни.

Я по опыту знал, что бесполезно рассказывать о намерении объехать всю Азию вокруг, — это возбуждает недоумение и недоверие во многих, а потому я просто говорю всем, что еду в Китай, так как это первая из стран, которую я рассчитываю посетить. Китай — слово магическое, немногие там бывали; один почтенный старичок, разбирая свой багаж, глубокомысленно заметил: «Да, в Китай, это не то, что сесть на машину да в Петербург съездить!» С таким резонным замечанием пришлось согласиться, ибо, действительно, Китай и Петербург не одно и то же, и путь к ним разный.

Некая барышня, оказавшаяся потом дочерью протопопа, стала меня допрашивать, много ли я намерен привести из Китая тамошних материй, и потом, вероятно, чтобы я ее не принял за мещанку, обратилась к своей подруге и начала ей сообщать на французском языке свои соображения по этому поводу.

Пароход в это время пронзительно засвистал, люди еще более засуетились, и приготовились отчаливать.

Я пошел вниз в каюту; там сидели два солидные господина и важно рассуждали о посевах, пшенице, урожае, умолоте.

Один жаловался, что лето дождливое, и у него весь хлеб попорчен, другой толковал, что от бездождия все посохло, и нечем кормить скот; оба были недовольны и кляли судьбу, а вместе с тем в чем-то виноватые местные порядки.

У них постоянно слышалось слово урожай, который [330] почему-то тогда только и был хорош, когда цен не было. Мне по этому случаю вспомнился рассказ одного Француза, путешествовавшего по России.

Он объяснял своим соотечественникам, что в России сеют разные хлеба, но более всего урожай, что однако, этот урожай зачастую плохо родится, что он пытался достать образец этого хлеба, но так как русский мужик очень глуп, то не мог ему ни одного колоса урожая достать, ни даже объяснить, как он растет и какой для него нужен грунт, и все только с недоумением молчал.

Раздался еще свисток, надрывающий душу, и пароход грузно отвалил от берега.

Вся публика высыпала на палубу. Погода была хорошая, небо ясное.

У матросов пошел обычный разговор, столь знакомый всем разъезжающим по Волге: «шесть, пять, пять с половиной, тихий ход, полный ход».

Нередко после этого фатального разговора пароход наскакивает на мель и сидит час, два, три...

На этот раз однако, Бог миловал, воды было много, и пароход шел благополучно. Мне предстояло до Порми ехать четыре дня.

Берега как Волги, так и Камы не особенно живописны, они почти сплошь покрыты лесом, кое-где появляются села и города, до тоскливости однообразные; расположены они по большей части террасами над рекой с богатыми храмами и бедными разваливающимися, прогнившими домиками.

Это уж отличительная черта русского человека, что он, много заботясь об украшении дома Божия, совсем не радеет о своем жилище.

Мне прежде всегда думалось, что плохое состояние домов в селах и городах происходит от бедности, но, постранствовав по России, я убедился, что это зависит, большею частью, от неряшливости.

Мне приходилось видеть купцов-миллионеров, живущих в невозможных засаленных лачугах, а крестьянские избы я видал совсем развалившимися, даже в таких местностях, где лес ни почем.

Довольно оригинален город Макарьев, на левом берегу Волги; он первый после Нижнего, и отстоит от него верст [331] на сто. Его видно издалека и, так как тут Волга очень извилиста, то он появляется то с одной стороны, то с другой, то совсем исчезает.

Говорят, в нем велась прежде большая торговля и город был богатый (Нижегородская ярмарка оттуда ведет свое название Макарьевской); но это было давно; теперь город обеднял и заглох.

Он расположен на совершенно плоском, песчаном мысе, выдающемся элипсисом в реку. Оригинальность этого городка заключается в его монастыре.

Монастырь стоит впереди города и своими высокими, белыми стенами и круглыми башенками по углам очень напоминает собою древне-католический.

В особенности собор своею архитектурой смахивает на что-то западное, средневековое; он несколько походит на собор испанского города Бургоса, с тою только разницей, что вместо остроконечных башен наверху имеется купол византийского стиля. Издали все это имеет очень типичный вид.

Из городов, расположенных по Каме, стоит отметить Сарапул, он, кажется, самый большой из них и, вероятно, самый красивый.

Тянется этот город версты на четыре вдоль берега и имеет форму как бы дуги, ибо стоит на закруглении реки; справа и слева его обрамляют довольно высокие горы, повисшие почти отвесно над ним, а сзади он закрыт массой зелени, лесами и садами, так что виден он только со стороны реки; едущие же почтовым трактом (берегом или, как здесь называют, горами) не видят города, пока не въедут в него.

В Сарапуле множество церквей разных форм и цветов, и есть большие каменные дома.

Это единственный город, показавшийся мне красивым в той местности. Я не видал тех, которые мы проезжали ночью, как-то: Елабугу, Чистополь, но те, которые я видел, очень мизерны, и не стоит о них говорить.

Общество на пароходе постоянно менялось: одни выходили на пристанях, другие садились.

В Вятской губернии появлялось много местных помещиков; они шумна входили на пароход, с важностью располагались по каютам и громкими голосами вели свои нескончаемые разговоры о жнитве, дожде, сенокосе... Они игнорировали других [332] пассажиров, разговаривали только между собой, иногда подсмеиваясь друг над другом, а под — час вступали в горячие споры.

Своею бесцеремонностью они сильно докучали другим пассажирам, но, к счастью, ехали обыкновенно недалеко, и тут же на соседних пристанях заменялись другими.

Один какой-то привел с собою целую стаю собак, с остервенением лизавших руку всем встречным и поперечным; эта непрошенная ласка окончательно рассердила остальных едущих, и господина убедили привязать своих собак на палубе, что он однако сделал очень неохотно.

Некоторые являлись с целыми семьями и тотчас располагались в общей зале пить чай или обедать.

Кстати об обеде, — я должен сказать, что кухня на этих пароходах очень порядочная, когда спрашиваешь простые русские кушанья; но почему-то буфетчики не любят их делать; у них на обеденных карточках всегда выставлены какие-то непонятные слова, например: суп Виндзор, бефе брундулу, котлеты а-ля-шомбери.

Слов этих никто не понимает, ни даже повара, их измышляющие, и если спросишь чего с таким вычурным названием, то можно наверно сказать, что оно будет отвратительно и даже испорчено.

Должно быть, слова эти для того и выдумывают, чтобы сбывать дурную провизию; а потому: — господа, проезжающие на пароходах, бойтесь этих мудреных слов: они скрывают собою очень дурные вещи!

Слова эти, однако, насколько мне пришлось заметить, очень соблазняют провинциальное купечество.

Купцы и, в особенности, купчихи, охотно требуют себе и супы виндзоры, и бефы-брундулы и, несмотря на их очевидную недоброкачественность, едят их, не морщась, должно быть, полагая, что эта пища очень аристократична, коли так хитро называется.

При мне подали одной пожилой особе совершенно испорченого цыпленка и потребовали за него рубль с четвертью. Барыня, было, стала возражать, но ей объявили, что это цыпленок а-ля-рокомбо, и тогда она его с благоговением съела и заплатила полностью требуемые деньги.

Видя беду такую, я сказал лакею, что никаких рокомбо не [333] хочу, а пусть мне дадут обыкновенного русского, свежего, хорошего цыпленка; если же в нем будет что-нибудь рокомбо, то я его отправлю назад и денег не заплачу.

Тогда мне подали очень порядочного цыпленка и взяли всего 75 копеек.

Это напомнило мне мое путешествие по Греции.

Греки всегда славились своею умеренностью и неразборчивостью в пище. В настоящее время можно сказать, что нет нации, которая равнодушнее бы относились к еде. Народ у них питается почти одними оливками; даже зажиточные люди редко имеют более одного блюда за обедом. Иностранцы же, приезжающие, требуют, чтобы было непременно три блюда, кроме супа и сладкого. Что им делать? Вот один содержатель гостиницы и придумал разнообразить пищу так: на первое блюдо у него подавалась свежая говядина, на второе — говядина немножко с душком, но он ей придумывал особое название, на третье — подавалась говядина совершенно испорченая, но с весьма хитрым наименованием, — и все выходило хорошо.

Уж не знакомы ли буфетчики пароходные с этим ресторатором? и не он ли их научил этим фокусам?

Так как уж я заговорил о Греках, то расскажу еще один случай, свидетельствующий о их воздержности или, скорее, о их малом аппетите.

Приехав, уж не помню, в какой городок Парнаса, я был встречен местным димархосом (нечто в роде нашего исправника); поговорив о том, о сем, он обратился ко мне с вопросом: не хочу ли я закусить? Я отвечал, что, выехав рано утром, я еще не успел ничего поесть, и потому проголодался.

Димархос, повидимому, обрадовался и присовокупил, что и он еще ничего с утра не ел; затем повел меня в какую-то лавчонку, спросил щепотку изюму, да по рюмке коньяку, и этим наш завтрак ограничился.

Если все парнасские жители питаются такою легкою пищей, то надо сознаться, что они не далеко ушли от своих прародителей, мифологических богов, живших когда-то на Парнасе и питавшихся одним нектаром.

Но, однако, я не в Греции, а еду в Сибирь, и пищи здесь много, самой разнообразной. [334]

Где собственно начинается Сибирь и кончается Россия? Я уверен, что мало кто задавал себе этот вопрос. А, однако, его стоит себе задать, потому что определенной, бесспорной границы не существует. To есть, собственно, границ несколько, как кто считает.

Я отличаю их три: граница географическая, граница административная и граница общежитейская.

Первая граница, географическая — это Уральский горный хребет, состоящий из невысоких отлогих холмов (бугров, как их ссыльные называют). Эта граница верст за 300 за Пермью; там даже стоит столб с надписью на одной стороне: «Европа», а на другой: «Азия».

Но эту границу никто не признает; она только для виду. Есть другая, административная; она верст 600 за Пермь, там, где Пермская губерния кончается и начинается Тобольская, — другими словами, где уже начинают действовать сибирские суды и порядки. Там есть острог, где обыкновенно неисправных арестантов, прибывших из России, секут; впрочем, теперь, говорят, редко и не больно. Цивилизация и сюда проникла.

Эта граница признается более первой; далее уже начинается страна, зависящая от сибирских губернаторов.

Третья граница, мне кажется, самая существенная; я назвал ее общежитейской, потому что она сложилась в народном воображении. Но это требует некоторых пояснений.

Сибирью, собственно, называют страну ссылки. Куда ссылают, там и Сибирь, по народному понятию. Ссылают же людей в Пермь и за Пермь, и в Вятку, и в Уфу, и потому все это будет Сибирь. Народ так и считает. Побывавший в Перми скажет: «я был в Сибири». Приехавший из Вятки, говорит: «я из Сибири». Житель Перми или окрестных городов никогда не скажет: «я был в Москве», или «я был в Петербурге, а я был в России». Житель Уфы, ездивший в Нижний на ярмарку, говорит: «я ездил в Россию». А потому Сибирь можно считать начинающеюся там, где начинаются поселения ссыльных, а они начинаются уже при устье Камы. И потому мы вправе считать, что то, что за Волгою, после ее поворота у Казани, то и Сибирь.

Таким образом я въехал в Сибирь уже 8-го июля,, и действительно климат здесь вполне сибирский. Несмотря на июль месяц, дул пронзительный ветер с дождем, и утром [335] термометр показывал всего 7° по Реомюру; на палубе стали появляться сибиряки в тулупах и овечьих шапках. Стал чаще и чаще слышаться татарский говор. Я, хотя и знаю несколько турецкий язык и потому понимаю крымских Татар, но ничего не разберу в наречии здешних.

Они, очевидно, смешали свой язык с посторонними наречиями, говорят как-то в нос и немилосердно тянут слова; у них вообще не разберешь, когда кончается одно слово и начинается другое. По-русски они говорят очень плохо и неохотно, так что с ними никакой разговор невозможен.

Татары здешние мрачны и грустны, точно сознают потерю своего древнего владычества. Они сторонятся от Русских и общительны только друг с другом. Говорят, они почти все занимаются торговлей и очень любят деньгу, но неособенно ловки, чтобы ее добывать.

Чем больше мы приближались к Перми, тем хуже становилась погода. В одном месте с дождем стала падать крупа, очень похожая на снег, и на земле оставалась несколько минут, не тая, смешиваясь с грязью. Это напоминало московскую ненастную осень, и картина была вообще не из изящных.

Пароход, разумеется, опоздал на несколько часов, как и всегда, хотя настоящих мелей еще не было; в Каме их даже и вовсе не было. Все спешили и все боялись, по обыкновению, опоздать к Тюменскому поезду. Капитан, однако, уверял, что он придет вовремя. Что же касается до забора нефти, то он любезно заявил, что он уж это сделает после, дабы не заставить пассажиров пропустить поезд. Этот признак заботы об интересах пассажиров нас очень тронул, и мы рассыпались в благодарностях.

Все надеялись поспеть, один только старичок священник, ехавший в Екатеринбург, упорно уверял, что поспеть невозможно и что пароход наверное опоздает. Какой-то богатый Татарин, ехавший в первом классе, вступил с ним в спор, и, указывая на небольшое село, мимо которого мы проезжали, утверждал, что оно в 18 верстах от Перми, и что полным ходом, как мы идем, мы его должны пройти в час времени. Было же всего 10 ч. вечера, а поезд отходил в 11 ч. 25 м. Священник на это возражал, что село отстоит от города на 20 верст, и то берегом, а рекою будет дальше, что этого пространства в час никак не пройти и что потом на [336] вокзал надо подыматься в гору, на что потребуется более четверти часа. Мы видели, что прибытие наше висело на волоске, и не знали, кому верить.

Меня лично город Пермь нисколько не интересовал, и перспектива пробыть там сутки, да еще в дурную погоду, нерадовала. Я пошел на палубу; там было темно, сыро и холодно. Капитан мне указал на горизонте, еле мерцающие огоньки и сказал, что это город. Я посмотрел в бинокль, огней была много, но они были еще далеко. Я спросил, сколько же, по его мнению, будет верст до города? Командир отвечал: напрямки, пожалуй, не более 12-ти, но рекою приходится делать большие изгибы, и потому надо прикинуть еще верст 5, 6... «Стало быть,. Татарин прав», подумал я.

Сойдя в каюту, я услышал отчаянную жалобу какой-то консерваторки, рассказывающей пожилой барыне, должно быть, своей родственнице, что ее отпуск кончается сегодня, и потому, если она не поспеет на поезд, то ей грозит большая неприятность. Я поспешил ее успокоить, объясняя, что капитан надеется поспеть. Она обрадовалась и пошла со мною на палубу сама об этом его спросить.

Когда мы взошли на верх, огни были видны уже много явственнее, но за то и время подвигалось: было 40 минут 11-го, оставалось всего 45 минут до отхода поезда.

Я посоветовал ей собрать все свои вещи и держать их наготове, чтобы в случае своевременного приезда скорее бежать на вокзал, мои были уже уложены и даже переданы пароходным носильщикам.

Священник между тем все продолжал утверждать, что опоздаем, а Татарин спорил, что поспеем.

Наконец, без 5 минут одиннадцать раздался первый свисток, означающий, что пристань уже близка. Священник поглядел в окно, потом на часы и важно проговорил: «впрочем, может быть, и поспеем».

Татарин обрадовался и тотчас заявил: «Ну вот видите, ведь я говорил». Священник окинул его строгим взглядом и степенно возгласил: «Ну не оттого, что вы говорили, а ветер попутный был; обыкновенно же это пространство от села идут часа полтора».

Это была правда: ветер все время был противный, и, как [337] нарочно, чтобы пособить нам, часа за 2 до прибытия, вдруг повернул, и теперь гнал нас всею своею мощью.

Подошли мы к пристани в 11 ч. 10 мин.; оставалось едва довольно времени, чтобы добежать до вокзала.

Поднялась, разумеется, неимоверная суматоха, все в темноте кричали толкались, чемоданы роняли, носильщики оступались в воду; но все-таки все поспели на поезд, кроме двух, уж чересчур напившихся купчиков, которые тут же, на берегу, около какой-то лавочки и заснули.

Про путешествие по железной дороге до Тюмени рассказывать нечего; оно, как и всякая поездка такого рода, производится медленно, с длинными остановками там, где не надо (то есть, на всякой мелкой станции без буфета), и с короткими, где бы нужно было постоять побольше и как следует поесть. На таких станциях стоят очень мало и останавливают вагоны чуть не за версту от зала с буфетом. Там, разумеется, все грязновато, но сносно, есть можно.

Железная дорога пролегает через дремучий лес, но местность почти ровная; несмотря на это, линия обладает самыми удивительными изгибами, сделанными с совершенно непонятною целью.

В Турции есть железно-дорожные ветви, проведенные также по ровным местам и с такими изгибами, что по ним даже ездить нельзя, как, например, от Муданьи до Бруссы; но это понятно: их строил жид Гирш, известный мошенник. Он получал поверстную плату, и потому старался, чтобы верст выходило побольше, а работы поменьше, то есть, поменьше насыпей, мостиков, выемок. Когда же приходилось отдавать дорогу в казну, он давал турецким пашам взятки, и дело улаживалось.

Но тут-то зачем эти изгибы, повидимому, бесполезные, ведь дорога частная? здесь-то кто кого надул?

Местность перестает быть ровною лишь за 250 верст от Перми, где проходит Уральский хребет, и то потом к Екатеринбургу становится опять гладкою, как полотно.

Приехали мы в Тюмень рано по утру, часов в 8 и тотчас я отправился на пароходную пристань.

В Москве я слышал, что из Тюмени в Томск ходят пароходы, но по каким дням? сколько раз в неделю? решительно нигде узнать не мог. В карманном путеводителе на [338] 386 странице выписаны все пристани от Тюмени до Томска, и сказано, что время движения пароходов не определено. В Фруме же даны сведения за 1889 год, которые, разумеется, не могли годиться в нынешнем, 1891 году.

Удивительно, как это у нас составляются указатели, неряшливо и без толку! Лень что ли их издателям справиться о движении пароходов отдаленных рейсов?

Как бы то ни было, но точные сведения оказалось возможным получить только в Тюмени, на пристани. Пристаней оказалось целых три, в порядочном расстоянии одна от другой. Притом на одной не знали, или не хотели говорить, что делается на другой, так что пришлось их объехать все три. Не на радость, однако: случай мне не благоприятствовал. Последний пароход отправился накануне, а следующий шел через неделю.

Что было делать? ждать в этой отвратительной Тюмени семь дней? Уж лучше было отправиться в Томск на перекладных; это всего полторы тысячи верст; поторопившись, можно доехать дней в 9 или 10.

Так я и сделал, отправился на почтовую станцию и велел запрягать тройку лошадей для поездки по Сибирскому тракту(как здесь называется).

II.

Почтовая езда.

Езду на почтовых в перекладной тележке я очень люблю, — да кто ее из истинно Русских и не любит? Это наше собственное, доморощенное изобретение, и одно из удачнейших! Для Немца оно смерть, как и жирные блины и холодный квас, но нашему своеобразному организму положительно здорово.

Я никогда себя так хорошо не чувствую, как проехав часов 15 в перекладной, и именно в тележке, а не в тарантасе, не в рессорном каком экипаже. Избави Бог от рессор! они, во-первых, по нашим дорогам в скорости поломаются, а во-вторых, неудобств от них очень много: где в тележке можно вскачь пронестись, там в рессорном экипаже приходится часто тащиться шагом, в грязи он застревает, по песку раскачивает, как на лодке, и потом, рессорные экипажи очень валки. [339]

Еще до моих крупных путешествий я исколесил почти всю Россию в тележке на почтовых, и считаю эту езду чуть не наибольшим из всех увеселений человеческих, особенно, если попадутся хорошие лошади, усердный ямщик, да не слишком скверная погода.

Сидишь, эдак себе, гнешься на перед, чтоб при толчке не потерять равновесия и не вывалиться; пристяжные и коренная, все три несутся вскачь; подтряхивает так, что того и гляди язык себе откусишь; ямщик покрикивает, подскакивает, возжами подергивает; колокольчик звенит без умолку, как шальной; колеса стучат: трах, трах, трах; вся тележка скрипит, трещит, того и гляди рассыпится; по сторонам мелькают деревья, кусты, телеграфные столбы; дорога сворачивает то вправо, то влево, а лошади все несутся; то едешь по краю обрыва, то попадается по пути мостик, который узнаешь по дребезжащему шуму, производимому колесами; встречается обоз, ямщик кричит: «правей», мужики сторонятся, мы несколько замедляем скачку, опять несемся с новою силой; приезжаешь на станцию: «эй, староста! скорей лошадей, да хороших, живо, не казенной надобности»! Он почтительно отвечает: «слушаю-с».

Начинается перепряжка, перекладка вещей и потом готово... получай прогоны... пошел... и мы опять несемся... Вечером останавливаешься на ночлег, проехав верст 200 (Я не преувеличиваю: в Сибири я однажды проехал 240 верст от восхода солнечного до заката.); немножко устал; натаскают сена, устроют постель, принесут самовар; разденешься, ляжешь, пьешь чай в постели; во всех членах чувствуется какая-то нега, в душе особенная бодрость, в голове мыслей — никаких; быстро засыпаешь, как убитый, и во сне видишь ту же езду, по сторонам опять леса, поля, болота и звон колокольчика.

Лишь начнет рассветать, просыпаешься с новыми силами; велишь запрягать, наскоро закусишь чего-нибудь, запьешь чудесным деревенским квасом (лучше которого, уверяю вас, нет напитка во всем мире; не забудьте, что ведь мне добрые 2/3 мира известны из моих путешествий); затем вскакиваешь в милую тележку, и опять дорога...

То-то жизнь! вот где веселье; ни заботы, ни труда, ни цели, ни смысла! [340]

Да и вообще вся наша жизнь очень похожа на езду на перекладных: мы едем, торопимся, кричим; по дороге всех толкаем, а куда едем, не знаем, и большею частью, кажется, никуда не попадаем, все воображая себе, что едем по казенной надобности, и все нам должны давать дорогу.

Так прожил и я свою жизнь, и только когда убедился, что уехал совсем не туда, куда надо, понял, что нечего было спешить и толкать людей по дороге, обгоняя и опрокидывая их экипажи...

Однако пора оставить аллегории и продолжать рассказ о моем путешествии.

Езда по Сибири — в самом деле развеселая штука: дороги везде прекрасные, станции содержатся очень удовлетворительно, лошади отличные, ямщики удалые и вежливые. Относительно пищи тоже сносно. В каждом селе можно найти свежие яйца, хорошие густые сливки и превосходный мягкий хлеб, куда лучше чем в России. Недаром местные поселенцы называют Сибирь благодатною страной. Дешевизна здесь сельских продуктов баснословная, в особенности сено ни почем, и так как во многих местах земли неделенные, то и косит всякий, где хочет и сколько хочет.

По дороге попадается масса переселенцев из разных мало земельных губерний; они идут в Сибирь на дешевые кормы, как в обетованную землю.

Встречаются и невольные переселенцы — арестанты сосланные; они едут в тележках, окруженные солдатами, или идут пешком. Каторжных перевозят на пароходах или в больших казенных телегах с конвоем. Благодаря Бога в настоящее время это производится без особенных жестокостей; арестантов даже кормят хорошо в пути (это я от них самих слышал).

Местные поселенцы очень сочувственно относятся к ним. Каждый зажиточный крестьянин старается чем-нибудь помочь проходящей партии: он жертвует или несколько мелких денег, или хлеба, иногда даже теплую одежу. И этому нельзя не порадоваться и не похвалить русского человека за его добродушие и сердобольность.

Я видел во Франции партию каторжников, отправляемых в Тулон. Поселяне их осыпали насмешками, конвойные издевались над ними, уличные мальчишки закидывали их грязью. [341] Меня все это крайне возмутило; мне эти люди показались злее и отвратительнее самих колодников.

В Сибири ничего подобного не увидишь; там арестанты, окруженные полным сочувствием к их тяжкой участи, преблагополучно добираются до назначенных для них мест ссылки, и также благополучно оттуда утекают. Беглого арестанта в Сибири поймать очень трудно, ибо его местные жители и скроют, и накормят, и проведут. Их ловят уже в России. В благодарность за покровительство, ушедшие преступники никогда местных жителей не обижают, и если когда грабят по дороге, то только пришлых.

Я ехал до Омска три дня (640 верст), останавливаясь каждый день часов на восемь вовремя темноты, чтобы выспаться. Время стояло теплое и сухое. По дороге случился смешной казус, напомнивший историю Гоголевского Хлестакова.

В одном небольшом городке человек мой подслушал разговор на улице; какой-то подвыпивший чиновник сообщал дьячку: «знаешь, брат, на почтовую станцию приехал барин, важный на вид и такой строгий, кричит: "лошадей мне скорей, я тороплюсь"; старостиха ему чай подавала, он ей гривенник дал за труды, должно быть, фелд-егерь, и револьвер у него есть, и чемодан большущий». — «Ну, фелд-егерь из Питера, надо быть, едет ревизовать», согласился дьячок, — «беспременно чиновник большой; пойти сказать булочнику, чай, провизию будет у него забирать». Решив это, дьячок расстался с своим другом и заковылял вдоль по пыльной улице города.

Мне показался этот случай забавным, но, не придав ему особенного значения, я поехал дальше.

После этого на станциях что-то уж очень скоро стали закладывать лошадей, а ямщики так гнали, что чуть не запалили двух лошадей. Я это сперва приписывал простому усердию. Наконец перед Омском на станции меня зачем-то ждали солдаты. На перевозе через Иртыш стояли казаки, и был приготовлен паром. Я думал, что кого-нибудь ждут, но полицейский подошел ко мне и, спросив фамилию, объявил, что губернатор ему велел меня проводить к полковнику Ч., где мне приготовлена квартира.

Что за притча такая? Кто мог знать о моем приезде?

Поехал вслед за полицейским, решительно ничего не понимая... Приезжаю, дом освещен; полковник меня встречает, [342] указывает мне на отличную комнату, для меня приготовленную. Я в недоумении!

Является полициймейстер, говорит: «Позвольте представиться, я такой-то».

Я поражен!

«Послушайте», говорю, — «вы меня за кого же принимаете?» Он удивляется в свою очередь: «Разве вы не князь Вяземский, не присланы к нам из Петербурга?»

«Что я князь Вяземский — это верно, но из Петербурга не прислан, и еду в Китай».

«Какже, помилуйте, говорит полициймейстер, — «нам дано знать по телеграфу».

Откуда? Что?.. Он назвал тот самый городок, и я вспомнил о переданном мне разговоре чиновника с дьячком; так вот кому я обязан этой кутерьмой! Я рассказал полициймейстеру о слышанном мною, просил извиниться перед губернатором за причиненную сумятицу, и мы оба посмеялись пылкой фантазии господ, принявших меня за фельд-егеря.

«Что вы хотите», сказал мне полициймейстер, — «приезжающие к нам из России вообще редки, а уж едущих с комфортом и совсем нет, нам все и чудятся ревизоры да курьеры».

Однако это происшествие имело свою хорошую сторону: оно доставило мне случай познакомиться с приятнейшим человеком. Я говорю о полковнике Ч. Уже не говоря о его любезности и чисто русском гостеприимстве, я в нем нашел весьма сведущего и начитанного собеседника; его очень заинтересовало мое путешествие по Азии; он сознался, что еслибы не семья, то сам бы с удовольствием мне сопутствовал; он взял с меня слово непременно с пути сообщать ему дальнейшие сведения о моем предприятии.

Меня обрадовало и польстило такое внимание. В России я привык, что большинство смотрит на мою поездку, как на чудачество, и мало ею интересуется.

Данное слово мне удалось сдержать, мы переписывались С. любезным полковником из тропических стран: Аннама, Сиама и Индии, где почтари с удивлением видели письма, адресованные в Сибирь.

Отдохнув сутки в доме радушного полковника и употребив их на осмотр ничем не замечательного города Омска, я с [343] новыми силами отправился в дальнейший путь 15-го июля, в 8 часов вечера, при благоприятствующей мне погоде.

Путь мой до Томска (300 верст) не представляет ничего особенного, и я коснусь его лишь вскользь. Боюсь и так, не надоел ли я читателям, рассказывая о самых обыденных вещах, когда обещал повествование 6 фантастическом путешествии. Погодите немножко, скоро доедем до Китая, до Кяхты — пограничного города, отсюда уж меньше 3.000 верст осталось, духом докатим, а пока, может, что интересного и в Сибири найдем.

Езда здесь, как я уж сказал, развеселая: везде хорошая дорога, отличные лошади, учтивые смотрителя станционные, почтительные ямщики, чистые и опрятные комнаты, — одним словом, всевозможные дорожные удобства.

Жителей в Сибири мало, селения очень редки, но зато большие: есть села, занимающие 5, 6 верст в длину; зато иногда на расстоянии целых 30 верст не встретишь жилья.

Еслибы не ужаснейший сибирский климат, это была бы богатейшая страна.

В России обыкновенно мне приходилось замечать, что в черноземных губерниях, где земля плодородна, обыкновенно существует недостаток в лесе, в лесных же губерниях — никуда негодная земля (исключение составляет только Волынь, где все удобства); в Сибири же при отличном черноземе везде ростут в обилии леса.

Природа здесь как будто чует, что пространства много, деревья не лепятся одно к другому, а леса раскидываются на большие протяжения, сменяясь потом обширными пустошами.

Все здесь производит впечатление чего-то громадного, необъятного. Самые малые здешние реки не уже Волги; крестьянские избы не менее российских помещичьих усадеб; лиственницы (или, как их тут неправильно называют, кедры) выше африканских пальм. Даже трава тут достигает колоссальных почему-то размеров. Я, например, видел лопух выше роста человеческого и такую же крапиву.

Еслибы, повторяю, не убийственный климат, это была бы благодатная страна, но климат здесь действительно невозможный; по рассказам жителей, после короткого и невыносимо сухого лета, настают вдруг холода с дождями и сильными ветрами; в конце сентября уже выпадает снег и держится до [344] половины мая, при невыносимых морозах, доходящих до 40 и 45 градусов по Реомюру.

В зимнюю пору местный крестьянин обречен на бездействие: работ, конечно, нет, а кустарная промышленность не развита, ибо не имеется сбыта товара.

Единственное занятие — это извоз; каждый мужик держит много лошадей и перевозит с места до места проезжающих купцов, арестантов, обозы и прочее, устраивая этим конкурренцию почт-содержателям, вследствие чего езда здесь очень дешева, и прогонная плата доведена до минимума (1 1/2 копейки с лошади с версты).

На другой день моего выезда из Омска со мной случилась маленькая неприятность: на одной станции запрягли никуда негодную повозку, которая, не проехав и 5 верст, рассыпалась, передок обломился, и мы полетели под лошадей.

Я так несчастливо упал, что переломил себе ключицу у левого плеча. Со мной первую минуту сделался обморок, я почувствовал, что земля и все окружающее закачалось, меня подняли, но я еще не ощущал никакой боли, кроме какой-то неловкости в плече; мне показалось, что оно точно отодвинулось назад, и я подумал было, что вывихнул его; но, ощупав его, я почувствовал, что кости хрустят; это служило очевидным признаком перелома. Дело выходило гадко: возвращаться в Омск, чтобы вправлять руку и ждать сращения, было неудобно; я уже отъехал 120 верст, за этим пропало бы, черт знает, сколько времени; однако, ближе едва ли где можно было найти костоправа.

Ямщик, мой тоже расшибся, но мог все-таки отправиться на станцию за другой повозкой. Там сильно перепугались, полагая, и резонно, что им придется отвечать за это происшествие. Мне советовали ехать дальше, очевидно, желая меня сбыть поскорее; я поехал, поверив ямщику, что в селении Еланке, отстоящем на 35 верст, есть земский врач.

Во время езды я скоро убедился, что толчки от дороги боли не усиливают, и велел скакать, что есть мочи.

Часа через два мы подъехали к Еланке никто не знал, где квартирует доктор; пришлось ехать на почтовую станцию и уже оттуда послали розыскивать его; проискали его добрый час; наконец, он явился; но, увы, этот доктор оказался... ветеринар. Он объявил, что ничем помочь не может, но [345] что я должен ехать дальше в село Спасское: там есть фельдшер и аптека. До этого Спасского оставалось еще 95 верст, — нечего сказать приятно! Дело выходило совсем скверное; пришлось послушаться совета и скакать в Спасское.

Не очень благополучно начиналось мое путешествие: еще до опасных мест не доехал, а уж без руки, — что-то дальше будет?

Надоедливая штука перелом: ничего почти не можешь делать с рукой, да еще поддерживать ее надо, чтобы на толчках не разбередить; к счастью, боль была очень сносная.

В Спасское я прибыл лишь вечером, и там не без труда отыскал фельдшера, который на этот раз оказался земским врачом. Он объявил, что перевязку сделать не трудно и что я, отдохнув ночь, могу продолжать путь, но что рука не срастется ранее трех недель, и до этих пор надо носить ее на перевязке. Значит, это ехать до китайской границы раненым!

Вот не везет-то иногда: только что радовался почтовой езде, а теперь вот поезжай вплоть до Кяхты искалеченным!

Скверно, а надо мириться с этим обстоятельством. Останавливаться и ждать срощения на месте я не имел времени: путь лежал дальний, надо было до наступления холодов пробраться в теплые страны; лето на исходе, здоровье у меня не ахти какое, холода для меня губительны.

Не называю остальных городов, которые я проехал до Томска, они из географии каждому известны и не интересны. В Сибири вообще города маленькие, невзрачные; в них только и есть больших зданий, что острог, да какое-нибудь богоугодное заведение; ни гостиниц, ни магазинов в них нет. Пищу можно получать на почтовых станциях; она такая же, как и в деревнях, — только дороже.

III.

Томск.

В Томск я прибыл 19 июля к вечеру, и едва достал себе сквернейший номер в грязнейшей, но единственной в городе гостинице.

В Томске живут мои арендаторы золотых приисков. [346] Прииски, эта по сложным и не совсем понятным причинам, уже давно не дают почти никакого дохода. Арендаторы вздыхают, кряхтят, но толку мало. Они оба — богатые купцы еврейского происхождения, имеют собственные дома, отличных лошадей, хорошие экипажи и красивых дочерей.

Они вообразили, что я еду на прииски, и почему-то страшно всполошилась и принялись уговаривать меня туда не ездить, утверждая, что это будет очень утомительно, что дороги туда нет и что работ в настоящее время не производится...

Что бы это значило, что вас так пугает мой приезд? Уж не плутуете ли вы что на моих приисках, добрые люди? Уж не проверить ли мне вас? Впрочем, теперь некогда: еду Азию осматривать, проверять сообщенное о ней моими предшественниками, хочу послужить науке, — где тут заниматься дрязгами житейскими? К тому же эти господа приняли меня до крайности любезно, и старались меня занять: возили по окрестностям, показывали город. Томск, один из самых больших городов в Сибири, расположен на берегу реки Томи, на возвышенности, но окружен еще большими возвышенностями, так что издали на него вида ни откуда нет. Посреди города — небольшой холм (к несчастью, весь застроен); с него виден весь город. Это напоминает немного (конечно, в банальном виде) Акрополь Афинский: тот тоже возвышается посреди города. Но Греки, ценители красоты, ничем его не застроили, и вид оттуда чудесный.

Чего бы не сделали с этою горой Французы или Немцы, еслибы Томск им принадлежал! Тут раскинулись бы и сады, настроились бы беседки, разные биргалле... У сибиряков же тут сараи, лачуги, да помойная яма. К удивлению местных жителей, я простоял около четверти часа близь этой помойной ямы, любуясь красивою панорамой. Они никак не могли понять, что я там смотрю, и некоторые заподозрили, не хочу ли я что-нибудь стащить.

Улицы в Томске немощеные, да и слава Богу; беда эти скверные провинциальные мостовые в русских городах! Конок тут, конечно, нет; стуку по городу никакого, все кажется как бы мертвым или уснувшим.

Обыватели влюблены в свой Томск и считают его божественным. Это большею частью обруселые Евреи, занимающиеся разною торговлей. [347]

Тут также живет много ссыльных, между прочим князь Д., с которым я познакомился чрез своего арендатора. Он сослан уже давно, преступление его не важное; вся вина его, кажется, только в том и состоит, что он много кутил, жил сверх средств и был доверчив, чем и воспользовались недобросовестные люди.

Его судили вместе с пресловутыми червонными валетами. На суде выяснилось, что он почти никого из них и не знал. Но теперешним временам, его, вероятно, оправдали бы; но то было время судейских неистовств: клеймили направо и налево, относясь особенно враждебно к коренным аристократам. Тогда же погиб оклеветованный генерал Гартунг, застрелившийся в стенах суда. Часто сами члены суда высказывали негодование на вердикт присяжных; но для этих господ, большею частью из мещан, было такое удовольствие заковать дворянина в кандалы! Слава Богу, теперь, кажется, уж этого нет.

Князь Д. прибыл в Сибирь совсем без средств; занимаясь адвокатурой и литературой, ему удалось устроиться не дурно и стяжать уважение местных жителей.

Он мне показывал свои стихи; между ними есть очень недурные, главное, везде есть мысль, и недюжинная. — Князь Д. сообщил мне кое-что о сибирских нравах, о чем поговорю впереди.

По случаю суровости климата томские жители чрезвычайно много едят, и преимущественно рыбу, каковой здесь большое разнообразие. Есть совершенно неизвестная в России рыба, называемая я манерка»и Ее очень много в Томи; она видом и вкусом похожа на корюшку, но лучше. Из Оби (отстоящей всего верст на 40) привозят великолепных стерлядей и чудесную нельму.

Таких крупных и жирных стерлядей, как здесь, я на Волге никогда не видал. Ловля рыбы — любимейшее занятие здешних жителей; они собираются на нее большими партиями, проводят целые дни у реки с неводом, варят из пойманной рыбы уху, объедаются, опиваются и возвращаются по домам в омертвении. Вот такой-то рыбною ловлей и обещали угостить меня арендаторы накануне отъезда.

Зная во мне противника пьянства, они обещали, что пьяным никто не напьется на этот раз. Я, конечно, очень рад был посмотреть на эту экспедицию, называемую по-здешнему «рыбалкой». [348]

Собралось на эту «рыбалку» человек до тридцати; все хорошенькие дочери моих арендаторов поехали с нами; забрали множество провизии и несметное количество бутылок водки. Для пущей важности приглашен был полицеймейстер. Он приехал с эффектом, начал с того, что распёк своего кучера, и шумно стал со всеми здороваться. Ему оказывались чуть не царские почести, — впрочем, он оказался очень любезным и веселым собеседником. На ловлю поехали около полудня и оставались там вплоть до вечера. Во все это время ели и пили почти без перерыва. Вот тут-то мне пришлось убедиться в истинности рассказа Гончарова о том, как много сибиряки могут выпить.

Взято было до двадцати бутылок водки, кроме разных хересов и мадер. Дамы и барышни не пили, — значит, мужчины выпили все одни; бутылки опорожнили все, и хоть бы в одном глазу, никто, не охмелел.

Вот так желудки!

При этом надо еще заметить, что водка здесь очень, крепкая, а вино, конечно, все поддельное, отчего еще более пьяных. Еда началась уже дорогой в экипажах, ели жареные кедровые шишки. Странное кушанье, но его сибиряки очень любят. Едят, конечно, не самые шишки, а вынимают из них горячие, размякшие орехи, и глотают их, почти не разжевывая. С непривычки ими можно и подавиться, и обжечься.

Приехав на место, расположились пить чай на лужайке. Долго не знали, как разместиться: по случаю резкого сибирского климата, в тени было холодно, а на солнце слишком жарко. Наконец предпочли первое, и, завернувшись в пледы и мантильи, уселись под кустами. После чаю стали жарить шашлык, потом бифштекс, потом яичницу.

В это время люди закидывали невод, и с криком вытаскивали его полный рыбы.

Мои арендаторы все волновались, что рыбы попадается недостаточно и что она мелка.

Закидывали невод раз пятнадцать, пока он не порвался; еслиб этого не случилось, я не знаю, когда бы они кончили свою ловлю. Вытащив рыбу всю на берег, приступили к варению ухи, как к священнодействию...

Я много слышал ранее об особенном вкусе сибирской ухи, и ожидал чего нибудь превосходного. [349]

Ожидания мои, однако, не сбылись: уха оказалась самая обыкновенная, только чересчур кислая, от множества положенных в нее лимонов; Сибиряки же утверждали, что лучше нигде не бывает. Я, конечно, не возражал, но невольно вспомнил ту вкусную, наваристую уху, что едят матросы в Марсели и называют: буль-абес. Ее делают без лимона, из одной рыбы и морских раковин, но я нигде вкуснее не едал, я не променяю ее даже на стерляжью уху Московского трактира.

__________________________________

На другой день после этого удовольствия я выехал. Дорога за Томском пошла хуже, лошади то же, прогоны дороже, люди беднее, погода жарче; я ехал в одной рубашке.

Тракт почтовый до Иркутска содержится крайне дурно; лошади здесь почти всегда в разгоне, частные проезжающие почти везде должны брать вольных и платить в тридорога, или сидеть по нескольку часов на станции. Даже несмотря на открытое предписание, в случае недостатка почтовых, отпускать земских — лошадей часто не хватало.

Очень вероятно, что тут есть стачка между почт-содержателями и вольными ямщиками. На одной станции я застал дожидающимися уже несколько часов товарища прокурора, ехавшего на следствие, и еще какого-то чиновника.

Они выходили из себя, горячились; смотритель их успокаивал, что это часто так бывает и что «ноньче разгон большой», однако в этот день я не встретил ни одной почтовой брички, — где же был разгон, уж не в голове ли смотрителя?

Еще одно неудобство описываемого тракта заключается в том, что на станциях лошадей не держат, а они находятся у ямщиков по дворам. Когда приезжаешь, начинается крик по всей деревне: «чей черёд запрягать? Микита не тебе ли?» — «Нет Петру». «А где Петр?» — «На пашне!» — «Эй, позвать Петра!» Этого Петра ищут иногда целый час, запрягает он где-нибудь в конце села, за версту от станции.

Какая цель этой неурядицы, я совсем не мог понять. Смотритель иногда сам бегает по деревне, разыскивает ямщиков и клянет эти порядки.

Одна барыня мне рассказывала, что она ехала из Иркутска [350] в Томск (1.560 верст) 18 дней, не ночуя нигде, делая таким образом менее ста верст в сутки по недостаче лошадей почти на каждой станции.

Неужели почтовое ведомство не обратит внимание на это неустройство? Если действительно мало лошадей по станциям, почему же не увеличить комплект?

__________________________________

Енисейская губерния, в начале очень лесная, с приближением к Красноярску становится пустынной, и вокруг самого города верст на двадцать не видно ни одного деревца.

IV.

Красноярск.

Местопребывание господина Юханцева, обокравшего взаимнопоземельный кредит...

Бедный он, говорят, любил, и из-за любви покусился на вверенные ему деньги. Кто здесь виноват? Неужели только он? Не она ли? Ведь она же вымогала у него всеми путями и средствами деньги.

Слаб человек, — как противустоять демону-искусителю, который к вам лезет с ласками и клянется в верности со слезами на глазах? Он промотал, его осудили, сослали, и он теперь влачит грустное, тяжелое житье, вдали ото всего, что было близко его сердцу...

А она?.. Вытянула сколько могла денег, загубила человека, потом бросила, и принялась за другого, — и живет себе теперь в роскоши и веселье, припеваючи...

С трудом верится такой отвратительной жестокости, такой животной бесчувственности, хотя это и старая песня.

Кто же её-то будет судить?

Ведь услышит же когда-нибудь и она страшный внутренний голос: «суд идет», — и куда скроется тогда от него?

Да, погибель ваша не дремлет, сударыня, не знаю вашего имени и фамилии... впрочем, виноват, знаю: имя вам: «легион», ибо вас много; вы питаетесь кровью человеческою; закон людской вас не карает. Вы — нравственные убийцы! И совершаете вы свои гнусные дела среди улыбок и поцелуев. [351] Ни дать, ни взять, как Иуда... И не боитесь вы своей совести; вы ее заглушаете, и думаете, что отделаетесь от ее угрызений. Ошибаетесь: вы многих еще людей убьете, загубите, но совести своей не затопчете, не уничтожите.

Иуда уж на что был мастер своего дела, а и в нем совесть проснулась и довела его до удавления...

Да и сейчас, положа руку на сердце, скажите, счастливы ли вы? Я сомневаюсь. Ведь вы были добрая девушка; вспомните, какими вы его кормили вкусными цыплятами и утятами, какими поили сливками и наливками? Где то время?

Вот вы теперь встаете утром в вашей маленькой изящной спальне. Всякая вещица вам его напоминает, потому что почти всякая — его подарок; но вы отгоняете эту мысль. Вы идете в столовую, вам подают кофе, вы начинаете пить, и вдруг вспоминаете, как, бывало, он сидел здесь, напротив вас, пил с вами из того же кофейника, веселый и довольный, с нежностью смотрел на вас, а вы жали его руку и улыбались ему...

Где он теперь? почему он в Сибири? из-за кого он погиб?

Эти мысли разом врываются вам в голову, и вы уже не можете их отогнать. Ну, что, сладок покажется вам кофе тогда? да он будет соленее всех тех слёз, которые он проливал в тюрьме в те бессонные ночи, предшествовавшие его осуждению, когда все уже знали, что он будет приговорен, а он один надеялся... на что? на оправдание? нет, на то, что вы его любите.

Потом вы вспомните, как уже осужденный он сидел с вами здесь же. Он был бледен, страшно похудел; вам жутко было на него смотреть. Он говорил: «прощай! я погибаю». Вы же его успокаивали, говоря: «не отчаивайся, палата может не утвердит приговора. Нужно взять хорошего адвоката». А сами думали: «он уходит, ну, что ж, за то у меня остаются бриллиантовые серьги и на текущем счету деньги; я буду свободна». Вы старались сократить это свиданье; оно для вас было тягостно; вы смутно чувствовали, что сами виноваты во всей его беде.

Еще раз вы его видели в сером арестантском халате, отправляющимся с партией в ссылку. Вам тогда хотелось плакать, обнять его, но вы этого не сделали: тут были [352] посторонние, вас могли осудить... Вы ему сказали: «бедный, как мне тебя жаль, как Судьба жестока! но, ведь, ты сам виноват». Вы забыли тогда, что судьба его были вы; вы — его судья и палач. Вы ему крикнули, удаляясь: «ну, будь счастлив, мой друг!» И вы в то время не подумали, сколько страшной иронии в этой фразе. Она подобна той, что сказал председатель суда Дантону, когда он его отправлял на эшафот.

Дантона обвиняли, он мешал Робеспьеру в его самовластии. От него хотели отделаться. На суде Дантон, вида опасность, защищался всею силой своего молниеносного слова. Публика уже начинала сочувственно его слушать. Но председатель прерывает его: «ты устал, Дантон, тебе бы сесть отдохнуть!» говорит он, и тем временем пишет ему приговор о вечном отдохновении.

Юханцев теперь поседел, он стал мрачен; угрюм, куда девайся его прежний веселый, беззаботный нрав? Он больше ни на что не надеется, ничего не ищет, он ждет смерти, как избавления от своей тяжкой доли. Ну, а вы, все также молоды и красивы? Все также по целым часам вертитесь у зеркала? Все также разъезжаете в колясках на резинах? За вами волочатся, превозносят вас до небес, хвалят ваше доброе сердце и ваше благоразумие, и вы веселы, вы счастливы! Не может быть! Вся ваша радость, все довольство разлетятся прахом, стоит только, чтобы ваш ребенок, ласкаясь к вам, спросил: «мама, а где папа, скоро он к нам приедет?»

О! этот вопрос страшнее для вас, чем Каину о брате Авеле. Когда Бог его спросил: «где брат твой Авель?» он еще мог сказать: «разве Ты мне его поручил?» Но что скажете вы своему ребенку? «Где отец?» «Почему он не с нами?...» Ложь вам не поможет; вы должны будете ответить ребенку, что вы отца погубили. Все равно, если не скажете, ведь когда-нибудь же он правду узнает... А сказав это, вам будет так тяжело на душе среди всего вашего веселья и роскоши, как не может быть тяжело самому Юханцеву среди нищеты и одиночества в глуши Сибири.

Впрочем, может быть, всё это и не так, может быть, это только плод моей фантазии...

В Красноярске я пробыл лишь один час, пока перекладывали лошадей, и Юханцева. никакого не видал. Но зачем [353] ехать в Красноярск, чтобы видеть Юханцева? Таких Юханцевых везде много; они рассеяны повсюду; имя им также «легион», и если они не все в Сибири, то у всех сибирский холод на душе. Они все грустно и одиноко влачат свои последние годы и кончают где-нибудь под забором.

А их прелестные палачи?!... эти кончают еще хуже...

По моем возвращении в Россию, будет напечатана сочиненная мною в дороге повесть о том, какой именно конец бывает этим милым невинным палачам... А пока довольно этой философии.

(Продолжение следует.)

Князь К. Вяземский.

Текст воспроизведен по изданию: Путешествие вокруг Азии верхом // Русское обозрение, № 9. 1894

© текст - Вяземский К. А. 1894
© сетевая версия - Тhietmar. 2017

© OCR - Иванов А. 2017
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Русское обозрение. 1894